Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

I. НЕЖДАННЫЕ ГОСТИ

Октябрь 1876 года. Слегка морозное утро. Реденький снежок мелькает в воздухе и ложится на первую порошу, мягко запушившую собою озимые поля и щеткою торчащие пожни.

Пассажирский поезд одной из второстепенных железнодорожных ветвей центральной России движется по широкой равнине, пересеченной небольшими сосновыми лесками. В отдельном купе первого класса сидят четверо пассажиров. Старик генерал, в «тужурке» с красными лацканами, на которой отсутствие погон прикрывалось накинутою сверху шинелью — маленькая невинная хитрость, к какой прибегают многие отставные военные, не желающие казаться отставными. В петлице тужурки у генерала видна полосатая оранжево-черная ленточка, и белеет георгиевский крестик. Рядом с ним, запрокинувшись головой в бархатную спинку дивана и вытянув вперед ноги, сидит молодая элегантная женщина, одетая в дорожное платье с широким raatine, которое, однако, не в состоянии скрыть ее интересное положение. На лице этой особы заметно некоторое утомление — быть может, от дороги, быть может, от этого ее «положения». Против этой пары сидят два молодых офицера, один — армейский улан, другой — гвардеец. Последний, с кисловатым видом не совсем выспавшегося человека, апатично позевывает и равнодушно глядит в окошко на мелькающие мимо кусты и столбы телеграфа, тогда как чуткое внимание его соседа всецело сосредоточено на сидящей против него элегантной особе. Он старается незаметно для нее уловить в ее лице малейшее движение нервов, малейший взгляд или складку бровей, чтобы предугадать ее мысль, ее желание, ее каприз и стремительно исполнить все, что ей хочется.

Общее молчание. Генерал время от времени нервно поводит скулами, покусывая набегающие на губы кончики длинных седых усов, и пробегает глазами смятый номер «Голоса», но видно, что мысли его озабоченно вертятся на чем-то ином… Порою он нетерпеливо, с недовольным видом взглядывает то в окошко, то на свои часы и сердится на медленно ползущий поезд. Соседка его будто дремлет в своей покойной полулежачей позе, а, сама тоже думает о чем-то неотвязном и неприятном. В лице ее при этом сказывается порою как будто тень сомнения, сгоняемая затем выражением непреклонной, твердой решимости. В этом купе, по-видимому, сидят все «свои» — или родные, или близкие между собою люди, едущие в одно и то же место, за одним и тем же делом.

— Ага! Вот он, наконец! — громко произнес гвардеец, ни к кому собственно не обращаясь, и с более живым вниманием приблизил лицо свое к стеклу. Вслед за ним и все остальные устремили оживившиеся любопытством взгляды в то же окошко. — Где? Что такое?

— Город Кохма-Богословск — русский Манчестер, так нас в географии учили.

Пред вышедшем из леска поездом вдруг открылась оригинальная картина.

На склоне равнины, покатой к излучине левого берега реки Уходи, и на другом, приподнятом и несколько всхолмленном берегу ее раскинулся среди небольших садов город, производящий совершенно своеобразное впечатление. Множество высоких фабричных и заводских закоптелых труб, вперемежку с высокими белокаменными колокольнями и златоглавыми куполами старинных церквей, — это сочетание неугомонной, кипуче-прогрессирующеи промышленной деятельности нашего века с величавыми, вековечными символами «древнего благочестия», смешение грохочущего шума ткацких станков и паровых машин с гулом церковного благовеста — все это делает оригинальный город совсем непохожим на другие города России. Разве только в наших двух столицах встречается такое сочетание фабричных труб и церковных колоколен, но там оно, в общей картине, вовсе не кажется чем-либо особенным, среди обширных предместий и городских окраин, раскинувшихся на многие десятки-верст по окружности, — там оно как бы стушевывается и расплывается в самой обширности и широте всей панорамы той или другой столицы; здесь же все это является скученным на весьма небольшом, сравнительно, пространстве, и все эти фабрики и заводы составляют самый город, самое ядро его, характернейшую его черту как в центре, так и на окраинах.

Поезд замедленным ходом приближался к станции. Пассажиры первоклассного купе, приготовляясь к выходу, принялись торопливо разбираться в своих дорожных вещах и помогать укладке в широкий плед подушечек и баулов своей спутницы. Еще минута, еще последний толчок от эластично столкнувшихся между собой буферов и — стоп, машина! Приехали.

Нагрузив вещами втиснувшихся в купе носильщиков, четверо первоклассных пассажиров сошли, вслед за ними, на людную платформу, оглядываясь по сторонам с тем несколько недоумевающим и озабоченным видом, какой всегда является у людей, впервые приезжающих в совершенно незнакомый город, — к кому ж, мол, теперь обратиться? Куда рядить извозчиков, в какую гостиницу? — Черт их знает!

В эту самую минуту, откуда ни возьмись, навстречу им вынырнул из вереницы сновавших в обе стороны людей — молодой, жиденький еврейчик в «цивильном» костюме, и, с подобострастной любезностью приподнимая с головы свой котелок, бойко обратился прямо к улану.

— И зждравстуйте вам, гасшпадин поручник! Не взнаете?

Тот с некоторым удивлением окинул его с ног до головы недоумевающим взглядом.

— И когда ж вы меня не взнаете? Я же с Украинску. Может, помните гасшпадин Блудштейн, Абрам Иоселиович? Ну, то я как раз буду его пильмянник, мордка Олейник… Олейник, — может, помните? Я даже очень довольно хорошо знаю вас, и гасшпадин енгирал знаю, и барышня знаю… Зждрастуйте вам, ваше первосходитёльство! — говорил он с любезной улыбкой, кланяясь поочередно и остальным путникам, точно бы и в самом деле обрадовался старым знакомым. — Может, вам извозчики надо?.. Может, ув какая гасштиницу? — то все это зайчас!.. Позволшьте вслужить… Я же издесь комиссионер и все знаю.

— Ну, вот и прекрасно, — согласился поручик. — Нанимай четырех извозчиков и вези, — какая у вас тут лучшая гостиница?

— Московски нумера, купец Завьялов держит… Самый лучший гасштиницу, будете довольний.

— Валяй! Да гляди, живее!

Поручик даже обрадовался, что так неожиданно встретил знакомого человека.

Мордка Олейник добросовестно доставил новоприезжих в «московские нумера» купца Завьялова, где он» заняли под себя четыре невзрачные комнаты, считавшиеся «лучшими». Суетясь более даже, чем следовало, и с необыкновенно значительным и самодовольным видом помогая вносить их вещи, Мордка успел мимоходом сообщить не только «нумерному», но и торчавшему у подъезда полицейскому хожалому, что это-де очень важные господа, и он-де их очень хорошо знает, старый знакомый с ними, и даже заранее знал, что они должны приехать, потому что ему нарочно телеграфировали об этом родные из Украинска, — он уже двое суток поджидал-де их на станции. Пускаясь в такие откровенности, Мордка тешил этим собственное самолюбие. Он вообще был очень доволен и даже горд собою по случаю приезда столь «важных гостей» и спешил поделиться своим гордым чувством с «нумерным» и хожалым, дабы в их глазах поднять свое собственное значение, — вот мы-де с какими господами знакомы, вы что-себе думаете!

Хожалый, не дожидаясь дальнейших подробностей, тотчас же побежал доложить полицеймейстеру, что какое-то важное начальство наехало — генерал с двумя офицерами и при них барыня. В полиции это произвело некоторую сенсацию, и хотя усердному хожалому пришлось съесть дурака за то, что не узнал толком, какое начальство и как его фамилия, тем не менее, на всякий случай, полицеймейстер приказал приготовить себе мундир с орденами, — может, и в самом деле, кто-нибудь из важных экспромтом нагрянул — нужно будет явиться, значит, и представиться. Но, чтобы не зря натягивать мундир и не спороть горячку впустую, он наперед командировал более умного полицейского чина узнать обстоятельно, кто именно приехал и по какой надобности.

Этот же вопрос не менее интересовал и хозяина «нумеров», а потому, как только новоприезжие успели осмотреться и расположиться по-домашнему в своих комнатах, к генералу явился «нумерной» с графленою книгой и почтительно потребовал «пачпорта» для записи в книгу и заявки в полицию.

Генерал сначала было поморщился. — На кой черт сообщать это сейчас же! Не успели приехать, уж и имена подавай, чтобы сорока на хвосте сию же минуту по всему городу разнесла! Генералу хотелось бы лучше сохранить, до поры до времени, полное инкогнито, и потому, с привычным ему начальническим апломбом, он коротко отрезал нумерному, что это-де успеется и после. Но нумерной заявил, что таков порядок — «очень уж ноне строго стало»— полиция, значит, требует и, чуть что, с хозяина штраф берет. — Нечего делать, пришлось генералу подчиниться местному «порядку».

— Пиши! — с досадой приказал он нумерному. — Генерал-лейтенант Ухов с дочерью и племянником, гвардии корнетом Засецким.

Тот записал и даже с кляксой, вытащив, по нечаянности, на пере заплесневшую муху.

— А другой господин тоже с вами будут, или сами по себе? — осведомился нумерной.

— С нами, — буркнул генерал. — Поручик Пуп, пиши.

— Пуп-с? — переспросил тот, не доверяя собственному слуху.

— Пуп, говорю. Кажется, ясно. Аполлон Михайлович Пуп, поручик… «Порядок» тоже, черт возьми, завели! — ворчал он себе под нос, похаживая по комнате, пока тот записывал. — Дохнуть людям не дают и уж с «порядками» лезут… Записал? — Ну, и убирайся к черту:

— Насчет пачпортов еще доложить осмелюсь, — пачпорта пожалуйте?

— Тфу ты, дьявол! Как банный лист пристает! — вспылил сердитый генерал, однако достал из бумажника свой вид и ткнул его нумерному. — На, и проваливай!

— А тех господ как же будет?.. Насчет пачпортов, то есть?

— У тех и спрашивай, болван! Нянька я тебе за ними, что-ли!?

