Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Евсей Цейтлин

Долгие беседы в ожидании счастливой смерти

Международная пресса о книге Евсея Цейтлина



Можно открыть «Долгие беседы…» где угодно, можно читать, что называется, вдоль и поперек, можно перелистывать сначала или с конца — любой отрывок трогает, задевает те или иные струны души… Необыкновенная, великолепная книга, которая заслуживает большого уважения и восхищения…

Barbara Piatti, «Der Kleine Bund», Берн, Швейцария



…Трагическая исповедь, записанная из уст человека, который ждет смерти как избавления от мук совести. Философский аспект этого репортажа о собственном умирании достоин отдельного разговора, в контекст которого надо будет включить толстовского Ивана Ильича, а также академика Павлова, Николая Островского и, пожалуй, того американского интеллектуала, который предложил всем желающим наблюдать его агонию по каналам «Интернета».

Лев Аннинский, «Дружба народов», Москва;

То же в кн.: Лев Аннинский. Русские плюс…



Более пяти лет Цейтлин общается с писателем, который именно в состоянии физического угасания приходит к внутренней свободе… Изощренная композиция книги помогает с разных сторон приблизиться к этому очень своеобразному характеру. Автор вглядывается в него с симпатией и уважением, но — одновременно — постоянно сохраняет дистанцию… Смелость и трусость, творческие озарения и неудачи отдельного человека высвечиваются на фоне страшной эпохи… Очень редкий в литературе случай: вездесущая сила террора и страха полностью вмещается в емкие, как бы сжимающиеся миниатюры этой книги…

Karl-Markus Gauss, «Neue Zurcher Zeitung»,

Цюрих, Швейцария



…Книга, как с самого начала знал Цейтлин, должна быть не только о гибели еврейской культуры в СССР, арестах, расстрелах, предательстве и сожженных архивах: она о самоуничтожении таланта, о саморазрушении своего дара как способе выжить.

…Из разговоров, раздумий и случайно брошенных замечаний скомпоновано целое, столь искреннее и освещенное столь трагическим светом, что эту книгу можно было бы назвать романом, причем романом замечательным.

Профессор Анатолий Либерман, «Новый журнал»,

Нью-Йорк



…Уникальный феномен в литературе.

…Подлинное величие сочинения состоит в том, что оно переросло не только живого Йосаде, благополучно-советского автора, дерзнувшего на самоотчет миру, преодолевшего «страх посмертного осуждения». Как всякое настоящее изделие, книга превзошла замысел и физического автора — Евсея Цейтлина… По-моему, у Цейтлина получилась эпопея — история души типичного советского человека, что созидал 70 лет величайшую державу мира ХХ века…

Мне неизвестно другое произведение, где с такой художественной силой, без всякой примеси абсолютно ненужного обличительства изображена самоубийственная тенденция, которая закономерно завершилась перестройкой и гибелью СССР.

Михаил Хейфец, газета «Вести», Израиль



Книга Евсея Цейтлина обнаруживает глубоко спрятанную от всех духовную жизнь Йосаде. «Я весь фиктивный», — признается он в начале их бесед. Йосаде рассказывает мучительную историю отказа от самого себя в атмосфере страха и предательства, которая существовала в Советском Союзе в последние годы правления Сталина. Тогда Йосаде перестал говорить по-еврейски даже со своей женой, сжег еврейские книги из своей библиотеки… Это, вероятно, спасло ему жизнь, но задушило его талант.

Михаил Крутиков, газета «Форвертс», на идиш,

Нью-Йорк



Он живет как сейсмограф, фиксируя движения Системы, врагом которой является. И жаждет землетрясения, трещин, которые — одновременно — подорвут его жизнь.

Moritz Schuller, газета «Der Tagesspiegel»,

Берлин



… Это — роман, психологическая, исповедальная проза, раздумья о человеческой жизни, особенно важные и поучительные, когда жизнь на исходе…

Семен Ицкович, журнал «Вестник», США



Это его, автора, интеллект сопрягает все отрывочные, разнообразные мысли в цельное и гармоническое здание. Это его смелость, его талант, его умение выразить, кажется, невыразимое. Этой подлинностью «Долгие беседы…» и потрясают.

…Напряжение здесь не сюжетно-фабульное…, а интеллектуальное… Важно и другое. Эта книга — еврейская по самой своей сути, так сказать, насквозь. Не потому, что такова тематика. Сама возможность таких бесед, их глубинное течение, кружение, своеобразная «герменевтика», все это уходит в глубину, к корням — к талмудическим спорам и обсуждениям, к возможности задавать другим и самому себе любые вопросы и высказывать любые сомнения. Книга потрясает своей необычностью, неординарностью именно потому, что в ней ярко проступает еврейское сознание и мироощущение. И философское отношение к смерти, спокойное ее ожидание — тоже особенность еврейского взгляда на мир.

