Йоханнес Йенсен
Теперь Йенс не просто поднимал камень в поле. Он знал, что это кварц, полевой шпат и так далее. Йенс певуче произносил формулу. Он оглашал караульное помещение при казарме громкими и непонятными торжествующими воплями – ритмически выпеваемыми соединениями окиси хрома. Он приносил ведро воды и громогласно объявлял, что в нем – соединение двух газообразных тел. По воскресеньям можно было видеть в городе рослого, ладно скроенного солдата, который стоял, замерев, и с любопытством и увлеченностью исследователя рассматривал крышку канализационного люка на дороге или, наклонившись, ворошил пальцем кучку пыли между булыжниками. А Иене просто пытался определить на глаз массу этой железной крышки, восхищался ее массивностью и вспоминал все, что ему известно о ferrum[1], или думал о том, что если исследовать под микроскопом эту дорожную пыль, то можно будет обнаружить в ней частицы почти всех материалов, имеющихся в городе. Засунув на солдатский манер большие пальцы рук за ремень, бродил он по Копенгагену, обращая внимание на все приметные и неприметные вещи.
Вот таким его и следовало бы изобразить, чтобы навсегда запечатлеть для всех облик человека, обладающего подлинно живой душой и постигшего первозданность всего сущего.
Йенс не сразу привлекал к себе внимание, а между тем это был красивый малый. Он был рослый, крепкий, с могучими ручищами и чуть сутулыми плечами, несколько тяжеловатый, но подвижный и быстрый на ногу. Кожа у него была белая; широко раскрытые глаза, смотревшие доверчиво и смело, были синие, как небо, отраженное на поверхности моря. Нижнюю часть лица обрамляла золотистая раздваивающаяся бородка, мягкая как шелк и словно пропитанная солнечным светом. Волосы были такие же светлые и топорщились на голове ежиком. Весь он был олицетворением здоровья, мужества и презрения к смерти, которые как бы обновлялись в нем с каждым ударом сердца.
Но время солдатчины подошло к концу, а с ним окончились для Йенса и счастливые дни. Едва сдав военный мундир и переодевшись в куртку из домотканой шерсти, он поспешил домой в далекую деревню Гробёлле, увозя с собой свои сокровища – знания и уменье – и горя нетерпением поделиться своей мудростью с земляками и озолотить всю округу. Спустя месяц после его приезда домой за ним закрепилось прозвище «полоумный из Гробёлле».
Мудреного тут, впрочем, ничего не было, потому что при всех гениальных способностях Йенса у него начисто отсутствовало умение приспосабливаться к обстоятельствам, которое является прирожденным свойством крестьянина, а ведь он был крестьянских кровей.
В нем совершенно не было мужицкой робости, которая скорее всего есть не что иное, как трусость и страх перед недоброжелательством окружающих, но которая учит человека знать свое место и делает его уживчивым. Йенс не обладал бесконечно тонким уменьем подлаживаться под общий тон где-нибудь в сельской лавке, держать нос по ветру, подпевать всем и каждому, не набивать себе цену, не выпячиваться, но вместе с тем не давать о себе забыть. Однажды он с шумом ворвался к лавочнику в Кьельбю и огорошил его и всех присутствующих своей химией.
– Как, по-твоему, что это такое? – грозно вопросил он, вперив в лавочника пристальный взгляд своих синих, как небо, глаз и, схватив мешок с медным купоросом, приподнял его на вытянутой руке. Иисусе, ясное дело, это медный купорос, им известку подкрашивают перед тем, как стены обмазывать. Кто ж этого не знает? Но у Йенса был в запасе иной ответ:
– Это сернокислая окись меди, дурья твоя башка!
– Ишь ты! А мне и невдомек! – миролюбиво ответил лавочник.
