Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Душан Калич.

Вкус пепла.

Роман

I

Массивный стол орехового дерева с ножками в виде львиных когтистых лап стоял на выложенной плитками площадке, где еще оставались лужицы после ночного ливня. На удобных стульях у стола расположилась их семерка:

Жильбер Борниш, француз, год рождения 1920-й, выпускник юридического факультета, участник движения Сопротивления. Арестован в Париже в мае 1943 года. Лагерный номер Ф 28320.

Ненад Попович, серб, гимназист, год рождения 1925-й, член Союза коммунистической молодежи Югославии, арестован на юге Сербии в марте 1943 года. Лагерный номер Ю 27430.

Мигель Диего, испанец, год рождения 1916-й, рабочий-строитель, боец испанской республиканской армии, арестован во Франции в 1940 году. Лагерный номер И 4503.

Александр Черкасов — Саша, русский, год рождения 1921-й, тракторист совхоза, арестован в конце 1942 года. Лагерный номер РС 25480.

Фрэнк Адамовски, американец польского происхождения, год рождения 1920-й, пианист, пилот, взят в плен под Линцем (Австрия) в конце 1944 года. Лагерный номер США 92673.

Зоран Стоянович, серб, год рождения 1919-й, крестьянин, арестован летом 1943 года в Топлице по подозрению в активной помощи партизанам. Лагерный номер Ю 30750.

Анджело Бомпиани, итальянец, год рождения 1921-й, каменотес из Рима, арестован как участник движения Сопротивления в конце 1943 года. Лагерный номер ИТ 42287.

Они сидели, положив руки на оружие, безмолвные и застывшие, отчего их глаза на бледных лицах обрели холодный стеклянный блеск. В слабом свете прохладного майского утра, съежившись в своих лагерных лохмотьях, молчаливые и почти бездыханные, они были похожи скорее на нереальные существа, на семь восковых фигур, посаженных за большой стол в зале какого-то музея, чем на живых людей, с которыми разминулась смерть в этом нацистском концлагере.

В дымке предрассветных сумерек вырисовывались контуры разрушенной лагерной ограды и пустые караульные вышки с потушенными прожекторами. Их треснувшие зеркала, словно печальные, ослепшие глаза, отражали занимавшийся свет дня. В каменной стене, там, где раньше были ворота, теперь зияла огромная дыра, похожая на разверстую пасть чудовища, окаменевшего в своей ненасытной алчности. Сквозь дыру виднелся лагерный двор с останками узников из последнего эшелона, которые в ночь накануне освобождения прошли через газовую камеру. Голые трупы лежали грудами у высокой трубы потухшего крематория.

На влажных плитках, в нескольких шагах от стола, там, где штакетник огораживает газон, на котором под сломанной белой мачтой валялся вымазанный в грязи нацистский флаг, стоял эсэсовец с унтер-офицерскими знаками различия.

Рассветало, и силуэты людей постепенно становились все отчетливей. Голубоватый свет раннего утра озарил лицо молодого эсэсовца, который мог быть ровесником кого-нибудь из семерых. Он стоял прямо, со связанными за спиной руками, тупо глядя поверх их голов куда-то далеко за разрушенную ограду и груды обнаженных трупов. Поредевшие волосы, восковая бледность, остановившийся взгляд и сжатые губы — казалось, он фанатически противится открытию истины и ощущению того, что руки у него связаны. Где-то в другом месте, даже здесь, не будь он в оливково-зеленой форме со знаками различия «юберменша»[1], выражение его лица можно было бы принять почти за набожное и смиренное, совсем как у отшельника, который отрешился от кошмаров земной жизни. Однако чем больше рассветало, тем отчетливее становились черты его лица. И они были под стать знакам различия, красовавшимся у него на форме. Вместе с выражением неверия в то, что он стоит на развалинах царства «сверхчеловека», которое он создавал со своим фюрером, в его лице угадывался страх перед очной ставкой с этими призраками, лица которых не слишком отличались от лиц трупов, сваленных в груды, или от тысяч других клейменых рабов, проходивших мимо него дорогами, отмеченными печатью безнадежности. И все-таки это не был только откровенный страх смерти.

Вилли Брухнер, эсэсовец, удостоенный чина, Железного креста и прочих знаков отличия, постыдился бы такого чувства. Своим поведением он хотел дать им что-то понять, напомнить, что давно был бы мертв, если бы они не одолели его и не отняли у него ампулу с цианистым калием. И хотел спровоцировать их: пусть они покончат с ним как можно скорее. Между тем стоило опустить взгляд на эти лица, и он бы ужаснулся, прочитав в их глазах, что и они думают о том же и по его лицу читают все чувства и мысли, которыми он был лихорадочно охвачен с того самого момента, когда его из бункера привели сюда, на площадку: «Как меня убьют? Что они надумали? Не замышляют ли сначала показать мне все страшные облики смерти, с которой сами здесь встретились, чтобы выбрать для меня наиболее страшную?…» От первой мысли о неизвестном конце и до этой минуты он чувствовал, как тщетны его усилия изгнать из сознания бескрайний ряд картин, запечатлевших мучения и смерть в долине носильщиков камня, «бауэркоманды», в газовых камерах, в помещениях, где проводились опыты над людьми…

А семеро как будто знали его мысли, как будто влезли ему в душу и вместе с ним разглядывают эти картины.



Солнце поднималось из-за снежных вершин Альп, и его розовый отсвет разливался по влажным плиткам. От солнца мертвенно бледные лица семерых казались окрашенными живым румянцем, а глаза наполнились лучистым блеском. Только лицо Брухнера оставалось бледным, перекошенным и неподвижным, словно солнечный свет открыл ему самый ужасный облик смерти. Он все еще смотрел куда-то поверх голов сидящих за столом.

Жильбер загасил окурок и, обменявшись взглядами с товарищами, достал из наружного кармана своей куртки ампулу с цианистым калием.

— Видишь это, Брухнер? — сказал он тихим усталым голосом по-немецки с сильным французским акцентом. Не отводя взгляда от лица Брухнера, он положил ампулу на стол перед собой, рядом с автоматом. — Мы отдадим это тебе, если договоримся…

Брухнер молчал. Казалось, он не слышал Жильбера. Покачиваясь на онемевших ногах, он не переставал вглядываться куда-то в вышину.

— Свинья проклятая! — громыхнул Саша, потянулся к автомату и вскочил со стула.

Ненад молча придержал его за локоть. И цепко держал до тех пор, пока тот не опустился на стул и не отложил оружие.

— Сукин сын… Я бы его живым в крематорий… — проворчал Саша по-русски и сердито оттолкнул руку Ненада. — Я бы ему эту отраву нипочем не дал!

Остальные молча дожидались, пока Саша успокоится. Брухнер испуганно дернулся и чуть отшатнулся под натиском Сашиной ярости. Расширившимися зрачками смотрел на них. Так, глядя друг на друга — они на него, а он на них, — молчали до тех пор, пока не заговорил Жильбер. Заметив, что в поле зрения Брухнера ампула не попадает, он, отодвинув ее от автомата, сказал:

— Подойди сюда и посмотри.

Снова наступило молчание. Брухнер немо смотрел на ампулу. Казалось, судорога свела его тело, затем он как-то странно вздрогнул и поднял глаза на Жильбера. Теперь взгляд его стал более открытым. С посиневшими губами на бледном лице, он был похож на человека, приговоренного к смерти, которому вдруг блеснул лучик надежды на спасение. Шагнув вперед и став по стойке «смирно», он резко дернул головой так, как несколько дней до этого делал перед начальством, готовый к слепому послушанию.

Жильбер заговорил:

— Мы, семеро, вышли из лаборатории доктора Крауса. Ты был одним из блок-фюреров, которые отбирали заключенных для его команды…

Взгляд Брухнера панически метнулся с одного на другого, и, не дождавшись прямого вопроса, трескучим, чуть слышным голосом он парировал:

— Господа… Ни один из вас не был в моем блоке… Я отвечал за двадцать пятый блок, предназначенный только для евреев…

В то время как остальные молча расстреливали его взглядами, кипящими ненавистью, способной в любой момент поднять их с места, Жильбер дрожащими руками начал медленно расстегивать пуговицы на своей куртке.

— У меня не было контактов с заключенными из других блоков, — неуверенно добавил Брухнер; избегая смотреть в глаза, он тупо наблюдал, как Жильбер расстегивает куртку.

Жильбер расстегнул последнюю пуговицу, распахнул куртку и рубаху и, оглядев свою высохшую, как у скелета, грудь, помеченную под ключицей, с левой стороны, голубыми чернилами, медленно поднял глаза на Брухнера. Поймав взгляд Брухнера, сказал:

— Расшифруй нам этот знак. Что доктор Краус делал с людьми, помеченными шифром Е-15?

Жильбер спросил тихо и без особого нажима, но отчетливо. Брухнеру же показалось, что он услышал эхо, отраженное разрушенными стенами лагеря. Воцарилась мертвая тишина. В ожидании ответа лица людей за столом вновь обрели призрачность, затаив дыхание вглядывались они в сжатый рот эсэсовца.

Брухнер долго и пристально разглядывал голубое клеймо на покрытой мурашками коже бывшего узника. Дважды нерешительно пытался что-то сказать, поднимая глаза на лицо Жильбера и снова переводя на клеймо. Последний раз он это сделал с выражением беспомощности. Посмотрев прямо на Жильбера, покачал головой и произнес:

— Шифры доктора Крауса были государственной тайной…

С того момента, как он проговорил это, прошло достаточно времени. За столом никто не пошевельнулся, не сделал ни единого движения, которое бы говорило, что его слышали и поняли ответ. Не осмеливаясь посмотреть на них, он чувствовал, что они его рассматривают по-прежнему испытующе и холодно, как и тогда, когда Жильбер задал свой вопрос. Восприняв это молчание как знак неудовлетворенности ответом, он со страхом поднял голову.

— Оберштурмфюрер доктор Краус располагал особыми полномочиями рейхсфюрера эсэс Гиммлера, — сказал он как бы с одышкой и хрипло, но сразу же откашлялся и, сглотнув, продолжал более чистым голосом: — Лаборатория доктора Крауса… Простите, его рабочая команда находилась на особом режиме. Командование лагеря не имело права вмешиваться в его дела. Согласно специальному приказу из Берлина администрация должна была обеспечить его медицинской команде самые благоприятные условия для работы, равно как и необходимое число заключенных. В его лабораторию имел свободный доступ только комендант лагеря… Мы, блок-фюреры, провожали заключенных лишь до входа и там передавали их ассистентам доктора.

