Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Jókai Mór

Sárga rózsa



Мор Йокаи

Жёлтая роза

Повесть

Перевод И. Салимона

Мор Йокаи

(1825–1904)

Выдающийся венгерский писатель Мор Йóкаи родился в городе Комаром в семье адвоката, учился в Пожони, а затем в колледже города Папа, где познакомился с будущим величайшим поэтом Венгрии Шандором Петёфи.

Творческое наследие Йокаи, начавшего писать ещё в ученические годы, измеряется десятками крупных произведений. Неоднократно обращается он к теме революции 1848 года, участником которой был сам на первом её этапе. В 1850 году, скрываясь от контрреволюционных властей, он пишет произведения, посвящённые только что пережитому периоду борьбы за национальное освобождение Венгрии («Записки из убежища», «Революционные баталии»). В 1869 году Йокаи снова возвращается к этой теме в одном из лучших своих романов — «Сыновья человека с каменным сердцем». Писатель широко изображает в нём венгерский народ в период революции — крестьян, ремесленников, городскую интеллигенцию.

Йокаи — представитель романтического направления в венгерской прозе. Он создал много больших исторических романов, в том числе широко популярные на родине писателя произведения: «Турецкое владычество в Венгрии» (1853), «Раб Раби» (1879) и другие. Бурное развитие капитализма в Венгрии за последние десятилетия XIX века нашло своё отражение в романах Йокаи «Чёрные алмазы» (1870) и «Золотой человек» (1873).

Одним из последних произведений писателя была повесть «Жёлтая роза» (1893). Герои её — жители венгерской степи Хортобадь, простые крестьяне, скотоводы, табунщики. Автор с большой художественной силой рисует народные нравы, обычаи и ярко изображает природу венгерской степи.

Б. Гейгер

1

В те времена железная дорога ещё не пересекала хортобадьской степи, да и на всём Алфёльде[1] не было железной дороги. Заболоченные берега Хортобади тоже не были осушены; двухколёсная мельница весело шумела на маленькой речушке, в камышах привольно жила выдра.

Ещё только забрезжил рассвет, а уже по ровной замской степи, простирающейся «по ту сторону» вод Хортобади (если считать Дебрецен центром вселенной), ехал рысцой молодой всадник. Откуда он и куда держит путь, угадать трудно. В степи нет дорог и тропинок: след от колёс или копыт тут же зарастает травой. До самого горизонта только трава и трава: ни деревца, ни колодца с журавлём, ни одинокой хибарки — ничто не нарушает царственного величия зелёной пустыни. Лошадь идёт сама по себе. Седока одолевает сон; он дремлет в седле, склоняясь то в одну, то в другую сторону, однако ноги его неизменно остаются в стременах.

Надо думать, это пастух-гуртовщик, так как рукава его рубахи подвязаны внизу; широкие, они, развеваясь, мешали бы управляться со стадом. На нём синяя жилетка, чёрные штаны, через плечо свисает на ремне с пряжкой тоже чёрная, расшитая шёлковыми цветами бурка. В левой руке он держит спущенные поводья, на правой болтается кнут, а в луку седла воткнута длинная дубинка со свинцовым набалдашником.

К его широкополой шляпе приколота жёлтая роза.

Временами, когда лошадь встряхивает головой и на попоне шуршат кожаные украшения, задремавший парень на миг просыпается. Он тотчас же ощупывает шляпу: цела ли жёлтая роза, не потерял ли он её? Затем он снимает шляпу и с наслаждением нюхает розу (хотя она и не пахнет розой); потом снова лихо заламывает шляпу набекрень и запрокидывает назад голову в надежде увидеть на ней свою розу.

Иногда, чтобы разогнать сон, пастух начинает напевать свою любимую песенку:



Не было б корчмы так близко.
Не было б вина там с искрой,
Золотой — бутыль, медяк — и кружка.
Потому хожу к тебе, подружка,
Ангел мой, свет ты мой, поздно так…



Но вот голова его опять клонится на грудь: он дремлет.

Вдруг парень просыпается от толчка и с ужасом замечает, что жёлтая роза потеряна.

Не долго думая он поворачивает коня вспять и пускается на поиски розы. Он ищет её в море травы, пестреющей жёлтыми цветами; теперь как раз время цветенья гусиной лапки, полевого горошка и лилий. И всё-таки он находит среди них пропавшую розу, снова прикалывает её к шляпе и мурлычет ту же песенку:



В моём садике цветёт яблоня весною,
Из-за цвета всё сокрыто белой пеленою:
Не видать гвоздики с шапкою густою,
Девушки не видно с длинною косою, —
Я ищу её напрасно, где она — не знаю…



А потом он опять погружается в сон и снова теряет розу. Проснувшись, он, как и в первый раз, поворачивает лошадь и отправляется искать потерянный цветок. На сей раз он находит его среди алых шапок пышно цветущего репейника. Эх, и досталось же этому репейнику! Как смел он целоваться с его розой?!