Оторопелый нумерной поспешил убраться.

Между тем у поручика Пупа в это время шла другая, весьма для него интересная беседа. Мордка Олейник, покончив с переноской дорожных вещей, явился к нему в номер за получением «благодарности» и в то же время, осведомился, не будет ли еще каких приказаний? — Может, дело какое? Может, купить что, или сбегать к кому, или сведения какие господину угодно? — то за всеми такими комиссиями он просит обращаться к нему, Мордке Олейнику, — дать ему «заработать», — потому как он все это знает и все это может лучше всякого другого.

— Ты давно в Кохма-Богословске? — спросил его поручик.

— Хто? ми?.. Ми вже три месяцы издес, — с достоинством ответил Мордка, которого в душе коробило, что Пуп третирует его, такого цивилизованного еврейчика, на «ты», вместо того, чтобы говорить ему «вы» и «господин Олейник».

— Эк тебя куда шагнуло из Украинска? И чего ради?! — покачал на него поручик головою.

— Што делать, надо кушить, надо хлеба заработовать, — вздохнул, подернув плечом Мордка. — Издес жить ничего, можно. Насши тоже есть, за восемьдесят человек будет.

— За восемьдесят?! Ого! — удивился поручик. Даже и сюда пробрались… Ну, и что же, все восемьдесят шахруете?

— Нет, зачем шахровать, — увсе при деле: которово портные, которово часовщики, скорняки, юбелиры, мало ли там…

— Ну, и закладчики, конечно?

— Н-ну, и што я знаю?.. Я ж не закладовал, — неохотно и поеживаясь процедил Мордка сквозь зубы. — А издес тоже ваш старый знакомий ест, тоже з Украинску, — круто свернул он вдруг на другую тему, принимая прежнии развязно любезный тон.

— Кто ж такой? — притворно полюбопытствовал поручик, догадываясь о ком идет дело.

— Хто?.. Граф Каржоль. Помните?.. Издес!

— Да? — спросил Пуп, с видом полного равнодушия. — И давно он здесь?

— Три месяцы. А до того все на Москва жил, в гасштиничу.

— Хм… И что ж он здесь делает?

— Шахрует… Когда ж вы его не знаете, — увсегда шахрует. Ув Москва кимпаниона себе знайшол — богатый купец один — отец недавно помер… И дурак же такой, звините, — вместе теперь анилиновый завод строят за пятнадцать верстов от города, когда у нас и свой ест ув городу. За чиво?.. Глупий купец верит и всево дела ему передал, даже и чековая книжка, а сам больше все с арфянками на Москва гуляет… Совсем глупий купец, как ест глупий… А Каржоль уже и служащих наймает, берот задатков, обезпеченьев… Комэдия!.. Пфе!

— Что ж он там и живет, на заводе?

— Нет, живет издес, а только ехает на туды; каждаво дня почти ехает… Лошади завел, харошаво квартэра, — этово он все умеет, сами знаете.

— И здешние фабриканты… ничего, верят ему?

— Хто ж его знает!.. Издес народ, звините, такой, чтог ему все равно. Ув карты з ним в хозяйском клубе займаются, — значит, верут.

И Мордка мало-по-малу рассказал про Каржоля всю поднаготную: и что он, сверх завода здесь делает, и как живет, и с кем знаком, и у кого бывает, даже за кем ухаживает. На этот последний счет оказалось, что ухаживает он за женою мирового судьи, — «таково красшивенькаво мадам», — а сам «моровая сшудья» ничего этого не замечает, только спит себе после обеда, да пиво пьет; но есть у Каржоля соперник, и соперник этот никто другой, как сам полицеймейстер здешний — тоже большой «зух» насчет сердечных дел, — нужды нет, что сам женатый, только жена у него вечно больна, всегда с флюсом ходит, подвязанная. И полицеймейстер сначала имел было у судьихи успех, пока не было здесь Каржоля, а появился Каржоль, и все это «переверталось», судьиха дала полицеймейстеру отставку и занялась Каржолем. Полицмейстер и рад бы ему какой ни-на-есть подвох устроить, подножку подставить, да все никак не удается. А между тем, со стороны поглядеть на них — друзья, совсем друзья, и в карты вместе играют, и друг у друга бывают, и даже покучивают порою.

Аполлон Пуп все это слушал и принимал к сведению, находя, что судьба послала ему в лице Мордки Олейника истинный клад.

Спустя около получаса, когда все прибывшие собрались в комнате генерала пить чай и закусывать, нумерной доложил, что приехал полицеймейстер и просит позволения войти, желая представиться его превосходительству.

II. КАК ВСЕ ЭТО СЛУЧИЛОСЬ

Внезапное исчезновение Каржоля из Украинска прошло в местном обществе почти незамеченным, особенно в первые дни, ввиду почти совпавшего с ним еврейского погрома, который исключительно занял собою все умы, интересы и толки. Да и самим евреям не до Каржоля уже было. В обществе тем не менее обратили внимание на его отсутствие, что графу и прежде не раз случалось уезжать на время по делам в разные места, и потому внезапный отъезд его был сочтен за самое обыкновенное дело. Несколько странным показалось исчезновение это одной только Ольге Уховой: как в самом деле, удрать чуть не тайком, не предупредив ее ни словом, ни запиской, и особенно зная ее «положение», — это что-то подозрительное. Уж не вздумал ли милейший граф избавиться таким маневром от женитьбы на ней, и от нее самой, и от своего будущего ребенка?.. Но нет, это было бы слишком уж подло, на такой поступок он не способен. Так думала Ольга и в первое время все еще чего-то ждала, на что-то надеялась. Но вот, улеглась сенсация и затихли толки, поднятые в Украинском обществе погромом; разбитые дома поспешно приводились в надлежащий вид, местное еврейство успело опомниться от страха, оправиться, успокоиться и вступить в колею обычной своей жизни, и вместе с сим, мало-по-малу, по городу пошли из еврейской среды кое-какие слухи и толки по поводу Каржоля и его участия в деле Тамары Бендавид. Евреям, на первых порах, казалось выгодным компрометировать его и всех предполагаемых его сообщников, подразумевая под таковыми игуменью Серафиму. Прежде всего, в обществе обратили внимание на то, что в окнах дома, который занимал Каржоль, появились белые билетики, свидетельствовавшие о сдаче его внаймы; стало быть, граф уехал окончательно или на очень продолжительный срок, если счел нужным сдать свою квартиру. Затем, в «Украинских Губернских Ведомостях», в отделе объявлений, появилась публикация о продаже лошадей и экипажей, принадлежавших графу — это еще очевиднее свидетельствовало, что граф Каржоль де Нотрек в Украинск более не вернется. Что за странность?! Почему? Отчего? По какой причине? — задавались вопросы во всех гостиных и кабинетах украинского monda. Даже в канцеляриях разных присутственных мест интересовались этим-вопросом; всех невольно интриговала загадка такого странного исчезновения, всем хотелось знать, в чем дело?

Никто не ведал ничего положительно верного, но тут-то вот, тем охотнее и схватились все за нити разных слухов и толков, шедших под сурдинку из еврейского и польского мира. Заговорили, что граф, пронюхав о миллионном состоянии Тамары Бендавид, задумал на ней жениться и для того вскружил ей голову и убедил принять христианство; другие передавали, что мать Серафима была с ним в заговоре, и он обещал ей за пособничество огромный куртаж; третьи добавляли, что не только Серафима, но были подкуплены и консистория, и сам преосвященный, да кажись, и сам губернатор с Мон-Симоншей не совсем-то чисты в этом деле. Говорили, что тут была- де целая облава, на еврейские капиталы, целый комплот против Тамариных миллионов, но что старик Бендавид успел вовремя предупредить интригу, скупив все векселя Каржоля, и только этим путем принудил его отказаться от дела и уехать из Украинска и, наконец, что Каржоль согласился-де на все, выговорив себе, однако, пятьдесят тысяч отступного, которые и были ему с рук на руки переданы Бендавидом. Все либеральные чиновники, адвокаты, судьи и великовозрастные гимназисты приходили в благородное негодование, — вот, дескать, каковы у нас представители православия и правительства! Ясно, что и то, и другое отжили свой век и находятся в процессе разложения, от которого может спасти только одна конституция, — конституция и ничего кроме конституции; другие же, и в том числе Охрименко, находили, что не конституция, а ничего кроме революции и «черного передела». Но дамы, — все акцизные, судебные и проч., и проч. дамы решали вопрос по-своему. Каржоль, в их глазах, не был виноват нисколько, или — как крайняя уступка противному мнению — виноват несравненно менее прочих, даже менее Мон-Симонши. Причем тут, собственно, Мон-Симонша, этим вопросом никто не задавался. — Разве при том только, что она губернаторша, задающаяся «тоном», перед которой все эти «шерочки», «дущечки» и «милочки» лебезят в глаза и всласть ругают ее заочно. По мнению акцизных «шерочек» и контрольных «милочек», Каржоль, как мужчина, вправе был увлечься Тамарой (ах, зачем только ею, а не ими!), но она… она, — о, для нее нет оправданий! Она преступна, она безнравственная, беспринципная девчонка, — вот он истинный нигилизм-то где, вот он! Удивительно, право, как это ее принимали в обществе, как это находились такие матери семейства, которые позволяли своим дочерям дружиться с этакой тварью, с жидовицей… А все кто — все Мон-Симонша, все она, — она первая всегда ей протежировала. Но тут акцизные и контрольные дамы, кстати, вспомнили, что не совсем-то одна Мон-Симонша, что есть еще и барышня Ухова, которая сама рассказывала всем и каждому про то, как она была в заговоре вместе с Тамарой и Каржолем, как сама привела ее к нему ночью — horreur — (воображаем, что там было!..) и как жиды застали ее утром в квартире Каржоля. — Да, но позвольте, какими же судьбами могла она сводить его с Тамарой, если мы все — entre nous soit dit по секрету — очень хорошо знаем, что не только до Тамары, но и до последнего времени Каржоль ухаживал за Ольгой, и даже не просто ухаживал, а был так-таки прямо «в интишках» с нею, что уж греха-то таить! Ведь Ольгина горничная знакома с горничной Марии Ивановны и с прачкой Дарьи Степановны, и все, как есть все, разболтала им по секрету, — отсюда и узнали всё их мистэры. — Все это так, возражали этим милым дамам их мужья и поклонники, — все это так; но какая же цель могла быть в таком случае у, Ольги сводить графа с Тамарой? — Как какая?!Как это какая?!? — кипятились дамы. — Очень понятная: Каржоль женится на Тамаре, прибирает к рукам все ее капиталы, а Ольга… Ольга с левой стороны пользуется и Каржолем, и капиталами. Но ведь у Ольги свое собственное состояние! — Фу, какой вздор! Состояние!.. Велико состояние, какие-нибудь несчастные сто тысяч, когда тут миллионы. Они бы составили между собою преинтересное трио, пока у этой еврейской дурочки не открылись бы наконец глаза. Но что ж, ведь она нигилистка, и к свободе любви должна относиться сочувственно; зато у нее был бы графский титул… и красивый муж, добавьте, которым, время от времени, она все-таки могла бы пользоваться.

