И тут появился Иван.
На кислых дотоле физиономиях тотчас же расцвели сладкие улыбки, и все наперебой принялись поздравлять его и пожимать ему руку.
Лицо Ивана было серьезным и кротким.
Когда он поздоровался с графом Иштваном, тот сказал:
— Я искренне рад видеть вас невредимым.
Двое молодых господ перешептывались за его спиной:
— Еще бы ему не радоваться, выставил нас на этих «скачках».
Действительно, «радовались» все. Пожалуй, кроме самого Ивана.
— Я весьма признателен всем за участие, — сказал Иван без всякой патетики и притворства. — И прежде всего я должен поблагодарить графа за любезный прием и дружеское внимание, которым он почтил мою скромную особу. Я всегда буду помнить об этом. Заверяю вас в моем добром расположении, ибо я пришел поблагодарить и проститься. Завтра я уезжаю домой.
Граф, приподняв бровь, взглянул на барона Эдуарда: «Ну, что я говорил?»
И ни словом не пытался удержать Ивана.
— В свою очередь, заверяю вас, — сказал он, пожимая Ивану руку, — в моем искреннем уважении. Где бы ни свела нас судьба, считайте меня старым другом. Прощайте!
Барон Эдуард иначе отнесся к словам Ивана; он обеими руками схватил его руку.
— Нет, не выйдет, не удастся тебе удрать от нас. Такого славного малого мы легко не отпустим, особенно теперь, когда ты стал звездой сезона. Нет, тебе отсюда не уйти. Теперь ты наш почетный председатель.
Иван улыбнулся. Мягкий сарказм, тихая грустная ирония, горечь сильного человека были в этой улыбке. Он негромко ответил Эдуарду:
— Спасибо за честь, друг. Но я не гожусь в правители Баратарии. Мне лучше дома. Пойду седлать своего «серого» и поскачу домой. (Те, кто листал «Дон-Кихота», вспомнят забавную историю острова Баратария и трогательную встречу доброго «серого» с возвратившимся хозяином.)
С этими словами он откланялся и удалился.
Граф Иштван вышел следом и, несмотря на все протесты Ивана, демонстративно взял его под руку, проводил по лестнице до апартаментов графини Теуделинды.
Вернувшись, граф Иштван застал всю компанию, расстроенную предыдущей сценой.
— Но кто из нас, — взорвался наконец барон Эдуард, — проболтался ему о наших шутках насчет острова Баратарии?
Каждый из присутствующих дал честное слово, что это не он.
— Провалиться мне на этом месте, если не господин аббат выдал нас! — высказал свое мнение граф Геза.
— Но, друзья мои, ведь мог же Иван и сам догадаться! — вмешался граф Иштван. — Тем более что он все подмечает, хоть и не показывает виду.
— А я готов поклясться, что это поп наушничает. (Мы же ни в чем не можем поклясться, одно достоверно, что за несколько дней до этого аббат Шамуэль получил из Вены письмо следующего содержания: «Что за глупости вы там творите? Ты все дело испортишь! Этот Беренд помирит графиню со стариком. Сделай так, чтоб он уехал, он действует нам во вред. Феликс».) — Ха! Мы действительно выжили его отсюда! — сказал граф Эдэн. — Ведь моя очаровательная кузина пожелала, чтоб он уехал, — вот он и уезжает.
— Это так! — сказал граф Иштван. — Но я заранее предвижу последствия: когда этот человек там, внизу, объявит дамам, что он уезжает, твоя очаровательная кузина поднимется и заявит: «В таком случае мы едем вместе!»
— Нет, не может быть! — раздались возгласы недоверия. Эдэн пожал плечами:
— Это вполне вероятно. Вероятно ли?
Эдэн уподобился Понтию Пилату. Сейчас модно ставить общество перед fait accompli.
[139] Европа примирилась с куда более серьезными завоеваниями. Если Сицилию мог дважды захватить человек, у которого не было ничего, кроме красной рубашки, то почему бы другому — в черной рубашке — не захватить бондаварское герцогство?
— Enfin,
[140] что тут такого? Он в достаточной мере джентльмен. В прошлом военный. Дворянин. Его владения примыкают к бондаварскому имению и оцениваются в двести тысяч форинтов. Кузину Ангелу ждет наследство в двадцать миллионов. Если же господь бог не призовет к себе дядю Тибальда еще лет десять, а также позволит ему и впредь с отменным успехом распоряжаться собственностью своей внучки, то и по имущественному положению союз Ивана и Ангелы будет «parti йgal».
[141] Ну, а что касается титула, то если министерство не переменит своего пренебрежительного отношения к нашим дворянским привилегиям, а парламент будет и далее преклоняться перед сермягой, то я первым подам прошение: Mich in den Bauernstand zu erheben.
[142]
Ивана на правах близкого знакомого приняли в апартаментах графини Теуделинды.
Иван чувствовал себя крайне смущенным. Бледность и взволнованность сообщили привлекательность его резким чертам.
Завидя Ивана, графиня Теуделинда поднялась, еще издали протянула ему руки и встретила его горячим рукопожатием. Губы ее дрожали, она не могла промолвить ни слова и, пытаясь сдержать слезы, лишь молча кивнула Ивану, чтобы тот сел к мозаичному столу, на котором красовался роскошный букет цветов в великолепной вазе из майолики. Теуделинда опустилась рядом с ним на софу, напротив графини Ангелы.
Графиня Ангела в это утро была на редкость просто одета. Ей даже не пришло в голову приколоть к локонам цветок, что всегда так шло ей. Она выглядела удрученной и не поднимала глаз.
— Как мы волновались из-за вас! — проговорила наконец графиня Теуделинда, когда к ней вернулся дар речи. — Вы не можете себе представить, какие мучительные страхи пережили мы за эти два дня.
Ангела потупила взор. Графиня говорила «мы», подразумевая и ее.
— Я никогда не прощу себе, графиня, — промолвил Иван, — что стал причиной подобных волнений, и я немедля наложу на себя покаяние. Завтра же я ссылаю себя в Бондавёльд.
— Ах! — изумленно воскликнула графиня. — Вы хотите покинуть нас? И что за нужда вам ехать в Бондавёльд?