— И никто из вас никогда не присутствовал ни на одном эксперименте доктора Крауса?! — прервал его Мигель глухим голосом, сердито добавив по-испански: — Дерьмо эсэсовское, тебя бы отправить в крематорий в параше! — Эту фразу он повторил на немецком, с отвращением плюнув через стол.

Брухнер замолчал и сглотнул что-то, мешавшее в горле. Он смотрел только на Жильбера, лица которого на удивление он больше не боялся, хотя тот почти ничем не отличался от остальных, разве что цветом глаз. Не уверенный, кончил ли Мигель ругаться, Брухнер молчал, пока Жильбер, чуть заметно кивнув головой, не подал ему знак продолжать.

— Между собой мы редко говорили о делах доктора. Мы знали, что свои эксперименты он держит в тайне, и нам не рекомендовалось расспрашивать о деталях… Мы всего лишь унтер-офицеры.

— Унтер-офицеры?! — взорвался Мигель. — Блок-фюреры! Псы-фюреры! Командо-фюреры! Могильщики-фюреры!… Брухнер, неужели у тебя уже полны штаны?!

В этот миг взгляды их встретились. Мигель смотрел с выражением брезгливости. Рот у него опять был полон слюны, и он намеревался теперь плюнуть эсэсовцу в лицо. Но, увидев, что его слова и так сильно задели немца, сплюнул в сторону и добавил:

— После тебя на земле долго будет смердеть!

Брухнеру кровь ударила в лицо. Он покраснел, затем опять побледнел, покачнулся и поник. И это было все, чем он мог ответить на оскорбление. Помолчав, повернул голову, ища взглядом Жильбера, единственного за столом, кто еще оставлял ему надежду избежать тех ужасных испытаний, которыми ему угрожали остальные.

Он увидел пустой стул, а на столе, там, где только что лежал автомат, ампулу. Панически оглядел одного за другим; посмотрел по сторонам и в тот самый момент, когда начал чувствовать, что тело его и душу снова охватила судорога, вместе с которой надвигались страшные видения смерти, почти ослепленный солнцем, ударившим ему в этот миг в глаза, увидел силуэт Жильбера. Тот стоял возле окружавшего площадку парапета, лицом к зеленеющим полям по обеим сторонам широко разлившегося Дуная. Согнувшись оттого, что на плече у него висел автомат, он не спеша застегивал пуговицы на своей куртке.

Не дождавшись, пока глаза как следует привыкнут к свету, и желая привлечь к себе внимание Жильбера, Брухнер щелкнул каблуками и сказал:

— Я понимаю, что не могу ждать от вас милости, но хочу, чтобы вы поверили — я говорю правду… Я в самом деле не знаю, что означает этот шифр…

Жильбер остался недвижим, глядя в долину. Ответил другой голос, который удивил Брухнера и смутил в одно и то же время. К нему обратились спокойно, словно бы невзначай, как к человеку, с которым хотят обменяться мыслями:

— Если ты не знаешь этот шифр, тогда ты, верно, сможешь нам сказать, что случилось с документацией доктора Крауса. Мы все обыскали: больничный блок, комендатуру, квартиру Крауса…

Он повернул голову и удивился, встретившись со взглядом, от которого, как и от остальных, у него кровь стыла в жилах. Брухнеру показалось невероятным, чтобы этот человек обратился к нему подобным образом. В его больших глазах, как и в глазах француза, кроме ненависти и жажды мести, он увидел тот же ужасающий вопрос: что означает шифр доктора Крауса? Зятем Брухнер вспомнил — ведь именно этот, самый молодой из них, удержал русского — и поспешил ответить:

— Большая часть лагерных архивов сожжена. — И, желая быть как можно более убедительным, добавил: — Приказ об уничтожении важнейшей лагерной документации предполагал полное уничтожение лагеря…

— И уничтожение всех оставшихся узников, — резко оборвал его Мигель.

Брухнер посмотрел на Мигеля и без колебания утвердительно кивнул.

— Согласно этому приказу я отвечал только за то, что касалось евреев, — продолжал он, переводя взгляд на Ненада. — Для выполнения задания была выделена специальная группа. С тех пор я очень редко встречался с доктором Краусом… Но, думаю, благодаря особым полномочиям ему удалось сохранить часть своего архива…

— Когда доктор покинул лагерь? — опять вмешался Мигель.

— Он уехал несколько дней назад… в тот день, когда нам сообщили, что американские части находятся под Линцем. Последний раз я его видел накануне ночью… Он пригласил меня попрощаться. Разговаривали мы недолго. Он предложил мне уехать с ним и сказал, что может это устроить…

— Почему он выбрал именно тебя? — спросил Ненад.

— Ты думаешь, он тебе ответит? — Мигель не сводил глаз с Брухнера. — Ведь Краус питал к Брухнеру особые чувства…

Брухнер сверкнул взглядом на Мигеля.

— Нет! Это неправда! — крикнул он, и на шее у него напряглись жилы, но сразу же пришел в себя, склонил голову и продолжал тише: — С оберштурмфюрером доктором Краусом мы из одного города, и детство наше прошло вместе. Наши родители и сейчас соседи…

Сидевшие за столом, пораженные тем, что им, похоже, сам того не желая, открыл Брухнер, посмотрели на Мигеля. Ждали, что он заставит Брухнера тотчас же назвать городок, и это, вероятнее всего, навело бы их на истинный след доктора Крауса.

Жильбера словно больше не интересовало происходящее вокруг стола. Он сидел на парапете, курил и задумчиво смотрел вдаль. Лицо опущено, не видно его пугающих черт. В глазах только желание поскорее отправиться в погоню.

Мигель мгновение-другое, задумавшись, смотрел прямо перед собой, потирая ладонями лоб, затем молча поднялся и подошел к Брухнеру. Глядя ему в лицо, обшарил карманы на его мундире. Не найдя того, что искал, расстегнул мундир и ощупал карманы на рубахе. В левом кармане он обнаружил какие-то бумаги, мельком просмотрел их и вернулся к столу.

— Это его партийный билет и воинская книжка. В одном из документов наверняка указано, где он родился, — сказал и бросил их Ненаду.

— Краус и я из Сант-Георга, это километров пятьдесят отсюда… — произнес Брухнер голосом сломленного человека.

Ненад раскрыл книжечки:

— Да, родился в Сант-Георге и там же был принят в нацистскую партию… Эти сведения о тебе, может быть, понадобились бы кому-нибудь другому… А мы разговор с тобой окончили, Брухнер…

— Я сказал то, что знаю… Шифры опытов мне неизвестны… Не знаю… Я не знаю, где спрятался доктор…

— Скажи нам, — вмешался Мигель, — вспоминал ли Краус Сант-Георг, когда той ночью приглашал тебя уйти с ним?

— Нет… Он говорил только о гаулейтере…

Конец фразы заглушил крик Жильбера:

— Вот и американцы! Патруль на джипе из Зюдлунгса.

Мигель и Саша, каждый на своем языке, выругались и, смерив мрачными взглядами Брухнера, встали. Направляясь к парапету, Мигель сказал:

— Если они сюда, нам этого гада нужно будет спрятать в бункер.

— И Фрэнк должен снова спрятаться, — сердито добавил Саша.

За Мигелем и Сашей двинулись Анджело и Фрэнк. Ненад, не вставая, смотрел вслед. Рядом с ним Зоран громко возмущался по-сербски:

— Я же говорил Жильберу, чтобы мы не совались сюда… Если американцы успеют и застанут его в живых, отберут у нас. А тогда, в бога душу мать, увидите, что получится из этой нашей каторжной правды… И тебе, Ненад, говорил я, чтобы ты…

Он не закончил фразы. Слова застряли у него в горле, а из груди вырвался приглушенный крик. С вытаращенными глазами, он был похож на человека, увидевшего привидение.

От крика Зорана у Ненада пошли мурашки по телу, а когда он посмотрел на Зорана, то окаменел. Он словно взглянул в лицо смерти, которая здесь, на этом самом месте, отмеченном знаками насилия, до вчерашнего дня являлась именно так, неожиданно и коварно. Мелькнула мысль, что смерть пришла за кем-то из них… Ему показалось, она подкрадывается к Зорану, уже прикоснулась к нему, и он хотел крикнуть, позвать на помощь товарищей. Он открыл рот и закричал, однако не услышал своего голоса. Вместо своего услышал отчаянный крик Зорана: «Ненад! Ненад!» Затем увидел, как тот поднимает автомат и стреляет в воздух. Зоран стрелял и кричал, но из-за выстрелов слов нельзя было разобрать. Ненад сидел неподвижно, глядя на Зорана, скорее опечаленный, чем испуганный его видом, от леденящего прикосновения смерти он и сам оцепенел. И лишь когда между автоматными очередями, которые эхом отразились с другой стороны реки, сквозь брань Мигеля и Саши услышал имя Брухнера, вскочил как ошпаренный и испуганно спросил:

— Что случилось? Почему ты стрелял?!

Ему не пришлось ждать ответа. На лице Зорана было написано все. За те несколько минут, пока эти двое объяснялись, в самом деле произошло что-то страшное. Широко открытыми глазами, крепко стиснув челюсти, словно сдерживая мучительную боль, скопившуюся в перенапряженной груди, Зоран глядел мимо него на другой конец стола. Ненад обернулся и, увидев то, что привело Зорана в ужас, побледнел еще больше и сухо процедил сквозь зубы:

— Как?! Как это случилось?!

У всех лица были такие же, как у них с Зораном. Они стояли тесной группой и молча смотрели на мертвого Брухнера, перегнувшегося через стол туда, где лежала ампула с ядом. Он был изрешечен пулями и окровавлен, но по его посиневшему лицу и пене на губах было ясно, что умер он от яда еще до того, как его настигли пули. Да и широко открытые глаза говорили об этом. В их помутненном блеске словно запечатлелся миг, когда он, воспользовавшись случаем, упал на стол и разгрыз ампулу, — миг освобождения от страха перед их судом.