Расходившиеся дамы и матроны, в своем благородном негодовании не замечали даже, в какие нелепые противоречия становятся они сами с собою, среди вороха всех этих обвинений и предположений. Но это ничего не значит: сплетня, своим порядком, все разрасталась, разветвлялась во все концы, как пышное растение; вчерашние догадки и предположения сегодня превращались уже в непреложные факты, — и катилась эта сплетня по базару житейской суеты все дальше, забиралась все глубже, раздувалась все чудовищнее и дошла наконец не только до самой Ольги Уховой, но и до старика генерала, которому какие-то «ваши добродетели», как водится, сочли нужным написать об этом анонимное письмо, — принимайте, дескать, ваши меры.

* * *

Крутой генерал вспылил и опрокинулся было всеми громами своего негодования на Ольгу, но…

Странное, хотя и зауряд встречающееся обстоятельство: этот храбрый кавказский воин, привыкший когда-то командовать полком, бригадой, дивизией и деспотически властвовать во вверенном ему округе над покоренными азиатами, а потому и в отставке сохранивший заматерелую привычку относиться к людям «по-генеральски», брюзжать, приказывать, кипятиться и обрывать их порою своим начальственным тоном, — пред Ольгой как-то смирялся и стихал, уступая ей во всем, чуть только она принимала с ним твердую и независимо настойчивую ноту. Генерал до обожания любил свою дочь и в то же время как будто боялся ее, пасовал пред нею, — он, человек, который не боялся ни турецких пуль, ни черкесских шашек, ни даже самого черта в образе известной всему Тифлису и сильно влиятельной в свое время восточной княгини Нины Мцхичварчшидзе, которой все боялись. Это бывает с людьми подобного закала. Ольга знала свою нравственную силу над отцом и широко пользовалась ею во всех случаях, когда ей было надобно. Она командовала им, как хотела. Никто лучше ее не мог ему втереть какие угодно очки, заставить глядеть на все ее глазами, думать ее мыслями и укрощать порывы его вспыльчивости. Он сам поэтому называл ее своею командиршей и укротительницей. В одном только старик не уступал ей, — это во взгляде своем на графа Каржоля, в котором не только своим житейским опытом, но и отцовским инстинктом чувствовал неподходящего для Ольги и вообще ненадежного человека. — «Черт его-знает, от него как будто припахивает скамьей подсудимых!»— таково было интимное мнение генерала о графе, которого он если и принимал у себя, то потому лишь, что «все принимают» и что не находилось никакой достаточной причины не принимать его. Но когда Каржоль попросил у него Ольгиной руки, старик отказал ему очень вежливо, но наотрез и без объяснения причин, и не сдался потом на все настояния дочери. Это был единственный раз в его жизни, когда он сполна выдержал пред нею характер. Что же до позднейших сплетен и анонимного письма, то ей не стоило особого труда направить гнев генерала в другое русло, — на безымянных «доброжелателей» и сплетников; но так как они безымянны, то генералу оставалось только платить им презрением, да и то молчаливым, потому что в глаза ему никто не отважился бы сказать и сотой доли тех мерзостей, что были наворочены в анонимном послании.

Ольга, как и прежде, продолжала показываться в обществе; но теперь она стала замечать, что большинство благородных матерей и дщерей разных гражданских ведомств и даже некоторые «военные дамы» относятся к ней очень сдержанно, сухо точно бы сторонятся от нее или стесняются ею. Одна Мон-Симонша — надо отдать ей справедливость — почему-то продолжала еще относиться к ней по-прежнему, — быть может, потому, что среди всех этих контрольных и акцизных аристократок, по воспитанию и рождению своему, она все-таки была более порядочным человеком. Но «шерочки», со свойственной им проницательностью, объяснили себе это тем, что и Мон-Симонша-де была в заговоре, вместе с Каржолем и Ольгой, против Тамариных миллионов. Заметив охлаждение к себе со стороны разных дам и барышень и странные взгляды, которые начинают кидать на нее в обществе мужчины, а также встречая порою от иных матрон приторно притворные выражения Сочувствия, вроде фраз; «как нам жаль вас, шерочка, как мы все вам сочувствуем:, что делать, мы понимаем ваше положение», — заметив все это, Ольга более всего не выносившая никаких «сожалений» по отношению к своей особе, решила себе, во-первых, осаживать подобных ядовитых сердобольниц, а затем — не бывать больше в обществе. Последнее было благоразумнее всего, потому что беременность ее понемногу начинала уже сказываться и наружными признаками. Она подумывала, что надо бы во всем признаться отцу и уехать с ним поскорее за границу, чтобы там скрыть естественные последствия своего опрометчивого увлечения. Но как сказать, как признаться ему, — такой шаг даже и Ольге казался тяжко трудным, и она долго, но тщетно обдумывала, каким бы образом сделать его полегче, поудобнее, чтобы не слишком уж поразить старика этим ударом. Ей все-таки было жалко его.

В первые недели по исчезновении Каржоля, она ждала от него какого-нибудь известия — письма или телеграммы, которая успокоила бы ее хоть тем, что она, по крайней мере, знала бы, где он, и потому могла бы написать ему, объяснить свое положение, потребовать, наконец, от него откровенного да или нет, — но он молчит, исчез куда-то, без следа, а время, между тем, идет да идет, и Ольга, наконец, убеждается, что она обманута и брошена. Не столько горе душило ее при этом сознании, сколько оскорбленное самолюбие, негодование и жажда, так или иначе, отомстить за себя графу Каржолю. Ее опасения, что он, того и гляди, в самом деле женится на Тамаре, усилились в особенности с тех пор, как по городу пошли слухи, выдаваемые за безусловную правду, что все документы Каржоля, скупленные Бендавидом, погибли во время разгрома, а потому граф теперь совершенно-де свободен от всех своих обязательств перед евреями, узда с него спала и, конечно, не дурак же он, чтобы не воспользоваться во всей широте своей свободой, чуть лишь проведает об этом счастливом для него обстоятельстве. Этого же опасались еще в большей мере и сами евреи, в особенности Бендавид и члены Украинского кагала, которые готовы были рвать на себе «святые пейсы» от досады, что черт его знает как и через кого вышел из замкнутого круга еврейской общины и огласился среди гойев ужасный факт погибели Каржолевских документов. Они всячески старались отрицать это и уверять в противном, но не могли представить ровно ничего в доказательство своих уверений, — и христиане им не верили. В христианском обществе, напротив, сложилось твердое убеждение, что не только графские, но и множества других лиц долговые документы совершенно погибли. По именам называли даже людей из местных мещан и рабочих, которые сами были в числе их истребителей, и не скрывают этого. Кагал чувствовал, что все его голословные отрицания бессильны и что Тамарин миллион висит для него на волоске, готовый достаться Каржолю, — стоит лишь ему протянуть руку, при помощи женитьбы и столичных «знаменитостей» адвокатского мира. Самым лучшим, самым желанным исходом для кагала, конечно, была бы смерть Тамары или Каржоля; но смерть последнего устроить очень трудно и рискованно, раз что он выпущен из Украинска; о Тамариной же смерти нечего и мечтать: Тамара теперь обставлена в Петербургской Богоявленской общине так, что до нее не доберешься. Ввиду всего этого, кагал сознавал, что надо бороться против грозящей опасности, надо, во что бы то ни стало, одолеть ее, но только более тонкими и легальными путями.

К этому времени Абрам Иоселиович Блудштеин уже получил от Мордки Олейника известие, что Каржоль, кажись, окончательно оселся в Кохма-Богословске, занявшись там анилиновым заводом, а потому-де Мордка считает миссию свою законченной и просит выслать ему денег на возвращение в Украинск. Малая толика денег хотя и была послана Мордке, за счет Бендавида, но с тем, однако, чтобы Мордка и думать не смел пока о возвращении, а продолжал бы оставаться в Кохма-Богословске и еще зорче следить за Каржолем, давая своевременный отчет о каждом его существенном шаге. В находчивой голове Абрама Иоселиовича уже назревал один план, который если — даст Бог — осуществится, то весь Украинский Израиль воспоет его творца и в гуслях, и в тимпанах. Объектом этого плана был Каржоль, а средством к достижению — барышня Ухова.

Абрам Иоселиович знал, что она беременна и от кого; знали об этом и в кагале, и знали очень просто, как и все вообще, что творится в обществе гойев. благодаря обыкновенной системе пронырливого жидовского факторства и шахрования, содействием коих кагал искони пользуется, в случае надобности, ради собственных интересов.