— Займусь своим заброшенным делом.
— Вам нравится Бондавёльд?
— Мне там спокойно.
— У вас там родственники?
— Нет, никого.
— Так, значит, хозяйство?
— Как раз такое, чтоб я мог управляться один.
— Или знакомые, которых вам недостает?
— Только мои рабочие и машины.
— Вы живете отшельником?
— Нет, графиня. Отшельник одинок.
— А вы?
— А нас всегда двое: я и моя работа.
Графиня собралась с силами для торжественного заявления.
— Господин Беренд! Дайте мне вашу руку. Оставайтесь здесь!
— Для меня навсегда останется приятным воспоминанием ваша любезность, графиня; вот и сейчас вы хотите меня удержать. Это свидетельствует о вашей бесконечной доброте. Я глубоко вам признателен.
— Итак, надолго ли вы остаетесь?
— Да завтрашнего утра.
— Ах! — обиженно воскликнула графиня. — Ведь я же велю вам остаться совсем.
Ее обида была столь искренней, столь непритворной, что не могла не тронуть Ивана. Теуделинда взглянула на графиню Ангелу, словно ожидая, что та придет ей на помощь. Но Ангела, даже не подняв своих длинных шелковистых ресниц, ощипывала с цветка рудбекии пурпурные лепестки, будто гадая на них.
— Графиня! — начал Иван, отставляя стул, с которого он поднялся. — Поскольку на ваше предложение остаться я вынужден ответить отказом, я чувствую, что должен назвать причину достаточно серьезную, чтобы она возобладала над теми милостями, которыми вы, графиня, меня осыпали. Перед вами я не могу сослаться, как перед прочими светскими знакомыми, на свои дела, на то, что я и без того задержался, что вскоре вернусь. Вам я должен признаться, что уезжаю, поскольку больше не могу оставаться здесь, уезжаю с тем, чтобы не вернуться никогда. Графиня! Высшее общество не для меня, это не тот мир, где я мог бы жить. Вот уже четыре месяца, как я принят в свете, и это время я жил и поступал, как все другие. Я признаю, что у людей вашего круга есть свои права, свои основания вести именно такой образ жизни и так поступать. Но у меня их нет. Я свыкся с иным миром, с иными условиями существования. Каждый из членов высшего общества — как бы обособленное кольцо, а мы там, внизу, — звенья единой цепи. Ваше положение делает вас независимыми; поэтому вы живете каждый сам по себе. Наша жизнь заставляет нас опираться друг на друга, и среди нас совершенно иначе проявляются и своекорыстие и великодушие. Я вам не подхожу. Я стыжусь относиться свысока к тем, кого вы презираете, и не могу угодливо склонять голову перед теми, кто у вас в почете. Я не могу усмотреть ничего божественного в идолах, которым вы поклоняетесь, и не могу забыть бога в тех, над кем вы глумитесь. Словно какое-то проклятие тяготеет над людьми вашего круга, подо всем у вас кроется насмешка, скепсис. Кто среди вас скажет правду в глаза? Кого среди вас похвалят заглазно? Лучших друзей здесь понуждают тягаться друг с другом. Кто-нибудь из них да упадет, свернет себе шею. Туда ему и дорога. И нет больше друга. А другой свернет себе шею не в скачке с препятствиями, а по-иному: промотает свое состояние, но и ему позволят участвовать в гонках, никто не скажет: «Остановись, не то погибнешь!» И вот рано или поздно он упадет, потеряет — загубив фамильную честь — родовое имение. Туда ему и дорога! В клубе лишь вычеркнут его имя из списка завсегдатаев. Был друг — и нет друга. Еще вчера мы знали, что он погибнет; только он, единственный, не догадывался, а мы позволили ему нестись к гибели. Теперь-то и ему все ясно, да только мы не признаем его больше. Если же кто не решается следовать нашему примеру, предпочитает стоять в стороне, мы говорим про такого: тряпка, трус, скряга. Ну, а каковы представления о женщинах! А семейная жизнь! Какие драмы таятся в душе, какие комедии разыгрываются на людях! Что за безудержность в пороках! Какое поклонение мимолетным утехам! А когда все это кончается, остается беспредельная скука жизни, полнейшая апатия, толкающая на самоубийство! Нет, графиня, я больше не в силах дышать этим воздухом. Те, кому такая жизнь по вкусу, по-своему правы, но я здесь сошел бы с ума! Поэтому я уезжаю отсюда, графиня! Простите меня за дерзкие слова! Я поступил бестактно, я без прикрас обрисовал то общество, где сам я радушно принят. Я проявляю неблагодарность, не скрывая своих антипатий, в то время как другие были столь терпимы к моим недостаткам, моей неотесанности и любезно провожали меня до подъезда; я знаю, что с начала до конца я выглядел смешным в их глазах, однако они не высмеивали меня открыто. Но я был вынужден объясниться, графиня, ваша доброта толкнула меня на это. Ибо вы были бесконечно любезны, предложив мне остаться, и я должен был высказаться определенно: сила, что влечет меня прочь, еще могущественнее вашей доброты.
Графиня Теуделинда во время монолога Ивана тоже встала; глаза ее сверкали, лицо выражало само одухотворение, губы шевелились, словно она повторяла за ним каждое слово.
Когда же Иван кончил, она схватила его руки и, теряя самообладание, прерывисто проговорила:
— Вот видите? Вы так говорите!.. Вы сейчас высказали мысли… что я говорила… сорок лет назад… когда сама отстранилась от этого мира. Свет и теперь такой же, как был тогда!
Тут она страстно сжала руки Ивана.
— Уезжайте! Уезжайте домой. Скройтесь под землю. В своей шахте. Да благословит вас господь. Везде… всегда… с богом… Прощайте!
Они не заметили, что и третья из присутствующих — Ангела — тоже поднялась с места.
И когда Иван поклонился в знак прощания, она выступила вперед.
— Если вы уедете отсюда, то уедете не один! — сказала юная аристократка твердым, решительным тоном. — Я тоже уеду!
И ее лицо вспыхнуло при этих словах, вознесших Ивана до небес.