Растоптав сапогами репейник, он вновь вскочил в седло. Будь этот парень суеверен, не приколол бы он в третий раз к своей шляпе жёлтую розу. Понимай он язык птиц, знал бы, о чём поют сотни и сотни жаворонков, приветствующих раннее утро где-то в недоступной взору вышине: «Не прикалывай жёлтой розы», — высвистывают они на разные голоса. Но очень уж «толстокож» хортобадьский парень: не ведает он ни страха, ни суеверий.

Не мало времени потратил он на поиски розы среди травы, но, пожалуй, ещё больше на то, чтобы добыть эту розу. К утреннему водопою он должен быть у загона заменой степи. То-то будет ругаться старший гуртовщик!

Ну и пусть! У кого на шляпе такая жёлтая роза, тому и гуртовщик не страшен.

Вдруг его будит ржание. Его конь с белой отметиной на лбу узнал летящего навстречу гнедого скакуна и уже издалека приветствует своего старого знакомого.

На гнедом скачет табунщик. Это нетрудно понять по широким рукавам рубахи, по белой, расшитой тюльпанами бурке, по аркану, переброшенному через плечо. Но лучше всего это видно по тому, как свободно, без подпруги, обычно стягивающей брюхо лошади, накинуто седло на спину коня.

Всадники тоже издали узнали друг друга и, пустив коней галопом, поспешили друг другу навстречу.

Лицом оба они — типичные венгры, хотя совсем не схожи между собой. Такими, вероятно, были первые венгры, пришедшие сюда из далёкой Азии.

Пастух — широкоплечий, коренастый, крепко скроенный парень с толстой шеей. Черты лица у него крупные, щёки румяные, подбородок, рот и брови выражают спесивую удаль; маленькие усики остро закручены кверху, каштановые волосы подстрижены в кружок, а глаза карие, хотя с первого взгляда и кажутся зелёными.

Табунщик строен, широк в, плечах, ноги у него сильные, а грудь выпуклая, могучая. Лицо цвета позолоченной бронзы, рот, нос и брови само совершенство; маленькие чёрные глаза блестят, словно угольки, чёрные усы сами задираются вверх, чёрные как смоль волосы крупными волнистыми прядями спадают на плечи.

Лошади приветствуют друг друга громким весёлым ржанием. Табунщик первым окликает своего приятеля:

— Здорово, дружище! Что так рано поднялся? Или ты совсем спать не ложился?

— Здорово, приятель. Нет, спал. А кто убаюкал, тот и разбудил вовремя.

— Откуда держишь путь?

— Да вот с матайского хутора. Заезжал к ветеринару.

— К ветеринару? Ну, тогда приканчивай своего Белолобого.

— А зачем мне его приканчивать?

— А затем, что его обогнала докторская кляча. С добрых полчаса назад я видел, как он тащился в своей бричке к матайскому загону.

— Ну, это ты брось, дружище! Твой гнедой тоже частенько плетётся позади сивого осла старшего чабана.

— Ишь, какая красивая жёлтая роза у тебя на шляпе, приятель!

— Видно, я её заслужил.

— Смотри не пожалей потом, что заслужил.

С этими словами табунщик угрожающе поднял кулак, широкий рукав его рубашки откинулся до плеча, обнажив загорелую мускулистую руку. Затем оба пришпорили коней и поскакали каждый своей дорогой.

2

Пастух трусил рысцой к загону. На горизонте уже начали вырисовываться замские холмы, небольшая роща акаций и колодец с тремя журавлями. Но ехать до них ещё далеко. Парень снял со шляпы предательскую жёлтую розу и, завернув её в красный платок, спрятал в завязанном рукаве бурки.

Табунщик же внезапно изменил направление и, пришпорив своего коня, поскакал туда, где над рекой Хортобадь, несущей свои воды по гладкой, как море, безбрежной степи, низко нависла синеватая дымка тумана. Он спешил отыскать кустик, на котором недавно цвела та жёлтая роза.

Ведь на всю хортобадьскую степь есть только один-единственный куст жёлтой розы, и растёт он в саду корчмаря. Говорят, его завёз сюда из Бельгии какой-то иностранец. Удивительные это розы: они распускаются на троицын день, цветут всё лето и даже в канун рождества стоят ещё в полном цвету. Они жёлтые, как чистое золото, а запах их скорее напоминает запах муската, нежели розы. Эх, немало людей, вдохнувших аромат этих цветов, теряли головы. Девушку, которая срывала и раздаривала розы, тоже прозвали Жёлтой Розой.

Никто не знал, как попала она к старому корчмарю. Жены у него не было. Наверное, ему просто подкинули ребёнка. Старик оставил девочку у себя, вырастил её, и расцвела она, словно прелестный, стройный цветок. Лицо её не было румяным, как у других девушек; смуглое, чуть-чуть желтоватое, оно казалось прозрачным, но отнюдь не производило впечатления болезненного: в нём играла жизнь, и когда девушка улыбалась, лицо её как бы излучало свет. Смеющийся рот, уголки которого приподымались кверху, прекрасно гармонировал с большими синими глазами. Впрочем, трудно сказать, синие они были или чёрные, ибо человек, заглянувший в них, забывал всё на свете. Свои чёрные локоны она перевязывала жёлтой лентой: ей-то уж не приходилось смазывать волосы соком айвы, чтобы они вились, как это делают другие девушки.