Проживала в Украинске одна, пожилых лет, бездетная еврейская вдовица, Перля Лившиц, которая «шахровала» тем, что шлялась с заднего крыльца по всем дамам и барышням Украинского monda и брала у них старые платья, шляпки, башмаки и т. п. на комиссию до «предажи» или в обмен на разные принадлежности туалета, блонды и перчатки, попадавшие к ней в руки тоже на комиссию, по знакомству ее с содержателями контрабандных складов; мужчинам же, холостым и женатым, Перля носила безбандерольный табак и «щигарке контрабандове». Это была, так сказать, гласная сторона ее деятельности; негласная же состояла в том, что «мадам Перля», зная от разных «шерочек», из числа своих клиенток, и от их горничных, о том, кто за кем ухаживает и кто с кем в связи, «по дружбе» оказывала нуждающимся неоценимые услуги по части переноса от «предмета» к «предмету» любовных записочек, или передавала на словах об условном часе и месте секретного свидания и т. п. Дружескими услугами мадам Перли пользовались более или менее все, кто не безгрешны по части «фигли-мигли» и «закретных амуретов», и эти интимные услуги оплачивались ей обеими заинтересованными сторонами гораздо лучше и щедрее, чем ее гласная профессия. Благочестивые еврейские балбосты, конечно, относились за это к Перле с презрением, многие из них даже и на порог к себе не пускали ее; но благочестивый кагал смотрел на ее секретную деятельность более снисходительно, находя, что зазорное по отношению к своим — не зазорно или, по крайней мере, допустимо по отношению к гойям, в разносторонней и всевозможной эксплуатации коих для еврея, в сущности, нет ничего зазорного. Кагал находил, что секретная профессия Перли Лифшиц, при случае, может быть небесполезна и для каких-либо катальных целей и интересов, а потому негласным постановлением своим продал ей, за известный ежегодный взнос в катальную кассу, право меропии на этот род эксплуатации гойев, подобно тому, как он продает своим однообщественникам-евреям право на содержание разных гласных и негласных публичных заведений, шинков, ссудных касс и т. п. Благодаря такому отношению к негласной профессии мадам Перли, в руках кагала сосредоточивались, между прочим, сведения о всех тайнах и грешках Украинского общества; он знал, так сказать, всю поднаготную всех этих «шерочек» и «душечек», с их «ферлакурами», «хахалями» и «халахонами», которые не подозревая ничего подобного, считали Перлю золотым человеком, за ее будто бы дознанную скромность, — на Перлю-де в их делах можно побожиться, как на каменную гору, Перля никогда ни в чем не проболтается, это — сих дел могила.

Захаживала Перля со своими узлами и коробками, с заднего крыльца, и к Ольге Уховой, для комиссии по части старых тряпок, и она же была первою посредницею между ней и Каржолем, еще в самом начале их романа, перенося к ним взаимные записочки; продолжала захаживать к обоим и впоследствии, под тем же благовидным предлогом блонд и табаку, и не прекратила своих визитов к Ольге даже по исчезновении Каржоля из Украинска. Таким образом, мадам Перля, естественно, была посвящена во все перипетии их связи. Когда у Ольги обнаружились первые, заметные на глаз, признаки ее интересного положения, мадам Перля «по дружбе» предложила ей даже одно «закретное средство», такое хорошее, верное средство, что если принять его один только раз, то все ее «положение» как рукой снимет и ничего больше не будет, никаких последствии, и стоить это будет самые пустяки, всего каких-нибудь двадцать пять рублей. Ольга колебалась… ей и хотелось бы избавиться от своего «положения», а в то же время страшно было довериться фармацевтическим секретам мадам Перли, — она знала из книжки доктора Дебе, жадно поглощенной ею еще в гимназии, какими последствиями могут грозить такие «секреты», при мало-мальски неумелом их применении, и потому в конце концов отказалась. Она слишком любила себя и жизнь, слишком хотела еще жить и наслаждаться жизнью, и положение ее еще не казалось ей таким отчаянно безысходным, чтобы решиться подвергнуть себя столь рискованным экспериментам.

По получении Блудштейном известия из Кохма-Богословска о Каржоле, когда в мудрой голове Абрама Иоселиовича созрел уже его план, он повидался по секрету с мадам Перлей, поговорил с нею по душе и кое-что внушил ей. Вскоре после этого, сидя у Ольги, Перля, по обыкновению, завела с нею соболезнующий разговор о ее «положении» и вдруг, как бы экспромтом, говорит ей:

— А знаете, что я себе додумала? Вам бы надо, как наискорейш выходить замуж за Каржоль.

— Глупый совет, моя милая, — грустно усмехнулась ей Ольга. — Как же я выйду, если мне неизвестно даже, где он находится?

— Ну, вам неизвестно, а ми знаем где, — многозначительно подмигнула Перля. — Завернаво знаем, недавно взнали. То вже так. И как мы взнали, — продолжала она вкрадчиво, — то я тым часом и додумала себе. Хорошо бы, думаю, кабы барышню зараз поехала до него и з папиньком, з енгерал, тай покрутила его за себя! Ай, как хорошо бы!

Ольга так и встрепенулась. Счастливая мысль как нельзя удачнее была заброшена в ее голову.

— Где, же он? Где? — с живостью схватила она Перлю за обе руки.

— А, ув одном городе, в России… Постойте, как этово город называется… у меня записано.

И порывшись в своем заношенном ридикюле, мадам Перля достала оттуда сложенный клочок бумажки. — Читайте, бо я по русско не знаю.

На клочке было прописано мужским почерком: «Боголюбской губернии, город Кохма-Богословск, Вознесенская улица, дом купца Исполатова».

— Он там, — с безусловной уверенностью подтвердила Перля. — Вже улоковалсе завсем до житья, фабриков заводит…

Обрадованная Ольга чуть не бросилась к ней на шею.

— Я напишу к нему! — было ее первою мыслью.

— Ай, нет! Боже збав!.. Когда же так можно!? — спохватилась еврейка. — Вы из таким манером всего дела скассуете.

Несколько сбитая с толку, Ольга воззрилась на нее недоумевающим взглядом.

— Надо, штоб он а-ничего не знал, — внушала ей Перля даже с некоторой таинственностью. — А-ни-ничего! Понимаетю?.. Ехайте просто, тай захапайте. А то, каб он часом знов куды не заховалсе… Додумали?

— Да, это правда. — подумав, согласилась Ольга.

— Ага, правда?.. Мадам Лившиц наувсегда правда говорит. Вы только слушийте мадам Лившиц, то увсе хорошо будет.

Мадам Лившиц вам злово не хочет.

* * *

С этого разговора, Ольга точно бы заручилась в игре крупными козырями. Чем дольше думала она об этом, тем более убеждалась, что и в самом деле не придумаешь лучшего исхода из своего фальшивого положения и лучшего мщения Каржолю, как заставить его на себе жениться. Какое бы это было торжество над ним, и над этой негодяйкой Тамарой (поделом, — не отбивай!), да и над всеми украинскими сердобольницами, над целым обществом! — Вернуться вдруг сюда графинею Каржоль де Нотрек… О, как бы тогда все заплясали перед нею! Какие со всех сторон посыпались бы уверения в дружбе, в преданности, в уважении!.. А он-то, он — все эти его махинации, все широкие замыслы и расчеты на Тамарины миллионы — в трубу!.. Да, это одно уже было бы ему достойным наказанием. Сбежал, и вдруг заставили жениться. — И все рухнуло!.. Что взял!? — Конечно, кроме полного презрения, этот милый супруг никогда уже ничего больше от нее не добился бы, но зато она носила бы громкое аристократическое имя, с которым сумела бы впоследствии распорядиться собой и своею карьерой. Только бы имя, — для нее довольно и этого! Имя — и она отомщена. Да, выйти замуж, — кончено, так. Но как добиться, как исполнить это? — И Ольга стала серьезно думать над своею задачей.

Вскоре и в этом отношении помогло ей одно совершенно случайное обстоятельство.

* * *

Поручик Пуп, несмотря ни на что, по-прежнему, все еще был безнадежно влюблен в Ольгу и продолжал мечтать о ней, вполне сознавая впрочем, что для него такое счастье недосягаемо. Это было даже несколько смешно в таком лихом улане, за которым бегали чуть не все украинские барыни, и маменьки, и дочки. Не сломила его упрямое чувство даже огласившаяся история Ольги с Каржолем. Любящее сердце упорного поручика нашло в себе достаточно извинений и оправданий для своего идола. — Она-де жертва, во всем виноват Каржоль, которого он с удовольствием вытянул бы на барьер и всадил пулю в лоб, — рука не дрогнула бы. Он давно уже, с самой первой встречи с ним на знаменитом Мон-Симоншином празднике, молча ненавидел этого счастливого своего соперника, который, однако, держал себя по отношению к нему и ко всем вообще «господам офицерам», с таким безукоризненным тактом, что решительно не оставлял поручику никакого повода придраться к нему и покончить дуэлью. Придраться, конечно, можно было бы и без повода, если уже на то пошло, но Аполлона Пупа удерживало от этого другое, более глубокое и великодушное побуждение: он видел прежде всего, что сама Ольга неравнодушна к Каржолю, стало быть, что ж тут поделаешь? Оскорбить или убить его — это значило бы нанести оскорбление или жестокий удар ей, в ее собственном чувстве, заставить ее страдать, без всякой пользы для себя, а он слишком любил ее, чтобы решиться на такой поступок. В первое время, полагая, что граф все-таки порядочный человек и вероятно, вскоре женится на ней, Аполлон Пуп хотел уверить самого себя, что он может быть даже не настолько самоотвержен, чтобы желать ей полного счастья с ее будущим мужем, и старался дать понять ей это «тонким намеком», напевая иногда пред нею с особенным выражением романс:



\"Нет, нет, не должен я, не смею, не могу
Волнениям любви безумно предаваться\".



Ольга слушала, как в этом романсе он желал ей «все… даже счастья того, кто избран ей, кто милой деве даст название супруги», — слушала и благосклонно, но не без коварства улыбалась певцу, посмеиваясь в душе над его странною сентиментальностью, которая — надо сознаться — менее всего шла к бравому улану. В таком положении оставалось это дело до самого бегства Каржоля.