Все еще витая в облаках, он тем не менее ответил с полным самообладанием:
— И правильно сделаете, графиня! Завтра день рождения князя Тибальда. Вы еще поспеете к нему до завтрашнего утра, а там вас ждут родственные объятия.
Графиня Ангела сделалась бледна, как статуя.
Она упала в кресло, рассыпав лепестки цветка.
Иван почтительно склонился, поцеловал руку Теуделинде и вышел.
Ах! И за пределами страны Магнетизма есть люди, которые уж если кого полюбят, то не забывают вовек. После отъезда Ивана граф Эдэн вновь навестил своих родственниц. Его влекло туда любопытство.
Графиня Ангела была любезнее, чем когда-либо.
При расставании она наказала кузену:
— Проведай Салисту и от моего имени справься о его самочувствии.
Граф Эдэн сумел довольно искусно скрыть свое изумление, а спускаясь по лестнице, напевал про себя арию Фигаро из «Севильского цирюльника»:
О, хитрости женщин,
Кто разгадает вас,
Кто вас поймет!
Графиня Ангела в тот же день отправила письмо князю Тибальду. (…Накануне дня рождения деда.) Содержание письма было кратким:
«Домой я не вернусь. Adieu!»
… На следующий день в свете еще говорили об Иване и о его дуэли.
…На третий день его забыли! «Adieu!»
Роковая репетиция
Князь Тибальд в свой день рождения утром получил от единственной внучки письмо, которое кончалось словом «Adieu!».
Каждый год она превращала этот день в праздник для него; с младенчества и до юных лет Ангелы князь Тибальд в день своего рождения получал от внучки традиционный поцелуй.
На этот раз поцелуй оказался горьким.
Память о нем останется среди бумаг князя, в альбоме с золотым переплетом, где хранятся одни лишь трогательные семейные реликвии — подарки ко дню рождения за много лет. Засохший букетик цветов — его протянула князю крохотная ручонка годовалой Ангелы; милые каракули, что, впервые упражняясь в письме, Ангела нацарапала на клочке бристольской бумаги, и в соседстве с ними — искусный узор бисером и золотом, собственноручно вышитый Ангелой в прошлом году. И все эти знаки внимания завершает последнее — «Adieu!».
Князь Тибальд был наделен от природы чувствительным и вспыльчивым характером.
Но даже если б он оценил поступок внучки с полным беспристрастием, он должен был бы отметить ее неправоту.
Графиня Ангела обязана была ради своей же пользы выполнить требование престарелого князя. Если бы желание деда шло наперекор влечениям ее сердца, ее трудно было бы осудить, но Ангела никого не любит. Тогда отчего же она делает различие между теми, к кому равнодушна?
Князь Тибальд с растревоженной душой отправился на репетицию Эвелины.
То, что смутило его дух, распалило кровь.
На дерзкое «Adieu!» он тоже мог бы ответить достойно.
Когда он явился в дом к Эвелине, камердинер провел именитого и частого гостя в зал, где обычно проходили репетиции самозваной актрисы.
Князь оказался в зале один.
Бледно-розовые шторы на окнах опущены, по углам зала расставлены в кадках экзотические восточные растения. Терпкий аромат живых цветов наполняет зал. Из зелени доносилось воркование горлицы, укрывшейся где-то среди цветущих деревьев, соловей насвистывал то жалобную, то веселую чарующую песнь. Зал казался волшебным островком в чаще леса.
Князь, никого не застав, присел на кушетку и раскрыл альбом, лежавший на столе. Это была коллекция сценических перевоплощений Эвелины. Князь перелистал весь альбом, страницу за страницей, и, в то время как он рассматривал эти обольстительные картины, перед мысленным взором его проходили страницы другого альбома, где хранились рисунки и вышивки Ангелы.
И только дойдя до последней фотографии, князь снова вернулся к действительности. Эта фигура в грубой одежде, как она пленительна, как сладострастна, несмотря на художественную идеализацию!
Соловей заливался, горлицы ворковали, пряный аромат цветущих апельсиновых деревьев одурманивал. Каков же будет облик этой женщины в ее заключительной роли?
И тут ему почудилось, будто откуда-то издали доносится некогда знакомая и давно забытая песня; тихая, чуть слышная мелодия, словно сладостный отзвук прошлого, пробежала по его нервам.
Это была та самая крестьянская песня, которую некогда кормилица пела над колыбелью его внучки. Какая-то простая словацкая народная песня с непонятными словами.
Через минуту песня замолкла.
А вслед за тем раскрылась боковая дверь из гардеробной Эвелины.
Сейчас она появится.
Но как? В каком заманчивом облачении? С волшебным поясом Киприды?
На Эвелине было простое платье из черного крепа в белую клеточку, волосы зачесаны в гладкий пучок, белый узкий вышитый воротничок обрамлял шею.
Она целомудренно, скромно, доверчиво приблизилась к князю Тибальду и протянула ему кошелечек, по белому атласу которого траурным крепом была искусно вышита детская фигурка, опустившаяся на колени у надгробья.
Затем, подняв на него глаза, сверкавшие от неподдельных слез, прерывистым, сдавленным, дрожащим голосом Эвелина промолвила:
— Сударь! Примите это на память в день вашего рождения. Да хранит вас небо долгие годы!
Столь глубокая искренность или притворство, убедительное до правдоподобия, таились в этой сцене, что князь Тибальд, забывшись, вместо «мадам!» воскликнул: «О, дочь моя!»
При этих словах Эвелина с рыданиями припала к груди князя и, роняя из глаз жемчужины истинной боли, воскликнула со страстной мольбой:
— О сударь, только не берите этих слов обратно! В целом свете нет существа более одинокого, чем я!
Князь Тибальд возложил руку на голову рыдающей Эвелины и поцеловал ее в лоб.
