Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мор Йокаи

Сыновья человека с каменным сердцем

Часть первая

Шестьдесят минут

Его превосходительство произносил тост… Пенные брызги шампанского струились по пухлым пальцам… Пышная вступительная фраза исчерпала дыхательные возможности оратора… От благородного рвения кровь прилила к его лицу. Блестящее общество замерло, боясь пропустить минуту, когда ракетоподобный спич взорвется заключительным фейерверком; гости почтительно держали в вытянутых руках изящные бокалы, а целая армия слуг-гайдуков спешила наполнить их до краев вином… Капельмейстер оркестра, расположившегося в глубине зала, поднял свою палочку в воздух, готовясь в момент, когда прозвучат заключительные слова, обрушить на гостей торжественный туш, Который должен был слиться со звоном бокалов… Но вдруг в зал бесшумными шагами вошел домашний врач и, приблизившись к сидевшей во главе стола даме, шепнул ей на ухо несколько слов; хозяйка дома немедленно встала и, извинившись, едва заметным кивком, перед сидевшими рядом с ней гостями, удалилась.

А спич тем временем, как выпущенная ракета, стремился к высшей точке своей траектории, невзирая на происходящее.

– …так пусть же сей достославный муж, сей Атлас, державший на своих плечах бремя страны, сей образец и пример истинного патриотизма, сей человек, достойный прославления на долгие-долгие лета, первейший предводитель нашего лагеря, идущего ныне к полному триумфу, наш патрон, наш столп, наш сияющий маяк, тот, кто в настоящую минуту отсутствует в этом зале, – так пусть же он, по милости божьей, живет и здравствует многие, многие годы!

Последние слова потонули в звоне хрусталя, в громких криках «ура» и оглушительных раскатах оркестра. Гости с шумом отодвигали стулья, в знак высшего воодушевления разбивали бокалы, обнимались и со слезами лобызали друг друга: казалось в зале бушует ливень, сопровождаемый молнией и раскатами грома.

– Пусть живет! Пусть живет тысячу лет!

Кто же он? К кому относятся все эти пожелания долгой жизни?

То был милостивейший и глубокоуважаемый, благородный и доблестный господин Казимир Барадлаи. почетный и действительный кавалер Золотого ключа, столбовойі дворянин, владелец многих земель, сел и городов, властитель сердец и умов, глава «Союза могущественнейших», семикратно избиравшийся его предводителем, истинный венгерский далай-лама.

А все эти уважаемые и многоуважаемые, милостивые и всемилостивейшие господа, восседающие за тройным рядом столов в длинном гербовом зале, не что иное, как золотые бабочки, порхающие в лучах его славы. На нынешний торжественный сбор они съехались из самых далеких комитатов страны, чтобы в ходе мудро проведенного совета выработать чистую, как золото, программу, которой предстояло определить на века судьбу венгерской нации, равно как и судьбы грядущих поколений.

Завершением этого успешно проведенного совета «могущественнейших» и было настоящее пиршество, для которого его сиятельство граф Барадлаи любезно предоставил славным и достопочтенным соратникам свой прекрасный замок. Но увы! Главный виновник торжества не мог присутствовать на нем.

На приеме вместо него председательствовала супруга.

В совете же его сиятельство замещал «администратор».

Тот, кто заглянет в немецкий «Conversations-Lexicon» и поищет в нем слово «администратор», найдет объяснение, что это – смиренное духовное лицо, отправляющее церковные требы. Венгерский же «Лексикон» разъясняет, что по своему значению слово «администратор» близко к слову «управитель»; так именуется почти легендарное, наводящее ужас влиятельное лицо, человек, ведающий охраной лесов, помыкающий своими подчиненными, отправляющий мужиков дробить камни в наказание за непокорность.

Нашего «администратора» звали Бенце Ридегвари.

В конце тоста, когда гости с поднятыми бокалами повернулись к тому месту, где сидела хозяйка дома, все внезапно заметили, что ее нет за пиршественным столом.

Стоявший за пустым креслом камердинер сообщил господам, что приходил доктор и сказал несколько слов милостивой госпоже, после чего она удалилась. По всей вероятности, его сиятельство вызвал к себе ее сиятельство.

Самые чувствительные из гостей забеспокоились: что случилось с его сиятельством? Тогда господин администратор, занимавший место справа от пустого хозяйского кресла, поспешил успокоить собравшихся – точнее, тех, кто мог расслышать его голос; он пояснил, что достославный Казимир Барадлаи снова подвергся обычному приступу своей болезни.

Гости более осведомленные вполголоса поведали своим менее осведомленным соседям секрет, давно переставший быть секретом: хозяин дома, Казимир Барадлаи, уже не один десяток лет страдал сердечной болезнью, приступы которой часто причиняли ему жестокие муки, что, надо надеяться, не помешает ему прожить еще много лет, разумеется при нормальном образе жизни.

Господин администратор, кстати, припомнил похожий случай: рассказывали, что некий врач англичанин, страдавший подобным же сердечным недугом, предсказал за много лет вперед день собственной смерти. Когда этот рассказ, переходя из уст в уста, достиг наконец края стола, он уже смешался с историями о Дюри Йожи…[1]

Нет, у хозяина дома всего лишь обычное недомогание, и господь бог ниспошлет ему еще долгие годы жизни.

А между тем домашний врач прошептал на ухо хозяйке следующие слова:

– Ему осталось жить шестьдесят минут!

Побледнела ли графиня Барадлаи, услышав эти слова? Впрочем, можно ли быть бледнее, чем она была всегда? Переступив порог зала, она схватила руку доктора и спросила:

– Это правда?

Доктор, со строгим выражением лица, лишь кивнул в ответ.

Когда они миновали еще один зал, и за ними закрылась еще одна дверь, она повторила свой вопрос.

– Ему осталось жить всего шестьдесят минут, – снова сказал врач. – Он желает вас видеть. Всех остальных он уже удалил от себя. Прошу вас пройти к нему. Я больше ничем не могу быть полезен.

У третьей двери доктор отошел в сторону и пропустил графиню Барадлаи вперед.

Она очутилась в четвертой комнате; здесь, на стене, в больших золоченых рамах, висели портреты супругов Барадлаи, изображенных в натуральную величину в ту пору, когда они еще были женихом и невестой. Проходя мимо этих портретов, она невольно закрыла свое мраморное лицо руками. Рыдания рвались наружу, но она сдерживала их. Ей нельзя было плакать. Внутренняя борьба похитила почти полминуты! Она знала, что муж упрекнет ее в этом.

Предстояло пройти еще одну пустую и глухую комнату, всю уставленную книжными полками; и только после этого открылась та дверь, которая вела в покой, где ее умирающий муж вступил в последний час своего земного существования.

Там лежал человек, сердце которого превратилось в камень. Да, теперь это был камень и в буквальном, анатомическом, и в переносном, библейском значении.

Голова его возвышалась на горе высоко взбитых подушек, весь он был как-то подтянут и собран; но на лицо уже легла тень смерти, того великого художника, который придает лицам умирающих иное выражение, не похожее на то. какое было у них при жизни, словно похваляясь при этом: «Гляди, как прекрасен созданный мною лик!»