Однажды, в конце сентября, в ресторане гостиницы пана Пушета, куда все уланы обыкновенно сходились обедать и ужинать, вышла «история», даже «сконапельная история», как выражались украинские шутники. Началось с того, что молодой чиновник из правоведов, сидевший за общим столом напротив Пупа, громко стал распространяться в пикантно-легком роде и вовсе недвусмысленных выражениях насчет «барышни Уховой», о ее «доступности» и «интересном положении». Побледневший Аполлон сдержанно и сухо остановил его, напомнив, что имеет честь считать себя в числе добрых знакомых госпожи Уховой и потому просит прекратить разговор на эту тему. Правоведах натопорщился и заметил в ответ, что если кому не нравится, тот может не слушать или уйти, но никто не имеет права запрещать ему иметь о ком бы то ни было свое собственное мнение.

— А я считаю, — возразил улан, — что каждый порядочный человек имеет не только право, но обязан остановить нахала, который позволяет себе позорить по кабакам имя девушки, и без того уже несчастной.

За слово «нахал» тот вломился в амбицию, и кончилось тем, что поручик бросил ему в лицо свою визитную карточку, заявив, что он всегда к его услугам, и затем немедленно удалился домой, в ожидании прибытия к себе секундантов от оскорбленного правоведа. Ожидание его продолжалось двое суток, но секунданты так и не явились; оскорбленный же ограничился тем, что перестал кланяться с «господином Пупом».

Между тем, история эта разнеслась по городу и, через ту же мадам Перлю дошла до Ольги. В настоящем своем положении, более чем когда-либо ценя подобное проявление участия к своей «компрометированной особе», она вспомнила, что этот самый Аполлон делал ей когда-то предложение и получил отказ, за что, казалось бы, более всех имел право теперь относиться к ней безучастно, и вдруг он-то первый и подымает единственный голос в ее защиту! В порыве благодарного чувства, Ольга написала к нему коротенькую записку, где высказала, что она искренне тронута благородным его поступком и от всей души благодарит его. Ответом на это со стороны улана было письмо, в котором он изъяснял уже давно известные ей свои чувства, не поддающиеся ни времени, ни обстоятельствам, и заявлял, что, несмотря на полученный однажды горький для него отказ, он все-таки отваживается еще раз сделать ей предложение своей руки и сердца, в надежде, что авось либо теперь она их не отвергнет, хотя бы только, ради того, чтобы этим путем сразу положить конец всем гнусным сплетням.

По прочтении этого письма, у Ольги блеснула новая мысль, в которой она увидела наконец возможность осуществить свою заветную задачу, лучше чем предполагала доселе, — и на другой же день Аполлон получил от нее в записке приглашение но поводу его предложения. В назначенный час улан явился.

Ольга приняла его одна, без родителя. Она сразу и прямо высказала ему горячую свою благодарность, говоря, что лучшего мужа и желать не могла бы, что быть его законной женой составило бы для нее счастье и гордость всей ее жизни, но…

— Вы видите, однако, в каком я положении, — смущенно продолжала Ольга. — Скрывать не приходится… Позднее раскаяние было бы напрасно, да я и не из тех, что каются и хнычат. Что делать, не сумела оценить вас раньше, а теперь… простите, но быть вашей женой не могу… теперь даже более, чем коща-либо.

Бедный улан, за минуту еще полный самых радужных упований, вдруг затуманился и почти безнадежно опустил голову и руки.

— Если вас только это смущает… это ничего не значит… ровно ничего… поверьте… я все-таки…, повторяю мое предложение, — смущенно говорил он прерывавшимся от волнения голосом.

— Нет, Аполлон Михайлович. Спасибо вам, но это невозможно, — порешила Ольга.

При всей сердечности тона, каким были сказаны эти слова, в нем звучала твердая, бесповоротная воля, и поручик понял, что дальше добиваться нечего.

— Мой будущий ребенок должен носить имя своего отца, — продолжала она, — это моя цель, мое единственное желание, помогите осуществить его! Помогите мне выйти замуж за графа, и тогда — я ваша… берите меня, делайте со мной, что хотите, — я буду вам самой преданной рабой, самой горячей любовницей, но женой — никогда. Я должна быть графиней Каржоль де Нотрек, этого требует моя честь, мое оскорбление… Докажите же вашу любовь и помогите, мне нужна ваша помощь.

Выслушав все это молча и очень серьезно, точно бы взвешивая и запечетлевая в себе каждое ее слово, улан сделал ей глубокий поклон и мог проговорить только одно:

— В огонь и в воду!.. Приказывайте.

Тогда Ольга взяла его за руку и повела в кабинет к отцу.

— Папа, — сказала она решительно и твердо, отчасти даже как бы приказывающим тоном, — потрудись, пожалуйста, выслушать… брось свою газету.

Старик послушно отложил в сторону газетный лист, поднял на лоб очки и повернулся в кресле к дочери.

— Что, дружок, прикажешь?

Но увидев стоявшего рядом с ней улана, он тотчас же «подтянул» самого себя, принял генеральскую осанку и, точно бы принимая своего адъютанта, явившегося к нему с докладом по службе, заговорил, протягивая ему руку, совсем уже иным, отрывисто военным тоном:

— А, поручик!.. Здравствуйте. Очень рад. Прошу садиться. Что скажете-с?

— Вот что, папа, — тем же своим тоном продолжала Ольга. — Аполлон Михайлович сделал мне предложение.

— Как?! Второе? — удивился генерал, откинувшись в кресло и окидывая взглядом обоих.

— Да, вот его письмо, — можешь прочесть его.

Генерал спустил на нос очки, осанисто насупился и быстро стал пробегать глазами отчетливые строки Аполлонова предложения.

— С своей стороны, ничего не имею против, — разрешил он по-военному, передавая письмо обратно. — Вы, друзья мои, стало бьгть уже порешили? Ну, что ж, очень рад. Поздравляю!

— Не в том дело, — остановила его Ольга. — Лучшего зятя, конечно, ты и желать не мог бы, но… к несчастью, я не могу быть его женой.

Генеральские очки опять очутились высоко на лбу, а лицо приняло выражение человека, совершенно сбитого с толку.

— Вот те и на!.. Что же это такое?

— Видишь ли, — продолжала Ольга. — Мне трудно… тяжело говорить, но надо же наконец решиться. Постарайся выслушать спокойно.

И наклонившись к отцу, она обняла рукой его шею и поцеловала в голову.

— Я скрывала от тебя, пока было можно, мое положение, думала, ты сам догадаешься. Ну, а теперь больше незачем. Прости, дорогой мой, я… я…

И Ольга, превозмогая себя, объяснила ему о своих отношениях с графом и о том, что она решила — во что бы то ни стало — заставить этого негодяя на себе жениться. Это должно быть так, и это будет. Аполлон Михайлович знает все и готов содействовать. — Помоги же и ты, если тебе дорого имя твоей дочери.

Старик до того был ошеломлен всем этим, что забыл даже рассердиться. Он только бессильно уронил руки на валики своего глубокого «вольтеровского» кресла и, весь как-то осунувшись — точно бы в нем что рухнуло — глубоко и тяжело задумался, устремив глаза на одну какую-то арабеску растянутого по полу персидского ковра, меж тем как Ольга, рассказав ему где и как находится Каржоль, продолжала развивать свой замысел и свои предположения, каким образом возможно осуществить его.

— Да, пожалуй, что другого ничего и не остается больше, — со вздохом проговорил наконец старик, после долгого, сосредоточенного раздумья. — Что ж тут!.. Снявши голову, по волосам не плачут. Хорошего, однако, муженька приготовила себе дочка, нечего сказать! — с горькой иронией покачал он на нее головой.

— Мой грех, мой и ответ, — покорно пожала она плечами.

— Да, но ты должна будешь жить с таким мерзавцем.

— Я?.. Никогда! — гордо выпрямилась Ольга.

— То есть, как же так, однако?

— А, это уже мое дело.

— Но и его, полагаю. У него будут известные права на тебя, каку мужа.

— Повторяю тебе, — настойчиво подтвердила она, — я должна быть графиней Каржоль де Нотрек, а там уже, в остальном, предоставь распорядиться мне, как знаю. Ни тебя, ни себя я не обременю его особой.

Старик еще раз задумался.

— Так как же, папа? Могу я рассчитывать на тебя?

— Делай, как знаешь, — развел он руками. — Господь с тобой! Мне, как отцу, бросать тебя, конечно, не приходится. Нужна моя стариковская помощь, я готов. В случае чего, и сам на барьер вытяну этого негодяя!

Решено было втроем ехать в Кохма-Богословск, а там… Там уже видно будет.

Стали готовиться к отъезду. Генерал взял, по текущему своему счету, из банка две тысячи рублей на дорожные и иные расходы. Он понимал, что медлить с этим делом нельзя — Ольга ходит на шестом месяце, — и удивлялся только самому себе, как это он, старый дурак, до сих пор не догадывался, в чем дело, а только радовался, что дочка-де так полнеет, здоровеет, значит, слава Богу. — Вот-те и поздоровела. А ведь после анонимного-то письма, кажись, не трудно было бы раскрыть глаза себе. Так вот, поди ж ты, слепота какая! — и во сне даже не допускал подобной возможности.

* * *

Через день после этого, неожиданно для старика, но вполне жданно для его дочери, приехал к ним из Петергофа в двухмесячный отпуск родной племянник генерала, корнет Засецкий, большой приятель Ольги, с которым она одно время росла в своем детстве. Незадолго до предложения Аполлона, явившегося для нее совершенной нечаянностью, Ольга предполагала осуществить свои замысел именно с помощью кузена Жоржа, и потому, по секрету от отца, написала к нему в Петергоф, чтобы он непременно брал возможно более продолжительный отпуск и как можно скорее приезжал к ним в Украинск, так как присутствие его здесь серьезно составляет для нее вопрос почти жизни или смерти; отец ничего-де пока не знает об этом, а в чем дело, она объяснит на месте. Кузен Жорж не заставил долго ожидать себя и явился к дяде как снег на голову, не предупредив о себе даже телеграммой, потому что Ольга попросила его не делать этого. Хотя роль, предназначавшаяся ею для Жоржа, была отдана теперь Аполлону, как наиболее подходящему для сего человеку, но раз кузен уже приехал, тем лучше: у Ольги вместо двух будет трое защитников. Гвардеец сразу же сошелся с уланом, как добрый малый и товарищ по оружию, а Ольга объяснила Аполлону, что надо и его посвятить в дело, тем более, что отъезд отлагать нельзя, да и «положения» своего перед ним не скроешь, и наконец — не оставаться же ему одному в Украинске. Авось-либо и он на что-нибудь пригодится.