— Так будьте же моей дочерью. Взгляните на меня, Эвелина. Улыбнитесь. Вы еще дитя, вы годитесь мне в дочери. А я стану вашим отцом, нет, дедом! Отцы, бывает, не любят своих детей, но деды внуков — всегда. Будьте же моей внучкой. Вы будете развлекать меня милой болтовней, когда я не в духе, читать вслух, когда я не смогу заснуть, станете заботиться о моем здоровье, когда я слягу. Вы будете принимать мои подарки; двери вашего дома всегда будут открыты для меня. Вы выслушаете мои жалобы и вы плачете мне свои. На мои прихоти вы не станете отвечать капризами, а будете стараться угодить мне. И я так же стану относиться к вам. Вы будете хозяйкой всего, что мне принадлежит. Вы будете блистать там, где я пожелаю насладиться вашим блеском. И вы во всем будете мне послушны.
Эвелина вместо ответа молча поцеловала ему руку.
— Вы согласны принять мое предложение? Вы рады этому? — спросил князь.
Ответом ему был счастливый смех. Эвелина вскочила, принялась танцевать, не помня себя от радости, и снова бросилась к князю, покрывая поцелуями его руки!
— О милый, родной мой дедушка!
Князь опустился на кушетку и саркастически расхохотался.
Эвелина, резвившаяся, как дитя, испуганно замерла. Столь пугающим, столь безжалостным диссонансом прозвучал его хохот.
— Это относится не к вам, дорогая. Подойдите сюда и сядьте подле меня, моя прелестная внучка. (Хохот князя был ответом на «Adieu!».) Он нежно погладил волосы Эвелины.
— Сейчас я буду говорить с вами очень серьезно. Слушайте меня внимательно, ибо то, что я скажу, отныне станет для вас законом. В нашей семье повелевает только один, остальные покоряются.
Сколько нежности крылось в этих словах «в нашей семье»!
— Вы немедленно переселитесь в мой дворец на улице Максимилиана и отныне будете принимать только тех, кого я разрешу. Заручиться согласием господина Каульмана будет моей заботой. Отныне у вас отпадет необходимость общаться с господином Каульманом, разве что по делам. Вам жаль лишиться его дружбы?
— Нельзя лишиться того, чем не владеешь.
— Я устрою вам постоянный ангажемент в опере. Вы должны трудом завоевать себе право появляться в свете. Звание актрисы — королевская мантия, перед ней открываются двери салонов. Об успехе вам не следует беспокоиться. У вас блестящий талант. Учитесь, и вы многого сможете достичь. Добивайтесь славы, тогда вы обеспечены, даже если я умру.
— Только бы мне не теряться на сцене!
— Привыкнете. А впоследствии сами убедитесь, что и на сцене каждого ценят во столько, во сколько он сам оценивает себя. Кто разменивается на мелочи, того и другие невысоко ставят. И не принимайте поклонение от всех и каждого. Если вы испытываете к кому-либо дружеские чувства, скажите откровенно, чтобы и я мог предупредить вас, чего следует опасаться.
— Нет, сударь! — горячо воскликнула Эвелина. — Я испытываю привязанность только к вам.
— Нет, Эвелина! К чему в тот миг, когда вы растроганы, давать обеты, которые нарушатся, едва лишь забьется сердце? Вы еще дитя. Никогда не забывайте, что мы — дедушка и внучка. О Каульмане не стоит говорить, это низкий мошенник. С вашей помощью он достиг цели. Он получит то, что хотел. Но взамен он дал вам свое имя и отнять его уже не может. Вы еще испытаете сами, какое бесценное сокровище для женщины имя мужа! С его помощью можно блистать в свете, им можно прикрыть позор. Для дамы, которая получила имя мужа, не существует десяти заповедей. Впрочем, это вам еще объяснят.
— Я не хочу этому учиться, сударь!
— Не обещайте мне больше, чем я прошу у вас. Иначе я буду думать, что вы не выполните и того, о чем я вас действительно попрошу. Я ставлю вам одно условие. Вам никогда не следует принимать у себя одного-единственного человека, запрещается читать его письма, получать от него подарки, поднимать на сцене его букеты, обращать внимание на его аплодисменты. Этот единственный человек вообще не должен существовать для вас, словно он носит шапку-невидимку. Я говорю о князе Вальдемаре.
— Ах, сударь, я ненавижу этого человека! Презираю, ненавижу, страшусь его!
— Мне приятна ваша горячность. Но этот человек богат. И красив. И он без ума от вас. А женщинам, в конечном счете, льстит, если кто-то от них без ума. Вы можете попасть в стесненные обстоятельства. Богатство — великий соблазнитель, а бедность — великая сводница. Придет время, когда меня не станет. А я хочу, чтобы, даже когда я обращусь во прах, вы ничего не принимали от Вальдемара и ни в чем не отвечали ему взаимностью.
— Клянусь вам, сударь, самым святым для меня: памятью моей матери!
— Дайте я поцелую вас в лоб. А сейчас я отправлюсь к Каульману и закончу дело. Спасибо, что вы вспомнили о моем дне рождения. Другие тоже могли бы о нем вспомнить, достаточно лишь раскрыть энциклопедию и отыскать мое имя и жизнеописание. Этот вышитый кошелечек — для меня подлинное сокровище. Я пришел сюда расстроенный, а ухожу с легким сердцем. За это я сумею отблагодарить. Да хранит вас господь, милая Эвелина!
Через несколько дней Эвелина переселилась в апартаменты на улице Максимилиана, где Тибальд Бондавари окружил ее княжеской роскошью.
Свет полагал, что она — возлюбленная князя; князь тешил себя иллюзией, что она его внучка; сама Эвелина считала, что выполняет супружеский долг, делая то, что приказал ей ее законный супруг и повелитель.
Почти в то же время каменноугольный и металлургический консорциум получил от князя Тибальда Бондавари подпись, необходимую для подтверждения договора, заключенного с графиней Теуделиндой.
Итак, бондаварское родовое имение уплыло от обоих его владельцев.
А графиня Ангела могла бы спасти это родовое имение для себя и своей семьи, послушайся она совета Ивана Беренда.
Но почему графиня Ангела выказала такое упрямство?
Можно ли найти оправдание тому, что она столь капризна, столь безжалостна к своему деду, что она любуется собственным упрямством?
Сумасбродство ли это? И если сумасбродство, оправдано ли оно?
Замолвим хоть слово в ее защиту.
Князь Зондерсгайн, за кого князь Тибальд хотел выдать замуж графиню Ангелу, — и есть тот самый Вальдемар, о котором уже столько говорилось ранее.