Взгляды присутствующих расползлись по углам, едва заметная ухмылка обнажила зубы, сжимавшие трубки. А Йенс читал свою лекцию увлеченно и в полный голос, не обращая внимания на донимавших его мух. Люди, которые слышали его в тот раз, первыми распустили слух о том, что Йенс на солдатской службе повредился в уме. Толки о его полоумных речах дополнялись рассказами о его диких выходках, которые многие наблюдали собственными глазами. Йенс, стало быть, явился в Кьельбю малость позабавиться, и после того как он разобъяснил про все, что было в лавке, и отбарабанил подходящие к случаю химические прибаутки, он пристал к какому-то крестьянину в лавке с вопросом, может ли тот сделать прыжок, не касаясь земли ни головой, ни руками.
– Навряд ли! – ответил крестьянин, у которого к тому же в одной руке был узелок с дюжиной яиц, а в другой – горшок с маслом.
– А вот я могу, тощий твой зад! – объявил Йенс, презрительно фыркнув. – Гляди сюда, черт возьми!
С этими словами Йенс подпрыгнул высоко вверх, перекувырнулся назад так, что каблуки его деревянных башмаков мазнули по развешанным под потолком съестным припасам и льняному товару, и вновь опустился на ноги! Кирпичный пол в лавке треснул в двух местах. Какая-то старуха стала громко молиться. Остальные зажмурили глаза, как от яркого света, но не проронили ни слова. Затем Йенс в сопровождении молчаливой толпы любопытных отправился на гумно Ове Йоргенсена; там он, зацепившись пальцами ног за распорную балку, повис вниз головой и, вращая глазами, принялся объяснять стоящим внизу людям про относительность силы тяжести; он утверждал, что иной раз можно долго находиться вниз головой, ну, например, в космосе, где жалкая сила земного притяжения не имеет никакого значения. Народ, окончательно сбитый с толку, стал расходиться. Люди не знали что и думать об умственных способностях Йенса. Вот тогда-то он и получил свое прозвище, которое накрепко прилипло к нему.
Другое прозвище – Йенс-механик – он получил впоследствии из-за своих умелых рук. До солдатской службы Йенс батрачил во многих усадьбах и отличался в те времена старательностью и необыкновенной работоспособностью. Его светлый ум проявлялся в ту пору лишь в его озорном, проказливом нраве, что, однако, ни в коей мере не выделяло его среди односельчан, потому что молодые крестьянские парни вполне могут быть сверх меры наделены и жизнелюбием, и буйной веселостью; кроме того, он был необычайно изобретателен, и руки у него были ловкие и умелые. Но теперь Йенс захотел, чтобы его познания пошли людям на пользу, он мечтал стать изобретателем и поступил в ученье к кузнецу в Гробёлле. Тут он мало-помалу сделался мастером на все руки. Люди привыкли к мысли, что Йенс, даром что в голове у него клёпок не хватает, умеет делать все на свете; ему стали таскать старые испорченные часы, которые следовало пустить в ход, и Йенс освоил ремесло часовщика на первых же часах, которые попали к нему в руки. Он ремонтировал насосы, паял и лудил, крыл крыши, шлифовал камни, вставлял стекла в рамы, был столяром и каменщиком, мастерил замысловатые дверные замки, знал толк в шорном деле, плотничал и строил мельницы. Он смастерил для себя велосипед, это было время машин с громадными колесами, а его велосипед весил всего полторы сотни фунтов, но колеса исправно вертелись, и Йенс ездил на нем по проселочной дороге. Он запускал гигантских бумажных змеев, возился с каким-то летательным аппаратом... и, занимаясь всем этим, чувствовал себя на седьмом небе.
Новее это, само собою, было временно, только временно. В любую минуту Йенс был готов сорваться с места, он стремился прочь отсюда, мечтал вырваться в большой мир, где потребуются его талант, силы и ясный ум. Химия была его страстью, тут он чувствовал себя во всеоружии своих сил и способностей, и на этом поприще он намеревался поразить мир.