Жена поспешила к умирающему.

– Я ждал вас, – проговорил он. И в его словах послышался укор.

– Я сразу же пришла, – промолвила она, словно оправдываясь.

– Вы задержались оттого, что плакали, А ведь вам известно, что время мое ограничено.

Она стиснула пальцы, сжала губы.

– Ни минуты слабости, Мария! – проговорил муж еще более холодным тоном, – Смерть – естественный процесс. Через шестьдесят минут я превращусь в ничто. Так сказал врач. Хорошо ли веселятся наши гости?

Она молча кивнула.

– Пусть веселье продолжается. Пусть никто не тревожится, не уезжает. Все, кто приехал на совет, пусть останутся и на тризне. Церемонию похорон я уже давно продумал. Из двух гробов выберете тот, что отделан под черный мрамор. Положите со мной саблю с инкрустациями из платины. Кисти савана пускай несут четыре исправника. Погребальный хор должен состоять из дебреценских семинаристов. Никаких светских мелодий. Только старинное церковное пение. Надгробную речь в церкви будет произносить епископ, в доме – викарий. Наш местный священник пусть прочтет лишь молитву на кладбище, и ничего более. Вы поняли меня?

Жена глядела прямо перед собой в невидимую точку.

– Послушайте, Мария. То, что я сейчас говорю, я не смогу больше повторить. Будьте же так добры, сядьте за стол у кровати на нем. вы найдете все нужное для письма. Запишите все, что я вам сказал и что скажу.

Она послушно исполнила этот приказ, села за столик и записала распоряжения мужа.

Когда она кончила, умирающий продолжал:

– Вы всегда были верной и покорной женой, Мария. Выполняли каждое мое желание. Еще только час я останусь вашим мужем. Но того, что я прикажу вам за этот час, хватит чтобы заполнить всю вашу дальнейшую жизнь. Таким образом, я и после своей смерти останусь вашим повелителем. Повелителем, мужем, тираном. Ах, меня что-то душит! Налейте мне шесть капель вон из того флакона.

В маленькой золотой ложке жена подала ему лекарство. Больной опять заговорил:

– Пишите же мое завещание. Пусть никто, кроме вас, никто не увидит и не услышит его. Я воздвиг большое здание, и оно не должно рухнуть, рассыпаться прахом вместе со мной. Я б хотел, чтобы земля не вертелась, а стояла на одном месте. А если даже вся земля вдруг придет в движение, пусть этот край, где мы хозяева, останется незыблемым. Понимают-то меня многие, но как мало таких, что могут, а еще меньше таких, что смеют что-либо предпринять. Записывайте каждое мое слово, Мария.

Она молча писала.

– Ось выпадет из колеса, – продолжал умирающий. – Я уже слышу, как по крышке гроба стучит воронье. Но не желаю этого слушать. Трое наших сыновей заменят меня, когда я превращусь в прах. Пишите, Мария, что должны делать сыновья после моей смерти. Но прежде передайте мне, пожалуйста, одну мускусную пилюлю. Спасибо. Садитесь и продолжайте писать.

Она снова взялась за перо.

– Наши сыновья еще слишком молоды, чтобы заменить меня. Пусть сначала они приобретут жизненный опыт; до тех пор вы не должны их видеть. Не вздыхайте, Мария! Они уже взрослые; вы не должны нянчиться с ними. Старший, Эден, остается при санкт-петербургском дворе. Пока он только секретарь посольства, но со временем добьется большего. Эта служба будет для него хорошей школой. Природа и дурные наклонности заронили в его душу немало вздорных мечтаний, которые не делают чести нашему роду, В России его вылечат от них. Да, императорский двор – отличная школа. Там его научат твердо стоять на ногах. Там он поймет, что женщина – ничто в сравнении с мужчиной. Там, бог даст, рассеются его бредни, и когда он вернется, то будет уже зрелым мужем и сможет стать у кормила власти, которое я сейчас выпускаю из рук. Постоянно снабжайте его деньгами в достаточной мере, чтобы он ни в чем не уступал знатной молодежи русского двора. Дайте ему выпить до дна чашу жизненных радостей. Прощайте ему все причуды, даже самые сумасбродные: через это должен пройти тот, кто хочет достичь высот равнодушия.

Больной взглянул на часы: ему надо было торопиться. Минуты бежали, сказать оставалось еще много.

– Ту девушку, – тихо продолжал он, – из-за которой Эдену пришлось покинуть отечество, постарайтесь выдать замуж. Пусть вас не страшат никакие расходы. Ведь подходящего для нее мужа найти нетрудно. Приданое мы ей обеспечим. Если же она станет упорствовать в своем решении, примите все меры, чтобы перевести ее отца в какой-нибудь приход в Трансильвании. Там у нас много связей. Эдену следует оставаться в России до тех пор, пока они отсюда не уберутся или пока он там не женится. Не страшитесь этого. В России только однажды случилось, что благородный взял в жены поповскую дочь. К тому же то был всего-навсего русский царь, а не венгерский дворянин.

При этих словах на щеках умирающего вспыхнули два красных пятна, которые через несколько секунд исчезли.

Женщина продолжала молча писать.

– Второй мой сын, Рихард, не более месяца должен оставаться в королевской гвардии. Ему там не место. Это хорошо для начала. Рихарду надо перевестись в гусарский полк. Пусть послужит там еще год и лишь после этого попытается перейти в генеральный штаб. Ловкость, храбрость и верность – вот три главные качества, которые ему предстоит приобрести, дабы достичь высокого положения. Эти качества проявятся затем в деле. Только там перед человеком открывается свободная сфера действий. Остается лишь ставить ногу на ступени служебной лестницы, чтобы взойти на ней высоко. Не позволяйте ему воспитывать в себе высокомерие: он должен прокладывать путь другие. Как только в Европе начнется брожение, вспыхнет война. До того неподвижные рычаги придут в действие и столкнут друг с другом различные государства. Для Рихарда Барадлаи откроется широкое поле деятельности. Отблеск его военной славы озарит наш род! Рихард никогда не должен жениться. Женщина будет только мешать его карьере. Его задача: прокладывать путь братьям. Это великолепно звучит: брат, павший на поле сражения!.. Мария! Вы не пишете? Уж не плачете ли вы? Прошу вас, возьмите себя в руки, мне осталось всего сорок минут, а надо еще многое сказать. Запишите же то, что я вам только что продиктовал.

Жена, не смея высказать своих душевных мук, молча писала.

– Наш третий, самый младший сын, Енё – мой любимец. Не скрываю, что люблю его больше всех. Но он никогда об этом не узнает. Ведь при жизни я обходился с ним как отчим. Пусть он останется в Вене, служит там в департаменте шаг за шагом утверждает себя в жизни. Эта борьба сделает его гибким, умным, рассудительным. Пусть он учится завоевывать каждый свой успех, рассчитывая лишь на собственный разум и ловкость. Пусть научится действовать в угоду тем, кого впоследствии сможет использовать в интересах своей карьеры. Ни в коем случае не балуйте его, ему надо привыкнуть опираться на чужих людей и определять истинную цену каждого человека. Надо зажечь в нем чувство тщеславия; вы станете заводить через него и поддерживать знакомства со знатными фамилиями и влиятельными людьми, и это может привести впоследствии к семейным союзам, основанным на высших соображениях, а не на поэтических иллюзиях.