Валентина Брио. Альманах «Иерусалимский библиофил», Израиль



…С первой и до последней страницы читателя не оставляет дивное и страшное чувство прикосновения к чужой душе. …Предельная откровенность книги задается ее жанром предсмертной исповеди. …Мистический, интерактивный эффект создается темой смерти, от которой современная литература, да и весь мир, пытается сбежать.

Марина Гордон. Вестник Еврейского Агенства в России, Москва



Евсей Цейтлин сделал книгу о саморазрушении дара, который в тоталитарном обществе опасен для самого творца.

Владимир Порудоминский, журнал «Вильнюс»,

Литва



В своей сложной роли то ли младшего друга, то ли исповедника он (автор) проявил себя человеком глубоким, чутким и в высшей степени деликатным. В результате возникла эта необычная книга, неожиданно увлекательная, начав читать которую, вы уже не сможете от нее оторваться.

Белла Залесская, «Литературные вести», Москва



…Странная, неожиданная, необычная по жанру и композиции книга. … Цейтлин преднамеренно лишает Йокубаса Йосаде имени, обозначая его строчной литерой й, цитируя мимоходом Мандельштама: «Я буквой был», и как бы подчеркивая тем самым, что, при всей неповторимости биографического рисунка, судьба й — рядовая судьба еврейского гуманитария, вынужденного жить и творить в советском тоталитарном государстве.

Лев Айзенштат. Народ Книги в мире книг. Еврейское книжное обозрение, С.-Петербург



… Я открыл «Беседы…» Я до сих пор нахожусь в поле их притяжения, этакого странного, жутковатого магнетизма… Жанр не имеет значения, когда человек решает для себя главные проблемы бытия.

Сигитас Геда. Из послесловия к первому изданию книги. Вильнюс, 1996



…Героем книги вполне мог быть не еврейский писатель. И не писатель вообще. Героем мог быть человек любой национальности, любой профессии, любого возраста. Ведь автору, без сомнения, интересней всего реконструкция человеческого сознания «при свете смерти».

Альфонсас Буконтас. Из послесловия к первому изданию книги. Вильнюс, 1996



Подобно К., герою романа Кафки «Замок», Йокубас Йосаде обозначается автором в тексте «Долгих бесед…», как правило, только одной литерой. Она сама по себе непроизносима — «й», она всегда маленькая, строчная, а не прописная. Это условие физического выживания героя, знак полного растворения его личности в тексте надчеловеческой, имперской истории.

… Книга Цейтлина… порождает смешанные и противоречивые чувства. Сам ее жанр — странная взрывчатая смесь «Разговоров Эккермана с Гете», сочинений Ницше («Так говорил Заратустра»), романов Кафки и диалогов хасидских цадиков — эклектичен, сомнителен, провокативен. Но это отнюдь не произвольный постмодернистский «микст». Жанр «Долгих бесед…» есть производное от судьбы и личности главного персонажа, и в каком-то смысле необычная форма книги Цейтлина является наиболее адекватным выражением сложной нравственно-этической и социальной ситуации в Литве (и шире — в Восточной Европе). Ситуации, до сих пор не преодоленной окончательно и способной быть источником новых конфликтов, новых человеческих трагедий.

Виктор Кривулин,

«Новое литературное обозрение», Москва, Также: газета «Frankfurter Allgemeine Zeitung», Франкфурт-на-Майне, Германия

Дина Рубина

Единственный сюжет

(Предисловие)

Книга Евсея Цейтлина «Долгие беседы в ожидании счастливой смерти» не имеет аналогов в русской литературе. В мировой литературе ее можно было бы сравнить с записками Эккермана о Гете, если б героя книги Цейтлина можно было бы сравнить с Гете в чем-нибудь, кроме долголетия.

Это кропотливый, длительный и талантливый эксперимент по изучению истории человеческой души, ее страхов и мучительной борьбы с ними, история поражения и мужества и окончательного, возведенного самим героем, одиночества.

Несколько лет писатель и литературовед Евсей Цейтлин встречался со своим героем й, записывая его воспоминания, монологи о прожитой жизни, мысли о настоящем и прошлом.

Все беседы автора и его престарелого героя проходят под знаком будущей (и довольно скорой, по логике событий) смерти й. Это придает всему течению сюжета (хотя как такового, в литературном понимании этого слова, сюжета в книге нет) скрытую напряженность.

Поразительную роль выполняет в этой книге автор. Он тонкий понимающий собеседник й и в то же время «фигура за кадром». Он младший коллега по цеху и, в то же время, та душевная и нравственная инстанция, к которой постоянно апеллирует й.

Это одна из тех книг, к которым возвращаешься мыслью в самые неожиданные моменты собственной жизни, ибо путь каждого из нас предопределен Творцом, но нравственный выбор — а эта тема всегда была и есть главной в искусстве и в жизни — остается за человеком, за героем той книги, той единственной книги судьбы, сюжет которой каждый из нас проживает единожды и начисто.

«День смерти лучше дня рождения»

Сегодня произошло то, чего мой герой ждал несколько десятилетий. Его похоронили.