А сколько она знала песен! И как хорошо пела их, когда ей хотелось. Она пела, когда у неё было легко на сердце, пела, когда ей было грустно: для всякого настроения была своя песня. Крестьянская девушка не может жить без песни: с песней легче работается, быстрее бежит время, короче становится путь.

Едва начинало светать, а в огороде уже звенел её голосок: она полола.

Старый корчмарь уже отошёл от дел. Гостей обслуживала девушка: она подаёт вино, стряпает, ведёт счёт деньгам. Старик же занимался своими пчёлами — они как раз роились.

Но вот со двора донёсся стук копыт и раздался приветливый лай собак: так они обычно встречают знакомого.

— Клари! Выходи! Ты что, не слышишь? Собаки лают, гость приехал. Да угости его как следует.

Оправив пёструю широкую юбку, подоткнутую для работы в огороде, девушка надела туфли с бантиками, ополоснула из лейки руки, вытерла их передником и, сняв его, осталась в другом, чистом, на поясе которого висел ключ от буфета. Затем она сняла с головы пёстрый платок, послюнявила ладони и, пригладив волосы на висках, прикрепила розу, сорванную с вечно цветущего куста.

— Опять срываешь розы? А если там только жандарм?

Что значит «только»? Разве к киверу жандарма нельзя приколоть розу? Или, может быть, он не достоин такой награды?

Но в питейном зале, у самого конца длинного стола, сидел, конечно, не жандарм, а удалой табунщик Шандор Дечи.

Табунщик громко стукнул пустой бутылкой по столу и с хмурым достоинством бросил вошедшей девушке:

— Принеси вина.

Завидев парня, Клари вскрикнула и всплеснула руками:

— Шандор Дечи! Неужто ты вернулся? Шандор! Милый мой, дорогой!

— Я сказал, принеси вина, — резко повторил табунщик и подпёр кулаком склонённую голову.

— Так вот как ты желаешь мне доброго утра после долгой разлуки?

Эти слова заставили Шандора опомниться. Он ещё не забыл, что такое вежливость; снял шляпу и положил её на стол.

— Доброе утро, барышня!

— М-е-е-е! — передразнила его девушка, высунув кончик розового языка, и пошла к прилавку, строптиво передёрнув плечами и покачивая бёдрами. Возвратись с вином, она поставила его перед табунщиком и дрогнувшим голосом спросила:

— Почему ты назвал меня барышней?

— А потому, что ты и есть барышня.

— Я и раньше была ею, но ты мне этого не говорил.

— То было раньше.

— Вот тебе вино. Что ещё угодно заказать?

— Спасибо. Там видно будет.

Девушка, прищёлкнув от досады языком, села рядом с парнем на кончик длинной скамейки.

Шандор взял бутылку, поднёс её ко рту и, не отрываясь, осушил до дна, а потом с такой силой хватил ею о каменный пол, что она разлетелась вдребезги.

— Зачем ты разбил бутылку? — робко спросила девушка.

— Чтобы после меня никто не пил из неё.

С этими словами он швырнул на стол три красненьких (так называли в народе красные десятикрайцаровые ассигнации). Две — за вино, одну — за бутылку.

Девушка покорно взяла веник и вымела осколки, затем (она-то знала правила!) подошла к прилавку, захватила другую бутылку и поставила её перед табунщиком. Снова подсев к нему, она попыталась заглянуть ему в глаза. Но Шандор надвинул шляпу на лоб. Тогда Клари сняла её у него с головы и стала прикалывать к её шёлковой ленте свою жёлтую розу.

Парень вырвал шляпу у неё из рук:

— Оставь свою розу тому, кто её больше достоин.

— Шандор! Ты хочешь довести меня до слёз?

— Твои слёзы ничего не стоят, они фальшивые. У тебя даже молитва и та притворная. Разве сегодня на рассвете ты не прицепила розу к шляпе Ферко Лаца?

Девушка не только не покраснела, а стала ещё бледнее.

— Шандор! Ей-богу, я не…

Но она не договорила: парень внезапно зажал ей рот рукою.

— Хоть бога-то не поминай. А откуда, у тебя золотые серёжки в ушах?

Девушка рассмеялась:

— Ах ты чудак! Ведь это же те самые серебряные серёжки, которые ты подарил мне, только я отдала их позолотить мастеру в Уйвароше.

Услышав это, табунщик взял обе руки девушки в свои и нежно сказал ей:

— Клари, милая моя! Я больше не буду называть тебя барышней. Только умоляю тебя — не лги мне. Я ненавижу ложь. Говорят, «собака брешет». А ведь собака не брешет, она лает, и лает по-разному: когда в дом заберётся вор, когда возвращается хозяин, когда чует опасность. Она не ошибается и не путает одного с другим. Собака правдива. Лгать умеет только человек. Вот это настоящий брёх. Мне всегда не по душе была ложь. У меня язык не поворачивается говорить неправду. Да и не к лицу это настоящему мужчине. Хуже нет, если мужчина говорит неправду, как мальчишка из страха перед трёпкой. Помнишь, прошлой осенью здесь были вербовщики и всех нас, степняков, забирали в солдаты. Хозяева наши из города хотели оставить нас, пастухов, дома, при гуртах и табунах, так как им без нас туго бы пришлось. Они подкупили призывную комиссию. Фельдшера каждому из нас нашёптывали, на какую хворь нам надо жаловаться, чтобы нас отпустили вчистую. Ферко Лаца поддался на уговоры. Он притворился, что глух, как тетерев, и уверял, будто не услышит даже звука трубы. Я чуть не сгорел со стыда за него. Ферко отпустили домой, хотя он прекрасно слышит — по мычанию коровы ночью, в полной темноте, может определить: чужая ли приблудилась к стаду, или своя ищет отбившегося телёнка. Здорово врал, сукин сын. Когда наступила моя очередь, фельдшер с ног до головы осмотрел меня и выдумал, что у меня неправильно бьётся сердце. «Если оно и бьётся неправильно, — ответил я, — то виновато в этом не сердце, а та жёлтая роза, что растёт в хортобадьской корчме». Господа всё старались внушить мне, чтобы я согласился с доктором, будто у меня «расширение сердца». «Да нет же, — сказал я им, — моё сердце вовсе не расширенное. В нём умещается только одна маленькая-премаленькая девушка. Нет во мне никакой хвори!» И меня забрали в солдаты. Зато с почтением отнеслись: даже не остригли, а прямо послали в Мезёхедьеш служить при войсковом табуне. Полгода спустя хозяева из города внесли за меня тысячу форинтов выкупа, чтобы я только вернулся к своему дикому табуну, где был очень нужен. Эту тысячу форинтов я им отработаю, а врать, как Ферко Лаца, всё равно не буду.

Клари попыталась высвободить свои руки и отделаться шуткой:

— Эх, Шандор, милый, ну и речист же ты стал на императорских хлебах. Тебе теперь только легатом быть и проповедовать по воскресеньям в Балмазуйвароше.

— Ты, пожалуйста, не изворачивайся, не притворяйся. Я знаю, что у тебя на уме: мы, мол, девушки, слабый народ, у нас только и оружия, что враньё; это для девушки то же, что для зайца быстрые ноги, а для птицы крылья. Но я ведь не из тех, кто обижает слабого. По мне, пусть себе заяц сидит в кустах, а птица в своём гнезде: я их не спугну. И правдивой девушке худого слова не скажу, взглядом не обижу. А вот если ты станешь врать, у меня будет такое чувство, словно ты выкрасила свои красивые бледные щёчки венскими румянами. Посмотри на розу, что у тебя в руках, она едва распустилась, но стоит мне дохнуть на неё своим горячим дыханием — и она раскроется, лепесток за лепестком. Будь же и ты для меня такой жёлтой розой, раскрой мне свою душу, раскрой своё сердце, и что бы ты мне ни сказала, я не рассержусь на тебя, поверь мне, как бы ты ни изранила своими словами моё сердце.

— А что ты мне дашь за это?

— Всё, что останется у меня от сердца.

Клари знала привычки Шандора: на рассвете вино он обычно закусывает салом с паприкой и булкой. Она поставила всё это перед ним. Табунщик не отказывался: вытащил из-за голенища острый нож с рукояткой, украшенной звёздочками, и, отрезав ломоть хлеба и кусок сала, принялся за еду. В открытую дверь вбежала овчарка, виляя хвостом, подошла к табунщику, потёрлась мордой о его колени, затем, усевшись подле него и заглядывая ему в глаза, приветливо заворчала и громко зевнула.

— Даже пёс, и тот тебя узнал.

— Собака всегда остаётся верной, не то что девушка.

— Эх, Шандор, Шандор! Жаль, что ты не сумел хоть немножко солгать, когда это нужно было. Тебя бы не взяли в Мезёхедьеш военным табунщиком. Не след оставлять девушку одну; нехорошо, когда цветущая сирень свисает через забор. Понравится она кому-нибудь, её и сорвут.

От этих слов парень чуть не поперхнулся; кусок уж не шёл ему в горло. Он бросил хлеб собаке, и та немедленно его подхватила.

— Это ты верно сказала…

— Знаешь, как поётся в песне: «Если ливень девушку застигнет, парень буркой девушку укроет».

— Я и дальше знаю: «Тихо девушка за парнем пошла, на нём бурка тюльпанами расшитая была». Пошла вон, псина! Ты тоже всем виляешь хвостом, когда почуешь сало.

Во дворе заржал конь. Клари вышла и немного погодя вернулась.

— Куда ты ходила?

— Отвела твоего коня в конюшню.

— А кто тебя просил?

— Я же всегда так делала.

— А теперь будет не так. Я сейчас же поеду дальше.

— Даже не перекусишь? Не по вкусу тебе сало и булка? Избаловался, видно, на императорских харчах? Ну, ладно уж, сейчас я принесу тебе кое-что получше.

Клари открыла буфет и вынула оттуда тарелку с жареным цыплёнком. Она знала, что холодный жареный цыплёнок в сухарях — любимое лакомство табунщика.

— Это чьи объедки? — недоверчиво спросил Шандор.