На мгновение лицо умирающего исказила ужасная гримаса, и стало понятно, какие страшные муки испытывал этот человек, пока говорил. Но это длилось лишь мгновенье. Усилием воли он победил страдания.

Человек с каменным сердцем продолжал диктовать свое завещание.

– Таким образом, три мощных столпа поддержат здание, которое я возвел. Дипломат, военный, государственный муж. Зачем не дано мне потрудиться еще, пока они не окрепнут, пока не найдут свое место в жизни. Мария! Жена моя! Графиня Барадлаи! Я прошу, я Требую, я призываю вас действовать именно так, как завещано мною. Каждый мой нерв борется со смертью, но в свой последний час я думаю не о том, что вскоре превращусь в прах. Холодный пот на моем лбу выступил не из-за борьбы со смертью, а от страха, что я трудился напрасно. Пропадут мои усилия четверти века! Праздные мечтатели бросают бриллиант в огонь и не ведают, что он распадется там на лишенные ценности элементы и никогда вновь не станет драгоценным камнем. Бриллиант – это мы, дворяне восемнадцатого века. Мы – постоянные целители и постоянная опора нашей нации, заветный талисман бытия. И вот нас хотят принести в жертву, уничтожитьі Во имя чего? Во имя бреда, которым чужеродная язва заразила Венгрию в эпоху всеобщего мора. Ах, Мария, если бы вы знали, как страдает мое окаменевшее сердце! Нет. Не лекарства мне нужны. Они бессильны помочь. Я хочу видеть портреты сыновей. Мне станет легче.

Она взяла заключенные в общий футляр миниатюрные портреты и поднесла их к глазам мужа. Человек с каменным сердцем поочередно вглядывался в лица детей, и муки его утихали. В эту минуту он забыл о смерти. Указав высохшим пальцем на портрет старшего сына, он прошептал:

– Пожалуй, этот больше всех похож на меня.

Затем жестом отстранил от себя портреты и продолжал своим обычным холодным тоном:

– Прочь сентиментальность! Времени мало. Через несколько минут я отойду к праотцам и оставлю сыновьям то, что оставили мне предки. Но наш дом пребудет крепостью моих идей. «Немешдомб» останется в истории. Он будет центром, очагом и солнцем наших вечных устремлений. После меня здесь останетесь вы.

Графиня Барадлаи внезапно поднялась и с изумлением посмотрела на умирающего.

Тот заметил ее удивление.

– Вы с недоумением смотрите на меня. Что может сделать одна женщина, вдова, на том поприще, где обессилел мужчина? Я объясню вам. Ровно через шесть недель после моей смерти вы выйдете замуж.

Она выронила перо из рук.

– Я так хочу, – сурово проговорил человек с каменным сердцем. – И я скажу вам, чьей женой вы станете. Вы отдадите свою руку Бенце Ридегвари.

При этих словах графиня Барадлаи окончательно потеряла самообладание. Перестав писать, она кинулась к постели мужа, рухнула перед ним на колени и, припав к его руке, облила ее горячими слезами.

Человек с каменным сердцем закрыл глаза, словно прося совета у властителя тьмы. И, должно быть, услышал его.

– Перестаньте, Мария. Полно! Сейчас не время для слез. Я спешу. Мне предстоит последний путь. Все должно быть так, как я сказал. Вы еще молоды: вам всего сорок лет. Вы еще красивы и всегда будете красивы. Вы сейчас красивы не меньше, чем двадцать пять лет назад, когда я взял вас в жены. У вас были черные как смоль волосы и сверкающие глаза – и сейчас они такие же. Вы были кротки и целомудренны – и теперь вы такая же. Я очень любил вас. Это вам хорошо известно. В первый год нашего брака родился наш старший сын, Эден, во второй год – Рихард, в третий – самый младший, Енё. Тогда, по воле бога, я тяжко захворал и сделался калекой. Доктора приговорили меня к смерти. Один-единственный поцелуй ваших сладостных уст мог бы убить меня. Вот уже более двадцати лет, как я медленно агонизирую на ваших глазах. На ваших глазах увядал цвет моей жизни, и вот уже двадцать лет вы для меня – лишь сестра милосердия. Так я жил, влача бремя своих дней. Ибо великая идея, господствующая над человеческими чувствами, заставляла меня бороться, помогала мне продолжать жизнь, полную страданий и самоотречения. Что это было за существование! Вечный отказ от всего, что приносит радость, счастье, восторг! Я взял на себя этот крест. Отказался от всего, что заставляет сильнее биться человеческое сердце. Отрекся от поэзии юношеских мечтаний, пленяющих душу каждого молодого человека. Я стал черствым, расчетливым, неприступным. Жил лишь будущим, и будущее это я мыслил себе как увековеченное прошлое. В этом же духе я воспитал и сыновей. Этому я посвятил свою жизнь. И потому мое имя сохранится в веках. Оно будет звучать, как проклятие настоящему и как благословение грядущему. Ради этого имени вы столько страдали, Мария. Вы еще должны быть счастливы.

В ответ послышалось рыдание.

– Я так хочу! – повторил умирающий и отнял свою руку. – Вернитесь к столу и пишите. Это – мое завещание. Моя жеиа через шесть недель после моей смерти отдаст свою руку Бенце Ридегвари, который более всего достоин продолжить начатое мной дело. Только тогда я обрету покой в земле и блаженство на небе. Мария, вы записали все, что я вам сказал?

Из рук женщины выпало перо, она приложила пальцы к вискам и молчала.

– Час на исходе, – с трудом проговорил умирающий, борясь с сомнением. – «Non omnis moriar…»[2] Мое дело должно быть продолжено и после моей кончины, Мария! Возьмите мою руку и держите, пока не почувствуете, что она похолодела. Только без ненужной чувствительности, без слез – я не хочу, чтобы вы плакали. Мы не будем прощаться. Я вручаю вам свою душу, и она никогда вас не покинет; каждое утро, каждый вечер она станет требовать у вас отчета: как выполняете вы то, что я завещал в свой смертный час. Я буду здесь Я всегда буду здесь.

Женщина дрожала.

А умирающий, сложив руки на груди, продолжал надломленным голосом:

– Час на исходе… врач был прав… Я уже не чувствую боли… все вокруг темно… вижу только портреты сыновей… Кто это приближается ко мне из мрака? Стой там! Не подходи, о мрачный образ!.. Мне еще надо сказать…

Но образ, возникший из мрака небытия, неотвратимо приближался; его нельзя было остановить ни окриком, ни приказом, и он не ждал, пока могущественный человек с каменным сердцем выскажет все, что ему еще хотелось сказать на этом свете; этот образ наложил на его чело свою невидимую длань.