Каждое воскресенье торчал он в закопченной кузне и производил опыты с кислотами и газами, и люди, проходя мимо, слышали взрывы и видели внутри зеленое пламя. Йенс, стоя в кузне, бормотал бесконечные заклинания. Нос его не знал ни минуты покоя, он нюхал свои колбы, все еще влюбленный в самый запах химических веществ. Он окуривал себя парами сероводорода и наслаждался этим источником всякого гнилостного запаха, он производил гремучий газ и взрывал его с батальным грохотом и раз за разом испытывал элементарные радости химика, заключающиеся в словах: оказалось, что это так... что тут происходит то-то и то-то... что это так, а не иначе... Он чувствовал, что скоро наступит момент, когда он будет знать все, что уже известно, а затем он дойдет до того рубежа, за которым таится неизведанное. И он будет тем человеком, который явится в тот момент, когда у химиков что-то не будет получаться, и скажет примерно то же самое, что сказал когда-то своему капитану: «Надо расщепить вон то дерево...» и т. д.
О, терпения ему не занимать. Он подождет. То, что должно случиться, непременно сбудется. Это он знал твердо. И вот теперь – разве нет у него письма? Разве не получил он этого радушного предложения из того мира, куда он стремится всей душой? Разве не пригласили его в лабораторию?
Йенс подпрыгнул высоко в воздух, задрыгал ногами и руками, словно стремясь подольше задержаться в невесомом состоянии. Но, опустившись на землю, он широким, решительным шагом двинулся по дороге. Он спешил домой, в Гробёлле, чтобы уложить свой сундучок. А там – в Копенгаген!
Йенс зашагал напрямик через луга. Он шел в Гробёлле кратчайшим путем, ему незачем делать крюк, чтобы добраться к перекидному мостику. Он ведь может перебраться через речушку вплавь, положив одежду на голову. Некоторое время он шагал молча, преисполненный сдержанной решимости. Но вскоре не выдержал и затянул песню, простирая руки к сиявшему на небе солнцу. Он не шел, он парил; он запрокинул голову, подставив лицо летнему ветру, который шумел в ушах; он набрал побольше воздуху в легкие и закричал, давая выход своему ликованию.
Был чудесный июльский день. Сено стояло в копнах на лугу по всей долине, через которую протекала извилистая речка с многочисленными пологими спусками и излучинами. Небо было ярко-синее, и по всему небосводу, как знаки вечности, застыли куполообразные облака. Был полдень, солнце находилось в зените, кругом стояла тишина; от перезревшей луговой травы, от копен свежескошенного сена, от всего мироздания исходил полный сладости аромат, запах прогретой солнцем пыли, какой стоит на мельнице, когда мелют ячмень.
Йенс не обходил копны стороной, он прыгал на них и, постояв на верхушке, оставлял их позади себя полегшими, словно врагов на поле брани. Но вдруг, одолев прыжком одну из копен, он испуганно вскрикнул. Из сена выглянуло женское личико: какая-то девушка лежала и спала в сене. В ту минуту, когда она увидела Йенса, на лице ее появилось выражение безумного страха. И вот вышло так, что Йенс, быть может, в первый и последний раз в своей жизни поступил беспощадно. Он совсем потерял голову от дикого ужаса в ее глазах; они в испуге прижались друг к другу, и судьба их свершилась!
Когда Йенс на другой день укладывал свой сундучок, готовясь в дорогу, в кузню вошел человек, отец той девушки, и стал допытываться у Йенса о том, что произошло на лугу. Поначалу он говорил спокойно и миролюбиво. Но Йенс и не думал отпираться. И как только он во всем признался, в кузню вошли еще двое, которые стояли и слушали за дверью. Это были свидетели! Теперь отец девушки заговорил иным тоном. Речь зашла ни больше ни меньше, как о привлечении к суду за изнасилование. Йенсу предоставили выбирать – явка в полицию или женитьба на девушке. Йенс призадумался. Впрочем, стреножить его оказалось куда проще, чем они предполагали. Нет, нет, жениться, и только! Зовите сюда девушку и пастора! Ха! Девушка, насколько он успел заметить, очень пригожая, и он не станет отрицать, что она пришлась ему по душе. На свете такое не впервой случается, стало быть, покончим разом со свадьбой! А уж потом он займется другими делами.