— Если у тебя голова на плечах, то зачем спрашиваешь? В корчме бывают гости. Кто платит, тому и цыплят жарю.

— Значит, важные гости были здесь ночью?

— Да, важные: два господина из Вены и два — из Дебрецена. Веселились до двух часов ночи, а потом уехали. Если не веришь, вот тебе книга постояльцев, смотри.

— Да я и так поверю.

Табунщик принялся уписывать цыплёнка.

Большой серый кот, умывавшийся на лежанке, вдруг навострил уши, встал, потянулся, выгнул дугой спину и, спрыгнув на пол, подошёл к Шандору. Поточив коготки о голенища его сапог (словно измеряя, глубок ли будет снег зимой), он вскочил к нему на колени, сильно потёрся головой об его руку, затем улёгся и ласково замурлыкал.

— Видишь? Даже кошка к тебе ласкается.

— Так я же не спрашиваю её, на чьих коленях вчера она мурлыкала! Сколько с меня за эти объедки?

— Ничего. За них уже заплатил другой. Куда же ты так спешишь?

— На матайский хутор. Везу письмо доктору.

— Ты его дома не застанешь. В три часа утра он был здесь: искал приезжих господ и, узнав, что они уже уехали, отправился на своей бричке вслед за ними в замскую степь. Венские господа приехали купить гурт скота у дебреценских хозяев. Один из них конюший какого-то моравского графа — граф собрался там, у себя, разводить наш альфёлдский скот. А другой приезжий — художник, немец. Он меня зарисовал к себе в альбом, а потом и пастуха.

— Так и пастух был здесь?

— Ну, конечно, был; его послали проводить господ через хортобадьскую степь к замскому стойбищу.

— Странно только, что пастух ушёл отсюда часом позже, чем те господа, которых ему велели сопровождать.

— Да ну тебя! Ты допрашиваешь не хуже урядника. Ведь Ферко приходил проститься со мной: он уезжает из наших краёв, и мы больше никогда не увидимся с ним.

В подтверждение того, что она говорила правду, две блестящие слезинки навернулись у неё на глаза, как она ни старалась их скрыть. Табунщик не рассердился на неё за эти слёзы, ведь они были искренними, и, чтобы дать ей возможность вытереть глаза, отвернулся. Он взял в зубы трубку с коротким чубуком, как бы давая понять девушке, что сегодня отнюдь не намерен целоваться.

— Куда же это собрался пастух?

— Его нанимают в Моравию старшим гуртовщиком к тому стаду, которое сегодня отберут в замской степи. Там ему положено шестьсот форинтов годовых жалованья, довольствие и каменный дом. Да и уважать его будут, так как за венгерским гуртом может ухаживать только венгерский гуртовщик. В Моравии он настоящим барином заживёт.

— А ты не поедешь туда с Ферко? Не хочешь стать женой гуртовщика?

— Злой ты человек, знаешь ведь, что не поеду. Я, может, и поехала бы, если б не была привязана к этому степному хутору и к тебе. Ведь лишь тебя я люблю по-настоящему, и ты знаешь это! Я твоя раба.

— Ну, это ты только так говоришь, а сама отлично знаешь, что кого приворожила своими глазами, тот всё равно вернётся к тебе, хоть бы он уехал за тридевять земель. Ты, верно, поишь его зельем, которое заставляет думать о тебе. Ты зашила в его рукав прядь своих волос и притянешь его к себе, будь он даже на краю света. То же ты сделала и со мной. С тех пор как ты обожгла меня взглядом, я сам не свой.

— А разве я мало страдала по тебе? Разве заботилась я о том, что со мною будет? Разве не гадала на тебя в ночь под рождество? Разве не носила твоего шёлкового платка, хоть ты и не говорил ничего о свадьбе? Разве я не ревновала, когда ты танцевал с другой девушкой на праздничной ярмарке в Уйвароше или когда увивался вокруг разодетых молодок?

— Эх, вот если бы ты не прикалывала к его шляпе жёлтую розу!

— На, вот тебе другая такая же! Давай шляпу, и на ней тотчас будет роза.

— Нет! Мне нужна именно та роза, которую ты дала пастуху. И я не успокоюсь, покуда она не будет у меня.

Клари, умоляюще сложив руки, начала увещевать парня:

— Шандор! Голубчик мой! Не говори так! Я не хочу, чтобы вы поссорились из-за меня. Из-за какой-то жёлтой розы…

— Хочешь не хочешь, а этого не миновать. Если мы ещё раз встретимся, один из нас жив не будет.

— Так ты для этого заставил меня говорить правду? Ты ведь обещал не сердиться на меня.

— На тебя я не сержусь! Девушки — народ забывчивый, а вот мужчине забывать не положено.

— Видит бог, я тебя никогда не забывала.

— Как в песне поётся: «Каждый раз, кого б ни обнимала, о тебе, друг милый, вспоминала». Ну да ладно, а то будешь говорить, что у меня характер тяжёлый. Я к тебе не ссориться пришёл, а только напомнить тебе, что я ещё жив. Хотя ты бы только обрадовалась, если б я умер.

— Шандор! Ты хочешь, чтоб я отравилась спичками?