И когда могущественный человек с каменным сердцем почувствовал, что должен повиноваться чьей-то еще более могущественной воле, он покорно закрыл глаза, сжал губы, не дожидаясь, как прочие смертные, что ему облегчат переход в потусторонний мир, и вручил свою несломленную душу великому властителю тьмы; он отдал ее гордо, беспрекословно, как и подобает благородному мужу.

А женщина, заметив, что земной путь ее супруга окончен, упала на колени и, положив на исписанный лист бумаги скрещенные руки, обратилась с мольбой к небу:

– Услышь меня, господи, и прости его бедную душу! Прояви к нему милость свою на том свете… А я, я клянусь тебе, что отрину все дурное, что он завещал мне в свой смертный час! Помоги мне в этом, о всемогущий боже!..

…Ужасающий нечеловеческий вопль раздался в это мгновение в тиши комнаты.

Женщина со страхом и содроганием взглянула на лежащего в постели мертвеца.

Прежде сомкнутые уста его зияли теперь раскрытой ямой, смежившиеся было очи вновь широко раскрылись, правая рука, спокойно лежавшая до того на груди, была занесена над головою.

Быть может, это душа его, возносясь на небо, столкнулась о посланной во след ей молитвой и, докинув небесные пределы, своротив со звездного пути, возвратилась в свое земное вместилище, чтобы посмертным криком заявить о последнем негодующем протесте человека с каменным сердцем.

Надгробная молитва

Похороны человека с каменным сердцем состоялись лишь неделю спустя. Все это время покойник, набальзамированный, лежал в зале, словно какой-нибудь великий князь. Нужно было немало времени, чтобы его многочисленные знатные друзья смогли отдать ему последние почести, чтобы милостивые и всемилостивые господа успели написать надгробные речи, ковровщики и гербописцы – изготовить украшения, а капельмейстеры высшей семинарии – отрепетировать и выучить новые траурные мелодии в честь усопшего вельможи.

На своем веку я повидал немало похорон. В школьные годы я обладал довольно приличным дискантом; ученики первых трех классов гимназии обычно провожали своим пением всех покойников прихода – богатых и бедных. Вот почему я видел много пышных и скромных похорон – с проповедью и отходной, с гражданской панихидой и простой молитвой; но ни одни из похорон я не мог бы описать. Повсюду я наблюдал одно и то же: скорбные фигуры людей брели за гробом; иногда их вели под руки, иногда – предоставляли самим себе; зрелище похорон везде одинаково. Скорбь богатого так же мрачна, как скорбь бедняка, по крайней мере мне никогда не удавалось уловить разницу…

Помню только, что надгробное слово епископа было очень длинным. Оно и до сего дня валяется где-нибудь в архивах, напечатанное на блестящем черном папирусе серебряными буквами; помню еще, что пока продолжалось прощание с покойником, сиятельная вдова плакала так же, как плачет любая вдова бедного землепашца.

– Наконец-то выплачется бедняжка, – шепнул своему соседу один из высокопоставленных господ, сидевший на первой скамье в церкви. – Ведь прежде она не смела даже плакать.

– Покойник воистину был человек с каменным сердцем, – отвечал тот. – Он не разрешал жене пролить ни единой слезинки, даже когда ей бывало очень тяжко.

– А немало, видно, было у нее горя за двадцать лет.

– Кто-кто, а я-то уж это знаю, – сказал Ридегвари.

– Уважаемый господин администратор был близким другом семьи.

– Таким же близким, как близки между собой душа и тело, – отозвался тот, пропустив за этим разговором один из самых витиеватых периодов преамбулы епископской речи, где в весьма утешительной форме раскрывалась перед слушателями связь, существующая между душой и телом.

Сиятельная вдова отняла на мгновение увлажненный слезами платок от глаз и попыталась придать лицу выражение спокойствия.

– Она и сейчас еще красавица, – прошептал один из господ на ухо другому.

– Двадцать лет сохранялась, как на льду.

– Полагаю, она вряд ли пробудет вдовой долее положенного срока.

При этих многозначительных словах господин администратор лишь слегка подкрутил кончики своих усов и проговорил:

– Послушаем господина епископа, он красиво говорит.

И действительно епископ говорил красиво. В умении произносить проповеди он не имел соперников.

Однако чиновных господ гораздо больше епископской проповеди интересовал вопрос о том, какие ордена и отличия изображены на геральдическом полотнище, окаймленном траурной лентой. Господин администратор дал на сей счет исчерпывающее объяснение рядом сидящим господам: когда, от кого и за какие заслуги получил усопший тот или иной орден. Теперь их предстояло вернуть обратно. Да, их, безусловно, вернут.

Надгробное слово тем временем подошло к концу, оставив присутствующих в убеждении, что более блестящей похоронной речи уже давно не произносили и вряд ли скоро произнесут над прахом кого-либо из смертных.

Затем послышалась печальная музыка. В сельской церкви был свой орган; усопший приобрел его на собственные средства. Хор певчих превосходно исполнил одну из лучших траурных мелодий, известную нам по опере «Навуходоносор», разумеется с новым, сочиненным специально для данного случая текстом.

– Если бы покойник услышал, что над его гробом распевают хоры из опер!.. Он бы восстал из гроба, чтобы крикнуть капельмейстеру: «Осел!»

Эти слова произнес господин Ридегвари, повернувшись к соседу.

– А что, он не любил оперных арий?

– Он выходил из себя, когда церковное пение украшали театральными выкрутасами. В завещании он ясно и определенно потребовал, чтобы на его похоронах не исполняли никаких светских мелодий.

– А вы знакомы с завещанием усопшего?

Администратор лишь самодовольно кивнул, опустив веки; при этом кончики его подкрученных усов дрогнули: это, мол, секрет, но, разумеется, не от него.

Траурным пением похоронная церемония не закончилась.

На скамье возле церковной кафедры сидели рядом три священника; они сидели тут неспроста.

После второго хора на кафедру поднялся его высокопреподобие.

– Неужели еще будет говорить и третий? – заерзав на лавке, вопросил один чиновный господин у другого.

– Третий – приходский священник; он произнесет лишь краткую молитву над усыпальницей.

– А-а, тот самый? – И беседующие так близко наклонились друг к другу, что ни одно слово из их тихой беседы не было услышано сидевшими сзади.

– Быть может, «она», тоже здесь? – проговорил один из господ.

– Я и сам давно ищу ее в толпе, но никак не разгляжу.

Наконец господин администратор все же разыскал глазами ту, кого искал.

– Вон она, глядите. Стоит в углу, за кафедрой, прислонившись к стене. И держит платок двумя руками у рта. Не видите? Обождите, вот гайдук с факелом переступит с правой ноги на левую, тогда увидите. Она как раз за его спиной.

– А-а, вижу, вижу; не то в сером, не то в коричневом платье?

– Вот-вот.