Люди добрые, стряпчий тут без надобности; Йенс и сам был рад, что его задаром осчастливили женой. Кланяйтесь ей, как, бишь, ее зовут. Ура,
Вот так Иене и женился.
Во всем случившемся Йенс усмотрел лишь небольшую отсрочку. Пусть будет так. После он сможет выбиться в люди уже женатым человеком. Он сможет взять жену с собою в Копенгаген, если будет возможность, а то, глядишь, она возьмет да и помрет, или что другое случится... в общем, утро вечера мудренее.
Семейная жизнь пришлась Йенсу весьма по вкусу. Звали его жену Анна-София, но он называл ее не иначе как Копна – в память о том дне, когда он наскочил на нее, и с годами она стала все больше оправдывать это свое прозвище. Они прекрасно ладили друг с другом.
Йенс облучал ее своими синими глазами; он любил ее, как всякое другое творение Природы. Она была просто чудо. В его глазах все становилось прекрасным. Очень скоро обнаружилось, что Йенс должен зарабатывать на пропитание для них обоих. От него потребовали приискать жилье, чтобы они смогли жить, как все добрые люди. Что ж, тогда Йенс перебрался с женой в Кьельбю и сделался там кузнецом. Он собственными руками соорудил временную кузню и снял две комнатушки в доме у одного из ремесленников. Это был дом башмачника Антона! Когда молодые вселялись в новое жилье, собачонка, сидящая на пороге, злорадно заурчала. Спустя некоторое время Копна родила своего первенца.
В этот день Йенс вопил от радости, как оглашенный. И весь следующий год, который пронесся, как мякина, подгоняемая ветром, они прожили в добром согласии в своих двух комнатках. В семье царили мир и полное единодушие. Копна все с той же восторженной улыбкой и с тем же покорным взором влажных глаз слушала Йенса, когда он, крича на всю комнату, вдохновенно посвящал ее в свои радужные фантазии, которыми полна была его голова. Но со временем ей это начало надоедать, а когда Йенс вдобавок стал все меньше зарабатывать своим ремеслом кузнеца из-за того, что отвлекался на множество других дел, стало даже злить, и в один прекрасный день Йенс увидел, что жена слушает его восторженные естественно-научные откровения с мертвой улыбкой и потухшим взором. Но это, конечно, не остановило его.
А вот когда жена однажды в воскресенье заявилась к Йенсу в кузницу, где он занимался своими опытами, и выложила ему напрямик, что негоже мужику играть в игрушки с аптечными порошками, вместо того чтобы обивать железом деревянные башмаки, как другие кузнецы делают по воскресеньям. Йенс схватил тряпку, которая мокла в яме с водой у горна, и, отхлестав жену, выставил ее из кузни. При этом на лице его блуждала усмешка, заставившая женщину испугаться за свою жизнь. С той поры Йенс никогда больше не поднимал руку на жену, потому что в тот день она затеяла с ним ссору в первый и последний раз.
Вскоре появился на свет отпрыск номер два, и Йенс был вне себя от радости, созерцая этот новый росток жизни. Но теперь он и сам увидел, что пора всерьез приниматься за дело, если он не хочет, чтобы нужда постучалась в дверь. И он принялся за дело. Работник он был отменный, особенно когда прилагал к работе все свои силы, так что зарабатывать деньги он умел. Он бросил возню с механизмами, перестал заниматься тысячами всяких дел, которые до этого выполнял для людей задаром, решил отложить поездку в Копенгаген на год или два, чтобы тем временем подзаработать побольше денег с помощью кузнечного молота. Тесть с тещей не могли нарадоваться этой перемене к лучшему. По всему видать, чувство долга в зяте наконец одержало верх! Он перестал витать в облаках и понял, что нужно довольствоваться малым. Они надеялись в скором времени переехать из своей жалкой избенки арендаторов в Кьельбю и провести остаток жизни в доме дочери.