— Спичками? Вы, девушки, ничего умнее не можете придумать. Как попали в беду, так бегом к еврею за спичками. Высыпете в кофе три коробки — и крышка. А не лучше было бы сторонкой беду-то обойти?

— Не говори так. Когда я впервые встретилась с тобой, мы играли в игру «Я упала в колодец». И когда меня спросили, кто меня должен вытащить, я назвала твоё имя. Ведь тогда ты вытащил меня?

— Если б я знал, что не для себя тебя вытаскиваю… Эх! Давно это было! Тогда ещё не знали песни про мельницу в Дорожме…

— Ты привёз новую песню? — обрадовалась девушка и поближе подсела к парню. — Спой-ка, я тоже хочу её выучить.

Если парня можно уговорить спеть новую песню — значит, дело пошло на лад.

Шандор Дечи прислонился спиной к стене и, положив одну руку на шляпу, а другую на стол, затянул заунывную песню, мотив которой вполне соответствовал её словам:



Не веет ветер, мельница в Дорожме остановилась.
Где ты, милая моя голубка, что с тобой случилось?
Обманула ты меня, с другим обручилась!
Вот почему… вот почему мельница остановилась!



Эта рождённая в степи песня напоминает перекати-поле, которое ветер гонит из края в край.

Девушка пыталась ему подпевать. Она сразу уловила мотив, а там, где она ошибалась, парень, помогая ей, пел громче сам. Так они делали и прежде: пели, вместе до тех пор, покуда не споются, а когда получалось, целовались — этим кончалась песня.

Но на сей раз Шандор Дечи взял в зубы свою дебреценскую трубку, прежде чем Клари успела закончить песню.

— Далась же тебе эта противная трубка, — обиделась девушка.

— Я, может, и сам противный?

— Вот это верно. Противный, нехороший. Таких, как ты, и на порог пускать не стоит.

Она легонько подтолкнула его локтем.

— Так зачем же ты увиваешься вокруг меня?

— Я увиваюсь? Очень ты мне нужен. Если б вас раздавали дюжинами, то я бы и тогда такого не выбрала. Я была глупа, слепа, когда полюбила тебя. Таких, как ты, я на каждом шагу могу найти.

Девушка так естественно разыграла ссору, что даже овчарка, и та была сбита с толку. Решив, что его хозяйка действительно сердится на этого нехорошего человека, пёс вскочил и громко залаял.

Клари рассмеялась.

Но парню было не до смеха. Погружённый в свои думы, он сидел, посасывая трубку, не только не горевшую, но даже не набитую табаком.

Тут девушка начала ласкаться к нему:

— Так, так, милый мой! Ты знаешь, какой ты красавец, и ни за что на свете не станешь улыбкой портить свою красоту. Если бы ты улыбнулся, твои чёрные, как жуки, глаза сощурились бы, алые губы искривились и всей бы твоей красоты как не бывало.

— Не за красоту платит мне город Дебрецен!

— Но я-то платила тебе за неё. Плохо, скажешь, платила? Мало тебе было?

— Слишком много, даже другому досталось.

— Ты опять о том же? Всё о той жёлтой розе? Ревнуешь своего приятеля. В чём он, бедный, виноват? Если в городе иной кавалер затоскует, к его услугам целый сад роз: белые, красные, жёлтые, чайные и каких только там нет. А горю деревенского парня, как поётся в песне, «только девушка крестьянская может помочь».

— Ты ещё защищаешь его?

— А кто же виноват? Девушка, которая поёт: «Знал бы он, помог бы он. Если б знал, помог бы!» — или парень, который понимает это?

— Ты, значит, берёшь на себя вину?

— Ты обещал простить меня.

— Я сдержу своё слово.

— Так будешь любить?

— Посмотрим.

— «Посмотрим» — это не обещанье.

— Я и сейчас люблю тебя.

— Оно и видно, как ты меня любишь.

При этих словах парень встал из-за стола, заложил свою трубку за высокую тулью шляпы, обнял девушку и, глядя ей в глаза, сказал:

— Знаешь, голубка моя, лихорадка бывает двух видов: сильный жар и озноб. От жара больше мучаешься, озноб дольше длится. Так вот и любовь: горячая сильнее, холодная продолжительнее. Одна проходит, другая повторяется. Скажу без обиняков, виноват был я. Если б я не дохнул на жёлтую розу, она бы не распустилась и другой бы не радовался её аромату. На неё не садились бы ни шмель, ни бабочка. Теперь я буду любить тебя иначе: буду навещать тебя неизменно через каждые три дня, как возвратная лихорадка, и «буду таким же искренним с тобой, как твоя родная мать». А если когда-нибудь я стану старшим табунщиком, мы пойдём к попу. И будем жить в любви и согласии. Но если до тех пор я замечу, что кто-то увивается за тобой, я, клянусь богом, проломлю ему башку, будь он даже любимым сыном моего отца. Вот тебе моя рука.

Шандор Дечи протянул Клари руку. Вместо ответа она вынула из ушей золотые серьги и положила их ему на ладонь.

— Можешь носить: ты сказала, что это те серебряные серьги, которые я купил тебе, только позолоченные… Я тебе верю.