– Ну, доложу я вам, она и впрямь прекрасна. Не удивляюсь, что…

И они снова перешли на шепот. А, ей-богу, жаль было не послушать это столь помпезное прощальное слово, с блеском произнесенное его высокопреподобием, ибо, если первая надгробная речь была чудом риторики и просодии,[3] то вторая казалась венцом поэзии: ее уснащали захватывающие образы и сравнения, душещипательные тропы и поэтические цитаты из произведений древних и новых авторов. После этого пышного вступления последовало поименное прощание с усопшим, покоившимся в сиянии факелов; именно здесь проявилась глубокая мудрость его высокопреподобия: он с такой необычной корректностью и в таком стройном Порядке простился с усопшим – сначала от имени их высокопревосходительств, затем – просто превосходительств, потом от имени высокоблагородий, благородий и милостивых государей, многоуважаемых, глубокоуважаемых и просто уважаемых господ, а также от имени достойных и ученых господ, равно, как и от имени всех милостивых государынь, просто государынь, и, наконец, От имени их отпрысков мужского и женского пола, – что не допустил при этом перечислении ни одного более или менее серьезного промаха, который мог бы повлечь за собой тяжкие последствия; более того, он с такой находчивостью и точностью умел подобрать слова и выражения, в которых прощался с покойным сначала от имени каждого из присутствующих в отдельности, а затем, особо, от искусно соединенных мелких и более крупных сословных групп, что честолюбие всех, даже наиболее щепетильных в вопросах чинопочитания господ, было полностью удовлетворено.

Когда его высокопреподобие среди перечисляемых лиц, провожавших в последний путь усопшего, назвал имя того, «кто ныне скитается по заснеженным полям далекой северной державы, в сотнях и сотнях миль от породившей его отчизны, того, кто при холодном северном сиянии ныне помянет своего любящего отца и благодетеля, взирающего оттуда, сверху, на него…», оба чиновных господина, сидевших в первом ряду, одновременно заметили, что красавица в коричневом платье, скрывавшаяся в уголке, подняла свой белый платок до самых глаз.

– Бедняжка… – в один голос сказали господа. – Его ты уж, конечно, больше не увидишь!

Но вот надгробная речь была закончена.

Пришел конец всему: пению, проповеди, прощальному слову. Двенадцать гайдуков, одетых в полную парадную форму, подняли на плечи богатый гроб; ближайшие друзья семьи взялись за тяжелые кисти траурного покрывала, администратор подал руку вдове покойного, и процессия тронулась из церкви к семейному склепу.

Предстоял еще один недолгий обряд.

Когда гроб устанавливают на место вечного покоя, над ним произносят последнюю молитву; по традиции, ее читает местный священник.

Многим было любопытно хотя бы мельком взглянуть на «старого куруца»,[4] как привыкли называть в округе его преподобие отца Берталана Ланги за горячий нрав.

В своей приходской церкви старик произносил проповеди не хуже, чем Абрахам Санта-Клара,[5] а на комитатских собраниях голос его гремел подобно голосу Леринца – Большой палки.[6]

Хорошо еще, что ему поручили прочесть лишь корсткую молитву: ведь если бы он читал отходную по покойнику, живые долго бы еще помнили сельского священника.

Певчие умолкли, и место напротив входа в усыпальницу уступили священнику. Обнажив голову, он встал посреди окруженной людьми площадки.

Крупный лысый череп священника обрамляли редкие, совершенно седые, вьющиеся волосы; густые, резко очерченные брови над сверкавшими черными глазами придавали его гладко выбритому по церковному обычаю лицу решительное выражение.

Соединив ладони, он начал молитву:

– Справедливый судия всех живущих и умерших, господь бог наш!

Услышь нас в сей час и приклони слух свой к молитвам нашим…

Воззри! Вот с великою земною славою приближается прах одного из рабов твоих к мраморному прибежищу, Меж тем как душа его, нагая и трепещущая, робко стоит на границе звездного царства и взывает к небу о Милости и всепрощении…

Кто же мы такие, что с таким блеском и пышностью покидаем мир сей? Ведь и черви – братья наши, а ком земли – наша матерь…

Память об одном-единственном добром поступке оставляет больший свет после нас, чем пылание тысяч светильников; и немое благословение соотечественников лучше украшает гроб наш, чем все гербы и медали.

О господи, будь милосерд к тому, кто в жизни своей никогда ни к кому не проявлял милосердия.

Не вопрошай у дрожащей пред ликом твоим души граба твоего со сверхмерной строгостью: «Кто ты был? Кто привел тебя сюда? Что молвят вслед тебе люди с земли?»

Не допусти, всемогущий, чтобы пар земной поднялся выше облаков; пусть прозвучит проклятие твое или прощение твое. Ведь ты, господи боже наш, стоишь над всеми и превыше всего.

Ибо ничто, кроме бесконечной милости твоей, не защитит сильного мира сего, когда, отрешившись от земной своей славы, предстанет он нагим пред очи твои и будет ответствовать на твои грозные вопросы:

«Помогал ли ты беднякам?»
«Нет!»
«Поднимал ли поверженных?»
«Нет!»
«Защищал ли притесненных?»
«Нет!»
«Внимал ли мольбам уязвленных?»
«Нет!»
«Вытирал ли слезы страждущих?»
«Нет!»
«Прощал ли побежденных?»
«Нет!»
«Платил ли любовью за любовь?»
«Нет! Нет! И нет!»


И если спросишь ты сильного мира сего, что безоружно стоит ныне пред тобою: «На что же употреблял ты власть свою, которую я вручил тебе? Осчастливил ли ты ею миллионы душ людских, что были тебе вверены? Даровал ли ты что-либо потомкам твоим, которые продолжают тебя в грядущем? Истинно ли служил ты отечеству своему, или ползал в пыли пред чужеземным идолом? Жил ли ты ради народа своего, или же продал алтарь его, на котором дымились жертвы во славу мою?» Что он ответит тогда? К кому обратится? Каким гербом, какой регалией закроет беззащитную грудь свою? Кого призовет на заступничество, на опеку свою? Какой король, какой император оборонит его там, где золото есть грязь и зола, из которых лепят короны?…

Лицо священника вспыхнуло ярким пламенем, он выпрямился, и редкие волосы его при каждом движении головы развевались, словно желая улететь; мурашки пробежали по спинам всех достопочтенных господ, стоявших вокруг.

– …Господи боже наш, – продолжал между тем священник, – яви милосердие свое вместо справедливого гнева. Не взыщи за то, чем был сей смертный муж при жизни своей, а зачти ему, что жил он во тьме, не видя тебя.

Не заставь его отвечать за ошибки и проступки свои; но зачти ему, что он верил в то, будто творит добро, когда грешил против тебя.

Прости ему, боже, на небесах так же, как прощают ему здесь те, против кого он грешил на земле.

Сотри память о делах его, дабы не вспоминали о них здесь, на земле.

А если уж должен понести возмездие грешник сей, о господи боже наш, ежели захочешь ты явить непримиримость к дурным делам его завершенной жизни, ежели не простишь заблудшую душу его, обремененную тяжкими грехами, то дай ему, господи, искупить вину свою; пусть душа его, ныне очистившаяся и переставшая быть зеркалом его, вернется снова на землю и вселится в сыновей его, дабы могли они искупить все преступления отца своего; и да пребудет в сыновьях его одна лишь добродетель и слава; дай, господи, чтобы земля, бывшая под ним могильной плитою, пока он жил, превратилась бы в мягкую колыбель ныне, когда он пал в нее мертвым!