Замечаю: я впервые пишу о Йокубасе Йосаде в прошедшем времени. Он умер три дня назад. Но язык не поворачивался сказать о нем: был.

А сегодня, 12 ноября девяноста пятого года, земля упала на крышку его гроба. Лицо Йосаде в гробу, как почти всегда у мертвецов, было совершенно спокойным. Однако он и при жизни спокойно говорил со мной о собственной смерти. Например, однажды представил:

— Проводив меня на кладбище, не один человек переспросит: «А кем, собственно, этот Йосаде был в искусстве? Литературным критиком? Но статьи его давно забыты. Драматургом? Однако пьесы его не ставят театры. Автором нескольких мемуарных писем к сестре и дочери? Подумаешь, тоненькая тетрадка! К тому же смущает то, как Йосаде говорит о людях и, в том числе, о самом себе…»

Он помолчал. Хитровато улыбнулся:

— Вот тогда-то, дорогой мой, вы извлечете на свет божий свои записи…Умоляю вас: не надо панегириков! Пусть это просто будет рассказ о Йокубасе Йосаде, которого почти никто не знал.

Необходимое объяснение с читателем

Я выбираю для своей книги странный, вроде бы, ракурс — прощание героя с жизнью.

Нет, я вовсе не стремлюсь к оригинальности. Пишу о том, что волновало его больше всего. И что составляло прочный стержень наших бесед.

В первый же день знакомства, в первый же час, едва ли не в первые пять минут он признался:

— Готовлюсь к смерти. И это, пожалуй, самое лучшее, самое серьезное из того, что я делал долгие годы.

Йосаде испытующе посмотрел на меня:

— Как вы считаете, я прав?

Сказал ему то, в чем ничуть не сомневаюсь: подготовка к смерти не только может стать образом жизни, но способна наполнить жизнь реальным смыслом. Тогда-то и окажется, как сказал однажды царь Соломон, что «день смерти лучше дня рождения». И здесь, кстати, нет ничего нового. Достаточно вспомнить историю религии, философии, культуры.

Йосаде порывисто встал с кресла, обнял меня:

— Значит, мы единомышленники!

И все же он вернулся к этому разговору через день. Он еще недоверчив: вдруг его просто разыгрывают?

Переспросил:

— Вы встречали людей, в том числе и писателей, с той же целью, что сейчас у меня?

Я вспоминаю некоторых художников слова — их творчеством занимался прежде. Вспоминаю поэта и пастора Кристионаса Донелайтиса: тот шел к смерти, ведя трагический дневник на страницах старых приходских книг. Вспоминаю детского писателя, бывшего сибирского шамана: тот всюду, как эстафету, возил с собой мешочек с костями предков — время от времени он разговаривал с их душами. Вспоминаю мучительный интерес к смерти Всеволода Иванова — первопроходца и «оппозиционного классика» русской советской литературы…

Наконец — почти анекдот! — рассказываю Йосаде об одном знакомом музыканте. По вечерам он укладывался спать в гроб: «Привыкаю!» Нет, он не был сумасшедшим. Во всем остальном он был, как все. И даже стеснялся этой своей «привычки». Кстати, у меня давно есть собственное объяснение подобной странности. Видимо, гроб настраивал музыканта на медитацию, как бы напоминал о вечности… Но я промолчал — ведь мы еще так мало знакомы с Йосаде.

Однако он тут же и — так же! — объяснил мне подоплеку ситуации. Воскликнул:

— Какой оригинальный, какой самобытный человек!

…Так начались наши беседы с ним. Первая — третьего августа 1990 года. Последняя — за несколько дней до его смерти.

Интонация и жанр

— …Мне повезло! Я стал прощаться с жизнью тридцать два года назад. Именно тогда, в пятьдесят восьмом, мое сердце потеряло ритм. Вы слышите? Мне повезло! Человек не думает о вечном, пока не приблизится вплотную к могиле.

Увы, не могу передать ни его еврейский акцент, ни его плохой русский язык, ни особые — всегда откуда-то из глубины — интонации голоса.

Разве что синтаксис чуть-чуть поможет сберечь течение речи.

Разве что можно вспомнить материальное, физическое — его движения, к примеру: то, как закидывает актерски голову, старчески семенит на веранду, как вдруг выглядывают из-под маски морщин смеющиеся юные глаза.

___________________

Сначала записываю его монологи в обычную тетрадку. Он понимает маету этой работы, досадует: сколько же страниц потребуется, чтобы вместить его жизнь! Затем приношу магнитофон, который ничуть не смущает Йосаде. Напротив, какая-то тайная радость переполняет его.

Эту, как и другие «загадки» Йосаде, я обычно пытаюсь разгадать на следующий, после интервью, день.

Прослушиваю магнитофонную пленку. Одновременно веду свой дневник. Здесь же, в дневнике, фиксирую (коротко, главное!) и наши с ним беседы за ужином или на прогулке. А в последние три-четыре года начинаются долгие (иногда часами) разговоры с Йосаде по телефону. Зачастую он звонит сам. Рассказывает о многом, ничуть не сомневаясь: я записываю…

Что ж, с самого начала мы не скрываем друг от друга: у каждого в этих беседах — собственный резон.