Мигель первым нарушил гробовую тишину. Отодвигая тяжелый дубовый стул, он проволок его по камням, отчего ножки стула неприятно заскрежетали, чуть постоял, опершись о него; затем сел и закурил сигарету. Выпустив одновременно через нос в рот целое облако дыма после глубокой затяжки, глухо сказал:

— Я знаю это местечко, Сант-Георг… — и обвел взглядом одного за другим товарищей, стоявших возле стола с отрешенными лицами и все еще с сомнением смотревших на мертвого Брухнера, словно не веря своим глазам, что его больше нет, что он ушел от них так просто. Глядя в остекленевшие глаза Брухнера, Мигель заговорил снова, будто сам с собой, произнося слова полушепотом и отрывисто: — Это недалеко отсюда… он верно сказал, каких-нибудь пятьдесят километров…

Все посмотрели на него, кроме Зорана, который не шелохнулся. Не выпуская из рук автомата, он заговорил, как и Мигель, волосом, приглушенным отчаянием:

— У меня бы ты не убежал… Так легко ты бы у меня не вывернулся… — процедил он в ярости на своем родном языке и словно в ознобе передернулся. — Мать твою!… — выругался в полный голос и опять направил автомат на Брухнера.

Теперь все смотрели на Зорана и ждали, когда он до конца выплеснет свою ярость. А он больше ничего не сказал, даже не нажал на спусковой крючок. Лишь еще раз лихорадочно дернулся и, опустив голову, отвернулся.

Ненад хотел было что-то сказать, однако Мигель его опередил:

— До Сант-Георга нам добираться не более часа, — сказал он тоном, из которого можно было заключить, что он намеренно не спросил их мнения. И пока не спеша оглядывал одного за другим, лицо его хранило выражение уверенности, что он сказал им все необходимое и должен от каждого получить ответ на вопрос, который напрашивался сам собой. Удовлетворившись тем, что видел или угадывал в их глазах, он повернулся к Зорану, понуро стоявшему ко всем спиной. Хотел было его позвать, однако передумал и какое-то время смотрел ему в затылок. Потом улыбнулся и окликнул по-испански: — Омбре![2]

Зоран медленно обернулся, словно ожидал вопроса, как будто до этого вообще ничего не слышал. С откровенным укором мельком посмотрел на Ненада и Сашу и, обращаясь к Мигелю, решительно сказал по-испански:

— Си, омбре, до Сант-Георга мы быстро доберемся!

Жильбер, Фрэнк и Анджело переглянулись. Мигель, Ненад и

Саша, которые не один год таскали с ним камни в общей колонне и спали рядом в бараке, наслушались его рассказов и знали, что он спит и видит — убежать из этих проклятых гор и вернуться в родные долины Топлицы, поняли его прежде, чем он высказался. Было ясно: из-за Брухнера он зол и на них и на себя, и еще за то, что между собой они говорят по-немецки, на языке, которого он не признавал. Этот язык — объяснял он им как-то — вызывает у него те же чувства, как все, что имеет отношение к Германии, породившей эсэсовские чудовища с железными головами. «Они не говорят, а лают. Этот их язык и мне вбили в голову… Понятно, с ними нужно на немецком, ничего иного не остается… Но зачем же с другими?! Зачем, например, с испанцами говорить по-немецки?! Вот я потихоньку учу испанский, многие кумекают по-русски и по-польски, кое-кто и сербский выучил… Вы посмотрите на голландцев из стройкоманды… Сколько их знаю, костерят бога, и мать его, и всех святых на самом что ни на есть сербском. Понятное дело, иногда такое завернут… И я тоже, само собой, черт знает что ляпну на чужом языке, но мне это в швабском пекле кажется куда правильнее. Важно, что мы понимаем друг друга… Понимаем, братцы, хватает нам и тех немногих слов… А совсем недавно так я кое-кому чуть было не плюнул в морду… Сцепились серб и поляк и давай один другого поливать по-немецки… Только подумайте: серб и поляк — по-немецки!…»

Мигель смотрел на Зорана, чувствуя себя виноватым за то, что усомнился в нем. Он не собирался говорить об этом, потому что понимал, как страшно обидит друга. И вместе с тем знал: он должен что-то ему сказать, хотя бы то, что, мол, глупо стоять вот так столбом над мертвым Брухнером, когда пора отправляться туда, куда надумали. Он хотел сказать это по-сербски, но, не вспомнив нужных слов, только усмехнулся уголком губ.

Зоран ответил на его улыбку. Сделал он это по-своему, как всегда, когда после вспышек злости приходил в доброе расположение духа. Он поднял брови и улыбнулся, чуть заметно покачивая головой, словно признавая за собой часть вины. Затем решительно сказал:

— Си, омбре… Пора трогаться…

Мигель кивнул и снова усмехнулся, но ровно настолько, чтобы подтвердить, что они его поняли, и вдруг резко повернулся, как бы почувствовав присутствие кого-то постороннего. Зоран проследил за его взглядом и, неприятно удивленный, почти крикнул:

— Опять эти фотографы…

Все повернулись в ту сторону, откуда отчетливо слышался стрекот кинокамер, и увидели двух американских военных корреспондентов. Один снимал с джипа широкий план, пытаясь поймать объективом часть разрушенной ограды с разбитыми лагерными воротами. Второй стоял почти против него, на парапете, несколько ближе к ним, и было очевидно, что его интересуют их лица и необычная поза мертвого эсэсовца. И хотя американец не мог не заметить, как один из семерых торопливо удаляется, а остальные отворачиваются и прячут лица, он, не переставая снимать, крикнул шоферу джипа:

— Эй, Джо, отсыпь этим парням сигарет и шоколада!

Шустрый рыжеватый парень в веснушках, сидевший за рулем, молча снял каску, наполнил ее пачками сигарет и плитками шоколада и не спеша вылез из кабины.

— Поторопись, Джо, было бы здорово, чтобы и ты оказался в кадре, — сказал ему корреспондент с джипа. И, выбирая новый ракурс для съемки, добавил: — Если удастся найти общий язык с ними, спроси, что это за тип, которого они уделали…

Перешагнув через парапет, шофер недовольно пробормотал что-то себе под нос и направился к столу.

— Отлично, Джо! — крикнул другой, с джипа. — Шаг влево, и ты будешь в кадре вместе с ними и с фрицем!

Не выполнив пожелания, шофер подошел к столу. Улыбнувшись с нескрываемым сочувствием, высыпал сигареты и шоколад на стол. Бывшие узники молча встретили его появление, а он почувствовал еще большую неловкость, увидев по их лицам, что нацеленные на них кинокамеры отнюдь их не радуют. Надев каску, Джо быстро повернулся и, опустив голову, пошел обратно.

Корреспондент с джипа остановил камеру:

— Что говорят эти парни?

Шофер даже не повернул головы. Молчком плюхнулся на сиденье и, заметно нервничая, закурил.

— Что это с Джо? — спросил второй корреспондент, меняя кассету.

— Раскис, словно впервые увидел убитого фрица! — пробормотал корреспондент с джипа и с улыбкой наклонился к шоферу, пытаясь его развеселить, но тот сердито отрезал:

— Оставьте вы этих людей в покое! Неужели не видите, что им не до ваших съемок?! — Помолчав, грубо добавил: — Кончите вы, черт побери, когда-нибудь свои дела на этом кладбище?

Корреспондент удивленно посмотрел на него, однако сказал примирительно:

— Иди погуляй, Джо… Сегодня мы долго пробудем здесь… Наши через час приведут сюда немцев, чтобы закопали эту кучу несчастных. Мы будем снимать всю эту процедуру, и дело затянется…

Камеры застрекотали снова. Ненад собрал со стола сигареты и шоколад, сложил их в сумку с запасными обоймами для автомата и сказал собравшимся у стола товарищам:

— Фрэнк ждет у грузовика…

— Пошли… — нетерпеливо бросил Саша, перекинул сумку с амуницией через плечо и двинулся первый.

Зоран задержал Ненада.

— Что делать с моим беднягой? — спросил он голосом, в котором были одновременно и недоумение и печаль.

— Почему ты меня об этом спрашиваешь?! — удивился Ненад. — Ты же еще вчера отнес ящик в грузовик. Предадим останки Милана земле, как ты хотел.

— Нет, не могу я его кости оставить где попало, Ненад. Может быть, лучше на время закопать ящик где-нибудь здесь и, если все получится как надо, вернуться за ним?… Я так думал: если со мной что случится, пусть он останется здесь, со своими… — Заметив, что эти мысли вслух произвели неприятное впечатление на Ненада, не дожидаясь, пока тот ответит, Зоран поспешно добавил: — Не подумай, что я предчувствую что-то плохое, я так, просто подумал, как лучше все уладить, чтобы его кости не были разбросаны по этой проклятой земле… Ладно, пусть будет, как я сказал. Мне бы хотелось, чтобы Милан был рядом, когда поймаем эту скотину… — Он посмотрел в глаза Ненаду, но, угадав, что тот ему ничего не скажет, кивнул и пошел.

Кинокамеры проводили их, захватив стол с мертвым эсэсовцем, затем вернулись к площадке и аллее со сломанной мачтой, под которой ветер шевелил разорванный нацистский флаг.

II

Серо-зеленый брезент немецкого военного грузовика развевался под порывами ветра и шумным хлопаньем, напоминавшим взмахи крыльев взлетающей большой птицы, перекрывал негромкий рокот мотора. Ехали под гору узкой, усыпанной светлой щебенкой дорогой, уходившей в густой сосновый лес. На ней то и дело попадались мистические черно-белые эсэсовские знаки, запрещающие проезд. За первым же поворотом, возле деревянной часовни с распятием Христа, до которой дотягивались тени лагерных стен, а на кресте лежал толстый слой пепла, годами сыпавшийся на долину из раскаленного жерла трубы крематория, контуры разрушенной каменной ограды уже не были видны. Здесь грузовик резко затормозил, почти ползком повернул и, вильнув из стороны в сторону, остановился, как будто сам по себе, потеряв управление.