Услышь, господи, молитву раба твоего. Аминь…

Скрежет железной двери фамильного склепа заключил церемонию. Трудно сказать, поняла ли публика грозный смысл слов последней молитвы, но она была полностью удовлетворена всем виденным и слышанным» Траурная процессия возвратилась в замок; в разных залах для господского сословия, семинаристов и челяди были накрыты столы. Каждый спешил после выполнения последнего долга отдать дань потребностям собственной натуры.

Когда все бросились к замку, старый священник оказался позади; опершись о руку девушки в коричневом платье, он побрел по маленькой улочке в противоположную сторону.

Напрасно в главном зале замка ждали его к столу.

Зебулон Таллероши

Поминки во всем походят на любое другое пиршество с той лишь разницей, что на них не произносят тостов.

Овдовевшая хозяйка дома удалилась во внутренние покои, а гости, собравшиеся, чтобы отдать последние почести, вновь уселись за тройной ряд столов все в том же гербовом зале; гостей, вероятно, было не меньше полутораста. Повар, как всегда, оказался на высоте положения и создал истинные шедевры; виночерпий, как всегда, приносил все новые и новые вина в различных по форме бутылях, а господа гости, как всегда, налегали на еду, словно то были не поминки, а пир по случаю избрания нового губернатора.

Обед уже заканчивался, уже подавали мороженое в чашечках из севрского фарфора, когда с великим шумом прибыл еще один гость.

Опоздавший принадлежал к тому разряду людей, при виде которых с уст каждого, кому они знакомы, непременно слетает веселый возглас; даже разносившие блюда лакеи встретили его не скрывая улыбок. А между тем вновь прибывший отнюдь не казался воплощением добродушия и веселья, скорее напротив: вид у него был самый что ни на есть угрюмый и мрачный.

– Глядите-ка! Зебулон! – послышалось со всех сторон.

Да, это был действительно Зебулон Таллероши, но исполненный злости и отчаяния: края высокой шапки-скуфьи оставили на его лысине широкий красный лед, напоминавший нимб великомученика; одежда его была покрыта клочьями спутанной и мокрой шерсти, борода и усы заиндевели и превратились в обсахаренные изморозью сосульки; каждый мускул лица, казалось, стремился собрать вокруг носа как можно больше морщин, которые выразили бы крайний гнев и негодование, – однако это производило противоположный эффект.

Да и как могло быть иначе, когда все благоволили к нему и никто его не боялся!

– Не получил подставы на последней станции!

Эти слова Зебулон произнес таким тоном, словно его преследовал злой рок.

Гости помоложе, привстав, предлагали ему свое место, более пожилые и степенные еще издали приветствовали его; старые слуги спешили принять у него шапку, зимние рукавицы и енотовую бекешу, но бекешу-то он не отдавал, потому что под ней не было другого платья; бывало, расстегнет ее Зебулон – и готов его вечерний туалет, застегнет на все пуговицы – готово уличное платье, а если вычистит он свою бекешу, то сна сойдет и за парадный мундир. Кстати, это не худо бы было сделать и сейчас, ибо суконная шуба, которую он надевал в дорогу, сильно линяла; но теперь уже было поздно!

– Сюда, сюда! На мое место, Зебулон! – кричали отовсюду уже насытившиеся гости. Но тот их словно не слышал; он сразу же заприметил, что господин администратор пригласил его занять пустовавший рядом о ним стул, и, прокладывая себе дорогу через ряды гостей, Зебулон торопливо пробирался к нему, приберегая для господина администратора сомнительную честь – в дружеском лобызании растопить изморозь на бороде и усах.

Лишь совершив этот обряд, Зебулон вспомнил, при каком торжественно-скорбном событии он присутствует; он тяжело вздохнул и, захватив в свои огромные лапищи руки администратора, произнес сиплым и необычайно растроганным голосом:

– Вот, значит, как довелось встретиться! Кто б мог подумать?

Часа три назад эта скорбная реплика пришлась бы весьма ко времени, но сейчас, между менешским[7] и бордо, она не встретила большого сочувствия.

– Садись-ка, Зебулон. Вот здесь свободное место.

Однако Зебулон не хотел, как видно, лишать остальных гостей удовольствия вкушать его инистые поцелуи и лобызался до тех пор, пока его с превеликим трудом не усадили в пустое кресло.

– А чье это место я ненароком занял?

– Не беспокойся, – проговорил Ридегвари, – садись и все. Это место попа.

– Попа! – воскликнул Зебулон и, собираясь вскочить, оперся обеими руками о край стола, ибо затекшие ноги не могли служить ему достаточной опорой. – На поповское место ни в жизнь не сяду! Не сяду я на священническое место. Не желаю его занимать!

Зебулона взяли за руки и вновь усадили.

– Сиди, сиди, – внушал ему администратор. – Вскоре и другие места освободятся.

Кто-то из соседей вполголоса осведомил Зебулона, что за священник должен был восседать на этом стуле.

– А-а! Тогда другое дело, – пробормотал успокоенный Зебулон и сразу же устроился поудобнее; с полным знанием дела он привычно засунул один из углов развернутой салфетки за воротник.

Лакеи отлично знали свои обязанности и со всех сторон проворно бросились к нему с подносами, уставленными различными блюдами: один тащил судака в маринаде, другой – фазана, третий – соус, четвертый – салат, пятый – пудинг. Зебулон разрешал себя потчевать всем подряд, с аппетитом уписывая одно кушанье за другим, – сбитые сливки с жарким, соус из мадеры с блинчиками. Какая разница? Все в желудке будет. За едой он поведал почтенному обществу скорбящих христиан о приключившейся с ним неслыханной оказии, которую злая судьба уготовляет лишь заранее намеченным ею жертвам.

– Выехал я, значит, нимало не медля, из своей усадьбы уже три дня назад. И ехал с полной удачей до самой последней станции, до Суньоглаки. Зову старосту, приказываю дать подставу. А он в ответ мнется. Так где ж она, чертов лиходей? Всех лошадей, говорит, как есть, еще вчера разогнали на похороны в Немешдомб. Рассердился я, кричу, объясняю, кто я такой, – ничего не помогает. В конце концов подрядил за большие деньги одного молодца, чтобы он помог мне как-нибудь, любой ценой добраться до места. И вот этот пройдоха впрягает в мой собственный господский фаэтон четырех бугаев и тащит меня на них сюда.

Таллероши с таким трагическим выражением лица рассказывал об этом прискорбном случае, о том, как он прикатил к парадному подъезду немешдомбского замка в запряженной четырьмя бугаями коляске, что растрогал даже тех слушателей, которые умудрились сохранить равнодушие при виде того, с каким рвением Зебулон заедает горчицей итальянский слоеный пирог.