Йосаде: «У меня уже нет сил написать свою интимную, духовную биографию. Пусть она останется хоть в наших разговорах, в вашей будущей книге».

А я не скрываю от него главную цель своего переезда из России в Литву. Цель эта у многих вызывает недоумение (порой явное, иногда — невысказанное). Да, я приехал сюда, чтобы записывать рассказы последних литовских евреев. История их на редкость богата; недавнее прошлое трагично (едва ли не беспрецедентна цифра уничтожения евреев Литвы в годы Второй мировой войны — 90 процентов); что же касается жизни литваков в последние несколько десятилетий, то она покрыта пеленой молчания…

«Молчание? Да, да, — подхватывает Йосаде, когда я напоминаю ему название книги писателя Эли Визеля о соплеменниках в СССР — «Евреи молчания». — Наше молчание в эти годы пронизано болью, кровью, слезами, стыдом… Молчали перед миром, молчали друг перед другом, молчали наедине с собой. Молчали, боясь КГБ. Боясь грозного ярлыка: сионист.

Я обязательно расскажу вам о своем молчании. И о том, как уходил от него. Между прочим, название одной моей пьесы не зря перекликается со словами Эли Визеля — «Синдром молчания».

___________________

И еще. Два слова о жанре этих записок. Жанр не нов. Так называемый «дневник без дат». Указываю их только тогда, когда даты важны для повествования. К тому же я сознательно «перепутал», поменял последовательность своих записей. Конечно, интересно почувствовать «движение дней». Но еще более интересно увидеть движение, тупики, «прорывы» мысли.

___________________

…Мысли, сознание человека, идущего к смерти. Вот предмет моего повествования. Вот что определяет интонацию, диктует сюжет…

___________________

В дневнике я называю его й. Пусть останется одинокая эта буква и в книге, которая лежит сейчас перед вами.

Сюжеты прощания. Тетрадь первая

Лабиринт

й рассказывает свою жизнь как долгий перечень парадоксов. Иногда парадоксы его забавляют. Порой он ими даже хвастает. Гораздо чаще рассматривает эти парадоксы с печальным недоумением.

— Сравните, — обратился он ко мне, — сравните то, как жила моя семья, и то, как жили семьи других писателей Литвы. В большинстве случаев вы увидите, что называется, бурные сюжеты: похороны, разводы, размены квартир, часто безденежье…А у нас, вроде бы, все было тихо и мирно. Благополучно. Почти полвека прожили в огромной квартире, в одном из престижных районов Вильнюса — на Жверинасе. Антикварная мебель. Полный достаток. Машина. Курорты. Моя жена — один из лучших в Литве врачей-эндокринологов, известный доктор Сидерайте. Я — всеми уважаемый литературный критик, а потом — драматург. Дети получили хорошее образование…

Он сделал паузу. И выдохнул:

— Но все это — внешнее. Жизнь внутренняя — подлинная — кипела как раз в нашей семье! Вы содрогнетесь, когда узнаете правду…

Глагол «содрогнетесь» заставил меня вспомнить о театре. Я подумал: опытный драматург строит таким образом «завязку» наших бесед.

И все же очень скоро я убедился: он прав. Больше того, его жизнь — вовсе не перечень парадоксов, но путь в лабиринте.

Символ

Тема подлинного и мнимого в его жизни, по мнению й, началась восемьдесят лет назад.

«…Я весь фиктивный. В моей метрике, к примеру, фиктивна дата рождения. Там значится: 15 августа 1911 года. А на самом деле… Я появился на свет назавтра после поста Девятого Ава. Вы помните, что это за день в еврейской истории? Он трагичен для евреев разных эпох. Девятого Ава произнесен Божественный приговор над выходцами из Египта — наши предки были осуждены сорок лет кочевать по пустыне. Девятого Ава уничтожены и Первый, и Второй храмы в Иерусалиме. На Девятое Ава приходится изгнание евреев из Испании в пятнадцатом веке. Я недавно подумал: а ведь примерно Девятого Ава началась и Вторая мировая война.

Откуда же взялась эта дата — пятнадцатое августа? Все метрические книги в Калварии — и цивильные, и в раввинате — были уничтожены в первую мировую войну. Все, все сгорело. «Пятнадцатое августа», — сказал я писарю, когда поступал на службу в литовскую армию. Помнил: пятнадцатого августа родились многие выдающиеся люди, в том числе Наполеон».

А подлинную дату своего рождения й узнал лет через десять. «Это был первый день после Девятого Ава», — припомнит мать. И он пойдет к раввину. И тот достанет еврейский календарь за 1911 год. И окажется тогда: он на одиннадцать дней старше…

Этот рассказ й закончил, как и начал:

— Я весь фиктивный Я пришел в мир не в день праздника, а после поминок (23 октября 90 г.)