— Эх, фашистские лицемеры, — сказал Саша и язвительно усмехнулся, не замечая, что правым боком грузовик опасно приближается к обочине дороги, откуда машина могла сорваться в глубокий овраг. Чуть придерживая рукой руль и глядя в боковое зеркало на распятие Христа, он не заметил, как Анджело, сидевший в кабине рядом с ним, в последний момент вывернул руль, и грузовик оказался на середине дороги. — И… на флагах у них написано «С нами бог», — продолжал Саша, покачивая головой. — А существуй этот создатель на самом деле, наверняка бы их не было на свете. Да и ты, Христос, по крайней мере, избавился бы от покрывшего тебя пепла, увидев который, божественные души должны ужаснуться… — Резко повернувшись к Анджело, он помолчал и уже более спокойным голосом добавил: — Видишь, Анджело, как все здесь мерзко и глупо… А ты там, наверху, одно время молился… Умолял Христа помочь нам…

Анджело лишь грустно улыбнулся. Не отводя взгляда от дороги, он рукой придерживал руль.

Заметив, что у Анджело увлажнились глаза, Саша смущенно улыбнулся и, сожалея, что затеял разговор о боге, дружески обнял его за плечи:

— Не обижайся, Анджело… Я это так, от злости. Ну их к черту, и их, и их богов. Там многие напрасно молили бога, да и я молил бы, если б в него верил. У меня душа прямо разрывается, как задумаюсь о человеческой судьбе, и черт-те что лезет в голову… Я думал даже, что это люди с другой планеты, неожиданно явились откуда-то, уничтожили немецкий народ, а сами приняли облик немцев и в человеческом обличье двинулись порабощать мир. Видишь, каждый на свой манер обманывал себя. Так или иначе, я долго верил, что те немцы все-таки были люди… из плоти и крови. Семя у них было человеческое, матери рожали их, как и нас, и сколько великих умов дали они человечеству. А затем вдруг все это — от начала и до конца… Потому я вчера и побежал смотреть на растерзанного Рудольфа. Хотел увидеть, что у него внутри, посмотреть, сердце у него с груди или машина… Увидел я кровь, мясо и настоящее сердце… Никто не мог сказать, что оно не человечье… Видишь ли, Анджело, я думаю, этого я себе никогда не могу объяснить…

Саша продолжал рассказывать, не замечая, что Анджело его больше не слушает; погрузившись в свои мысли и ища ответа на свои вопросы о земле и людях, он тоже хотел избавиться раз и навсегда от этих вопросов и потому рассуждал сам с собой о вере в бога и возникновении «сверхчеловека». Ни тот, ни другой не заметили, что мотор заглох и грузовик стоит посреди дороги. Из этого состояния вывел их неожиданный стук по железной крыше кабины. Из кузова послышался голос Мигеля:

— Что там у вас внизу? Уж не порченый ли грузовик нам достался?!

Они растерянно переглянулись, Саша без слов включил мотор, и грузовик потихоньку поехал.

Наверху, в кузове, Ненад, Фрэнк, Зоран и Жильбер устроились на деревянной скамье, отполированной солдатскими штанами и изрезанной штыками. Рисунки и инициалы, многочисленные имена свидетельствовали о том, что здесь сменяли друг друга солдаты, носившие символы «Мертвой головы» и фанатически уверенные, что бог предопределил им участь властелинов мира. В углу лежали два мешка с хлебом и сухарями, груда ящиков и коробка с солдатскими консервами — на одних банках стояла марка американской армии, на других — эсэсовское клеймо. Рядом на борту висели полотняные мешочки с запасными обоймами и ручными гранатами. В противоположном углу на аккуратно свернутой плащ-палатке лежал небольшой ящик, на желтоватых досках которого местами проступала черная краска каких-то нацистских пометок. На крышке, густо утыканной гвоздями, броско выделялись красная пятиконечная звезда и текст, написанный голубой краской:


Ю 30749, Милан Маркович
1922-1944


Когда грузовик тронулся, Мигель тоже сел на скамейку, и теперь все сидели, тесно прижавшись друг к другу и пристально вглядываясь в дорогу, убегавшую от них, в красоты лесного пейзажа, казалось, опустевшего и застывшего из-за этих темно-серых и черных отметин и указателей.

Рокот мотора становился громче, однако не заглушал хлопанья брезента, напоминавшего им шум крыльев птиц при полете. Завороженные этим чувством полета, они не заметили, как миновали безлюдный городок, зажатый между дунайской пристанью и печальными зелеными горами, по улицам которого проносились запыленные и забрызганные грязью патрульные танки и джипы американской армии. Полупустой грузовик, подпрыгивая, мчался на захватывающей дух скорости. Просветленные лица ничем больше не напоминали лица тех изможденных людей, в глазах которых навсегда погас жизненный огонь, и; похоже, никто не заметил дорожного указателя на выезде из городка с надписью «Сант-Георг — 45 км»; в охватившем их восторге они совершенно забыли, куда неслись на такой бешеной скорости.

Зажав губами окурок и задумчиво глядя на мешочки с патронами, раскачивавшимися словно маятники больших часов, Мигель сидел, обеими руками держась за скамейку. Ненад и Жильбер теперь стояли, прислонившись к кабине, и глядели вперед, Зоран и Фрэнк пересели на пол, к ящику с красной звездой. Какое-то время Зоран придерживал его руками — ящик трясло и подбрасывало, — а затем бережно поднял и положил на колени, проворчав: «Саша словно ополоумел, еще сломаем шеи…» Из-за рева мотора и хлопанья брезента никто, кроме Фрэнка, не слышал его слов. Да и тот с отсутствующим видом лишь кивнул, не отводя глаз от голубой выси, в которую всматривался с той самой минуты, как выехали на равнину. Даже когда зашелся мучительным кашлем, глаза его оставались прикованными к чему-то невидимому в вышине. Зоран придвинулся к нему, не выпуская из рук ящика.

— А тебя все вверх тянет, да? — сказал он, мешая польские и русские слова.

Фрэнк чуть заметно улыбнулся, но сильный приступ кашля заставил его опустить голову. Зоран дождался, пока кашель утих, помолчал, глядя в посиневшее лицо друга, и заговорил спокойным голосом:

— Зря ты, Фрэнк, не идешь к своим… Доверь уж нам гнаться за этой скотиной… Вот остался бы ты в том городишке, и мы бы знали, где ты. Слышишь, что я тебе говорю? — Заметив, что американец снова уставился на небо, чуть толкнул его локтем и продолжал: — Если мы Крауса случаем поймаем, неужели, думаешь, без тебя прикончим? Притащили бы его сюда, Фрэнк… Он бы у меня не вывернулся, как тот… Все бы нам выложил и шифры разобъяснил, а мне бы так еще рассказал, что вытворял с моим братом… Изошел бы соплями, мать его поганую… — Голос Зорана становился все тише. Он говорил, уже не глядя на Фрэнка и не замечая, что перешел на родной язык и разговаривает сам с собой. — Может, и его кожа пошла на безделушки для какой-нибудь немецкой курвы… Эх, Милан, брат ты мой родной, горе ты мое, если б не эти твои голые кости, может, мне бы легче было… а так все страсти мерещатся…

Вдруг он замолчал, растерянно посмотрел на Фрэнка, который по-прежнему неотрывно вглядывался в небо, сокрушенно покачал головой:

— Кому я это рассказываю? — Он повернулся к остальным, очевидно, с намерением найти собеседника, но и они, как Фрэнк, вглядывались в далекий горизонт; тогда он снова обернулся к Фрэнку и разочарованно сказал: — Извини, может, ты меня и понял… — Мгновение спустя он тоже смотрел в небо, отдаваясь убаюкивающему шуму брезента, который вызывал в его памяти полет куропаток и охотничьи вылазки по утрам с Миланом.

Под колесами грузовика шуршала сухая дорога, стремительно убегая и подводя их то к самому берегу Дуная, то к цветущим садам, лугам и вспаханным полям — живой земле, каким-то чудом не опаленной огнем войны. Вокруг, в полях и лесах, до снеговых круч голубых Альп и дальше, куда достигал взгляд, ничто не напоминало о страшном времени войны. И глухой гул, долгими раскатами катившийся с востока на запад и обратно, был похож на обычный гром, который в это время года возникает где-то высоко, высоко под сводами чистого неба. Только эти семеро да уродливый военный грузовик напоминали о том, что в общем-то совсем рядом те же горы возвышаются над проклятым уголком земли, где даже Христово распятие давно потеряло свой смысл и кажется таким нелепым. А они вопреки своим заботам всецело отдались ощущению свободы… И казалось, никто — ни в кузове, ни в кабине — не замечает, что дорожные указатели все больше приближают их к Сант-Георгу.

На следующем, пологом и длинном, спуске Саша в который уж раз выключил мотор, и они с Анджело наслаждались почти беззвучной ездой, напоминавшей им обоим, да и тем, наверху, благодаря хлопанью брезента полет.

— …Леночка мне, Анджело, так снилась, будто я видел ее наяву, — продолжал рассказывать Саша с воодушевлением, скорее себе, чем Анджело, который давно погрузился в свои думы. — Она словно ангел, словно картина из Эрмитажа… Идет ко мне и зовет: «Саша, Сашенька мой…» А у меня сердце сжалось… обмираю от страха, как бы фриц не увидел, не схватил ее, не исковеркал бы ту голубиную душу… — Он грустно улыбнулся и обвел взглядом поле, опушенное одуванчиками. Через какое-то мгновение он почувствовал, как Анджело крепко сжал его правую руку выше локтя. Дернувшись, словно во сне, смущенно сказал: — Не беспокойся, я не сплю… Давай-ка зажги нам по одной. — Пока Анджело прикуривал сигареты, он распрямил спину, опираясь руками на руль. — Эй, мой Анджело, если бы ты знал, как далеко отсюда Россия… Знаю, и ты, как Мигель, можешь мне сказать: «Доберешься, Саша… Теперь нам под силу одолеть куда большие расстояния…» Всем говорит, а сам… Эх, Мигель, Мигель… Для него сейчас и свобода и несвобода… А какая, к черту, свобода, если он не может вернуться в свою Испанию? И не вернется, пока там Франко у власти… Вот ему тяжелее всех, а он этого не показывает… Душа его окаменела… — Анджело протянул зажженную сигарету, и Саша, сделав несколько затяжек, продолжал: — И тебе я хотел кое-что сказать… Больно уж ты, дорогой мой, зажал свою душу, словно и не радуешься, что через несколько дней окажешься в своем Риме… Сказал бы ты мне, да как скажешь… Скажи что-нибудь, брат, руками, скажи взглядом, я тебя пойму… И все-таки тебе не тяжелее других… Ты знаешь… Знаешь, что тебя в клетке у Крауса языка лишили… А от этого, может быть, есть лекарство… Понимаешь?…

Анджело улыбнулся, стараясь поймать своими грустными глазами взгляд Саши, а затем мимикой объяснил, что понял его и слушает. Саша удовлетворенно кивнул и языком передвинул сигарету в угол рта.