— Превосходно! — согласился поручик. — Взять, непременно взять и его! Вдвоем-то мы как приступим к его сиятельству такими архангелами, да еще с генералом в резерве, — много разговаривать не станет.

Мадам Лифшиц, между тем, продолжала с заднего крыльца навещать по утрам Ольгу и, таким образом, находилась в курсе всего, что делается в генеральском доме, помогала ей даже в приготовлении к дороге и знала заранее предназначенный день отъезда.

— А што, маво милаго барышню, и когда ж мадам Лифшиц не хорршаво совет вам давала?.. Ага!.. Ви только слушийте мадам лифшид, и у все гунц-хипш будет!.. Зер хипш! Вот посмотритю!.. Бо мадам Лифшиц любит вас, как свово дитю.

И после каждого своего визита к Ольге, она аккуратно захаживала, с заднего же крыльца к Абраму Иоселиовичу Блудштейну, «до габинету», и секретно докладывала ему о положении дела. Тот уже заранее потирал себе руки от удовольствия, — как все это пока хорошо налаживается, — ну, точно бы они по нотам разыгрывают его музыку!

Спустя около недели после того, как в генеральском доме произошло решительное объяснение, четверо спутников экспромтом нагрянули в Кохма-Богословск, где Мордка Олейник, вовремя извещенный Блудштейном, уже два дня поджидал их, бегая каждый раз на станцию к приходу пассажирского поезда.

III. ПО-КАВКАЗСКИ

Мы оставили наших путников за чаем и закуской в нумере генерала Ухова, в тот момент, когда «нумерной» доложил его превосходительству о приезде полицеймейстера. За несколько минут перед этим, все они с живейшим интересом внимали Аполлону Пупу, который, в отличнейшем расположении духа, сообщал им целый ворох новостей о Каржоле, только что почерпнутых им из рассказов Мордки Олейника. Генерал однако слушал скептически, далеко не разделяя розовых надежд поручика, воображавшего, что теперь все пойдет прекрасно, лишь бы поскорей захватить Каржоля. Он понимал, что, сколь ни подробны Мордкины сведения, сколь ни близки они, пожалуй, к истине, но одних только этих «сведений» слишком еще недостаточно для того, чтобы немедленно же приступить к надлежащему действию в совершенно чужом и незнакомом городе. — Что ж из того, что Каржоль открывает где-то там завод, или ухаживает, в ущерб полицеймейстеру, за какою-то судьихой?! — Тут главный вопрос в стратегии — с какой стороны ловчее подойти, чтобы прямо взять этого быка за рога и принудить его венчаться немедленно без отговорок и отвиливании. Для этого, конечно, нужен прежде всего целый план, и план настолько хорошо и верно рассчитанный, чтобы не получилось ни малейшей осечки. А такого-то плана и не имелось еще в голове ни у генерала, ни у его спутников. Поэтому генерал даже впал в ипохондрическое настроение, полное мрачных сомнений. Он стал испытывать такие сомнения еще в дороге, и чем ближе подвигался к цели, тем сильнее начинал глодать его этот червяк, но генерал хранил пока свои думы про себя, даже боялся высказываться, чтобы не раздражать и не печалить преждевременно Ольгу, у которой и без того на душе было несладко. Но тут его уже, что называется, прорвало: не совладал с собой и высказался весь наружу. — «Заставить!» Легко сказать «заставить», но как это исполнить на деле?.. Не возьмешь же человека за шиворот и не потащишь прямо к аналою! Да и аналой-то надо еще наперед приготовить — попа найти, который согласился бы… Дуэль;— Прекрасно. А если этот негодяй как-нибудь извернется и улизнет из города до дуэли, даже раньше объяснения с ним, чуть лишь пронюхает о приезде генерала с ассистентами? — Ведь это так возможно, особенно в таком городишке, где каждый шаг на виду у всех, и где поэтому приезд их не может остаться тайной, а стало быть и молва о нем легче легкого дойдет до Каржоля, пожалуй, прежде еще, чем тут успеют сообразить насчет плана. Генерал тем более чувствовал себя не в духе, что теперь по прибытии на место, ему вдруг представилось с поразительной для него самого ясностью — насколько, в самом деле, легкомысленно была задумана и исполнена сгоряча вся эта поездка, и насколько нелепо было ему на старости лет, поддаться сумасбродной идее своей дочки, не взвесив наперед всех шансов за и против ее осуществления. Там, в Украинске, под влиянием Ольги и в пылу собственною негодования против Каржоля, это «заставить» казалось ему не только осуществимым, но и довольно легким делом — возьмем, мол, да и заставим! — Но тут, на месте, оно превратилось в огромный знак вопросительный. Как его заставишь?.. А если не удастся, тогда что?.. В Украинск вернуться на смех добрым людям, — поехали-де не по что, приехали ни с чем! Здравствуйте!.. Вся эта затея казалась ему теперь более чем сомнительной, даже глупой, и он чувствовал себя в дурацком и беспомощном положении. — Ну, вот и приехали, и сидим в каких- то «московских нумерах», ну, и узнали, положим, кое-что, — а дальше-то что же?.. Не к судьихе же этой обращаться за помощью и советом!.. Но к кому-нибудь да надо, — надо непременно, без этого не обойдешься. К кому же?!.. Если бы еще тут был хоть один знакомый человек более или менее своего круга, или если бы можно было, по крайней мере, предварительно пожить здесь несколько дней в полнейшем инкогнито, поосмотреться, поразмыслить, — но ведь об этом и думать нечего! Ольга и слушать никаких резонов не хочет, — наладила себе одно «сейчас» да и баста! — Сейчас-де отправляться всем к Каржолю на квартиру и ждать; или же пускай Аполлон Михайлович отправляется один и поджидает его приезда на улице, около дома, и когда даст нам знать, — мы все и нагрянем. Генерал только руками отмахивался, точно бы от назойливых мух, жужжащих у него над ушами.

— Это только в водевилях так бывает! — говорил он с горечью и досадой.

— Ну, да однако что же иначе? — раздраженно возражала ему Ольга. — Раз, что мы уже здесь, сидеть и ждать сложа руки еще глупее!

В эту-то минуту как раз и вошел «нумерной» с докладом.

— Кто такой, говоришь ты? — с неудовольствием обернулся на него Ухов.

— Полицеймейстер здешний… Вашему превосходительству представиться желают, — повторил тот у дверей, понижая голос до какой-то особенной таинственности, проникнутой почтительностью.

— Эх, черт возьми, вот уж некстати! — досадливо проворчал про себя генерал. — Тут едва кусок в рот, а он «представиться»… Скажи, что я извиняюсь… А впрочем, — передумал он вдруг, — постой… Где он?

— Тут-с, в колидоре дожидаются, — еще таинственнее кивнул тот на дверь головой и глазами.

— Хм… в коридоре?.. Нечего делать, проси!

Генерал хотя и был недоволен, что посторонний человек набивается к нему со своим визитом в такую неподходящую минуту, но в то же время, как «отставной», он остался в душе приятно польщен изъявлением такой «аттенции» к своей превосходительной особе, тем более, что отставные на этот счет у нас далеко не избалованы. Это даже предрасположило его в пользу «почтительного» полицеймейстера, да и кроме того, генерал сообразил, что авось-либо он может быть в чем-нибудь полезен «по делу».

В комнату вошел представительный и несколько дородный мужчина — что называется в провинции, «бэль-ом», — лет сорока «с хвостиком». Это был высокого роста курчавый брюнет, с высокоподстриженным, воловьим, красным затылком, и тщательно расчесанными, надушенными подусниками, которые вполне можно было назвать роскошными. Полицейский мундир его, с гражданскими жгутами вместо погон, был украшен несколькими орденами и, в том числе, крестом за покорение Кавказа.

— Позвольте иметь честь представиться вашему превосходительству, — заговорил он несколько катаральным, но приятным баском, щелкнув по-военному шпорами. — Надворный советник Закаталов, местный полицеймейстер… Узнав о прибытии вашего превосходительства, счел долгом…

— Очень приятно, — поднялся навстречу ему генерал, с достоинством протягивая руку, — оччень приятно… Прошу извинить, — застаете нас несколько в неглиже, в такой… обстановке, по-семейному… Прошу садиться.

Полицеймейстер снова прищелкнул шпорами.

— Ваше превосходительство, не узнаете меня? — задал он вдруг вопрос, осклабляясь приятно мистифицирующей улыбкой. — Неужели не узнаете?!. А я так вот сразу узнал вас.

На лице генерала отразилось некоторое замешательство, вместе с вопрошающим недоумением.

— Позвольте… виноват, — пробормотал он, пожимая плечами. — Судя по вашему кавказскому кресту, вероятно, мы с вами когда-нибудь на Кавказе встречались?

— Так точно, ваше превосходительство. Не изволите ли припомнить, когда вы еще командовали 1-м батальоном Шушенского полка, я у вас в батальоне был юнкером. — Закаталов… Под вашим начальством, так сказать, службу свою начал.

Лицо генерала вдруг озарилось радостью, точно бы он сделал необычайную находку.

— Батюшки-светы!.. Дорогой мой!.. Да неужели это вы?!. Вот встреча-то!.. — И он от всей души заключил «бэль-ома» в свои широкие объятия и расцеловался с ним совсем по-родственному, влепив в его здоровенные щеки три звонких поцелуя.