– Добро бы он меня еще довез, – продолжал рассказывать Зебулон свою грустную одиссею, – но в том-то и беда\', что на дворе градусник показывает ноль, а бугаям, сами знаете, при такой температуре жарко становится. Есть за здешними камышами большое болото, лишь слегка затянутое ледком. Как увидели его бугаи, – гоп! – прямо в него, а за ними – коляска; вот и увязли мы там. Лишь часа через два коляску удалось вытянуть из грязи, когда бугаи закончили свои грязевые ванны. А я тем временем проворонил всю церемонию. Опоздал и на панихиду, и на проповедь, и на прощальное слово, даже молитвы надгробной и той не слыхал.

– Ну об этом, друг мой милый, жалеть тебе никак не приходится, – заметил администратор.

Эти слова насторожили Зебулона.

Священническое место пусто; молитва не понравилась. Должно быть, этот поп нанес какую-то обиду.

Зебулон сперва, как добрый сотрапезник, нагнал своих вырвавшихся далеко вперед соседей по столу, – это совпало с тем моментом, когда подали черный кофе, – и тогда уже с чистой совестью осведомился у своего друга-администратора, что за история связана с пустым поповским стулом, и почему вскоре появятся и другие пустые места, и, наконец, что это за молитва, которую лучше было не слышать.

Узнав о случившемся, он ужаснулся.

Редкие волосы взъерошились вокруг его лысого лба: встать дыбом они все равно не могли бы.

– Да ведь это же настоящее святотатство!

Конечно, святотатство! Из всей блестящей компании не нашлось ни одного, кто выступил бы в защиту строптивого попа; более того, каждый старался наполнить голову Зебулона Таллероши ядом угроз по адресу священника с тем же усердием, с каким наполняли стаканы благородного дворянина винами различных марок и сортов. И Зебулон разрешал потчевать себя тем и другим до тех пор, пока наконец перестал отдавать себе отчет, что больше разогрело и разъярило его – рассказы о пресловутой молитве или вино.

Прихлебывая черный кофе, он напряженно молчал. Это угрюмое молчание выдавало борьбу с самим собой. О, что бы он сделал с этим попом, попадись тот ему сейчас в руки! После каждого глотка Зебулон ронял сквозь усы угрозы:

– Я б его к позорному столбу!..

– Я б его в консисторию!..

– Розгами бы его, да как следует!..

И при каждой новой фразе он, как бы апеллируя к высокому собранию, бросал вопрошающий взгляд на соседей: при первой фразе – на господина администратора, при второй – на его высокопреподобие, при третьей – на губернского исправника. Встречаясь каждый раз с одобрительной улыбкой того, другого и третьего, он окончательно уверовал в то, что играет на верной струне.

– Боюсь, как бы этого патера не постигла беда похлеще, – заметил Ридегвари.

Зебулон, втянув в себя с громким чмоканьем последний кусок сахару из кофейной чашки, изумленно уставился на влиятельного барина: что еще пришло тому в голову?

Ридегвари только процедил сквозь зубы:

– Не миновать ему «ad audоendum verbum».[8]

– Так ему и надо! – вскричал Зебулон, словно то была его собственная мысль, которую у него украли буквально с кончика языка в ту самую минуту, когда он собирался ее высказать. – Бунт! Оскорбление его величества! В Куфштейн[9] его! Лет на десять! В кандалы! Обезглавить!

Господин Ридегвари, видя, что тризна слишком уж затянулась, а на дворе смеркается – зимний день ведь короток – и сочтя, что пора угомонить Зебулона, поднялся с места и подал знак слугам убирать со столов.

Гости должны были отправиться восвояси еще засветло. В доме покойника после похорон ночевать не принято.

Благовоспитанные господа избрали из своей среды депутацию в составе десяти человек, чтобы она от имени всех присутствующих еще раз торжественно выразила глубокое соболезнование хозяйке дома; тем временем уездному исправнику предстояло позаботиться о лошадях для экипажей, в том числе и о бугаях для колымаги Зебулона.

О том, что господин Зебулон Таллероши вошел в почетную делегацию, говорить не приходится – это само собой понятно. Послюнявив ладонь и проведя ею несколько раз по бортам бекеши, – это должно было означать, что теперь она вычищена, – достойный патриот присоединился к депутации, которая проследовала в покои вдовы.

Графиня Барадлаи была готова к приходу депутации и не заставила себя ожидать.

Она стояла, опершись о письменный стол, в затененном синими гардинами зале, и напоминала изваяние; в ее белом, как алебастр, лице, казалось, не было ни одной живой черты.

Первым выступил вперед его преосвященство. В нескольких, весьма подходивших к данному случаю фразах из библии он пролил бальзам на страждущее сердце вдовы. За ним последовал его высокопреподобие, который в не менее удачных и вполне уместных выражениях, заимствованных из творений наших видных поэтов, как бы подвел итог утешительным речам. Затем к графине Барадлаи подошел господин администратор: дружески взяв ее руку, он проникновенно сказал, что, если ее страдания станут невыносимыми, пусть вспомнит она о том, что здесь, в доме, находится ее верный друг, готовый разделить с ней все горести.

На этом депутация могла бы счесть свою миссию законченной и удалиться.

Но не тут-то было! Если бы даже внезапно рухнули стены замка, то и это не помешало бы Зебулону, пробравшись в брешь, вылезти вперед и высказать все, что терзало его сердце и о чем другие позабыли сказать.

– Сударыня! Я тысячу раз сожалею, что не имел счастья присутствовать на похоронах.

– Какое уж тут счастье, Зебулон! – прошипел ему на ухо попечитель богоугодных заведений.

Но тот, не обратив внимания на эти слова, уверенно продолжал:

– Я застрял в дороге. Очень сожалею, что не мог оросить слезами грудь столь достославного мужа. Кабы я был здесь, милостивая государыня, когда этот треклятый поп творил свою анафемскую молитву, я бы вцепился ему в горло и… задушил бы его.

Попечитель снова с силой дернул за полу бекеши Зебулона, и достойный патриот, подумав, что он согрешил против правил грамматики, поправился:

– …задушил бы ему.

Благородный гнев переполнял его сердце, и Зебулон уже не мог сдержать себя.

– Но вы не сомневайтесь, сударыня. Найдется на него управа, на этого попа, этого негодника. Мы в два счета лишим его церковного звания, он у нас пойдет бродить по свету расстригой. Мало этого – вытащим его на высший суд, и его присудят к заточению до конца жизни. Уж там-то он научится молиться, коли до сих пор не выучился. Мы с господином администратором покажем ему, где раки зимуют! Не извольте беспокоиться.

Прекрасная, бледная как смерть графиня при этих словах подняла свои большие выразительные глаза и взглянула, но только не на Зебулона, а на Ридегвари; она смотрела на него так долго и пристально, что тот не выдержал и потупился.

К счастью, попечитель с такой силой вновь дернул за полу Зебулоновой бекеши, что петлицы воротника стянули горло доблестного патриота, и дальнейшие слова застряли у него в глотке. Хозяйка дома поклонилась и ушла в свои покои; на этом аудиенция закончилась.

Зебулон победоносно оглядел сотоварищей по депутации, гордясь сознанием того, что львиная доля заключительной церемонии досталась именно ему.

– Здорово ты успокоил графиню, Зебулон! – сказал попечитель, похлопывая его по плечу.