Девушка снова взяла серёжки, а в сердце её опять разгорелось прежнее чувство, хотя ей не по нраву была эта любовь в образе лихорадки, возвращающейся через каждые три дня: она привыкла к горячке. Подумав немного, она сняла с Шандора бурку и повесила её за прилавком, как это делают в корчмах с одеждой гостей, оказавшихся неплатёжеспособными.

— Нечего тебе торопиться. Успеешь. Доктор не вернётся на матайский хутор раньше полудня. Он должен сначала осмотреть проданный скот и оформить на него документы. Ты застанешь дома только старую экономку. Чем тебе тут плохо? Здесь тебя не намочат ни дождь, ни слёзы любимой. Видишь, как ты меня развеселил тем, что сейчас сказал. Целый день теперь буду думать об этом.

— А чтобы ты убедилась, что я и вдали от тебя ни о чём другом не думал, я привёз тебе подарок. Он где-то там, в рукаве бурки, пойди поищи.

Чего-чего только не было в рукаве: кресало, кремень, трут из букового дерева, кисет с табаком, кошелёк с деньгами. Среди всего этого девушка нашла какой-то пакетик, завёрнутый в шёлковую бумагу. Развернув её, она увидела жёлтый черепаховый гребень.

Лицо её просияло.

— Это ты мне привёз?

— А кому же ещё?

Когда крестьянская девушка закалывает пучок гребнем, это значит, что у неё есть жених, что она уже не свободна и что не про неё поётся песня: «Даже того не знаю, чья зазнобушка я».

Стоя перед зеркалом, она собрала волосы в узел и заколола его гребнем.

Так она стала ещё краше.

— Неужели и сейчас не поцелуешь?

Она раскрыла объятия.

Шандор отстранил её рукой.

— Погоди, дай согреться. Сейчас мне холодно.

Клари насупила брови. Отказ оскорбил её. Её сердце закипело.

Она старалась быть ласковой, кроткой, но в душе её всё сильнее разгорались гнев и любовь. Гнев из-за любви.

— Спеть тебе твою любимую песенку, пока я буду жарить рыбу?

— Как хочешь.

Девушка подошла к очагу, достала из бочки одного из карасей, пойманных в Хортобади, надрезала его, посыпала солью и паприкой, затем насадила на глиняный вертел, поднесла к тлеющим углям и запела красивым, звонким голосом:



Милая корчмарка, рыбки нам поджарь!
Дай вина покрепче, коль тебе не жаль!
Да поставь на страже у ворот слугу, —
Коль жандарм нагрянет, быстро убегу!



Это была трогательная, задушевная песня про степные просторы, мелодия которой рождает в воображении картину бесконечной равнины и волшебных миражей на горизонте. Слышались в ней голоса мечтательной свирели и печального тарогато:[2]



Коль жандарм нагрянет, быстро убегу…



Есть в этой песне поэзия привольной жизни бетяров!

Когда рыба была готова, девушка подала её парню. Рыбу в тех краях едят не с тарелки, а ножом снимают с вертела по кусочкам: так она вкуснее.

Если девушка жарит своему возлюбленному рыбу, это считается лучшим доказательством её любви к нему.

Радуясь, что Шандор с таким аппетитом ест приготовленное ею кушанье, Клари продолжала напевать ему на ухо:



Чуть дыша от страха, прибежал слуга:
«С ружьями жандармы движутся сюда!»
На гнедка бетяр мой тотчас же вскочил —
К мареву умчался, даже след простыл.



Прежде, когда он пел эту песню вместе с Клари, дойдя до слов: «К мареву умчался, даже след простыл», Шандор подбрасывал к потолку шляпу и стучал кулаком по столу. А теперь он и бровью не повёл.

— Ты что ж, разлюбил эту песню? Разонравилась она тебе?

— А что в ней хорошего? Я не бетяр! Разбойником не был и не буду. Жандармы — славные парни. Они знают своё дело. А подлый разбойник заставляет слугу стоять на страже и, завидя жандармские каски, пускается наутёк, бросив жареную рыбу, крепкое вино и хозяйку корчмы. Да вдобавок ещё хвалится тем, что удирает в привольную степь. Трусливая душонка!

— Ох, как ты изменился с тех пор, как перешёл на службу к императору.

— Изменился не я, а погода. Тулуп не перестаёт быть тулупом оттого, что его вывернешь наизнанку. Тулуп есть тулуп.

— Разве не обидно любимой девушке слушать такие дурацкие разговоры: «Тулуп есть тулуп».

— А если я лучших не знаю? Может быть, дебреценские да моравские господа, что веселились здесь ночью, развлекали тебя более приятными шутками?

— Конечно! Уж они-то не сидели здесь как истуканы. Особенно художник — парень хоть куда. Только был бы он чуточку повыше, а то мне и до подбородка не доставал.

— Вы что же, ростом мерялись?

— Да, мерялись. И я научила его плясать чардаш. Он прыгал, как двухмесячный козлёнок в хлеву.

— А пастух? Он, что же, сложа руки смотрел, как с тобой танцует венский художник, и не свернул ему шею?

— Вовсе нет! Они даже выпили на «ты».