И графиня Ангела знала все, чго говорится в свете об уготованном ей женихе.
Могла ли она поступить иначе? Могла ли она принять совет, который ей дал Иван? Пусть судят женщины, мужчины не имеют на это права.
Искусство делать деньги
Итак, бондаварское имение в кармане.
Теперь не хватает лишь десяти миллионов на инвестирование.
И еще железной дороги, которая свяжет рудник с мировым рынком.
Поищем сперва эти десять миллионов.
Бондаварские угольные залежи стоят того. И даже большего. Но кто о них знает? Кто поверит этому?
Реклама в печати, всевозможные «извещения» дают все меньше эффекта. Подобный трюк известен каждому:
«Ваше счастье в руках у Каульмана! Покупайте гамбургские лотерейные билеты!»
Люди начинают понимать остроты. Вся соль в предлоге: «у» него в руках счастье, может быть, и есть, но «от» него сей благодати не получишь.
Однако еще немало чудес случается под солнцем.
Когда Феликс, оказав Ивану любезность, привез к нему управляющего, во время разговора он заметил на столе кусок угля, на котором был виден лапчатый отпечаток какого-то растения. Иван нашел его в штольне.
— О, да это след какой-то первобытной птицы! — сказал Феликс.
— Нет, — ответил Иван, — это лист растения.
— У меня тоже очень хорошая коллекция окаменелостей.
— Ну, тогда возьми и это себе.
Феликс взял кусок угля.
Когда пришло время основать бондаварское акционерное общество, в одной весьма популярной немецкой газете однажды появилось снабженное иллюстрациями описание следа доисторической птицы, только что обнаруженного в глубинах бондаварской шахты. Сообщение было подписано «Доктор Фелициус».
— Посмотрим, что это за птица! — воскликнули ученые.
Первооткрыватель даже снабдил существо, которое оставило на мягком (!) тогда еще угле свой след, греческим названием «Protornithos lithanthracoides».
[143]
— Эге, постой! — воскликнули одновременно геологи, физиологи, палеонтологи, профессора, ученые, строители артезианских колодцев. — Это слишком смелое утверждение!
Одни ученые доказывали: существование птицы возможно, другие опровергали — невозможно.
Почему невозможно? Да потому, что в эпоху образования каменного угля еще не было ни птиц, ни млекопитающих, в каменном угле не находят ничего, кроме растительных остатков, моллюсков и как большую редкость — рыб.
А почему возможно? Да потому, что не обнаруженное еще никем кто-то может в один прекрасный день и обнаружить. Ведь сам Гумбольдт утверждал, что в первобытном мире не существовало обезьян, потому что ископаемая обезьяна нигде не найдена, а с тех пор уже обнаружили в Англии одного, а во Франции трех ископаемых macropythecus.
В ответ на это лагерь противников снова взбунтовался, обозвав сторонников птиц невеждами; ведь даже пресмыкающиеся встречаются только в эпоху бурого угля! Ну, anthracotherium еще куда ни шло. Но о птицах не может быть и речи!
Поскольку перебранка велась на страницах многих иллюстрированных журналов и потому взбудоражила немецкую, английскую и французскую общественность, этот спор, затрагивавший крупные авторитеты, необходимо было разрешить: для обследования и определения спорной окаменелости была создана комиссия из пяти влиятельных ученых.
Доктор Фелициус вызвался уплатить тысячу золотых тому, кто докажет, что его окаменелость — не отпечаток птицы.
Суд ученых, обследовав кусок угля, вынес единодушный вердикт, из коего следовало, что окаменелость — никакой не след protornithos, a отпечаток листа «annularia longifolia». Он и не может быть ничем другим, ибо это кусок не бурого угля, а чистейшего антрацита, в эпоху образования которого еще не было птиц.
Доктор Феликс Каульман честно выплатил комиссии тысячу золотых и вполне искренне поблагодарил весь научный синклит за услугу: они прославили бондаварский уголь на весь мир. Даже за сорок тысяч форинтов Каульман не смог бы сделать этому углю такой рекламы. А теперь пусть кричит кто угодно, что protornithos — блеф. Качество бондаварского угля подтверждено наукой.
Итак, приближается благоприятный момент, когда компания сможет выступить на биржевой арене.
Ибо уловить благоприятный момент — самое большое на свете искусство.
На бирже выдаются и ясные и пасмурные дни. Самый воздух порой там, кажется, пронизан электричеством, а овцы резвятся на поле; иной раз все пригнут головы к земле и перестают щипать нежную зелень пажити. Или блеянием просят пастуха остричь их, потому что уж очень тяжела им шерсть. А то все стадо сдвинет головы, повернется задом и не слушает никаких окриков. Время от времени никто не знает почему, вожак вдруг припустится бежать, а за ним и все стадо. И ни пастух, ни собаки не могут его остановить.
Итак, основное искусство здесь — определить, когда на бирже благоприятная погода.
Ибо иногда выпадают такие благодатные моменты, люди бывают в таком благодушном настроении, а кошельки и бумажники столь легко раскрываются, что в это время удается все: даже если кто-нибудь вздумает сколачивать компанию по разделу и распродаже горы Геллерт, то и он найдет основного предпринимателя и акционеров. А иной раз они не откликнутся даже на турецкий железнодорожный заем.
И вот, в один такой прекрасный день, когда каждая травинка тянется к солнцу, на венской бирже была основана компания: «Бондаварские каменноугольные разработки», — и в день ее учреждения перед зданием банка Каульмана и по всей улице пришлось установить заслон из солдат, чтобы хоть как-то сдержать неистовую толпу, кинувшуюся подписываться на акции.
Будущие акционеры с самого утра заняли подъезды здания; тот, кто полагался на свою силу, прокладывал себе путь локтями; сбитая в сутолоке шляпа, оторванная пола пальто во внимание не принимались; словесные обиды всех родов, оскорбления действием второй и третьей степени не считались наказуемыми. Выходящие на улицу окна банка были разбиты, и возбужденные люди в них кричали: «Подписываюсь на десять тысяч, на сто тысяч, на миллион! Вот гарантия!» Иные с ловкостью гимнастов использовали свое физическое преимущество, взбираясь на плечи соседей, оттуда карабкались на балкон, а там — просовывали голову в зал, отведенный для подписки: «Дайте на полмиллиона!» И когда наконец пробило шесть часов пополудни и подъезды закрыли, теснимой при помощи оружия толпе, — тем, кому не посчастливилось подписаться, — прокричали с балкона: «Подписка закончена! Колоссальное превышение! Вместо десяти миллионов проведена подписка на восемьсот двадцать миллионов форинтов!»