— Как-то накануне войны один наш совхозный механик, некий Коля Роликов, свалился в большую силосную яму… Нашли его там через два дня. Когда вытащили — совсем другой человек. Поседел парень, побелели и борода, и волосы на голове, слова вымолвить не может… Сказали, онемел от шока… Думали, нет такого лекарства, не стать ему нормальным человеком. Однако бывает же чудо… Отвезли Колю в Москву, взяли его там под наблюдение наши лучшие врачи. И через несколько месяцев — все в порядке… Вернулся наш Коля Голиков жив-здоров, язык развязался, будто ничего и не было… Правда, так и остался седой, но подумаешь, молодым даже очень идет седина… Вот, Анджело, о чем я хотел тебе рассказать… А ты мне пиши, как ты там… Если в Италии не смогут тебе помочь, сразу же приезжай ко мне… Мы вместе поедем в Москву к тем врачам, что лечили Колю Голикова… — Сплюнув потухший окурок и не желая на этот раз встречаться взглядом с Анджело, он включил мотор и на большой скорости погнал грузовик к пологому подъему. Он даже не заметил, как растроганный Анджело тоже пытался скрыть смущение. Пряча глаза, в которых стояли слезы, он высунулся из кабины и стал махать сидевшим в кузове, хотя никого из них не видел.

Зоран и Фрэнк сидели на полу кузова и молчали. Казалось, они спят с открытыми глазами. При взгляде на их болезненные лица с бледно-серой, почти прозрачной кожей могло показаться, будто им никогда не пробудиться от сна. Жильбер, прилегший на скамью, это впечатление воспринял как реальность. Особенно его беспокоил Фрэнк, который уже давно не кашлял, и можно было подумать, что он перестал и дышать. Незаметно Жильбера стала пробирать дрожь, которая в лагере одолевала его всякий раз, когда он видел мертвецов с открытыми глазами. Испуганный, он хотел было окликнуть приятелей, как вдруг его поразила и смутила улыбка, появившаяся на застывшем лице Фрэнка. Затем он увидел, как тот, не отрывая глаз от неба, зашевелил губами и наклонился к Зорану, но из-за рева мотора Жильбер не услышал его голоса. Вздохнув с облегчением, он грустно улыбнулся и тоже посмотрел вверх. Вскоре в вышине, далеко в синеве чистого неба, он разглядел эскадрильи самолетов союзников и услышал голос Зорана, который старался перекричать тарахтение грузовика:

— Я вижу их, Фрэнк! Вижу!

Мигель и Ненад стояли у кабины, крепко вцепившись руками в брезент. Разговор, который они вели, пока грузовик двигался с приглушенным мотором, прервался, когда Саша неожиданно включил мотор на полную мощность. Наконец Мигель не выдержал, перегнулся через борт кузова и, увидев Анджело, высунувшегося из кабины, строгим голосом крикнул:

— Омбре, вы что, оба спятили?! Переломаете нам кости!

Анджело скрылся в кабине, и грузовик сбавил ход.

Ненад уронил взгляд на свои руки, лежащие на брезенте, не спеша повернул их и разжал ладони, в которых держал пару кастаньет грубой работы. На них было вырезано на испанском и сербском языках:


Другу Ненаду, Ю 27430,
от Эленио Гранда, 4503 К. Л. М.
Зима, 1943


Кончиками грубых, узловатых пальцев Мигель слегка коснулся кастаньет там, где были сербские буквы. Неожиданно, словно именно в этот миг вспомнив все связанное с этими кастаньетами, заговорил несколько необычным голосом, тихо и неуверенно, растягивая слова и стараясь не смотреть на Ненада:

— Бедняга Эленио намучился, пока вырезал эти буквы. Омбре, для него это было все равно что переписывать древние иероглифы. Никогда в жизни не видел он вашего письма… И все-таки хорошо все сделал… Правда, испортил одну и должен был заново…

Удивленный Ненад смотрел прямо ему в лицо, но не слушал. Он сразу же почувствовал, что историю об их общем приятеле и появлении кастаньет Мигель завел, чтобы избежать продолжения разговора. И именно потому, что сделал он это так неловко, Ненад чуть ли не в первый раз обиделся на него, хотя и не хотел прерывать рассказ. Он терпеливо ждал, когда тот взглянет ему в глаза, чтобы сказать ему, что, даже несмотря на историю с кастаньетами, остаются вопросы, на которые он, Ненад, желал бы получить ответ. А Мигель, продолжая смотреть куда-то в стороны, рассказывал. Голос его теперь был более спокойным, говорил он свободнее, хотя с ноткой тоски, настолько естественной в этой истории о старом друге, что Ненад уже не был уверен, вправе ли он злиться на Мигеля.

— …Ты помнишь наши разговоры о Долорес? — задал Мигель вопрос, на который не ждал ответа. — Омбре, Эленио ведь рассказывал тебе о своей дочери. Когда мы уходили из Испании, ей было девять лет… Мануэла писала ему, что девушка выросла красавицей… Эленио хотел, чтобы ты породнился с Испанией… Омбре, он в самом деле хотел, чтобы Долорес вышла за тебя замуж!

— А ты Эленио обещал, если живыми выберемся из лагеря, привезти меня в Испанию, где мы вместе найдем Долорес, — вдруг прервал его Ненад.

Мигель сердито фыркнул и укоризненно сказал:

— Омбре, неужели ты сомневаешься, что старый Мигель сдержит слово?!

— Не сомневаюсь я в этом, омбре, — в тон ему ответил Ненад, — только меня злит, что ты не отвечаешь, поедешь со мной или нет. Мы говорим как коммунисты. Скажи мне, что ты станешь делать во Франции? Неужели тебе мало их лагерей? — Он помолчал и чуть помягче продолжал: — Почему ты не поедешь со мной, Мигель? Югославия свободна, и власть там принадлежит народу. Среди югославских коммунистов ты будешь чувствовать себя как среди своих. Да и от моей страны Испания недалеко…

Сжатые губы Мигеля слегка дрогнули, и на них появилась чуть заметная улыбка.

— Знаю, Ненад, все так, как ты говоришь, только я со своими товарищами договорился: кто выживет, сбор во Франции…

— А кто из них выжил? Эленио? Корнет? Антонио? Шарло?…

— Омбре, ты же сам сказал, мы говорим как коммунисты. Есть еще много живых испанцев, которых ты не знаешь. Все они приедут туда, на сборный пункт…

Колеса грузовика неожиданно заскрежетали. Мигеля и Ненада ударило о кабину. Остановка произошла мгновенно, тем не менее у обоих в руках уже были автоматы, и они внимательно оглядывали окрестности. Жильбер, который со скамьи слетел на дно кузова, хотя и прилично ушибся, наблюдал за тем, что происходит справа, в то время как Зоран и Фрэнк держали под прицелом левую сторону дороги и тыл.

Мотор заглох и не было слышно ни звука, кроме какого-то далекого громыхания. Тишину нарушил Зоран:

— Ты что-нибудь видишь, Фрэнк?

— Нет, дорога впереди свободна…

— А как у тебя, Жильбер?

Тот, встревоженный, отмахнулся.

— Какого черта эти там, внизу, не отзываются?!

Ненад и Мигель одновременно забарабанили кулаками по кабине, Ненад перегнулся через борт и сдавленным голосом позвал:

— Саша! Анджело! — Он помолчал, ожидая ответа, и, поскольку ничего не услышал, нетерпеливо спросил: — Эй, вы слышите нас? Отзовитесь!

— Эх, туда их растуда! — вдруг подал голос Зоран, поднимаясь в полный рост, и сердито заговорил по-сербски: — Мы тут передохли от страха, а он себе, мил человек, шутки шутит! И совсем-то забыл про нас, черт его побери!

Никто, кроме Ненада, ничего не понял, все с беспокойством посмотрели на Зорана. Решив, что у того опять начался нервный приступ, Ненад шагнул к нему и потянул от кабины.

— Ты что, спятил?! Сядь! — укорял он друга, не замечая, что Зоран улыбается и упрямо трясет головой. — Сам видишь, из кабины не отзываются… Может, там что случилось… Может, их обстреляли, а мы из-за шума мотора не слышали…

— Ты что, бредишь?! — грубо накинулся на него Зоран, вырвавшись. — Какая стрельба! Ты посмотри получше. Вот он, Анджело, под самым твоим носом, а вон там…

Ненад с недоверием посмотрел, а когда увидел, что Анджело спокойно справляет нужду у бровки возле самого грузовика, задумчиво глядя в поле, кровь ударила ему в лицо, однако он сдержался, чтобы не выругаться вслух. Вместо него это сделал Мигель. Он тем временем углядел с крыши кабины Сашу, который босиком, подвернув штанины, бежал по лугу пышного клевера. Кипя от ярости, Мигель перекинул ногу через борт, собираясь спрыгнуть с грузовика. Жильбер удержал его, цепко схватив за руку, и глазами показал на Анджело, который в эту минуту повернулся к ним и добродушно улыбался.

— И мне приспичило, Мигель, — сказал Жильбер, и по тону нельзя было усомниться в искренности его слов, хотя по лицу было заметно, что от падения со скамьи у него здорово болит спина.

Придя в хорошее настроение от улыбки Анджело, Мигель сделал вид, что поверил словам Жильбера, и словно забыл о том, как Жильбер при падении изматерил и Сашу, и Анджело. Ему было ясно, что сдерживается он из опасения вызвать среди товарищей спор и ругань, и вполне серьезно сказал:

— Си, омбре… Пусть будет так. Раз уж мы остановились, пойдем в поле. Лучше мы все это сделаем здесь, чем… — Не окончив мысли, он многозначительно усмехнулся, похлопал Жильбера по плечу и добавил: — Прыгай, омбре…

Жильбер облегченно вздохнул, перебросил ремень автомата через плечо, спрыгнул с грузовика и вошел в кустарник. Мигель и Ненад подхватили Фрэнка и вместе с ним спустились с грузовика. Анджело встретил их с той же улыбкой и где руками, где мимикой объяснил, что он покараулит, пока они будут в поле. Троица пошла от дороги, а Анджело взобрался на крышу кабины и увидел Зорана, пристраивавшего ящик с останками брата на скамейку.