– Замечательные слова соизволили вы произнести и на этот раз, ваше преосвященство, – обратился Ридегвари к главному духовному пастырю.

– Назидательные речи вашей милости послужат наилучшим утешением для этой женщины, – ответил комплиментом на комплимент епископ.

– Так красиво изъясняться в стихах не сумеет никто, кроме его высокопреподобия, – счел нужным заметить Зебулон Таллероши, обернувшись к декану.

Когда же все вышли за дверь и стали спускаться по лестнице, попечитель тихо сказал администратору:

– Ну и осел же этот Зебулон!

Господин Ридегвари шепнул в ответ:

– В жизни не видел более скучного болтуна, чем этот старый поп.

Его преосвященство сказал его высокопреподобию:

– Этот администратор уже считает, что ему осталось лишь поделить имущество с богатой вдовой.

А Зебулон пробормотал человеку, оказавшемуся рядом с ним:

– И зачем только преподобный отец стихоплетствует по каждому поводу! В такую грустную минуту это уж и вовсе ни к чему.

Полчаса спустя коляски одна за другой уже вздымали брызги грязи по дорогам, тянувшимся от немешдомбского замка в разные концы страны; и вскоре все экипажи скрыл спустившийся на землю тяжелый серый зимний туман.

Два друга

Огромный зал сплошь из малахита. Стены подобны окаменевшему зеленому бархату. Изящные зеленые пилоны, вырубленные из цельного пласта драгоценного минерала и похожие на очищенные от ветвей зеленые пальмы, поддерживают высокий потолок. В нишах между колоннами – кусты восточных растений; среди них цветущая агава поднимает ввысь букет своих цветов, распускающихся раз в столетие, а в противоположной стороне зала протягивает свои пальцевидные листья ее царственная соотечественница – пальма саго, каждый лист которой простирается до середины потолка.

Сверху, будто из расщелин сталактитовой пещеры, свисают причудливо сгруппированные стеклянные призмочки, и свет заключенных в них свечей струится, переливаясь всеми цветами радуги.

Посреди зала высится громадный аквариум в две сажени шириной; он сделан из сплошного стекла. Здесь, в зеленой морской воде, снуют невиданные и устрашающие обитатели морских глубин, самых причудливых и странных форм: рыбы, похожие на пилу, на головку молота, на веер, на флягу, на змею; а у прозрачных стен аквариума во всей своей живой красе расположились на ветвях благородных кораллов улитки южных морей, которые обычно можно увидеть только в музеях, да и то лишь в их мертвой скорлупе. В центре бассейна возвышался алебастровый Тритон, дувший в рог, из которого фонтаном били тяжелые светло-зеленые струи. То была не вода, а благовония, дорогие духи; падая на покатую стеклянную крышу бассейна и стекая с нее, они создавали полное впечатление, будто все эти морские чудища купаются в благоухающем потоке.

Весь бассейн пронизывал идущий снизу матовый поток света, придававший фантастическую окраску всему залу, где то появлялись, то исчезали белогрудые феи, напоминавшие сказочных морских богинь – обитательниц сверкающих чертогов на дне прозрачных вод.

Поистине, это были феи: они искали встреч, раскланивались, шептались, молча обменивались взглядами, как это делают настоящие феи, но их понимал и слышал лишь тот, чья душа была открыта для невысказанных, но обращенных к нему слов.

Стоя под сводами этого волшебного зала, можно было видеть следующий зал, а за ним – еще пять, шесть, десять и много других – целую анфиладу покоев, каждый из которых сиял ослепительным блеском. Их было столько, сколько существует цветов мрамора, и все они были украшены золотом, серебром, шелком и бархатом; взад и вперед двигались статные дамы, сверкавшие драгоценными камнями и ослеплявшие своей красотой. Какой-нибудь простой смертный, взглянув на них и восхитившись царем всех камней – бриллиант том, переливавшимся на женской груди, этом лучшем из тронов, пожалуй решил бы, что трон в данном случае стоит дороже, чем царь!

Но тише! Не вздумайте высказывать вслух свои мысли! Ведь этот сказочный дворец с подводными гротами, волшебными феями, наполненный дыханием древних бразильских лесов и ароматом южных вечеров, – не что иное, как санкт-петербургский Зимний дворец, за окнами которого лютует двадцатидвухградусная стужа.

Среди блестящих нарядов дам можно было видеть золотые мундиры военных и вышитые сутажом костюмы дипломатов, украшенные орденами и медалями всех стран света, а также роскошную национальную одежду независимых дворян. И если то там, то здесь среди этой толпы встречалась мрачная фигура в простом черном фраке, белом жилете и галстуке, то каждый понимал, что это какой-нибудь посольский секретарь.

Однако случается, что на обладателя такого простого черного фрака дамы засматриваются чаще, чем на иного офицера с орденами и крестами во всю грудь!

Среди приглашенных как раз находился один из таких молодых дипломатов.

Красивое, полное достоинства лицо его дышало юностью; каждая черта говорила о нравственной чистоте и простодушии. Большие голубые глаза, оттененные длинными черными ресницами, были способны покорить любую женщину; в то же время благородный профиль, резко очерченный рот выдавали в юноше уже сложившегося мужчину. Стройный и худощавый, он был крепким и гибким.

Простой черный фрак не помешал красивому юноше быть замеченным на балу.

Какой-то пожилой блестящий военный, увешанный бриллиантовыми орденами, с шелковой лентой через плечо, окликнул юношу, пожал ему руку и взял под локоть.

Важный вельможа хорошо знал отца молодого иностранца: в свое время он часто встречался с ним в Вене, при императорском дворе. Об отце он сохранил воспоминание как о замечательном и достойном человеке. И его сыну он теперь предсказывал еще более блестящую карьеру. В заключение вельможа сообщил юноше, чтобы тот был готов предстать перед великой княгиней.

С этими словами он повел его за собой.

Какая ответственная минута!

Юноше, который еще ничего собой не представляет, не носит даже военного мундира, предстать – в присутствии многочисленной свиты блестящих и влиятельнейших вельмож чужой державы – перед лицом одной из самых прекрасных дам огромного государства! Ему придется отвечать на ее вопросы, не зная наперед, каковы они, а возможно и самому, с должной находчивостью и благоговением, вести разговор, следуя мысли, выраженной в царственных словах.

Молодой человек выдержал это испытание. А вслед за тем и много других. Начались танцы. Знатные дамы, эти очаровательные феи, попеременно танцевали с ним: и каждая из них служила образцом многоликой красоты. Прелестная княжна Александра, единственная дочь важного московского барина, казалось, являла собой само совершенство; ее завитые локоны походили на солнечные лучи, на румяном лице сияли томные голубые глаза. Она уже дважды прокружилась о юношей по залу и, когда в третий раз дошла до своего места, тайным пожатием руки подала ему знак: «Еще!» И они снова помчались вокруг огромного зала: это было нелегко и обычно делалось лишь изредка – из молодечества или любви…

Юноша поклонился своей даме и отошел. Он не казался ни усталым, ни взволнованным.