Но располагают ли сами акционеры такими деньгами?
Где там! На десятую часть суммы каждый представляет гарантию в других ценных бумагах. А денег как таковых консорциум еще не видал.
Те, что в страшной давке рвут здесь друг на друге пальто, далеко не толстосумы, да и к добыче угля они имеют самое отдаленное отношение, просто на бирже благоприятный момент: можно нажиться. Акции бондаварской угольной компании объявлены выше номинала: эту небольшую прибыль каждый стремится заполучить, и какое кому дело, что там случится с этими акциями в дальнейшем.
Но есть кому позаботиться и о том, чтобы деревья не вырастали до неба.
Готовый к бою стоит противник и выжидает момент, чтобы сбить курс акций.
Во главе противной партии — князь Вальдемар. Один из прославленных воротил биржи.
Вполне естественно, что, как только люди, которые купили акции, в расчете на быструю наживу, понесут их обратно на биржу и начнут продавать, — повышение курса акций тотчас же прекратится, ажиотаж спадет, а затем и вовсе исчезнет. Если предприятие жизнеспособно, если акции попали в надежные руки, то курс их может снова подняться.
Но и против этого биржевая наука изобрела контрмеры.
Совет правления выбирает синдикат. После понижения курса синдикат устанавливает срок, в который акции должны быть розданы пайщикам.
А оставшееся время не теряют даром: вручают маклерам сотен пять акций, чтобы те привлекли внимание к предприятию. Маклеры на паркете и кулиса
[144] поднимают неистовый шум. Они отчаянно играют на повышение своих акций. Сертификаты с большим ажио
[145] рвут друг у друга из рук, и, хотя акций пока еще на бирже не видно, биржевой бюллетень фиксирует нормальное соотношение «деньги» — «товар».
Искушенные люди знают, что это лишь искусственные страсти, ибо тот, кто заплатит наличными, может из первоисточника получить аль-пари
[146] столько акций, сколько пожелает; а противная партия выжидает, когда настанет момент присоединиться к играющим на понижение, сбить ниже пари акции данного предприятия и затем скупить их по низкому курсу, а там они могут снова подниматься.
Кто проиграет в этой игре, так это владельцы мелких капиталов, вздумавшие плясать на льду. На шумном вакхическом пиру в честь золотого тельца у них выманят их мизерные капиталы, приносящие ничтожный доход, и поначалу поманят некоторой прибылью. Но позднее, когда курс пойдет на понижение, мелкие вкладчики разом повернут назад, выбросят на биржу свои акции, как рак бросает клешню, и разбегутся по домам, воздавая хвалу всевышнему, что удалось унести хоть ноги.
Так уж оно повелось.
Первые талеры
В городе X. есть улица, которую до сих пор называют Греческой. Ряд красивых домов, которые когда-то построили греческие купцы; в центре улицы — церковь с фасадом, отделанным мрамором, богато позолоченная колокольня с самыми звучными во всем городе колоколами. Говорят, когда выплавляли эти колокола, греки пригоршнями бросали в кипящий сплав серебряные талеры.
Славный, жизнерадостный, добрый народ были эти греки! Они первыми основали постоянную торговлю в Венгрии; евреям тогда еще не разрешалось приобретать недвижимое имущество, и лишь по домам греческих купцов можно было судить, насколько умен и рачителен хозяин.
Впоследствии, хотя они были родом из Македонии, их уже нельзя было отличить от исконных венгров. Венгерский стал их родным языком, освоили они и венгерские обычаи. Они не отделяли себя от остальных; бывали там же, где и другие. Большинство из них стали дворянами и гордились своими дворянскими грамотами; они восседали за зеленым столом,
[147] и народ замечал разницу между греками и прочими обывателями города лишь на пасху: на десятый день после того, как венгры успевали облупить крашеные яйца, греки начинали двумя молотками по деревянному блюду отбивать великую пятницу.
В городе X. весь исконный греческий род перевелся. Стоило бы провести физиологическое исследование, чтобы выяснить, что привело их к вымиранию. Почему мужчины умирали холостыми, а женщины — незамужними. А ведь и мужчины и женщины были стройными, статными, отличались горячей кровью, пламенными очами, благородными чертами лица. И все же они умирали один за другим.
В конце концов остался лишь один грек, да и тот холостяк: старый Ференц Чанта.
Некогда общительный человек, веселый запевала, богатый, щедрый, галантный кавалер, поклонник прекрасного пола, отчаянный картежник, а по прошествии времени — замкнутый, нелюдимый, ненавидящий музыку и песни скопидом, скряга, ростовщик…
И чем более одиноким он становился, тем сильнее росла его жадность. Как только умирал кто-нибудь из его старых приятелей, родственников или компаньонов, он спешил купить его дом: почти вся сторона улицы перешла к нему, и лишь по соседству с ним оставалась одна семья, которая пока жила в собственном доме. Дом этот раньше тоже принадлежал одному из его соплеменников-греков, наследница и дочь которого, в отличие от остальных гречанок, не осталась в девицах, а вышла замуж за учителя музыки, чье имя на венгерский лад звучало Белени. Затем у них родился сын, нареченный исконным венгерским именем Арпад.
Старого грека все это очень огорчало. Зачем было последней в городе греческой девушке выходить замуж, да еще за учителя музыки? Зачем у них родился сын? Почему окрестили его не иначе как Арпадом? И почему все это происходит у него под боком?
К тому же только один этот дом мешает ему завладеть всей улицей!
А ведь ему принадлежит даже церковь. Никто не ходит туда, только он один. Поп служит обедни только для него. Он и «благодетель», он и приход, он и куратор, он и церковный совет, он и казначей, он — все.