Йенс распевал во все горло, стоя у наковальни, чумазый, потный и восторженный. Но вот незаметно подкралось время, когда по утрам ему стало все труднее собираться с силами. Ему все чаще приходилось теперь заменять один молот другим, более легким. У него появилась рвота, он весь исхудал. Полный самых мрачных предчувствий, отправился он однажды к доктору, но вернулся домой повеселевший и успокоенный. У него всего-навсего туберкулезные бациллы в желудке. Болезнь затяжная, разве не так? Чахотка, притом ползучая; стало быть, история долгая! У него еще в запасе много времени. Йенс вовсе не пал духом. Еще все можно успеть. И, кроме того, он наверняка поправится.
У башмачника Антона была девочка-подросток, которая долгие годы лежала в чахотке и вот недавно умерла. В последнее время она лежала с огромными открытыми раинами на теле, и когда ее нужно было переносить с кровати на кровать, Йенс обычно приходил к башмачнику и нес ее на руках – он ведь был такой сильный. Вот тогда-то, видно, он и подхватил бациллы, которые сперва попали к нему на пальцы, а оттуда в желудок. Но он не уставал твердить самому себе, что с такой болезнью можно прожить долго.
За себя он не беспокоился и ни на миг не терял бодрости духа. Но он чувствовал болезненный укол в сердце всякий раз, когда со страхом думал о хлебе насущном, о пропитании для малышей. Теперь, когда силы его шли на убыль, перед глазами замаячила нищета, о которой он прежде и помышлять не мог, и не потому только, что был он мастером на все руки, но еще и потому, что в еде он был непривередлив, как пес. Кусок жареной грудинки с пахучей свежей ржаной лепешкой он обычно нахваливал так, словно это были невесть какие яства, которых он в жизни не едал. Из чистого любопытства он пробовал питаться корой, сырым овсом, и пришел к выводу, что съедобно все, что можно жевать. Так что ему самому голод не грозил ни в коем случае. Но страх за детей гвоздем буравил его сердце. При мысли о том, что его дети будут голодать, у него начинало огнем жечь все нутро. Детство Йенса прошло на вересковых пустошах Гробёлле, он не забыл эти чудесные годы, и в душе его всегда жила огромная нежность к детям. Да, тут надобно трудиться и трудиться!
И Йенс впрягся в работу. Тяжелый труд кузнеца был ему больше не под силу, и он нашел себе более легкие занятия. Он стал класть стены для односельчан, это была нетрудная работа, но и она вскоре оказалась ему не по силам. Тогда он засел дома, и здесь с утра до вечера лудил и паял жестяную посуду. Он слабел с каждым днем.
Жизнь коротка. Время бежит.
Однажды утром Йенс почувствовал, что не может спустить ноги с постели. Нет, не может. У него отнялись ноги. Его резвые ноги, его крепкие ходули безжизненно лежали на кровати и больше не слушались его. Вот когда Йенс притих. Да, да!
Йенс лежит, чертит пальцем по перине, изобретает мысленно такую коляску, которую можно было бы приводить в движение руками и которая двигалась бы с приличной скоростью.
Туберкулезный процесс в желудке развивается быстро. Йенс сгорел в несколько месяцев, ни минуты не веря в то, что умирает, и ни на миг не теряя своего жизнелюбия. Когда стало ясно, что конец близок, жена сказала ему об этом. И вот теперь наконец последнее слово осталось за ней. Йенс зарыдал, что было сил. Узнав, что конец неминуем, он очень скоро умер от горя.
Выходит, не сбылось то, что должно было свершиться...
Не суждено ему стать тем человеком, который появится как раз в тот момент, когда что-то не будет получаться, и скажет... Любое открытие совершается именно так... Но что это за языки пламени во тьме? Они надвигаются на него... Неужто смерть – единственное, что ему удалось открыть?.. Прощайте, солнце и звезды!
Во время агонии, которая была тяжкой и мучительной, он не терял сознания и смотрел на своих детей с любовью, которая, казалось, причиняла ему невыносимую боль. Его синие, полные муки глаза смотрели, смотрели до последнего мгновения, пока свет в них окончательно не померк.