Опыт самопознания

Собственная жизнь для него не менее таинственна, чем для меня. й с разных сторон пытается подойти к «тайне».

«Что сформировало мой характер, мой духовный облик и, в конце концов, мою биографию?

Вот, по-моему, самое главное: до двенадцати лет я не видел крови. Никогда. Ни крови человеческой, ни даже крови куриной Я даже никогда не видел резника, который, согласно еврейской традиции, убивает животных особым способом — чтобы мясо было кошерным.

Никогда не видел мертвеца…

Сам не знаю, почему так случилось. В семье в эти годы никто не умирал. У соседей — тоже. А, может быть, меня старательно оберегали от подобных впечатлений

Не видел я и револьвера. В городке было трое или четверо полицейских. Когда они шли по улице, из их портупей выглядывали деревянные рукоятки.

В том мире, который окружал меня, царил не культ силы — культ ума.

Я знал: если между евреями назревает серьезный конфликт, они идут к раввину. Тот не может посадить в тюрьму, однако его решения выполняются беспрекословно. За словами раввина, какими бы они ни были, просвечивала мудрость Торы, Талмуда, предания…» (23 октября 90 г., 8 ноября 91 г.)

_____________________

Все приходит в свой срок. В тринадцать лет еврейский мальчик обычно становится полноправным членом общины. Двенадцатилетний Янкель узнал сразу две тайны жизни — смерти и любви.

______________________

…Как всегда, в воскресенье, приехала из деревни одна знакомая семья: что-то купить, просто погулять по городку.

Их было трое: две сестры и брат. Обычно они появлялись к обеду. В тот раз обед не состоялся. Уже садились за стол, когда старшая из сестер (ей было двадцать пять-двадцать шесть лет), поднявшись с софы и подойдя к столу, вдруг упала.

Ее тут же уложили в постель, диагноз для врачей очевиден: паралич. Больную нельзя было никуда перевозить. Три дня она находилась в той же комнате, где спал Янкель. (Собственно, это была кровать старшей сестры, но той нашли другое место, а ему, мальчику, — не смогли: в доме очень тесно — ведь гости так и не уехали).

Конечно, никто не думал, что больная умрет. А Янкель не сомневался в этом. Слушал ночами шумное, сбивчивое дыхание и ждал: скоро ли все кончится? Засыпал, снова вслушивался.

Она пролежала ровно трое суток. И однажды ночью затихла.

_____________________

Столь же внимателен й к жизни плоти.

Записи наших бесед о том, как трансформировалась любовь в двадцатом веке. Проблемы, над которыми он размышляет в связи с пьесой «Жертвоприношение»: что преобладает в любви теперь — эротика или духовность; что такое творчество любви.

Кстати, в те же самые ночи, когда он, двенадцатилетний, почувствовал присутствие смерти, Янкель услышал и «дыхание любви».

В той же комнате, кроме мальчика и умирающей, были еще двое: восемнадцатилетняя сестра больной и — молодой санитар.

Любовные игры на полу, которые сначала кажутся мальчику сном. Спустя семьдесят лет его волнуют вопросы: видела ли э т о умирающая; была ли та любовь кощунством; бывает ли вообще любовь кощунством; что такое любовь…

Его до сих пор, как всякого творца, волнуют вопросы подростков.

_______________________

2 октября 95 г. й рассказал мне неожиданное и многозначительное для него продолжение той истории.

— Сразу после войны, приехав в Калварию, я пошел на городское кладбище. Когда-то оно было большим, красивым (между прочим, удобным для любовных свиданий). А теперь кладбище превратилось в пастбище. Евреев в городке почти не осталось. Плиты с кладбища растащили местные жители. По всей Литве еврейские надгробья несколько десятилетий использовали для строительства. Я стоял, оцепенев, и смотрел, как корова бродит по могилам, выщипывая траву. Вдруг я заметил могильную плиту. Всего одну. Оставшуюся каким-то чудом.

Я подошел ближе. Легко прочитал имя и фамилию: Нехама Криснянская… Да, так звали молодую женщину, которая умерла у меня на глазах.

Я был в то время не то что нерелигиозным — убежденным атеистом. И все же смутная догадка прошелестела в моей голове: это совпадение не случайно. Я почувствовал указующий перст Бога. Только не смог тогда, да и сейчас не могу объяснить этот символ.

Пометка для читателя

Я отбираю записи наших бесед с й, а также фрагменты своих дневников. Вижу: между отдельными главами часто возникают смысловые пробелы. Почему я сознательно оставляю их? Пусть читатель сам отыщет «связующую нить». Пусть, если захочет, вообще по-своему перекомпонует эту книгу. А я боюсь быть категоричным, пристрастным в оценках, предположениях. Ведь, в конце концов, замысел каждой человеческой жизни — от рождения и до смерти — известен только Творцу. Ибо, как сказано в Торе, «не по своей воле ты родился, не по своей воле ты живешь, не по своей воле ты умираешь».