Когда он умрет, пусть закроют церковь, и пусть зарастет травой ее паперть. А между тем молодой отпрыск в доме рядом и не собирался умирать. Малыш Арпад рос шустрым, как ящерка. Когда ему исполнилось пять лет, он частенько стал забрасывать во двор старого грека свой мяч. Старый грек, конечно, никогда не отдавал его обратно.
Этот мальчишка причинял старику и другие огорчения.
Через город текла красивая речка, две сажени вширь, в полсажени глубиной. Сады домов спускались к самой речушке. Берега ее были живописны и прохладны.
Старый грек отгородил свою часть речки железной решеткой, чтобы в его воду не совались чужие.
Но вода в ручье обычно не задерживается у одного хозяина; какой железной решеткой ее ни перегораживай, она течет дальше, и на смену ей приходит другая вода. Дом Белени стоял выше по течению. А у мальчонки Арпада была дурная привычка: как только ему удавалось сбежать в сад, он тут же мастерил бумажные кораблики, нагружал их разными цветами и травами и пускал вниз по ручью; кораблики благополучно проплывали сквозь решетку и обычно приставали к владениям соседа, который по утрам находил у своего берега следы кораблекрушений и страшно злился. Это посягательство на его собственность! По какому праву соседский шалопай запускает свой бумажный флот в его воды? По этому поводу у семьи Белени было немало неприятностей, и Арпаду строго-настрого запретили подобные навигационные опыты. Но разве этакий отпетый негодник кого послушает!
Затем наступили военные времена. Отчего, почему — теперь уж и не разобраться — гонведы и немецкие солдаты стали стрелять друг в друга. По мнению новейших историков, все это было лишь «детской забавой» и произошло из-за того, что венгерские сипаи, будучи магометанами, не хотели надкусывать патроны, которые немцы при изготовлении смазывали свиным салом. А может быть, это было в Вест-Индии? Ну, да все равно, теперь уж не дознаться доподлинно. А что еще рассказывают об этих событиях — то сплошь выдумки поэтов.
Мы упомянули обо всем этом исключительно для того, чтобы стало понятно, что же привело Ивана Беренда в дом Белени. Во время войны он то ли помогал там снять осаду, то ли делал еще что-то в этом роде и стоял тогда на квартире у Белени. В доме Белени его очень любили: он был добрый, веселый малый. Но вот однажды незадачливого учителя музыки, который мирно возвращался домой, на его же улице так шарахнул по голове осколок разорвавшегося вдалеке снаряда, что он тут же умер. Мальчик Арпад осиротел, и Иван усыновил его. Затем Иван и сам вынужден был сложить оружие и куда-то отбыть, но куда и зачем — это уж такая старая и скучная история, что лучше и не вспоминать о ней.
Потому и отдал Иван все свои золотые вдове Белени, наказав, чтобы она потратила их на обучение Арпада музыке. Для Ивана они были бы в скитаниях лишней тяжестью, и лучше он не мог бы их пристроить. Возьми он эти деньги с собой — кто знает, кому бы они достались.
В ту пору представитель венгерских властей под барабанный бой объявил на базарной площади города, что, если у кого есть немецкие деньги, пусть несет их на площадь, там разложат костер и сожгут их. А кто ослушается, пусть пеняет на себя…
И впрямь те, кто не хотел неприятностей, принесли немецкие банкноты, подпалили и сожгли их.
У вдовы Белени тоже была отложена сотня-другая. Что же делать? Ей было очень жалко бросать их в огонь. И тогда она обратилась к богатому соседу, старому греку: не обменяет ли он их на венгерские деньги?
Тот сперва чуть было не вышвырнул ее из дома, но потом сжалился, дал ей взамен венгерских кредиток.
Но это еще не все.
Через неделю он пришел к женщине и сказал:
— Не хочу я возиться с деньгами, которые твой отец передал мне из шести процентов. Вот твои десять тысяч форинтов, делай с ними что хочешь.
И он выплатил хранившуюся у него сумму в венгерских банкнотах.
Еще через неделю в город прибыл другой комендант, немец. Этот под барабанный бой приказал всем, у кого есть венгерские банкноты, немедленно нести их на площадь для сожжения, а если у кого потом найдут хоть один, — того ждет смерть.
Несчастная вдова в отчаянии бросилась к соседу: что делать? Вся сумма, которую он ей выплатил, у нее еще в целости! Ведь она с ребенком обречена на нищету, если лишится этих денег. Зачем только он ей дал их? Зачем поменял немецкие деньги, если знал, какой порядок будет установлен?
— А кто знал? — накинулся на нее господин Чанта; у него было еще больше причин жаловаться. — Если ты нищая, то я трижды нищий. Ни единого распроклятого филлера не сыщешь в доме, не на что купить мяса в лавке. Сто тысяч моих кровных форинтов горят в огне. Горе мне, горе, я нищий!
И тут он принялся на чем свет стоит ругать и проклинать и своих, и врагов, от мала до велика, да так, что Белени самой пришлось его утихомиривать: уж не кричал бы он так ради всего святого, а то, не ровен час, услышат, да, чего доброго, еще и повесят.
— И пускай слышат! Пускай вешают! Я сам выйду на базарную площадь и выскажу им все в глаза, а если они меня не повесят, я сам повешусь. Вот только думаю, где лучше повеситься? На перекладине колодца или на колокольне, на языке колокола?
Белени умоляла его ни в коем случае не губить себя.
— А что мне еще остается? Пойти с шапкой побираться? Вот мои последние гроши, вот они!
И, вытащив из кармана мелочь, он разрыдался — слезы так и катились градом по его щекам. Бедной женщине пришлось утешать его, чтоб он не отчаивался; ведь и мукомол, и мясник поверят ему в долг; она уж сама готова была выручить его двадцаткой.
— Вот увидишь! — всхлипывая, приговаривал старый грек. — Приходи завтра утром и увидишь, как я болтаюсь на галерее. Этакого мне не пережить.
Что оставалось бедной вдове, как не отнести господину коменданту всю пачку денег, и их, конечно, сожгли на площади.
Страшно забавные шутки были тогда в ходу. У многих, стоит только вспомнить о них, и по сей день выступают на глазах слезы — от безудержного смеха, разумеется.