Садясь возле ящика, Зоран закурил сигарету и через плечо сказал:

— Иди и ты, Анджело. Поброди по полю, если хочешь, я покараулю…

Анджело покачал головой и зашевелил губами, намереваясь сказать, что останется с ним. Зоран взглядом ответил, что понял его, и дал ему зажженную сигарету.

Подул ветерок с Дуная, трава пошла легкими волнами, и теперь хорошо было видно, где она полегла под тяжестью тел. Они молчали, невидимые друг другу, каждый по-своему переживая первые ощущения свободы — без ограждений, без эсэсовцев и их волкодавов.

Подал голос Фрэнк. Он закашлялся, приподнял голову и опять нырнул в траву. Анджело увидел его с крыши кабины, махнул рукой с автоматом, как бы говоря: «Ты понежься, Фрэнк, понежься, я покараулю…» — и сам задохнулся дурманящими запахами, которые ветер разносил над полем.

Ненад сидел в траве с тетрадкой на коленях и, подставив спину солнцу, записывал события четвертого дня после освобождения из лагеря.


…7 мая 1945 года.
Не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как мы зашли в это поле у дороги. Я не вижу никого из наших, кроме Анджело, который сидит на крыше кабины. На удивление Фрэнк кашлял только один раз. Мы надеемся, что он выдержит до Сант-Георга, а там мы передадим его врачу первой же американской военной части, которую встретим.
Остальных вообще не слышно. Похоже, все заснули. Опьянили их запахи цветущего луга. Анджело сверху, наверное, видит, что они делают, оттого и довольный. Все-таки здорово они с Сашей нам это устроили. Отдых нам действительно необходим, потому как две ночи кряду мы вообще не спали… Вот закончу записывать и прилягу. Это чудо — заснуть в траве…
Невероятно, как это нам, людям, почти лишившимся разума от голода и видевшим во сне все трапезы мира, с самого утра даже не пришло в голову поесть. Что до меня, я бы не отказался перекусить здесь, в поле… Это была бы первая еда без запаха крематория и смерти.
Я чуть было не заснул. Опоил меня аромат цветов…
После самоубийства Брухнера и появления американцев с кинокамерами единственным, о чем стоит сказать, было решение Зорана взять с собой кости своего брата Милана, которые днем раньше мы обнаружили в кабинете доктора Крауса.
Мы пошли туда — Мигель, Зоран и я — в надежде найти что-нибудь, что бы хоть мало-мальски натолкнуло нас на мысль, какие такие эксперименты проводил Краус над людьми. Разумеется, шифры, которыми мы помечены, не шли у нас из головы. В перевернутом вверх дном кабинете мы не нашли ничего из того, что искали, — это потом мы узнали от Брухнера, что Краус своевременно позаботился о своем архиве, — но обратили внимание на два человеческих скелета, укрепленных на штативах. Жестяные пластинки привязаны такой проволочкой к шейным позвонкам. Один скелет был очень высокий, а другой маленький, почти детский, хотя по костям можно было догадаться, что он принадлежал человеку средних лет. В челюстях у него недоставало многих зубов. Вероятно, они были золотые.
Люди, поступавшие сюда с золотыми зубами, скорее попадали в газовые камеры и крематорий. За ними охотились и эсэсовцы, и капо.
Зоран разглядывал маленький скелет, а я пошел к большому, не подозревая, что скоро буду раскаиваться в этом. Я слышал, как Зоран, выругавшись, сказал: «Этому бедняге перед номером не поставили буквы, и потому не ясно, к какому народу он принадлежал… Наверное, это был еврей!» И тут я увидел номер высокого скелета: Ю 30749, номер Милана — брата Зорана. Прежде чем я пришел в себя (я подумал было сдернуть со скелета бирку и спрятать ее), Зоран оказался возле меня. Я хотел уберечь его от страшного открытия, ибо он давно уже смирился с тем, что брат его кончил свои дни в газовой камере. У меня уже не было времени что-либо предпринять. Он взял бирку из моих рук…
Вечером Мигель улучил момент, когда мы с ним оказались вдвоем, чтобы показать мне кое-что из найденного, — он не хотел, чтобы Зоран видел это. Из котомки он достал газетный сверток, сел на корточки и положил его на камни. Развертывать начал осторожно, почти, боязливо, словно в этой бумаге находилось живое существо. Я заметил, что руки у него дрожат. Когда наконец сверток был развернут, я увидел пару красивых кожаных перчаток и дамскую сумочку с золотой застежкой. Какое-то мгновение я недоумевал, почему он показывает мне эти вещи столь таинственно. Я присел возле него и удивленно на него посмотрел. Мне показалось, он готов был разрыдаться. Глядя на меня как-то потерянно, протянул сумочку и перчатки и сказал: «Омбре, они сделаны из кожи человека…» Я сжался, когда почувствовал под пальцами выделанную человеческую кожу…
Я не знаю, как поступил Мигель с этими вещами. Может, сверток еще находится в его мешке, но я уверен: перед Зораном он никогда его не развернет. Я надеюсь, Зоран не станет заглядывать в мой мешок и не будет листать эту тетрадку. Когда он позавчера вечером увидел, как я в нее что-то записываю, он сказал мне так, по-свойски, как он умеет: «В бога мать его, Ненад, и зачем тебе теперь это, если ты не записывал, пока в том аду полыхал огонь?!»
…Близится полдень. Вокруг тишина. Уже не слышится даже то далекое громыхание. Неужели война в самом деле кончилась? Вчера американцы говорили, что со дня на день ожидается капитуляция Германии, хотя отдельные группы немецких войск здесь и там все еще отчаянно сопротивляются. Мы спрашивали у американцев, можем ли мы в направлении от Линца к Вене встретить части Красной Армии. Спрашивали не только ради Саши. Большинство из нас искренне желали бы как можно скорее пожать руки советским солдатам и с ними отметить победу над фашизмом. Один офицер сказал нам, что они встретились с русскими недалеко от Линца, и предупредил нас, чтобы мы не удалялись от главного шоссе Вена — Линц, потому как в близлежащих горах и лесах укрылись большие группы эсэсовцев. В тот вечер мы еще не предполагали, что двинемся по этой дороге, которая уводит нас от Дуная к горам. Но даже если бы мы это знали, мы бы наверняка не рассказали американцу о своих планах. Как объяснить человеку, который лишь понаслышке знает о концентрационных лагерях, как объяснить ему, зачем нам нужен какой-то доктор Краус…
Я все чаще задумываюсь о тех эсэсовцах, что спрятались в лесу. Может, и Краус находится среди них. Эта мысль неотступно преследует меня…


Дыхание поля смешало мысли, усталые глаза сами собой сомкнулись. Ненад не заметил, как карандаш выскользнул из пальцев, а сам он медленно стал клониться в сторону. Вздрогнув от какого-то шороха в траве, протер глаза и торопливо дописал упущенную мысль: «Не напрасно ли мы едем в Сант-Георг?» Затем закрыл тетрадку, аккуратно уложил ее в мешок и, склоняясь к земле, сам себе сказал: «Совсем немножко, а потом пойду сменю Анджело».

Он заснул прежде, чем голова коснулась травы.

III

Унтер-офицер медицинской службы СС Фреди Хольцман ошеломленно наблюдал, как фельдфебель Мюллер готовил себе второй завтрак, хотя поел всего два часа назад. И делал он это с наслаждением гурмана, вызывающе беззаботно, словно его нисколько не занимала неведомая судьба потерпевшей поражение родины, переживавшей самую большую катастрофу в своей истории. Если б это был не тот унтершарфюрер интендантской службы Мюллер, которого и подчиненные и старшие по чину с истинным почитанием называли Железный Мюллер, не тот страшный Мюллер, взвод которого в лагере загружал газовую камеру и крематорий, можно было бы подумать, что это скрытый социал-демократ, находившийся в сговоре с политическими заключенными. Фреди разглядывал Железный крест на груди Мюллера, которым тот был отмечен за какие-то исключительные заслуги в концентрационном лагере, и думал. Он не был уверен, завидует ли он Мюллеру или попросту ненавидит его. Фреди не очень-то и стремился глубже проникнуть в свои неясные и смешанные ощущения. В нынешней путанице он был не способен разобраться даже в самом себе, хотя вроде бы знал о человеке достаточно — как-никак учился на медицинском факультете, работал в лаборатории доктора Крауса. Сейчас он чувствовал себя парализованным, душа его окаменела, в горле скапливалась горечь, которую он тщательно пытался сглотнуть.

Мюллер находился рядом. Он сидел на тенистой полянке перед новенькой охотничьей избушкой, одной из последних, которые понастроили гаулейтер и комендант концентрационного лагеря Цирайс, в прошлом столяр. Перед ней, как в славные времена, по всем правилам нес караул молодой эсэсовец. До того как здесь появился Мюллер со своим огромным засаленным ранцем, доверху наполненным едой, Хольцман размышлял о караульном. Тот казался ему трагикомичным и глупым, нелепо одеревеневшим, словно на пороге избушки в любую минуту мог показаться рейхсфюрер СС Гиммлер или сам Гитлер, а не кто-то из хорошо известных ему офицеров. Хольцману это слепое послушание караульного тем более казалось нелепым, что тот ничем не отличался от валявшихся на поляне молодых людей в неопрятных, запыленных мундирах. Пока Мюллер не отправил его в караул, на его лице, как и на лицах остальных, — усталом, с отекшими веками, — застыл страх побежденных и преследуемых, и, как все, он испуганно вздрагивал от каждого шороха в траве. Фреди выговаривал караульному про себя до тех пор, пока не появился Мюллер. Лишь тогда, жалко улыбнувшись, он признался себе, что по приказу Мюллера и он бы вел себя так же.