— Впрочем, мне всё равно. Дай ещё вина. Да получше, чем эта кислятина. Ну как тут не вспомнить ещё одну старинную поговорку: «Сколько воды ни пить, пьяному всё равно не быть!»

— Опять грубишь! Разве моё вино — вода?

— Подай запечатанную бутылку!

Эта просьба для Шандора Дечи оказалась роковой: попросить бутылку, которую завозят из города, бутылку, запечатанную зелёным сургучом, с золотыми буквами на ярлыке неопределённого цвета, где изображены алые гроздья винограда, — одну из тех, что подают господам! На императорское жалованье он может позволить себе такую роскошь!

У Клари сильно билось сердце, когда она спускалась в погреб за вином, предназначавшимся только для высокопоставленных гостей.

Ей вспомнилось, как однажды в корчму забрела цыганка, которой она подарила за гаданье свои старые тряпки. В благодарность цыганка дала ей совет: «Если когда-нибудь сердце твоего возлюбленного охладеет к тебе и ты захочешь, чтобы оно запылало вновь, дай ему крепкой настойки с корнем, что называют “Адамовой головой”. От этого зелья в нём так запылает любовь, что он ради тебя гору свернёт».

Клари решила, что сейчас самое подходящее время испробовать это средство.

«Адамова голова» была спрятана у неё в сундуке.

Корень этот похож на маленького чёрного человечка: большая голова, туловище, ноги.

В старину о нём слагали много песен. Говорили, будто, когда его вырывают из земли, он подымает такой плач, что человек умирает от страха. Поэтому корень вырывали, привязывая его к хвосту собаки. Известно, что с помощью этого корня Цирцея[3] возбудила к себе безумную любовь спутников Улисса.

Аптекари называют «Адамову голову» «Атропа мандрагора» и умеют использовать её с толком. Но откуда же знать Клари, что эта «Атропа мандрагора» — яд?

3

Господа, заезжавшие в хортобадьскую корчму, ещё засветло отправились в путь.

Хортобадьская корчма называется корчмой не потому, что она стоит где-то в захолустье, под камышовой крышей, как это представлял себе художник. Это солидное каменное здание, крытое черепицей, с уютными номерами, с кухней для господ и погребком. Ему в пору стоять в центре любого города. В конце сада спокойно текут воды Хортобади, берега которой поросли камышом и ивами. Недалеко от корчмы через большой каменный мост, покоящийся на девяти быках, проходит тракт. Дебреценцы утверждают, будто мост этот потому такой прочный, что известь, применявшуюся для его строительства, гасили молоком; завистники же говорят, что известь гасили вовсе не молоком, а вином с дебреценских песчаных виноградников — этой вяжущей рот кислятиной, которая только для таких целей и годится.

Столь ранний отъезд был вызван причинами как эстетического, так и практического характера. Художник заранее радовался, что он сможет наблюдать восход солнца в степи, восход, о котором не имеют ни малейшего представления те, кто не видел его собственными глазами. Практической же стороной было то, что коров, которых они купят, можно отбить от стада только рано утром. Как известно, на матайском стойбище в одном гурте полторы тысячи коров. Весной большинство из них ходит с телятами. Если рано утром, до того как телята успеют насосаться, пастухи зайдут в стадо, поймают телёнка проданной коровы и выведут его, то мать сама пойдёт за своим детёнышем. Эти одичавшие коровы не видят людей, кроме своих пастухов, и наверняка забодали бы чужого, попытавшегося применить силу. Но к пастухам они привыкли.

Итак, приезжие господа отправились в двух шарабанчиках в ту глухую часть хортобадьской степи, куда даже степные жители не ходят без проводника. Но оба дебреценских кучера отлично знали местность. Молодого пастуха, посланного с ними в качестве проводника, они оставили ещё немного повеселиться. Он обещал догнать их у стойбища.

Художник, известный венский пейзажист, хорошо владел венгерским языком: он часто бывал в Венгрии, где изучал природу и быт. Другой господин был главным конюшим крупного моравского помещика графа Энгельсгорта. Было бы разумнее послать вместо него кого-нибудь, знающего толк в рогатом скоте; конюший разбирался только в лошадях, но зато он выгодно отличался от других господских приказчиков тем, что умел говорить по-венгерски. В бытность свою драгунским лейтенантом, он долго жил в Венгрии, и здесь венгерские молодки научили его своему языку. Тем не менее хозяин дал ему в проводники двух погонщиков, славных, крепких парней, вооружённых пистолетами.

Один из дебреценских господ был городским комиссаром, а другой — тем самым горожанином, из чьего стада должны были быть выбраны двадцать четыре племенные коровы вместе с нужным количеством быков.

В час их отъезда на западе ещё стоял месяц и сияли звёзды, а на востоке уже занималась заря.

Именитый горожанин объяснил художнику, что самая яркая звезда в вышине называется «Лампой изгнанников»; к ней в прежние времена обращались бетяры с мольбой: «Боже, помоги нам!», веря, что с её помощью можно безнаказанно угонять чужой скот.

Художник пришёл в восхищение от этого рассказа: «Совсем в духе Шекспира!»