— Старый боевой товарищ!.. Закаталов!.. юнкер Закаталов!.. Как же, как же! — восклицал Ухов, радушно взяв его за руки и как бы дивясь на него ласковыми глазами. — Вот, уж подлинно гора с горой, говорится… Да какой же вы молодец еще!.. Хо-хо!.. Присаживайтесь-ка к нам, без церемоний, — по-нашему, по-кунацки!.. Позвольте вам представить моих.

И генерал познакомил его с дочерью и офицерами.

— Мне как только доставили ваши виды. — объяснял меж тем полицеймейстер, — смотрю, что такое!? — «генерал-лейтенант Орест Аркадьевич Ухов». — Батюшки, думаю себе, да ведь это мой отец-командир!.. Сейчас же разумеется, мундир на плечи и самолично… самолично-с к вашему превосходительству. Какими судьбами, скажите пожалуйста?

— Ну, о судьбах мы потом. А пока — рюмку водки и… чем Бог послал… по-бивачному. Помните, как бывало в Дагестане-то?.. а?..

Завтрак прошел, как и всегда в подобных случаях: отрывочные и смешные воспоминания о том, о сем, о прежней службе и сослуживцах прерывались разными расспросами о самом Закаталове, о его житье-бытье, о городе Кохма-Богословске, а промежутки между такими разговорами восполнялись обычными врсклицаниями, вроде «так-тос!» «так вот как, батюшка!»— восклицаниями, в сущности, бесцельными, но в общем изъявлявшими обоюдное удовольствие и удивление по поводу столь неожиданной и приятной встречи.

После завтрака полицеймейстер стал уже было откланиваться, но генерал удержал его, сказав, что хочет переговорить с ним по одному делу. Остальные, по самому тону этого предупреждения, поняли, что будут, пожалуй, лишними при предстоящем разговоре и потому удалились из комнаты. От старика не ускользнул несколько удивленный, недоумевающий взгляд, мимолетно орошенный Закаталовым на фигуру Ольги, когда та поднялась со своего места. Он понял причину и значение этого, быть может, нечаянного взгляда, и его невольно передернуло. Затрудняясь первым приступом к такому щекотливому делу, — как и с чего начать, — генерал сам заглянул в коридор — нет ли там кого лишнего — и плотно затворил дверь, А затем, насупясь с серьезным, обдумывающим видом, стал озабоченно и медлительно скручивать себе папиросу. Ему было и неловко, и совестно, и в то же время он чувствовал, что иначе нельзя, что это надо, потому что никто лучше Закаталова не может помочь ему, на первых порах, хотя бы насчет необходимых справок и точных сведений. Надо было превозмочь, переломить самого себя, и — сколь ни трудно — старик решился на это.

— Скажите, пожалуйста, — начал он деловым тоном, — проживает у вас тут некто граф Каржоль де Нотрек, Валентин Николаевич?

Полицеймейстер отвечал утвердительно.

— Вы его знаете сколько-нибудь?

— Как не знать! Очень хорошо знаю. А что?

— Да видите ли… Впрочем, может быть, он вам приятель?

— Приятель, это слишком много сказать, а так, знакомый.

— Как по-вашему, что это за человек?

— По-моему?.. Как вам доложить? — пожал Закаталов плечами, — по-моему, человек легкий и… едва ли обстоятельный.

— Ну-с, а по-моему, просто-таки мерзавец, — резко порешил генерал своим обычным безапелляционным тоном. — Скажите, что он здесь делает? Завод какой-то, слыхал я, открывает?

— Да, анилиновый, на счет купца Гусятникова.

— Хм… А затем?..

— А затем, что ж ему делать? С фабрикантами в мушку играет, жуирует, за барынями ухаживает…

— И только?

Закаталов опять пожал плечами.

— Другого пока ничего не замечено, — сказал он, — по внешности, по крайней мере.

— Хм… Ну, а насчет женитьбы?.. Думает, на ком жениться?

— Насчет женитьбы не слыхал… Впрочем, едва ли думает, — непохоже на то.

Генерал озабоченно потер лоб рукой, как бы облегчая этим внутренние потуги какой-то тяжелой, беспокоящей его мысли. По выражению его лица можно было заметить, что ему очень трудно комбинировать свои дальнейшие вопросы, которых впереди у него еще очень много и которые, тем не менее, далеко не исчерпывают собой главный, заботящий его предмет, а все только бродят вокруг да около, не решаясь, или не зная, как подойти к нему прямо.

— Видите ли, дело вот в чем… Как старый сослуживец, я буду говорить с вами откровенно и, надеюсь, вы мне поможете? — сказал он, наконец, крепко пожав Закаталову руку.

— Готов, ваше превосходительство, — отвечал тот, прищелкнув, с коротким поклоном, шпорами.

Генерал, в явном затруднении, насупясь и нервно поводя скулами, прошелся по комнате.

— Дело очень серьезное, — веско начал он, обдумывая, как бы получше объяснить его и, в то же время путаясь в собственных мыслях, потому что должен был перемогать внутренний конфуз, претящий ему высказать наголо самую суть этого дела.

Полицмейстер, между тем, стоял в полном молчании, изображая всей фигурой своей готовность почтительного внимания, и это молчание смущало старика еще более.

— Н-да-с… очень серьезное… очень серьезное?.. Оно конечно… бывает и хуже, н-но… все же как порядочный человек вы меня поймете, — отрывисто бормотал старик, шагая по комнате и избегая при этом глядеть прямо в глаза собеседнику — Давеча, просматривая наши виды, — продолжал он, круто повернувшись вдруг к Закаталову и чуть не в упор остановясь перед ним, — вы… вы, конечно, заметили, что дочь моя показана девицей?

— Так точно, ваше превосходительство, — с тем же коротким поклоном подтвердил Закаталов.

Н-да… девицей… А между тем, — вы ее видели, в каком она положении.

И для пущей изобразительности, генерал округло развел перед собственным животом руками.

Полицеймейстер промолчал, только состроил очень серьезную, сострадающую мину и скромно потупил взор.

— Н-да-с… Так вот, этим самым ее положением мы обязаны графу Каржолю, — поклонился вдруг Ухов.

Закаталова, при этом имени, точно бы что отшатнуло назад, и он невольно вскинул на генерала изумленные глаза.

— Может ли быть?! Скажите пожалуйста!.. Каржоль?!?

— Да-с, как видите. Сорвал банк и удрал… Тайком удрал, как самый последний трус и негодяй!.. Мерзавец!., мерзавец, говорю вам!

Генерал начинал уже кипятиться и пофыркивать сквозь натопорщившиеся усы. Полицеймейстер сочувственно покачивал головой.

— Что ж теперь делать предполагаете вы? — озабоченно спросил он.

— Хм!.. В этом-то и вопрос, что делать! — Одно из двух: или заставить его жениться, или убить, как собаку, — что ж тут больше! Мы для этого и приехали.

— Первое, конечно бы, лучше всего, — раздумчиво заметил Закаталов, — но… боюсь одного: как бы он не пронюхал да не удрал бы загодя. Если уж удрал из Украинска, пожалуй, удерет и отсюда… Тут надо действовать живо.

— Так, так, — подхватил генерал. — Именно, как вы говорите, живо, немедленно. — Это и моя мысль. — Чтоб и опомниться не успел! Главное, никаких оттяжек и проволочек! Никаких!

Закаталов задумался. В глубине души, ему очень улыбалась заманчивая мысль — поставить своего счастливого соперника в критическое положение перед коварной судьихой: это и ей было бы мщением. Нагрянули вдруг, — трах! — и окрутили молодца, как мокрую курицу. Вот-те и Дон Жуан! Прелестно!.. Это было бы истинное торжество и для самого Закаталова, для его уязвленного самолюбия. Весь город потешался бы над графом, и уж, конечно, после такого сюрприза, едва ли бы он остался в Кохма-Богословеке. — Нет, уж ему тут не жить! Всеобщим посмешищем быть не захочет, это верно. Ну, а после его провала, полицеймейстер останется единственным «бэль-омом» в городе, и тогда ему не трудно будет помириться с легкомысленной судьихой, утешить ее, возобновить старую дружбу… Теперь он пока только друг с ее мужем, но это тем легче поможет ему опять подружиться и с ней. О, да это просто сама судьба посылает Закаталову такой счастливый случай, — надо им воспользоваться, надо помочь бедному генералу. И ему тем приятнее будет помочь, что этим он оказывает существенную услугу бывшему своему отцу-командиру. — «Черт возьми, тут надо по-военному!»

— Так как же вы думаете, ваше превосходительство? — обратился он к Ухову, который, между тем, ажитированно похрустывая пальцами, продолжал ходить по комнате.

— Я? — круто повернулся тот на каблуках к Закаталову. — Да что ж тут думать!.. Я полагал бы сейчас же ехать к нему и объясниться решительным манером: или в церковь, или на барьер!

— Это напрасно, теперь вы его все равно не застанете, — предупредил полицеимейстер. — Он теперь на заводе и, вероятно, раньше как к вечеру не возвратится.

— Все равно! Будем дожидаться у него в квартире.

— Ну, это, я полагал бы, неудобно. Ведь у него люди дома, лакей… Мало ли что, — предупредят, пожалуй, на завод-то смахать недолго.

— Ах, черт возьми, и в самом деле! — хлопнул себя генерал по лбу. — Но как же быть тогда?

Полицеймейстер опять призадумался.

— Мне казалось бы, не лучше бы вот как, — начал он, поразмыслив с минутку, — во-первых, я сейчас же отдам строжайшее приказание здешнему хозяину и всей прислуге — не выставлять на доску ваших фамилий и никому, ни под каким видом, не сообщать, кто приехал и сколько, — чтобы ни гу-гу! Это первое. Во-вторых, попросил бы вас и всех ваших не показываться пока на улицах, потому лакей ведь у него из Украинска, — не ровен час, как-нибудь встретится, узнает в лицо, — и весь план тогда, пожалуй, насмарку! Тут, по-моему, важнее всего — сохранить до поры до времени строжайшее инкогнито. Да кстати! — как бы вспомнив что-то, прибавил Закаталов. — В коридоре здесь я видел комиссионера-еврейчика… Он, помнится мне, тоже из Украинска?