Театр… театр?

ЛОЖА. «Итак, только приблизившись к смерти, я начинаю по-настоящему жить. Шел тысяча девятьсот восемьдесят пятый год. У меня диагностировали второй инфаркт. И тогда я окончательно пересел в ложу…»

Что это такое — «ложа»? Легко понимаю из контекста:

— Мне хорошо. Я сижу в ложе жизненного театра. Я спокоен. Я могу ни о чем не терзаться.

Или, чуть в иной вариации:

— Я в ложе, мне восемьдесят лет. Я теперь позволяю себе говорить о чем угодно, что угодно, кому угодно.

В связи с этим напоминаю й: «ложа в жизненном театре» — место, которое любили и любят многие. Вот хотя бы Пифагор. «Жизнь, — говорил он, — подобно игрищам: иные приходят на них состязаться, иные — торговать, а самые счастливые — смотреть…»

— Да! Да! — немногословно согласился й. Пифагор ему не слишком интересен. Интереснее было бы, если б он сам стал первооткрывателем подобной жизненной философии.

_____________________

Меня чуть смущает то, что слова й отдают самогипнозом. Даже формулы совпадают: «Я спокоен, я очень спокоен, мне хорошо…»

Конечно, его место в театре жизни не просто удобно. Конечно, это самая верная позиция писателя. Но одновременно его «ложу» пронизывают, если так можно выразиться, сквозняки. Человек, исповедующийся на площади, беззащитен. й хорошо знакомо чувство холода, пустоты вокруг. Ощущение реальности ухода. «Я одинок. Я очень одинок»… Это тоже рефрен наших бесед.

________________________

Йосаде и театр. Тема, в которой много поворотов. Самое очевидное: он драматург, автор двенадцати пьес. Он и окружающих часто воспринимает как персонажей будущей драмы. Говорит со своими героями. И — за героев. Наконец, й театрален по характеру: любит вживаться в новые «предлагаемые обстоятельства».

________________________



МИФЫ. Сначала й творит их, затем — увлеченно и радостно — живет среди мифов.

При знакомстве сообщил доверительно:

— Мне ничего уже в жизни не надо. Я богат. Я очень богат. Как вы думаете, сколько денег лежит сейчас у меня в сберегательной кассе?

Пожимаю плечами. А он отвечает, как бы удивляясь сам:

— Сорок восемь тысяч! Ну зачем, зачем они мне? Я могу купить себе все, что захочу. Только хочу я сейчас так мало…

Заметив в моих глазах невысказанный вопрос, он объясняет:

— Это все мои гонорары…

Тут я начинаю сомневаться. Я ведь знаю, как «велики» гонорары драматурга, чьи пьесы шли в двух-трех театрах Литвы, что такое гонорары литератора, выпустившего два томика пьес, одну книжку критических статей и одну — прозы. К тому же четверть века уже й нигде не служит…Тем не менее я с радостью верю в его богатство! Люди почему-то чаще всего приписывают себе нищету.

О собственных капиталах й рассказывает многим. Нередко предлагает даже распахнуть двери шкафов в своем доме:

— Откройте, посмотрите. Вы сами увидите, какие ценности здесь хранятся!

На самом деле сумма вкладов в сберегательной кассе в…сорок раз меньше, чем он говорит. Сначала узнаю это от доктора Сидерайте, а потом (в 1994 году. — Е.Ц.) от самого й.

Нравится ли ему роль богача? Бесспорно. Может быть, нравится с детства. Вот и отца, фабриканта, й делает — в своих устных рассказах — гораздо богаче, чем тот был на самом деле.

А может, ему кажется: так эффектнее, контрастнее, что ли, выглядит его сегодняшнее кредо: «Ничего уже мне в жизни не надо».

________________________

РАЗГОВОР С ИИСУСОМ ХРИСТОМ. 11 ноября 92 г.

— …Я говорил с Христом два часа. Писал монолог для своей пьесы.

Уточняю:

— О чем именно беседовали?

— Вы ведь знаете меня — угадайте…

— Наверное, о том, что тяжелее: любить или быть любимым, просить прощения или его принимать.

— Угадали! Почти угадали. Мы говорили о том, нужна ли вообще любовь, может ли она изменить человека. Не совершил ли ошибку Христос, поставив любовь в центр своего учения.

______________________

Не знаю, есть ли где-нибудь в его архиве заметки с таким определением собственного призвания:

«ДРАМАТУРГИЯ — СУТЬ МОЕЙ ЖИЗНИ. Я нашел себя в ней. Растворился. Диалог для меня — универсальный способ бытия. К сожалению, я нашел себя поздно. Кроме того, я никогда по-настоящему не был советским драматургом. Потому приходилось изворачиваться, говорить со зрителем намеками. Иногда это было даже на пользу пьесе. Но нет, далеко не всегда…» (Из разговора за ужином, 15 ноября 92 г.)