Мюллер почти церемониально завершал приготовление к трапезе. На ровно спиленном пне он разостлал две большие полотняные салфетки и на них рядом с ломтем хлеба положил большой кусок копченого сала, пару сухих колбасок, плавленый сыр в тубе и флягу с крестьянской водкой, от которой далеко шибало в нос кислятиной. Потом медленными, но ловкими движениями нарезал целую кучу тонких ломтиков сала и очистил кусок колбасы, налил водки в алюминиевый колпачок фляги и поставил его в стороне, словно ждал к трапезе еще кого-то. К великому удивлению Хольцмана, Мюллер неожиданно поднял флягу и направился к нему.

— Прозит, Хольцман! — Мюллер, растягивая толстые и уже заблестевшие от сала губы в широкую улыбку, великодушно пригласил его к трапезе. — Правда, этот шнапс здорово воняет, но сейчас выбирать не приходится! Присаживайся, Хольцман, сделай одолжение…

Пораженный столь необычной любезностью, Хольцман прилагал все усилия, чтобы скрыть, что слишком сильный запах водки вызывает у него тошноту, и сквозь стиснутые зубы сказал:

— Спасибо, Мюллер, я… — он не закончил мысль, потому что в пустом желудке у него снова что-то поднялось. Он подумал, как бы солгать, что недавно ел. Невольно ему это удалось. Он громко отрыгнул, и Мюллер мог подумать, что он в самом деле сыт.

— Видишь ли, Хольцман, — продолжал тот с полным ртом, не удостоив остальных эсэсовцев даже взглядом, — у моего отца, который преданно служил кайзеру, я научился кое-чему… Форму можно залатать, но это… — уперев палец в выпяченный живот, он покачал головой и добавил: — Нет, дорогой, это не залатаешь! Как доктор, ты это должен лучше меня и моего старика понимать, не так ли? И давай не важничай, знаю я, что у тебя в рюкзаке. Этим, дорогой мой Хольцман, долго сыт не будешь…

Хольцман для видимости усмехнулся, однако про себя размышлял о сказанном Мюллером. В простоте его жизненной философии, признал он, большая доля истины, и поэтому незачем осуждать его лишь за то, что он следует своим привычкам. В остальном, думал он, эта непрестанная забота о добром куске нисколько не умаляет солдатской репутации, даже в той обстановке, когда ясно, что все потеряно. Напротив, среди них Мюллер — единственный, лицо которого не выдает и намека на мысль о поражении… Хольцман старался отвлечься от чавканья, непрестанно его раздражавшего, и своих размышлений, поскольку чувствовал, что его вновь одолевают те же чувства зависти и ненависти. Он отвернулся. Хотел даже подняться и уйти, однако не решился. Зная нрав Мюллера, он понимал, что сильно задел бы его, и решил сдержаться и перетерпеть мучительные ощущения в пустом желудке и запах водочного перегара, смешавшийся с запахом прогорклого сала. Из забытья его вывел голос Мюллера. Работая своими ненасытными челюстями, тот говорил:

— Майн готт, Хольцман, я чуть было не забыл тебе сказать! Сегодня, когда я осматривал долину в бинокль, я увидел грузовик, полный тех идиотских призраков… Грузовик наш, я узнал его по номеру, да и они из нашего лагеря. Остановились прямо посреди дороги и пошли в поле… Подумай только, эти паразиты ползают и гадят по нашим полям! Отвратительно, Хольцман! Если бы мы до конца выполнили приказ рейхсфюрера эсэс Гиммлера, пожалели бы свою землю, чтобы ее не поганили эти скоты… — На мгновение он перестал жевать, многозначительно посмотрел на Хольцмана и добавил: — На теле одного из них, который оголился в траве, я, кажется, разглядел знак лаборатории доктора Крауса!

От этих слов Хольцман словно пришел в себя. Лицо его сначала обрело естественный цвет, затем вспыхнуло, однако высказать свое мнение он воздержался. Заметив, что его рассказ взволновал Хольцмана, Мюллер тряхнул головой и, влив в себя добрый глоток какой-то жидкости из другой фляги, сказал:

— Ты и я, Хольцман, меньше всего ответственны за некоторые вещи… Хочешь сигарету?… Да, ты не куришь… А знаешь, когда я об этом докладывал твоему шефу, он ничуть не обеспокоился. Я думаю, он это известие воспринял как что-то несущественное, словно бы речь шла не о его пациентах, пока я ему не сказал, что видел их на дороге, ведущей прямиком в Сант-Георг. Тогда он вспылил и обложил меня.

Подражая Краусу, Мюллер заговорил нарочито тонким голосом, стараясь в то же время сохранить акцент литературного «высокогерманского» языка; Хольцману это показалось смешным, однако он не засмеялся. Ему было интересно услышать, что же сказал его шеф.

— Майн готт, унтершарфюрер Мюллер! — поводя поднятыми бровями, продолжал Мюллер. — Почему вы их не ликвидировали?! Неужели вы испугались этих скелетов? Немецкий народ от нас еще ожидает великих дел! Перелома и победы! А вы, его избранники, отступаете перед горсткой несчастных и позволяете им, как вшам, расползаться по немецкой земле! Вы разочаровали меня, унтершарфюрер Мюллер! Разочаровали!

Закончив, он со вздохом облегчения опустил брови и расстегнул стягивающий шею воротник. Затем он еще раз поразил молодого Хольцмана, грубо выругавшись в адрес доктора Крауса и всех тех, кто говорил на «высокогерманском».

Смущенный Хольцман молчал. Он просто не мог поверить, что Мюллер так неуважительно говорит о докторе Краусе. Если бы он слышал такое от кого-нибудь другого, вероятно, он был бы менее поражен и легче бы воспринял этот поток оскорбительных слов. На помрачневших лицах эсэсовцев из сопровождения доктора Крауса и гауптшарфюрера Шмидта все очевиднее проступало напряжение, вызванное чувством неизвестности, мучившим их с тех пор, как они вышли из лагеря.

Десятку самых проверенных эсэсовцев Шмидт лишь при выходе сообщил: «Из Берлина мне приказано в целости и сохранности доставить доктора Крауса в определенное место. Это секретная миссия. Можете считать, что вам оказана честь!» Шмидт присоединил к этому десятку избранников Мюллера и думал, что угодит доктору, если возьмет с собой и его ассистента. Что касается Фреди Хольцмана, то, оказавшись в «клинике» доктора Крауса и ассистируя при первой серии опытов над людьми — Е-15, он понял, что неизбежно будет связан с доктором Краусом. Решение Шмидта взять его с собой он принял даже с чувством благодарности — его не оставили с носом. Фреди был уверен, что Железный Мюллер разделяет с ним это чувство благодарности, чего нельзя сказать об остальных парнях, которые тайно, про себя, подумывали над тем, как повернуть свою судьбу. Они могли, подобно многим эсэсовцам, сменившим форму на лохмотья узников, двинуться по домам. Однако Хольцман был абсолютно уверен, что Железному Мюллеру, как и Краусу, и Шмидту, и в голову не могло прийти, чтобы вот так, переодетыми, оказаться в потерявшей рассудок толпе оставшихся в живых узников.

Хольцман, мучимый размышлениями, не заметил, как у Мюллера с лоснящегося лица исчезла улыбка и как тот, вытерев рот краем салфетки, с удовлетворением потянулся и неторопливо поднялся.

Мюллер очутился рядом неожиданно, Хольцман заметил это, лишь почувствовав его дыхание. Фреди вздрогнул, но оказался прикованным к земле, прижатый тяжестью руки, которую тот опустил ему на плечо, усаживаясь рядом. От этого ощущения близости Мюллера Хольцмана охватила внутренняя дрожь, которая еще больше усилила хаос в его голове. Но вдруг в мозгу возникла мысль, которая успокоила его: «Разве Мюллер не предлагает мне свою дружбу?» Мысль эта не оставляла его, и Фреди, стараясь убедить в чем-то самого себя, произнес:

— Судьба неожиданно связала нас, Мюллер. Должен тебе сказать, я буду опираться на твой опыт…

— Я думаю, мы будем нужны друг другу, — ответил тот, похлопывая его по плечу.

— Скажи мне, прошу тебя, неужели доктор Краус всерьез думал об этой охоте?

Не выпуская его из цепких рук, Мюллер помолчал, словно обдумывая ответ, и снова Хольцмана обдало горячим дыханием:

— Не забивай голову заботами доктора. А если интересуешься, как доктор относится к тебе, скажу. Я заметил, он без воодушевления принял предложение Шмидта взять тебя с нами…

Хольцман покраснел, но промолчал. Грубые откровения Мюллера звучали настолько убедительно, что он без малейшего сомнения поверил в колебания Крауса. И пока Фреди, мучимый скорее стыдом, чем обидой, с растущим комком горечи в горле, продолжал молчать, Мюллер говорил не переставая:

— Я надеюсь, у тебя будет время понять, насколько они ценят свои «высокогерманские» задницы… — Опустив руку, которой крепко обнимал его, Мюллер похлопал по плечу Хольцмана и добавил: — Я не уверен, что Краус откажется от этой охоты. Родители его живут в Сант-Георге, и он, безусловно, не хотел бы, чтобы выжившие пациенты нашли его там… Я думал, ты знаешь, что твой шеф из Сант-Георга.

Хольцман кивнул. Сделал он это механически, не сознавая, насколько важно для него сказанное Мюллером. И хотя ему было неловко уже от самой мысли, что этот жирный и грязный Мюллер всем своим поведением предлагает ему дружбу, память вернула его к дням детства, первых лагерей в отрядах «гитлерюгенда», когда в парадном строю он должен был выслушивать речи похожих на Мюллера фюреров, особо подчеркивавших важность сохранения чистоты арийской расы. Он терзался от их показной эсэсовской мужественности, а про себя горько смеялся над заблуждениями своего отца, который с нацистским фанатизмом послал его служить великому фюреру. Сейчас он чувствовал стыд из-за того, что Мюллер завел разговор с ним среди бела дня, на виду у всех.

Из состояния задумчивости его вывел голос Мюллера. Тот что-то говорил, теперь уже щекоча ухо своим теплым дыханием и впервые называя Хольцмана по имени:

— …Пусть дьявол всех заберет, дорогой мой Фреди… Ты молодой и должен выбраться из этого хаоса…

Говорил он на удивление уравновешенно и спокойно, как будто о чем-то самом обычном.