Генерал подтвердил, что этот их знает и даже сам в нумера их доставил, и Каржоля знает также.

— Прекрасно! В таком случае, я его, без разговоров, прямо с места в кутузку и продержу, пока будет нужно, чтобы часом гоже не проболтался где. Ну, а свадьбу надо будет сыграть сегодня же.

— Вы полагаете? — вопросил генерал, как будто даже оторопев несколько от такой стремительной поспешности.

— Обязательно-с, — подтвердил полицеймейстер. — Обязательно. Сами же вы изволили согласиться, что надо как можно живее.

— Да, но разве это возможно? Ведь тут же должны быть предварительно разные формальности, оглашение там, и прочее?..

— Насчет формальностей не изволите сомневаться, все будет в порядке, — поспешил успокоить старика Закаталов, — у меня тут по соседству батька-приятель есть, в селе Корзухине — это всего в четырех верстах. Катеринку в руку — и готово!

Генерал даже развеселился. — Только-то?! Я готов и две дать!

— Зачем? Баловать не нужно, — возразил полицеймейстер. — Ведь сомнений насчет правильности брака возникнуть не может, потому тут на лицо, во-первых, вы сами, как родитель невесты и, наконец, я, как лицо официальное; со стороны вашей дочери двое свидетелей есть, со стороны жениха буду я… Ну, а четвертым, если позволите, приглашу мирового судью здешнего — тоже приятель и, надеюсь, не откажет. Кстати, как раз и будет четверо шаферов.

— Дорогой мой! Голубчик! Отец-благодетель просто! Это вот по-нашему, по-кавказски!.. Вот что значит кавказцы-то! — восклицал обрадованный старик, заключая Закаталова в свои объятия и снова влепляя в обе его щеки по сочному поцелую. — Нет слов благодарить! Ведь это просто само провидение принесло вас ко мне! Бй-Богу, провидение!

— Документы вашей дочери, конечно, с вами? — продолжал Закаталов. — Позвольте-ка мне их сюда, я сейчас же духом смахаю в Корзухино и подготовлю всю музыку заблаговременно.

— Да, но как же насчет мерзавца-то, будущего зятька моего, — спохватился вдруг генерал. — Ведь надо же предварительно встретиться где-нибудь с ним, объясниться?..

— Об этом опять же не беспокойтесь, вы встретитесь у меня, — предупредил его самым уверенным тоном полицеймейстер. — Это я уже все обработаю, чтобы к назначенному часу все было готово… Положитесь на меня и ждите моего возвращения.

Генерал тут же передал Закаталову метрические документы Ольги, и они расстались.

IV. ПОЛИЦЕЙМЕЙСТЕР В ХЛОПОТАХ

Арестовав мимоходом, в коридоре, Мордку Олейника и сдав его городовому для отвода в кутузку, Закаталов от генерала на минуточку только заехал к себе домой — переоблачиться в сюртук и сказать два слова жене, чтоб она, на всякий случай, приготовилась, так как у них будут сегодня или обедать, или ужинать гости — человека четыре, а может и шесть, — поэтому чтобы все было хорошо, в порядке, уха стерляжья, прекрасный ростбиф, дичь и прочее, а главное, не забыть послать в погреб к купцу Харлашкину, чтобы прислал вин да бутылок шесть шампанского, — полицеимейстер-де требует!

М-mе Закаталова, страдавшая вечными флюсами и насморками, не любила вылезать из своего фланелевого капота и потому кисло поморщилась при этом, не совсем-то для нее приятном, известии, тем более, что оно так неопределенно, — или обедать, или ужинать! Уж что-нибудь одно бы! Она сочла себя вправе узнать, по крайней мере, что за гости, ради которых такие вдруг хлопоты? — Но заторопившийся супруг, впопыхах, только руками замахал на нее. — После, матушка, после! Теперь некогда… лечу, стремлюсь… Не до тебя!.. Одним словом, важные гости, очень важные, — смотри, лицом в грязь не ударь… Да чтобы шампанское-то заморожено было!

И лихой полицеймейстер полетел в село Корзухино.

* * *

Корзухинский батюшка был дома и, конечно, только руками развел от приятного удивления, при виде такого редкого и неожиданного гостя. — Откуда мне сие? — говорит, — и чем чествовать? Рябиновкой или вишневкой?

— Ну, батя, выручай! — изображая из себя повинную голову, обратился к нему гость. — Выручай, голубчик, будь другом!

— Кого, из чего и как? — систематически отозвался ему на это хозяин, довольный посещением своего городского и столь сановного друга.

— Это тебе все равно кого, — заметил полицеймейстер. — А главное, можешь ты мне сегодня покрутить одну пару?

— Одну? Могу и десять, только не сегодня.

— Вот те и на!.. Почему не сегодня? День ведь не под праздник и не постный!

— Не постный, а только не порядок. Надо наперед оглашение троекратное сделать, без того нельзя.

— А ты без оглашения валяй, — лукаво подмигнул ему Закаталов.

— Эво что выдумал!.. Без оглашения!.. Нашему брату за это и под запрещение попасть можно.

— Да ведь никто ж на тебя доказывать не пойдет.

— Не в том сила, а не порядок, говорю, — вот что.

— Да плюнь ты на свои порядки. Чего там! — шутливо махнул тот рукою.

— Эге! Не бойсь, ты на свои не плюешь, голова-то одна на плечах… Ну, да уж что с тобой антимонии разводить! — согласился, подумав, батюшка. — Уж если тебе и в самом деле так до зарезу пришло, можно будет нарочно отслужить сегодня вечерню и огласить единожды, да завтра дважды, после заутрени и обедни, — уж так и быть, нарочно отслужу. Дело-то, по крайности, в порядке будет, а после литургии и повенчаем.

Закаталов наморщился и озабоченно закусил губу.

— Необходимо сегодня, — проговорил он серьезно и решительно. Но батюшка на это только пожал плечами да руками развел.

— Слушай, батя, не ломайся, — продолжал он дружески убеждающим тоном. — Оглашение вовсе уж не такая важная формальность, если все остальное в порядке. Не брата же на родной сестре венчать будешь и не жену от живого мужа, — за это я тебе головой ручаюсь, и подводить ни тебя, ни себя, конечно, не стал бы. А дело вот в чем: хочешь заработать сотнягу рублей так венчай сегодня. Детишкам на молочишко годится. Подумай-ка сам, когда-то еще тебе благостыня такая перепадет! Ведь сто рублей не шутка!

«Батя» с каким-то сладко меланхолическим выражением, раздумчиво устремил взор в пространство и медленно стал поглаживать себе сивенькую бородку.

— Милый человек, ведь я это только по дружбе к тебе, — сердечно продолжал доказывать ему полицеймейстер, — потому мужик ты хороший и приятель к тому же. Люблю я тебя, вот что!.. А станешь артачиться, к другому поеду, — другой и ахти не молвя повенчает. Сотня рублей на голодное поповское брюхо, особенно вашему брату, попу деревенскому, сам понимаешь, что значит!

— Так-то так, а все же… как будто сумнительно, — тряхнул бородкой батюшка.

— Ну, вот те и здравствуй!.. Что же тут «сумнительного»? Да и чего опасаться-то?! Документы, говорю тебе, все в порядке, жених с невестой совершеннолетние, при венчании будет сам отец невестин — почтенный, заслуженный генерал, четверо свидетелей налицо, да и я сам — понимаешь ли, — сам буду в свидетелях-то, вместе с мировым, — уж чего тебе, значит, законнее?!. Приедем без шума, вечером, попозже, — село-то ваше все спать, поди чай, будет, — в церкви, значит, лишнего народу ни души, освещения парадного не надо, — ну, и знать никто не будет, да и про оглашение никто не домекнется, — было ли, нет ли, Господь его знает! Раз в книгу записано, стало быть, было, вот и конец. Ну, а уж хочется оглашать, огласи, пожалуй, за вечерней, — полторы старухи услышат, и удовольствуйся!

Батюшка уже не возражал, а только головой порою потряхивал, с выражением, которое ясно говорило: «ишь ты, поет-то как, соловушком курским!»

— Документы невестины можешь хоть сейчас получить, — продолжал между тем Закаталов, — ну, а жениховы с собой привезем. Ведь запись-то в метрику сделать и пятнадцати минут работы не надо, — и все будет в порядке! В полчаса всю свадьбу отваляешь и получай радужную… Дьячку с пономарем тоже ублаготворим хорошо, останутся довольны, и все это, как говорится, по-тиху, по-сладку, самым душевным манером… Подумай-ка, право!

Батюшка, все с тем же сладко меланхолическим выражением продолжал глядеть в неопределенное пространство и поглаживать бороду.

— Что уж больно таинственно? Роман, что ли, какой? — спросил он наконец, со скромной, но несколько лукавой усмешкой.

— Последствия романа, — вздохнул с такой же усмешкой Закаталов. — Главная причина, что невеста-то с кузовом, — добавил он, выразительно понизив голос. — Понимаешь?

— Ясно. Грех, стало быть, прикрыть законом желают?

— Во-вот, оно самое и есть! Ты у меня, батя, догадливый! — подмигнул ему полицеймейстер, весело потирая руки. — Именно, прикрыть его, аспида, пока еще время.

— Хе-хее… Понимаем. Что же они, здешние будут, аль как?

— Приезжие, и даже издалека… Ну, да тебе-то что!

— Повенчаются и укатят себе восвояси, поэтому и желательно без огласки, — пояснил полицеймейстер. — Тебе даже лучше: уехали и с плеч долой!.. Так как же, батя? Согласен?

— Ну, да уж-что с тобой поделаешь! — покорно вздохнул батюшка. — Змей-искуситель ты, одно слово! Иерея в соблазн привел, греходник эдакой! — с шутливой укоризной покачивал он головой. — Разве уж для тебя только, для друга, а то ни за что бы!