_______________________

Признается: нередко он как бы составляет «сценарий» своих отношений с тем или иным человеком. В «сценариях» й обычно много неожиданностей («так интереснее»).

Время от времени я думаю: а что ожидает в его планах меня?

________________________

Не сомневаюсь: он хотел бы прожить множество жизней. Причем прожить по-разному. Не этой ли цели служит, в конце концов, его «ТЕАТР ОДНОГО АКТЕРА»?

Вечером (12 декабря 1991 года. — Е.Ц.) застаю у него фотографа, который должен сделать серию снимков й для какого-то журнала.

На бархатную скатерть, на красивый старинный столик, водружен альбом с фотографиями. Зачем их сейчас, перед съемками, пересматривать?

«А как же! Чтобы не было повторов. Вдруг та или иная поза уже использовалась мной раньше? Знаете, я люблю сам режиссировать, когда приходит фотограф!»

И вот, втроем, перелистываем страницы альбома.

…Глаза й на снимке полны иронии. Поперек лба — две резкие тени. Черт? Кого же он искушает? Свое второе «я»?

Дедушка и внучка. Он лучится добротой. Почти «рождественский» снимок.

Пятидесятые годы. й — за письменным столом. На его голове — еще пышная шевелюра волос. Он подтянут и оптимистичен. Советский писатель, озабоченный проблемами соцреализма.

Городской рынок. Тоже символ людского мира. Человек, вдруг остановившийся среди спешащей толпы. В одной руке — трость, в другой — большой конверт. Фон: огромные связки фруктов.

Солдатская гимнастерка, фронт. В прищуренных глазах — вопрос: «Так что же там, впереди?»

Выставка живописи. Чужие работы так похожи на декорации к пьесе его собственной жизни.

Вдвоем с женой. Счастливая семейная пара. Ей пятьдесят, ему — шестьдесят. Он отбросил голову назад, раскатисто смеется.

Увлеченно ковыряет ложечкой яйцо. На обороте снимка — надпись, сделанная в ноябре 1977 года: «…кто же был раньше — я или яйцо?»

Фотографий множество. Каждая — словно мизансцена нового спектакля. й примеряет новую маску. Легко входит в новую роль.

Но где же он подлинный? Где его собственное лицо?

Говорю ему об этом, когда мы начинаем беседовать, включив магнитофон. Он ничуть не обижен. «Где мое истинное лицо? Вот это вопрос! Я и сам не знаю. Я все еще ищу себя. Даже сейчас, перед смертью».

______________________

Его «театральность», склонность к мистификациям раздражает многих литовских евреев. й знает их позицию и демонстрирует ее в нашем разговоре достаточно четко:

— Театр? Ну какой может быть театр для литовского еврея? Какая может быть пьеса, кроме трагедии? Ведь рядом — Понары… А Йосаде? Он просто старый фигляр.

________________________

ТЕЛЕГРАММА, посланная й в Паневежский драматический театр в связи со смертью Юозаса Мильтиниса:

«Он еще при жизни стал легендой. А легенды не умирают. Мильтинис жив. Жив. Йосаде».

й читает мне телеграмму по телефону. Конечно, она банальна. Чуть выводит из банальности повтор в тексте: «…жив. Жив». Кажется, впрочем, это автор телеграммы упрямо повторяет и о себе самом!

А потом й рассказывает мне — в который раз! — о Мильтинисе. О первой их встрече где-то в кафе. («Я поделился замыслом рассказа. И он воскликнул: «Тут уже сюжет пьесы! Приезжайте ко мне, я покажу вам, как делают драму»). О своем приезде в Паневежис. («Он открыл мне дверь, я ахнул: старый халат, на голове — чалма, скрученная из полотенца. Он не ждал меня? Но ведь я приехал вовремя. А может быть, наоборот, ждал? И нарочно надел халат вместо какой-нибудь бархатной куртки, положенной «по рангу» знаменитому режиссеру»).

Это «примеривание» жизненной роли, бесспорно, близко самому й.

«Потом Мильтинис, как и я, занял свое место в ложе…»

й замолкает внезапно. Видимо, вспоминает, что в театре, как и в жизни, занавес рано или поздно закрывается. (15 июля 94 г.)

«Ярый враг тайн»

Наблюдательность? Любопытство? Как точнее назвать эту его черту, которая так гипертрофирована у й?

Выспрашивает у меня бесконечные подробности о знакомых и совсем не знакомых ему людях. О моей дочери (никогда ее не видел). О бывшем муже Ю. («Вы говорили, что он коммерсант. Ну, и на что он сейчас надеется?»). О распорядке дня З., о романах С., с которой говорил разве что по телефону… Как расставляет он мысленно эти человеческие фигурки?

________________________

Потому-то в отличие от большинства писателей й любит не только поговорить. Любит слушать.

________________________

Осенним днем гуляем с ним неподалеку от его дома — по улочкам, которые й, десятилетиями раньше, исходил вдоль и поперек.