— Рискованно отправляться на эту глупую охоту… Мне бы не хотелось из-за тех идиотов терять людей… Понимаешь, Фреди, эти мерзкие типы сейчас готовы на все, и они хорошо вооружены… Перестрелкой мы можем привлечь к себе внимание американцев или русских. А это было бы не очень кстати… Я не верю, что нам удалось бы их провести… Эти «высокогерманские» задницы ведут себя так, словно у них целая эсэсовская дивизия, а не дюжина мальчишек, из которых только трое нюхали порох… Потому я и говорю — пусть катятся к дьяволу эти типы… Разве я не прав, Фреди?! — спросил он, выделив последнюю фразу, словно обращался к старому, испытанному фронтовому товарищу. Мюллер замолчал, глядя сбоку на Хольцмана и учащенно дыша сквозь расширенные ноздри и полуоткрытый рот.

Вслушиваясь в свое и его дыхание, Хольцман содрогнулся, но не от страха перед тем, что нарисовал ему Мюллер. Он опасался, не случилось бы того, чего он боялся с самого первого момента: как бы Мюллера не занесло. И только было открыл рот, чтобы обратить его внимание на окружающих, как тот снова заговорил:

— Я хочу, чтобы ты знал, Фреди: что бы ни случилось, ты можешь рассчитывать на меня…

Хольцман, удивленный, повернулся к нему и согласно кивнул. «Неужели тебе не ясно, что я тебя понял и тебе незачем больше это подчеркивать?» — хотел было сказать, но опять промолчал и лишь взглядом дал понять, что на поляне они не одни.

Мюллер тем же манером ответил, что понял его.

— Пройдемся до опушки леса, посмотрим дорогу… оттуда открывается чудесный вид на твой Линц…

Хольцман первый поднялся, оправил мундир и без слов, торопливым шагом двинулся через поляну. Мюллера словно бы на мгновение смутила его решимость. Прислонившись к стволу дерева, под которым они сидели, он с недоверием наблюдал за Хольцманом до тех пор, пока тот не скрылся в чаще. Тогда Мюллер встрепенулся, перебросил автомат через плечо, легко вскочил на ноги и широким шагом пошел за ним, оставив еду неубранной, а ранец открытым.



Приторные и слишком сильные запахи мужской косметики наполняли гостиную охотничьего домика. Не будь этих запахов, здесь чувствовалась бы свежесть, благоухающий аромат смолы и чистого дерева — запахи, которыми дышал каждый уголок этого дома до того момента, как доктор Краус и капитан СС Шмидт перешагнули его порог.

Уже через два часа после прибытия сюда эта пара производила впечатление гостей, приехавших на пикник. В халатах лиловых тонов, наброшенных на голое тело, в домашней обуви на босу ногу, они вышли из ванной и развалились в удобных полукреслах, словно времени у них было предостаточно. На свежевыбритых лицах не было и следа от той внутренней напряженности, что читалась на лицах охраны — тем и в голову не приходило заниматься своей внешностью. Их непосредственный начальник, Железный Мюллер, был достаточно мудрым, чтобы в подобных условиях не требовать от подчиненных соблюдения дисциплины и традиционного немецкого педантизма. Может, в этом вопросе его отношение к подчиненным было бы несколько иным, если бы он не знал слишком хорошо некоторые скрытые мотивы поведения офицеров. Вместе с тем его сковывал страх, как бы кто-нибудь из ветеранов не отбрил его перед всеми, как это сделал один из них перед выходом, озлобленно шепнув: «Неужели ты думаешь, что мы далеко уйдем с этими сволочами?!» С тех пор он не был уверен, что кто-нибудь из них не подозревает о его взаимоотношениях с капитаном Шмидтом. Все до некоторой степени облегчалось самими обстоятельствами — ведь у них под ногами земля горела, а Крауса, как и Шмидта, не настолько украшали воинские добродетели, чтобы они могли порицать солдат за неряшливость. Было и другое. Он один знал, что этим двоим важнее всего добраться до виллы гаулейтера Цирайса. Оттуда начнется другое путешествие, в которое, кроме него, не возьмут никого из этих парней. Их судьбу он знал наперед и потому позволял им больше, чем они могли от него ожидать.

Доктор Краус, сидевший ближе к открытому окну, молча проследил за уходом с полянки Фреди и терпеливо продолжал смотреть в том же направлении, словно чего-то ожидая. Увидев Мюллера, широко шагавшего сквозь кустарник, он обратился к Шмидту:

— Вы считаете, этот ваш Железный Мюллер в самом деле надежный человек?

Шмидт очнулся от дремоты, повернул голову и, не открывая глаз, сонно пробубнил:

— Герр доктор, сегодня вы задаете мне этот вопрос второй раз… Мюллер пять лет служил под моей командой. Неужели вам этого мало?

Краус промолчал. По его бледному, длинному лицу с круглыми блекло-голубыми глазами и тонкими губами, на которых словно бы от рождения застыла двусмысленная ухмылка, было невозможно угадать, был ли он удовлетворен этим ответом Шмидта. После долгой паузы, в продолжение которой он разглядывал свои холеные руки, Краус неожиданно, хотя все таким же ровным голосом, произнес:

— Мюллер ушел с Хольцманом… — Шмидт сначала только открыл глаза, а затем лениво приподнялся с кресла.

— Но, герр доктор, вот вам случай убедиться, насколько он надежен, — сказал он, потянувшись за бутылкой с коньяком. Налив обоим, он пододвинул Краусу бокал и поймал его взгляд. — Я думал, что оказал вам услугу, взяв с собой этого молодого ассистента. Сейчас, должен вам признаться, своим решением убрать его вы меня смутили… Естественно, я не жду объяснений… Прозит, герр доктор! — добавил он, поднимая бокал.

Краус поддержал тост, но не выпил, а лишь поднес бокал к губам и ответил холодным монотонным голосом:

— Вы удивляете меня, дорогой Шмидт… Неужели вы серьезно думаете, что я могу иметь какое-то лучшее объяснение своего решения, чем то, которое мы вместе, насколько я помню, слышали от рейхсфюрера эсэс? — Сделав короткую паузу, он продолжил, не меняя голоса: — Признаюсь вам, в какой-то момент я находился перед искушением. Я пытался думать о других решениях…

Шмидт многозначительно усмехнулся и чуть кивнул, в то время как про себя ликовал, что вынудил заговорить рафинированного и лицемерного Крауса.

Тот заметил усмешку и терпеливо ждал, пока снова поймает взгляд Шмидта. Затем, словно ничего не произошло, продолжил свою маленькую исповедь:

— Тогда я вспомнил предостережение Гиммлера о том, что многие из нас при стечении определенных обстоятельств могут оказаться перед большими искушениями… Это мудрая мысль. Следует признать, весьма мудрая… Не правда ли, герр гауптшарфюрер? — Он помолчал немного, но не в надежде услышать ответ, а чтобы вновь поймать взгляд маленьких бегающих глаз Шмидта. Стараясь оставаться спокойным, закончил прежним тоном: — Если рейхсфюрер эсэс заботится о будущем избранных и после проигранной войны, их долг — придерживаться его указаний и наставлений.

— Вы имеете в виду… — начал Шмидт и, не кончив мысли, медленным движением головы показал на открытое окно.

Краус понял его. Он хотел ему до конца признаться, что Фреди Хольцман и был тем искушением, о котором говорил рейхсфюрер эсэс, и без колебаний ответил:

— Да, речь идет о моем ассистенте. Если Мюллер выполнит ваше приказание, я, признаюсь, буду избавлен от этого маленького искушения…

Довольный ответом, Шмидт посмотрел на Крауса с полным пониманием. Гася в своих глазах вспышку злорадного ликования, он размышлял, сказать ли, что это признание было необходимо ему лишь для того, чтобы откровенно заговорить и о некоторых своих искушениях. Считая, что в самом деле настал тот миг, когда он может открыть свое сердце… Полный решимости, он взглянул Краусу в глаза, однако не рискнул сказать ни слова. С открытым ртом он оставался нем, по выражению глаз Крауса ясно понимая, что тот сейчас читает его мысли, торжествуя в той же степени, как и он сам, когда только что вынудил его исповедаться в своих слабостях. Краус, не скрывая улыбки, пристально вглядывался в глаза Шмидта, наконец, дождавшись признания, что они поменялись ролями, бесцеремонно сказал:

— Я бы хотел знать, какое решение примете вы в случае с Мюллером, герр Шмидт, и притом не нарушив клятвы, данной вами Гиммлеру.

На застывшем лице Шмидта лишь поднялись тонкие, аккуратно подправленные брови. Краус откровенно метил в слабое место. Сейчас он хотел услышать признание Шмидта, насколько тот привязан к Мюллеру. В голове его запечатлелся последний приказ Гиммлера с инструкциями об уничтожении оставшихся в живых узников концентрационных лагерей и всех улик, которые могли бы свидетельствовать, что эти лагеря в самом деле были фабриками смерти. И из этой инструкции, хотел он этого или не хотел, перед глазами яснее ясного стоял параграф, на который было нацелено жало Крауса: «…Эсэсовцы, служившие в специальных командах концентрационных лагерей, могут в большей мере оказаться нежелательными свидетелями, чем оставшиеся в живых заключенные…» И здесь мысль Шмидта застопорилась. Так как того и добивался Краус, Шмидт оказался спровоцированным. Он беспомощно всматривался в отблеск круглых стекол очков, сквозь которые его пронзительно разглядывали холодные глаза доктора. Между тем поразил его голос Крауса, полный дружеского участия. Сняв очки, чтобы вытереть пот с носа, тот сказал:

— Напрасно вы напрягаетесь, дорогой мой Шмидт. Другого решения не существует. Чтобы у вас в дальнейшем не оставалось иллюзий, сообщу вам, что мне сказал Цирайс… — Краус помолчал, водворяя очки на место, и скороговоркой добавил: — Мюллер и его люди сопровождают нас лишь до виллы. Оттуда мы будем двигаться иным способом…

Где-то далеко в лесу послышалась короткая автоматная очередь. Краус закрыл глаза и рывком осушил бокал. Лихорадочно передернувшись, он громко выдохнул и расслабленно откинулся в кресле.

— Цирайс мне не сказал, когда мы двинемся дальше… — произнес он задумчиво.

Шмидт посмотрел на него отсутствующим взглядом, поднялся с кресла и, с безвольно опущенными плечами, встал у окна, дожидаясь возвращения своего верного Мюллера.

IV