Для вдовы наступили тяжелые времена.
Она лишилась всего капитала, унаследованного от отца; у нее не осталось ничего, кроме дома. Передние комнаты она сдавала под лавку, а в задних ютилась сама вместе с сыном, и так они и перебивались на свой скудный доход.
Со страхом посматривала она на галерею соседнего дома: вдруг в один прекрасный день она увидит старика висящим на перекладине? Ведь он перенес столько лишений!
Но старик не повесился. Правда, он тоже потерял несколько тысяч форинтов: но это были для него сущие крохи, а основные сбережения не пострадали. Был у него подвал, куда можно было проникнуть из дома только по узкому подземному ходу. Этот подвал находился как раз под речкой. Его строил опытный каменщик, приглашенный из Вены; местные жители даже не догадывались о его существовании. Этот подвал был забит двухведерными бочонками, а каждый бочонок — полон серебра. Неисчислимые сокровища таились в подвале старика. Из спальни, нажав на пружину, можно было привести в действие потайной механизм, который открывал шлюз, и через пять минут весь подвал затоплялся водой. Напрасно сунулся бы сюда грабитель.
Все серебро и золото, что попадало в руки господина Чанты, уже никогда больше не видело белого света; оно прямехонько отправлялось в подвал под водой.
А несчастная вдова очень нуждалась; она занималась шитьем и вышивала, чтобы хоть как-то заработать на хлеб насущный.
То золото, что она получила от Ивана, она даже под страхом голодной смерти не потратила бы ни на что другое, кроме как на завещанное: на обучение Арпада. А эти уроки на фортепьяно стоили недешево!
Арпад был вундеркиндом. Но, как и у всякого ребенка, у него был тот недостаток, что талант, дарованный ему богом, он развивал не слишком рьяно, предпочитая всякие бесполезные занятия.
Правда, ему никогда не разрешалось выходить из дома без матери, чтоб он не научился у других ребят чему-нибудь дурному, но ребенок и сам способен выдумать немало проказ.
Взять, к примеру, сад. Как только Арпада отпускали туда, он пробирался к кустам бузины, срезал прошлогодние побеги, мастерил мельницу, ставил ее на воду и мог часами проводить время за совершенно пустым занятием, наблюдая, как вращаются мельничные колеса. Это бы еще ничего. Но он придумал и другое озорство: из той же самой бузины вырезал свирель и на этом нехитром инструменте насвистывал всякие крестьянские песни. Господин Клемплер, учитель Арпада, был безутешен, узнав, что его ученик играет на свирели. Ведь это самоубийство для пианиста! Но и это еще не все! При звуках свирели в саду напротив, отделенном речушкой от сада Белени, обычно появлялась белокурая девочка лет пяти, и это ей гнал Арпад через речку бумажные кораблики, а она дула на них, посылая обратно. А это уж как есть непорядок! Тут попадало Арпаду как следует. Но ни разу не удалось проследить, куда он прячет мельницу и свирель. Стоило только кому-нибудь спуститься в сад, как все его богатства исчезали.
Мельницу и свирель Арпад прятал в отдушине подвала, привязывая их к цепочке из медной проволоки и опуская в глубину, чтоб они никому не попадались на глаза.
Эта игра на свирели донельзя раздражала соседа. А еще того пуще — музыкальные упражнения, не смолкавшие целыми днями. С утра до вечера он вынужден был слушать. Ему даже ночью снилось: до, ре, ми, фа, соль, ля, си, до!
По мере того как дорожала жизнь, сокращались и возможности заработка. Вдове Белени пришлось заложить дом. Она обратилась за помощью к соседу. Тот дал ей денег. Долг постепенно рос. Однажды соседу вздумалось спросить с нее долг. Белени не могла заплатить; началась тяжба. Тяжба кончилась тем, что господин Чанта пустил с молотка дом Белени, а поскольку он был единственным покупателем, то сам же и купил его за четверть цены. Вдове отдали то, что осталось после погашения долга, а дальше — скатертью дорога!
Барчук Арпад в последний раз спрятал свою свирель и мельницу в отдушину подвала и даже заложил кирпичом, чтобы никто не наткнулся на них ненароком. Мать повезла его в Вену продолжать учение.
Старому греку теперь принадлежала вся улица. Больше никто ему не мешал. По соседству с собой он не терпел ни детей, ни собак, ни птиц.
И продолжал копить деньги.
Число двухведерных бочонков в подвале под речкой все увеличивалось, и наполнены они были чистым серебром.
То, что хоть раз туда попадало, больше никогда не выходило на свет.
Как-то раз явился к господину Чанте гость.
Давний знакомый — банкир из Вены, отец которого был в дружбе со старым греком, и с тех пор Чанта обычно обменивал у него банкноты на серебро и золото.
— Феликс Каульман.
— Чему я обязан? Что привело вас сюда?
— Дорогой дядюшка! (Так обычно называл старика Феликс.) Не стану говорить обиняками; вам дорого время, мне тоже. Начну с того, зачем я приехал. Я возглавляю весьма авторитетное объединение и основал грандиозную каменноугольную компанию в имении бондаварских князей. На гарантированный десятимиллионный капитал у нас подписано восемьсот двадцать миллионов.
— Ого! Да ведь это в восемьдесят два раза больше, чем нужно.
— Деньги далеко не главное. Мне нужны уважаемые лица, которые могли бы войти в правление общества, ибо успех любого начинания обеспечивается лишь деятельным, умелым и опытным руководством.
— Ну, таких людей найти можно, особенно если вы обеспечиваете хорошие дивиденды.
— На дивиденды обижаться не приходится, tantieme
[148] каждого члена правления составит пять-шесть тысяч форинтов в год.
— Да, это хорошие деньги. Повезло тем, кто войдет в правление.
— Одним из членов правления я наметил вас, дядюшка.
— Большая честь. Но прежде всего скажите мне, каковы мои обязательства?
— Ни прежде, ни после, ни во время — никаких обязательств! Единственное условие — член правления должен подписаться на тысячу акций.
— Ай-яй, дорогой племянничек! Это большие деньги.
— О деньгах нет и речи, надо только подписаться.