Он знает едва ли не каждого. Знает: «кто и где работает, кто и как ворует, кто и с кем спит…» Говорю ему в связи с этим: «Бабель часто мечтал узнать содержание той или иной женской сумочки». — «Как он был прав… Какие здесь могут открыться тайны!»

_______________________

Подобно тому, как библиофил ищет редкую книгу, й порой месяцами разыскивает того или иного человека. К примеру, на протяжении нескольких лет произносит имя одной молодой женщины: «Как и где я могу ее все-таки найти? Мне это так важно!»

Она литовка; решительно приняла иудаизм, соблюдает традиции, выучила сначала идиш, а потом иврит, работала в архивах и библиотеках, постигая судьбы еврейской интеллигенции в Литве предвоенной поры… Однако й волнует ее собственная — не ясная ему — судьба.

______________________

Это он, конечно, сказал не о персонаже пьесы — о себе самом: «…Ярый враг тайн. Таков уж характер. Стоит мне столкнуться с тайной, как безумно хочется разгадать ее».

_____________________

Вспоминая о людях, й почти никогда не употребляет отрицательных характеристик. «Нравится — не нравится…Это совсем не предмет размышлений. Мир ничуть не изменится от того, как я к нему отнесусь».

Люди для й интересны или…менее интересны. Неинтересных нет совсем!

Другое дело — хочет ли он общаться с тем или иным человеком? Говорит, что за пятнадцать минут может определить: личность перед ним или нет? Фигуры, закутанные в стереотипы, близко к себе не подпускает. («С детства ненавижу толпу!»). Однако всегда стремится изучить «представителя толпы» («Я хотел бы влезть в каждую душу!»)

____________________

Вот и опять:

— Какой интересный человек! Был четыре раза женат. Каждая жена похожа на предыдущую. Только менее красива…

Есть ли в словах его ирония? Ничуть. Наверное, интересно й то, о чем он сейчас молчит — предопределенность нашего выбора. Опять-таки: судьба.

____________________

Некоторые человеческие качества он вообще подвергает сомнению: «Не знаю. Не встречал». Например, героизм.

«Я прошел фронт, но героизма нигде не видел. Вы знаете, со мной откровенны многие люди. Так было и в окопах. Часто перешептывались мы ночью, открывали друг другу душу. Слышал: «Не хочу отдавать животик». Но никто и никогда не говорил о героизме и патриотизме.

Я видел другое: каждый хотел жить и каждый боялся смерти.

Видел: у многих на фронте не выдерживают нервы. Большинство из тех, кто первым поднимался в атаку (я их знал хорошо), были именно такими людьми. Нет, они не были героями или какими-то особыми патриотами. Получаешь приказ: «Ну, давай!» И тогда уже ни о чем не думаешь. Наконец, есть ситуация, когда иначе поступить нельзя.

А герой, по-моему, — это человек, убежденный в том, что делает». ____________________

Прочитав один из диалогов его пьесы «Прыжок в неизвестность», опять вздрагиваю. А он соглашается: «Конечно, дорогой мой. Это обычный мой способ изучения человека».

ЮЛЮС…Вдруг почувствовал, что вы пристально следите за каждым моим движением: как я кладу ногу на ногу, как удобно откидываюсь на спинку кресла и даже, как выпускаю дым из носа и рта. Наблюдаете и следите не из любопытства, а испытующе — у меня мороз по коже пробежал…

САКАЛАС. Ничего в этом плохого нет, я наблюдателен. Понятия не имею, от кого я это унаследовал…

ЮЛЮС…Вы специально создаете ситуации, которые вынуждают меня вести себя с Бируте одним образом, с вашей супругой — другим, а с Саломеей — третьим. Если же эксперимент не подтверждает вашу генетическую теорию, создаете новую коллизию и приступаете к следующему эксперименту. Я постоянно чувствую себя так, будто меня ворочают, мнут и тискают в лабораторной пробирке.

_______________________

5 и 6 ноября 90 г. «Я долго тренировал себя в искусстве наблюдать. Когда-то я был таким, как все: несмотря на любопытство, люди мало что замечают вокруг. Смотрят и — не видят.

В юности я более года посещал одну еврейскую семью. Там — в сущности, при мне — торговали кокаином. Я этого, однако, не понимал.

Это было в Каунасе. Поскольку мои заработки в газете были скудны, я ежедневно давал несколько уроков.

В ту семью я являлся примерно в три часа дня. Некоторое время сидел в гостиной — ждал, когда меня пригласят обедать (обед входил в условия оплаты моего труда). Обычно рядом со мной сидели на софе какие-то люди. В основном это были не евреи — важные господа, чиновники. На меня они не обращали внимания: «Ах, это учитель!» Я тоже меньше всего думал о встречах в гостиной. Гораздо больше меня волновала моя пятнадцатилетняя ученица. После обеда мы занимались математикой: мне так мешали сосредоточиться ее круглые коленки…

Только много месяцев спустя я догадался спросить девушку о странных посетителях их квартиры. Ответ был простодушен — меня в этом доме ничуть не стеснялись: