Уильям Батлер Йейтс
Кельтские сумерки
СКАЗИТЕЛЬ
Немалую часть рассказанных в этой книге историй поведал мне человек по имени Падди Флинн, маленький ясноглазый старик, ютившийся в крохотной, в одну комнату, и с прохудившейся крышей хижине в деревне Баллисдейр, в самом, с его точки зрения, «знатном» — имелся в виду народ холмов
[1] — месте во всем графстве Слайго. Есть они, конечно, и в других местах, но с Драмклиффом или Дромахайром всем прочим тягаться трудно. Когда я впервые увидел его, он сидел, скрючившись, у огня, и рядом с ним стояло ведро грибов; в другой раз я застал его прямо под забором — он спал как младенец и улыбался во сне. Он всегда был приветлив и весел, хотя по временам мне казалось, что я отследил в глазах его (быстрых, словно глаза кролика, и глядели они, как будто из нор, из двух морщинистых темных норок) толику грусти, которая, однако, и сама была отчасти в радость; мечтательная тихая грусть зверей и людей, живущих, как звери, чутьем.
А жизнь, нужно сказать, его не баловала вовсе — донимаемый деревенскими ребятишками, он брел по ней, заключенный в тройную клетку старости, чудаковатости и глухоты. Может, оттого он и прописывал себе и всем прочим весьма своеобразную жизнерадостность — как средство ото всех невзгод. Так, он очень любил рассказывать историю о том, как Св. Колумкилле
[2] вылечил свою мать. Как-то раз святой пришел к ней и спросил: «Как ты чувствуешь себя сегодня, матушка?» — «Хуже», — ответила та. — \"Бог даст, завтра будет еще того хуже\", — сказал ей на это святой. Назавтра Колумкилле пришел снова, и повторился в точности такой же разговор, но на третий день мать сказала: «Лучше, сынок, благодарение Богу». И тогда святой ответил ей: «Бог даст, завтра будет еще того лучше». Еще ему нравилось рассказывать о том, как Судия, в день Страшного Суда награждая праведного и обрекая на вечные муки грешника, улыбается равно ласково. Самые странные на сторонний взгляд вещи могли вдруг обрадовать его, как и опечалить. Я спросил его однажды, видел ли он когда-нибудь маленький народец, и получил в ответ: «А кто как не они донимает меня всю мою жизнь?» Еще я спросил, не приходилось ли ему встречать баньши. «Да, я видел одного, — сказал он, — внизу, у реки. Он сидел и шлепал по воде руками».
ВЕРА И НЕВЕРИЕ
Даже и в западных
[3] деревнях встречаются порой люди неверующие. Одна женщина рассказывала мне на прошлое Рождество, что она не верит ни в ад, ни в призраков. Ад выдумали попы, чтобы люди вели себя хорошо; а духам, согласно твердому ее убеждению, никто бы не позволил «слоняться по земле без дела», как бы им того ни хотелось; «но фэйри есть, и эльфы есть, и водяные лошади, и падшие ангелы». И еще один мужчина из тамошних, у которого на руке был вытатуирован индеец-мохоук, придерживался таких же совершенно взглядов. Какие бы сомнения тебя ни посещали, в существовании фэйри сомневаться не приходится, потому что, как заявил мне тот человек с индейцем-мохоуком на руке, «с точки зрения разума они вполне объяснимы».
Что-то около трех лет назад в деревне Грейндж, неподалеку от Бен Балбена,
[4] ночью пропала вдруг девочка, работавшая там в прислугах. Сразу же прошел слух, что ее украли фэйри, и люди в деревне взволнованы были до крайности. Говорили, что один из местных жителей схватил ее в последний момент и долго с фэйри за нее боролся, но в конце концов они одержали-таки победу, а в руках у него вместо девочки осталось метловище. Обратились к местному констеблю; он тут же организовал поиски, а кроме того, посоветовал крестьянам сжечь на том лугу, с которого она пропала, весь букалаунс (крестовник), потому что букалаунс для народа холмов — травка священная. Они всю ночь выжигали крестовник, а констебль читал тем временем какие-то заклятья. Наутро девочку обнаружили на этом самом лугу. Она рассказала, что фэйри увезли ее прочь, очень далеко, на лошади-фэйри.
[5] В конце концов она увидела большую реку, и тот человек, который пытался ее спасти — шутка вполне в духе фэйри, — плыл вниз по течению в пустой ракушке сердцевидки. А по дороге спутники упомянули в разговоре имена нескольких жителей деревни, которым суждено было вскорости умереть.
ПОМОЩЬ СМЕРТНЫХ
В древних сказаниях часто приходится слышать о том, как боги уносят с собой человека, чтобы он помог им в битве; сам Кухулин одержал однажды верх над богиней Фанд,
[6] когда помог ее сестре и мужу сестры победить чужой народ в Стране Обетованной.
[7] А еще мне говорили, что фэйри не могут даже играть в хёрлей,
[8] если за каждую из сторон не станет играть смертный, чье тело — или то, что фэйри, по словам сказителя, взбредет на ум подложить на это время вместо тела, — лежит себе и спит спокойно дома. Без помощи смертных они как дым и не могут даже ударить по шару. Как-то раз мы вдвоем с приятелем бродили по болотистой равнине в графстве Голуэй, и по дороге нам попался старик с резкими, крупными чертами лица — он копал канаву. Приятелю моему доводилось прежде слышать, что этот самый человек, давно, еще в молодости, видел нечто в высшей степени удивительное, и нам-таки удалось в конце концов выудить из него эту историю. Когда он был подростком, ему пришлось однажды работать в поле вместе с тремя десятками других мужчин, женщин и подростков. Случилось это где-то за Туамом, неподалеку от Нокнагура. И вдруг они, все тридцать человек разом, увидели на расстоянии что-то около полумили фэйри, их там было сотни полторы. Двое, одетые в темное, как принято было в те времена одеваться среди людей, стояли ярдах в ста друг от друга, на прочих же одежда была всех цветов радуги, и сшитая в две полосы, и в разноцветную шашечку, а на некоторых — еще и красные
[9] жилеты в придачу. Чем они там занимались, он, наверное, видеть не мог, но впечатление было такое, что они как раз играли в хёрлей, ибо «вид у них был точь-в-точь такой». Иногда они вдруг пропадали с глаз, а затем появлялись снова — «он почти готов в том поклясться» — прямо из тел тех двух людей, одетых в темное. Те двое росту были вполне человеческого, а остальные — совсем маленькие. Он наблюдал за ними около получаса, а потом старик, на которого и он, и все прочие работали, поднял кнут и сказал: «А ну, за работу, хватит дурака валять!» Я спросил его: «А тот старик, он тоже видел фэйри?» — «А как же, конечно, видел, но он же платил нам за работу деньги и не хотел, чтобы деньги его пропали даром.» И он так загрузил их работой, что никто и не заметил, куда в конце концов подевались фэйри.
1902
ДУХОВИДЕЦ
Как-то вечером в гости ко мне заглянул один молодой человек
[10] и стал говорить о сотворении земли и неба и о прочих разностях. Я же постарался расспросить его о том, как он живет и чем занимается. С тех пор как мы с ним виделись в последний раз, он много написал стихов и картин, мистических по преимуществу, но с недавних пор забросил поэзию и живопись совершенно; теперь он взялся воспитывать в себе спокойствие и силу и опасался, что чересчур эмоциональная жизнь художника может всерьез ему в том помешать. И тем не менее стихи свои он охотно цитировал на память. Часть из них так и не была никогда записана. Вдруг мне показалось, что он как-то странно оглядывается вокруг. «Вы что-нибудь видите, К.?» — спросил я. «Женщина, сияющая и крылатая, с распущенными длинными волосами стоит у двери», — был ответ, или что-то в этом же духе, я уже точно не помню. «Это воздействие кого-то из живущих, кто думает о нас сейчас и чьи мысли явлены нам в форме символа?» — спросил я снова; мне и раньше приходилось общаться с духовидцами, и я вполне освоился с их манерой выражаться. «Нет, — ответил он, — если бы это были мысли живого человека, я бы ощутил, как его жизненная сила воздействует на мое материальное тело, у меня забилось бы чаще сердце и непременно бы перехватило дыхание. Это дух. Кто-то, кто умер уже или никогда не жил».
Я спросил его, чем он зарабатывает на жизнь, и узнал, что он клерк в одном большом здешнем магазине. В свободное от работы время он, однако, бродил по окрестным холмам, беседовал с крестьянами — чокнутыми слегка или одержимыми, как он сам, духами, а не то убеждал людей со странностями или с нечистой совестью передоверить ему свои беды. В другой раз, когда уже я оказался у него в гостях, выяснилось, что люди шли к нему буквально один за другим и несли с собой проблемы свои, свою веру и неверие, чтобы разглядеть их получше в сумеречном свете его ума. Иногда видения посещают его прямо во время разговоров с такими вот посетителями; мне говорили, что он описывал разным людям самые интимные подробности давнишних каких-то событий, детали жизни и быта их друзей, живущих едва ли не на другом краю света, чем приводил их в буквальном смысле слова в трепет перед таинственными способностями странного их наставника, который по возрасту многим из них годился по меньшей мере в сыновья, но был прозорливей, чем самые старые и мудрые из них.
Стихи, которые он мне читал, можно было бы и не подписывать — там был он сам и его видения. Порою речь шла о жизнях, прожитых им, как он считал, в иных столетиях, иногда — о людях, с кем он говорил, кому помогал понять собственные их видения и сны. Я сказал ему, что хочу написать статью — о нем самом и о его талантах, и получил на то дозволение при одном условии, что имени его и называть не стану, ибо он хотел навсегда остаться «безвестным, скрытым, безликим». На другой день он прислал мне по почте большую подборку стихов с запиской следующего содержания: «Вот копии понравившихся Вам стихов. Не думаю, чтобы я когда-нибудь еще взял в руки перо или кисть. Сейчас я готовлю себя к другой совершенно деятельности в ином существовании. Я должен сделать твердыми ветви мои и корни. Сегодня — не мой черед выпускать цветы и листья».
Стихи были, все до единого, — попытка поймать в тенета смутных образов некий высший, едва ощутимый смысл. Встречались, и часто, отрывки весьма недурные, но всегда в окружении мыслей, имевших несомненную ценность для него самого, но для стороннего глаза — монеты из незнакомого металла с надписями на чужом языке. Бывало и так, что мысль, прекрасная сама по себе, испорчена была бесповоротно небрежностью формы, так, словно прямо посередине фразы он останавливался вдруг в сомнении — а не глупость ли с его стороны передоверить все это бумаге? Он часто иллюстрировал стихи своими рисунками, в коих несовершенство анатомии не мешало замечать красоту образа и точность чувства. Изрядную долю сюжетов дали ему фэйри, в которых он искренне верит, например: Томас Эркилдунский
[11] сидит неподвижно в сумерках, а сзади, из тьмы, склоняется к нему и шепчет что-то на ухо молодая красивая девушка. Более всего его увлекали яркие цветовые эффекты: духи с павлиньими перьями вместо волос на головах; призрак, протянувший из вихря пламени руку к звезде; некое бесплотное существо, несущее в руках переливчатый радужный шар — символ души, скрыв его наполовину в ладонях. Но всюду за буйством красок — прямое обращение к живым человеческим чувствам, что и привлекало к нему всех тех, кто искал, подобно ему самому, озарения или же оплакивал утраченное счастье. Один из таких людей запомнился мне особо. Пару лет тому назад я провел едва ли не целую ночь бродя взад-вперед по холмам вдвоем со старым крестьянином, который, будучи слеп и глух к большинству людей, с ним одним делился всеми своими бедами. Оба были несчастливы: К. — потому что он тогда как раз пришел впервые к мысли оставить навсегда искусство и поэзию, старый крестьянин — потому что жизнь утекла по капле прочь, не оставив ни ясной памяти по себе, ни надежды на что-то иное и лучшее. Печаль его была настолько сильна, что он едва не повредился в рассудке. Раз он выкрикнул вдруг: «Бог владеет небесами, Бог владеет небесами — так нет, ему подавай еще и мир!» — потом взялся вдруг жаловаться, что все его прежние соседи померли и никто его уже не знает и не помнит; в былые времена стоило ему зайти в любой окрестный дом — и для него тут же ставили стул к огоньку поближе, а теперь они спрашивают друг у друга: «Кто этот старик?» «Тоска меня совсем заела», — сказал он еще раз и снова принялся говорить о Боге и о Небесах. И не один раз, махнувши рукой куда-то в сторону гор, он говорил мне: «Я один знаю, что случилось вон там, в терновнике,
[12] сорок лет назад», — и в лунном свете на лице у него блестели слезы.
ДЕРЕВЕНСКИЕ ПРИЗРАКИ
Древние картографы писали поперек белых пятен: «Здесь львы». Деревенские рыбаки и землепашцы настолько на нас не похожи, что единственная фраза, которую мы с полным правом можем написать на карте, звучать будет так: «Здесь призраки».
Мои знакомые призраки живут в деревне X., в Ленстере.
[13] Древняя эта деревушка — с кривыми ее улочками, с заросшим высокой травой двориком на задах старой церкви, с зеленью молодых елочек вместо фона, с причалом, у которого обретаются несколько пахнущих смолой рыбацких люгеров, — истории собой никоим образом не обременила. В анналах энтомологии, однако, она известна достаточно хорошо. Ибо чуть к западу от нее расположена небольшая бухта, где дотошный исследователь может из ночи в ночь, в сумерках, утренних или вечерних, наблюдать у самой кромки прилива какой-то очень редкий вид бабочек. Сотню лет назад его завезли сюда из Италии контрабандисты, вместе с грузом шелка и кружев. Если охотник за бабочками отложит свой сачок в сторону и выйдет на охоту за историями о призраках или о тех детях Лилит,
[14] коих мы привыкли называть фэйри, терпения ему понадобится куда как меньше.
Для человека робкого ночной поход в деревню сопряжен с выработкой целой стратегии. Мне рассказывали, как мучился в сомнениях один такой несчастный: «Боже святый! так как же мне идти? Ну, пойду я мимо горы Данбой, а вдруг как выглянет оттуда старый капитан Берни? Пойду вдоль моря, а там на ступеньках этот, без головы, и еще один, на причале, и еще новый этот, у старой церковной ограды. А если идти, скажем, в обход, так там у Хилл-сайдских ворот является миссис Стюарт, а на Хоспитал-лейн и сам Нечистый, собственной персоной».
Я так и не узнал, которому из духов он осмелился-таки бросить вызов, но я больше чем уверен, что не тому, последнему, с Хоспитал-лейн. В холерные времена там построили карантинный барак. Когда надобность отпала, барак срыли, но с тех самых пор тамошняя земля в избытке родит призраков, и бесов, и фэйри. В X. есть один фермер, по имени Падди Б., человек очень сильный и непьющий совершенно. Его жена и золовка, если речь заходит о физической силе, часто говорят, что и представить себе не могут, каких он может натворить дел, если выпьет. Так вот однажды ночью этот самый Падди Б., проходя по Хоспитал-лейн, заметил существо, которое он принял поначалу за домашнего кролика; чуть погодя он увидел, что это белая кошка. Когда он подошел поближе, существо начало вдруг расти понемногу и пухнуть, и чем больше оно становилось, тем отчетливее Падди чувствовал, как у него убывает сил, так, словно кто-то из него их высасывал. Он повернулся и убежал.
По Хоспитал-лейн проходит «тропа фэйри». Каждую ночь они ходят по ней от холма к морю и от моря назад, к холму. У самого моря на пути у них стоит дом. Однажды ночью миссис Арбьюнати, которая как раз в этом доме и живет, оставила дверь открытой: ночью к ней должен был приехать сын. Ее муж спал у очага; в открытую дверь вошел высокий человек и сел с ним рядом. Он посидел так некоторое время, а потом миссис Арбьюнати спросила его: «Во имя Господа нашего, кто вы такой?» Он встал и вышел, сказав ей в дверях уже: «Никогда об этот час не оставляйте дверь открытой, зло может войти к вам в дом». Она разбудила мужа и все ему пересказала. «Кто-то из Доброго Народа
[15] заходил к нам», — сказал он ей.
Скорей всего, тот человек, что не мог никак выбрать дорогу, решился на встречу с миссис Стюарт, у Хиллсайдз-гейт. При жизни она была женой протестантского пастора. «Ее призрак никому еще зла не сделал, — говорят деревенские, — это просто у нее епитимья такая.» Неподалеку от Хиллсайдз-гейт, где бродит ее дух, появлялся некоторое весьма непродолжительное время еще один призрак, куда более примечательный. Обитал он на узкой тропинке между двумя живыми изгородями, идущей от моря к западному краю деревни. В доме, который стоит у самой этой тропки, на окраине, жил когда-то Джим Монтгомери, деревенский маляр, со своей женой. Было у них и несколько человек детей. Он был своего рода денди, поскольку происходил из семьи рангом чуть выше, чем соседи. Но был он и пьяница к тому же, и его даже выгнали за пьянство из деревенского хора, а жена у него была женщина очень крупная, и все ж таки в один прекрасный день он ее побил. Ее сестра, узнав об этом, пришла к нему в дом, сорвала с окна ставень — Монтгомери был человек весьма аккуратный, и на каждом окне у него висел ставень — и этим самым ставнем его и отходила, поскольку по габаритам и по силе она сестре не уступала ничуть. Он пригрозил подать на нее в суд; она в ответ пообещала переломать ему в таком случае все косточки до единой. После того дня она перестала с сестрой даже и разговаривать, за то, что та позволила такому мозгляку себя побить. Джим Монтгомери между тем пил все больше и больше, и вскоре жене его деньги даже и на еду-то перепадать стали от случая к случаю, она же никому на него не жаловалась, будучи по натуре женщиной очень гордой. Часто ей даже и в самые холодные ночи нечем было растопить очаг. Если к ней заглядывали вдруг соседи, она говорила, что погасила уже огонь, потому что как раз собиралась идти спать. Люди часто слышали, как муж ее бил, но она опять же никому ничего не говорила. Она очень исхудала. Наконец, когда в одну из суббот в доме не оказалось ни крошки хлеба ни для нее самой, ни для детей, она не выдержала, пошла к священнику и попросила у него взаймы. Он дал ей тридцать шиллингов. Муж встретил ее по дороге, деньги отобрал, а саму ее избил. В понедельник она почувствовала себя очень плохо и послала за миссис Келли. Миссис Келли, едва только увидев ее, сказала: «Бабонька моя, да ты ведь помираешь», — и тут же послала за священником и за врачом. Не прошло и часа, как она и впрямь умерла. После ее смерти Монтгомери и думать забыл о детях, и лендлорд велел отдать их в работный дом. Через несколько дней после того, как их увезли, миссис Келли шла ближе к ночи по тропинке домой, и вдруг ей явился призрак миссис Монтгомери и пошел за ней следом. Он не отставал от нее ни на шаг, пока она не вошла в свой дом. Она рассказала об этом священнику, отцу С, известному любителю и знатоку старины, но он ей не поверил. Несколько ночей спустя миссис Келли снова встретила призрака на том же самом месте. Она была слишком напугана, чтобы идти до дому, а потому, свернув с середины дороги, подбежала к ближайшему дому и попросила впустить ее. Ей ответили, что уже поздно и они ложатся спать. Она крикнула: «Бога ради, впустите меня, а не то я вышибу вам дверь». Они открыли дверь сами, и таким образом она от призрака в ту ночь спаслась. На следующий день она опять пошла к священнику и все ему рассказала. На сей раз он ей поверил и сказал, что призрак до тех пор будет ее преследовать, пока она сама с ним не заговорит.
Повстречавши призрака на той же тропинке и в третий раз, она спросила, что мешает ему покоиться с миром. Призрак сказал ей, что нужно забрать детей из работного дома, потому как до сей поры «никто из ее семьи в работный дом не попадал», а кроме того, отслужить три мессы за упокой души. «Если мой муж вам не поверит, — сказал дух, — покажите ему вот это», — и он дотронулся до запястья миссис Келли тремя пальцами. Те места, к которым прикоснулись пальцы, тут же почернели и распухли. Затем призрак исчез. Монтгомери также поначалу не поверил, что в округе бродит призрак его жены: «Она бы ни в жисть не стала являться миссис Келли, — сказал он, — она бы, чай, выбрала кого получше». Но три отметины на запястье его убедили вполне, и детей из работного дома забрали. Священник отслужил три мессы, и дух, должно быть, и впрямь успокоился, ибо с тех пор никто его больше не видел. Несколько времени спустя Джим Монтгомери сам умер в работном доме, пропивши все до нитки.
Я знаю людей, которые уверены, что видели на причале призрака без головы, и еще одного человека, за которым каждый раз, как он проходит мимо старой церковной ограды, увязывается женщина с белыми лентами на шляпе.
{1} Призрак оставляет его только у двери дома. В деревне считают, что женщина эта хочет за что-то ему отомстить. «Вот помру, буду тебе являться», — самая популярная в этих местах угроза. А жену его как-то раз до полусмерти перепугало некое существо, сочтенное ею за беса в образе собаки.
Духов, обитающих, так сказать, на пленэре, не так уж и много; те из их братии, кто склонен к комфорту, а таковых большинство, просто кишмя кишат в здешних домах, многочисленные, как ласточки под южным скатом кровли.
Однажды ночью миссис Нолан сидела в своем доме на Фладди-лейн у постели умирающего ребенка. Внезапно в дверь постучали. Открывать она не стала, опасаясь весьма резонно, что стучит не человек. Стучать перестали. Чуть погодя передняя и задняя двери распахнулись разом и снова захлопнулись. Муж ее пошел посмотреть, что случилось. Обе двери оказались заперты. Ребенок умер. Двери опять распахнулись и захлопнулись, так же, как в первый раз. Тут миссис Нолан вспомнила, что она забыла, как следует по обычаю, оставить открытыми окно или дверь, чтобы душе было где выйти. Все эти странные открывания и закрывания дверей и стук были теперь вполне объяснимы — те духи, в обязанности которых входит помощь умирающему в доме человеку, предупреждали ее, напомнили ей о необходимости дать душе дорогу.
Домашний дух — созданье обыкновенно безвредное и к людям расположенное. С ним мирятся, покуда возможно. Он приносит тем, с кем живет, удачу. Я помню двух ребятишек, которые спали по ночам в крохотной комнатушке вместе с матерью и с младшими братьями и сестрами. В той же комнате обитал и дух. Они торговали в Дублине на улицах селедкой и против духа ничего не имели, потому что знали, что каждый раз, как они спят в комнате с «привиденьем», селедка у них расходится мигом.
Есть у меня знакомые духовидцы и в западных деревнях. Коннахтские сказки от лейнстерских отличны весьма и весьма. Характер у всех без исключения призраков из X серьезный, решительный и вполне прозаический. Они приходят, чтобы возвестить чью-то смерть, отомстить за причиненное зло, сделать что-нибудь, что не доделали при жизни, даже расплатиться по счетам, как одна тамошняя рыбачка, и мигом отбывают к месту постоянной прописки. За что бы они ни брались, все делается основательно и по правилам. В белых кошек и черных собак превращаются не призраки, а бесы. Люди, что рассказывают там истории с привидениями, — все сплошь серьезные, небогатые рыбаки, находящие в трудах и днях деревенских призраков редкую роскошь пощекотать нервы страхом. В западных сказках есть причудливая некая красота, чудная, диковатая экстравагантность. Люди, от которых слышишь здесь сказки, живут в местах невообразимо прекрасных и диких, под небом, полным изо дня в день и из края в край фантастических облачных замков. Они пашут землю, нанимаются в батраки и время от времени выходят за рыбой в море. Они не настолько боятся духов, чтобы не замечать в их проделках артистизма и юмора. Да и призраки у них такие же веселые и чудаковатые, как они сами. В одном западном городишке, где на пристани между камней растет трава, призраки — народ настолько энергичный, что как-то раз, как мне рассказывали, когда один Фома неверующий решил провести ночь в доме, который всему городу был известен как дом с привидениями, они просто-напросто выкинули его из окошка, а следом за ним и его кровать. В окрестных деревушках они принимают порой самые странные обличия. Один покойный джентльмен ворует капусту с бывшего своего огорода в образе большого серого кролика. Какой-то злой как черт капитан дальнего плавания поселился после смерти в стене дома, под штукатуркой, в образе бекаса и производил во всем доме шум просто невообразимый. Его удалось унять только сломавши стену; тогда из цельного куска штукатурки выбрался бекас и улетел, посвистывая, прочь.
«ПРАХ ПОКРЫЛ ЕЛЕНЫ ОЧИ»
[16]
Не так давно я заехал погостить в одно тихое местечко — два-три дома это ведь еще не деревня — в баронстве Килтартан, графство Голуэй, чье имя, Баллили, широко известно в западной части Ирландии. Там стоит старый, квадратной формы замок Баллили,
{2} где обитают фермер и его жена, неподалеку от замка, в крестьянском доме, живут их дочь и зять, и еще — маленькая мельница со старым мельником и старыми же ясенями, бросающими густую зеленую тень на воду в речушке и на огромные камни, вбитые в дно, для того чтобы можно было перейти ее, не замочивши ног. Я ездил туда прошлым летом два или три раза, чтобы поговорить с мельником о Бидди Эрли,
[17] мудрой старой женщине, скончавшейся несколько лет тому назад в Клэаре, и об одной ее фразе: «Лекарство от любой напасти — меж баллилийских жерновов» — и попытаться выяснить у него или еще у кого-нибудь, что она имела в виду — мох на мельничном водостоке или другую какую траву. Я был там и этим летом, и буду до осени еще, потому что Мэри Хайнс, женщина красоты необыкновенной, чье имя до сей поры произносят почтительным шепотом у очагов с горящими кусками торфа, умерла шестьдесят лет назад именно здесь; ибо ноги наши сами замедляют шаг в тех местах, где жила свой недолгий и горестный век красота, чтобы дать нам, прохожим, понять, что она — не от мира сего. Старик повел меня куда-то в сторону от замка и от мельницы, вниз по длинной узкой тропке, почти потерявшейся в зарослях терновника и ежевики, и сказал в конце пути: «Вот тут стоял ее дом, даже и фундамента почти уже не видать, камни все порастащили на постройку стен,
[18] а кусты, которые здесь росли, взялись объедать каждый год козы, пока они совсем не зачахли. Говорят, она была самая красивая девушка во всей Ирландии, кожа белая как снег и на щеках — румянец. У нее было пять человек братьев, все как на подбор, только они все умерли, давно уже!» Я поговорил с ним о песне, которую сложил о ней по-ирландски Рафтери,
[19] знаменитый в тех местах поэт, и об одной строке из этой песни: «Глубокий погреб в Баллили». Он объяснил мне, что глубокий погреб — это большая дыра, где река уходит под землю, и проводил меня к глубокому омуту — когда мы подошли к воде, выдра скользнула у нас из-под ног и спряталась под большим серым валуном — и сказал, что рано утром откуда-то из самых глубин поднимается рыба, очень много рыбы, «чтобы попробовать свежей утренней воды с холмов».
Впервые я услышал эту песню от одной старухи, жившей в двух милях выше по реке, — она еще помнила и Рафтери, и Мэри Хайнс. Она говорила мне: «Никогда я не видела никого красивее, чем она, и никогда уже не увижу, до самой моей смерти», — он же был совсем, почитай, слепой и «жил одним только, ходил из дома в дом, а соседи все собирались его послушать. Если ты с ним, к примеру, хорошо обошелся, он тебя в стихах же и восхвалит, а если нет — проклянет тебя по-ирландски. Он был самый великий поэт во всей Ирландии и даже о кусте мог сложить песню, если ему случалось, скажем, под кустом стоять. Был один такой куст, под которым он спрятался от дождя и сложил ему хвалу в стихах, а потом, когда вода стала-таки протекать сквозь листья, сложил хулу». Она спела ту первую песню мне и моему другу
[20] по-ирландски, и каждое слово в ней было звучным и сочным, какими и были, мне кажется, слова в каждой песне до тех пор, покуда музыка не зазналась и не расхотела быть простою одеждой для слов, текучих, изменчивых с током ритмов и смыслов, берущих друг от друга силу. В песне не было той естественности и прямоты, что свойственна лучшей ирландской поэзии уходящего века, ибо мысль облечена в ней в форму слишком уж традиционную — старый, нищий, слепой наполовину поэт, сложивший ее, вынужден поэтому говорить как богатый фермер, готовый все свое достояние положить к ногам любимой женщины; но есть в ней наивные и нежные строки. Часть песни перевел на английский мой друг, но большую часть перевели для нас сами крестьяне. Мне кажется, вы найдете в ней ту простоту ирландского стиха, которой недостает большинству переводов.
На все Божья воля, я к церкви шел.
Бил ветер, и дождь хлестал.
Попалась навстречу мне Мэри Хайнс,
И я полюбил ее в тот же миг.
Учтиво и ласково к ней обратился я,
Мне люди сказали, как с ней говорить,
Она же сказала мне: «Рафтери, слов не трать.
Ты можешь прийти ко мне в Баллили».
Сказала так, и я мешкать не стал,
Ноги — в пляс, и душа занялась.
Три поля всего-то прошли мы в тот день
И засветло были в Баллили.
Стаканы на стол и четверть вина
Поставила Мэри и села со мной,
И сказала мне: «Рафтери, пей до дна.
Глубокий погреб в Баллили».
О звезда моя светлая, солнце в ночи,
О янтарноволосая доля моя,
Пойдешь ли со мной ты в воскресный день
И скажешь ли ты мне «да» при всех?
Что ни вечер, я песню сложу тебе,
И будет вино, коль захочешь вина,
Но, Господи, сделай легким мой путь.
Пока не дошел я до Баллили.
Сладок воздух на склоне холма.
Когда глянешь ты вниз на Баллили,
Когда ты выходишь в луга за орехами и ежевикой,
Звучит там музыка птиц и музыка ши.
Что толку в славе, когда цветы
Отдали свет твоему лицу?
И ни Богу на небе, ни людям холмов
Не затмить и не спрятать его.
Нет места в Ирландии, где б я ни прошел,
От рек и до горных вершин,
И до берега Лох Грейн, чьи скрыты уста.
Но нигде я не видел красы такой.
Светлы ее волосы, светел взор,
И сладки уста ее, словно мед.
Тебе цветы мои, гордость моя.
Цветок сияющий Баллили.
Такая она, Мэри Хайнс, прекрасна
И телом она, и лицом, и душой.
И если бы писарей сотню собрать,
Не хватит им жизни, чтоб описать ее.
Старый ткач, сын у которого ушел, говорят, однажды ночью с ши (то есть с фэйри) да так и пропал, рассказывал мне: «Не было ничего на свете красивее, чем Мэри Хайнс. Мать мне о ней рассказывала — как она не пропускала ни единого хёрлинга во всей округе, и где бы она ни появилась, одета она была всегда только в белое. Как-то раз за один день одиннадцать мужчин кряду попросили ее руки, и всем она отказала. Однажды в кабачке за Килбеканти на холме сидела целая компания тамошних парней, выпивали, как водится, и говорили о Мэри Хайнс, и один из них встал и отправился прямо к ней в Баллили; болото Клун тогда еще не засыпали, он забрел туда и свалился в воду, там его наутро мертвым и нашли. Она умерла от лихорадки, которая ходила в здешних местах как раз незадолго до голода».
[21] Другой старик рассказывал, что он видел ее совсем еще мальчишкой, но помнил прекрасно, как «самый сильный из наших мужчин, Джон Мэдден, помер из-за нее, потому что плавал каждую ночь через речку, чтобы добраться до Баллили, и в конце концов застудился». Вполне возможно, что они рассказывали об одном и том же человеке, потому как предание, переходя из уст в уста, способно умножаться до бесконечности. В Деррибрин, в горах Ахтга, местах безлюдных и диких, вряд ли сильно изменившихся с тех пор, как спелось в первый раз в древней теперь уже песне: «олень на вершинах Ахтга слушает волчий вой»,
[22] но где жива еще память о прежней поэзии и прежнем достоинстве ирландской речи, живет одна старуха, которая помнит Мэри Хайнс. Вот ее слова: «Луна и Солнце никогда не светили с неба женщине столь красивой, кожа у нее была такая белая, что казалась голубой, и на каждой щеке — по маленькому пятнышку румянца». Еще одна старуха, которая живет неподалеку от Баллили, говорила мне так: «Я часто видела Мэри Хайнс, она была и впрямь красавица. Я видела и Мэри Моллой, которая утопла потом в речке, и Мэри Гэтри из Ардрахана, но обеим было до нее далеко, уж очень она была славная. Я и на поминках у нее была — столько она всего в жизни повидала. Она добрая была. Шла я, помню, как-то раз домой через нижнее поле и устала, просто сил нет, и кто как не Пойзин Глегейл (Сияющий Цветок) вынес бы мне из дому стакан парного молока». Старуха имела в виду просто яркий светлый цвет, вроде серебряного, потому что, хотя и говаривал про нее один тамошний же старик — он теперь уже умер, — что ей ведомо «лекарство от любой напасти», то самое, какое есть у сидов, но золота она в жизни видела слишком мало, чтобы помнить, какого оно цвета. Вот свидетельство еще одного человека, с побережья, неподалеку от Кинвары, слишком молодого, чтобы помнить Мэри Хайнс: «Все говорят, что теперь таких красивых людей уже нет; волосы у ней, говорят, были просто чудесные, цветом как золото. Она была бедная, но одевалась каждый день как на праздник, такая была аккуратная. А если она где-нибудь появлялась, люди начинали, раз ее увидев, друг друга из-за нее убивать, и очень многие были в нее влюблены, только вот умерла она совсем молодая. Люди, они так говорят: никто, мол, про кого сложат песню, долго не живет».
Тех, кем восхищаются люди, рано или поздно похищают сиды, которые умеют использовать всякого рода сильные людские чувства себе на пользу и могут сделать так, что отец сам отдаст им в руки своего ребенка, а муж — жену. Те, кого любят, те, кого добиваются многие, только тогда в безопасности, если каждый, кто глянет на них, скажет при этом: «Господи, благослови их». Старуха, которая спела мне песню, была уверена, что Мэри Хайнс «увели». Вот собственные ее слова: «Они ведь уводили и не таких красивых, и много, почему бы им не взять и ее тоже? А люди-то издалека приезжали, чтобы на нее посмотреть, может, и не все говорили: Господи, благослови ее». Старик, который живет у моря невдалеке от Дьюраса, тоже не сомневается, что ее увели: «Кое-кто в наших краях помнит еще, как она приходила сюда на паттерн,
{3} и все говорят, что красивее девушки в Ирландии не было и нет». Она умерла молодой, потому что ее любили боги: может быть, когда-то давно поговорка эта,
[23] которую мы разучились понимать буквально, как раз и имела в виду подобный способ смерти: сиды ведь и есть боги. Эти бедные крестьяне в верованиях своих и чувствах на много веков ближе к древнему греческому миру, привыкшему видеть красоту отделенною от мутного потока видимых форм, чем ученые наши мужи. Она «слишком много повидала на своем веку»; но старики эти и старухи винят в том не ее, а всех прочих; память у них цепкая и злая, и на язык им лучше не попадаться, но если речь заходит о ней, они просто тают на глазах, как растаяли когда-то троянские старцы, увидав идущую мимо стен Елену. Поэт, прославивший ее на всю округу, сам был в западной части Ирландии не менее славен. Кое-кто считает, что Рафтери видел едва-едва, и говорят так: «Я видел Рафтери, он человек был темный,
[24] но и ему хватило глаз, чтобы ее разглядеть»; другим же помнится, что он был и вовсе слеп, хотя, может быть, правы и те, и другие: он ведь мог окончательно ослепнуть к концу жизни. Предание каждое качество доводит до крайности, до совершенства, и если уж человек слеп, значит, он никогда не видел света солнца. Как-то раз, когда я искал пруд Na mna sidhe, то есть тот, где видели женщину-фэйри, я спросил одного человека, как Рафтери мог видеть Мэри Хайнс и так восхищаться ею, если он был совершенно слеп. Он ответил: «Я и правда думаю, что Рафтери был слеп на оба глаза, но у слепых есть свой особый способ видеть мир, и у них есть власть знать больше и больше чувствовать, больше делать и о большем догадываться, чем у нас, у зрячих, им дан особый склад ума и особенная мудрость». И всяк скажет вам, что он был действительно мудрец, а как же иначе, он ведь был не только слепой, но и поэт. Тот ткач, слова которого о Мэри Хайнс я уже приводил, сказал о Рафтери: «Его поэзия была ему — дар от Всевышнего, ибо есть три вещи, которыми Всевышний оделяет людей, — поэзия, танец и умение себя вести. Поэтому в прежние времена человек совсем необразованный, человек, который только что спустился с холмов, умел вести себя лучше и знал куда больше, чем современный какой ваш ученый, у них-то это было от Бога»; а в Кули один человек сказал мне: «Когда он прикладывал к одной стороне головы палец, ему открывалось все, и он мог говорить как по писаному»; и вот еще слова одного пенсионера из Килтартана: «Он стоял однажды под кустом и говорил, а куст отвечал ему по-ирландски. Некоторые говорят, что отвечал сам куст, но, скорей всего, в нем сидел какой-нибудь дух, и он мог ответить Рафтери на любой его самый сложный вопрос. Куст тот потом высох, он и сейчас еще стоит на обочине, по дороге отсюда в Рахасин». У него есть какая-то песня о кусте, которую мне так и не удалось разыскать, и кто знает, не она ли стала первоосновою этой истории, выварившись вдоволь в колдовском котле Предания.
Один мой друг говорил как-то раз с человеком, который был с Рафтери, когда тот умирал, но вообще-то принято считать, что умирал он в одиночку, а некий Морген Гиллан рассказывал доктору Хайзу о том, как всю ночь от крыши домика, где он лежал, поднимался к небу столб света и что «те, кто сидел с ним, были ангелы», и в самой лачуге горел всю ночь яркий свет, «и отпевали его тоже ангелы. Ему была от них такая честь потому, что он был хороший поэт и пел такие духовные песни». Пройдет, быть может, не так уж много лет, и предание, привыкшее в котле своем вываривать бессмертные сущности из смертных форм, превратит Мэри Хайнс и Рафтери в поэтические символы: мученическая доля красоты, блеск и нищета мечты человеческой.
1900
* * *
Был я недавно в северном одном городишке и говорил с человеком, который в детстве жил в деревне, там же, невдалеке. У них принято было считать, что если в семье, где красавцев прежде не водилось, рождается вдруг красивая девочка, то красота ее — от сидов и принесет одни несчастья. Он взялся тогда перечислять имена красивых девушек, которых он знавал, и сказал, что от красоты никому еще проку не было. Это такая вещь, сказал он, которой следует гордиться, но и бояться ее следует не меньше. Жаль, что я не записал его слов прямо там, на месте, они были куда живописней, чем все мои воспоминания о них.
1902
ХОЗЯИН СТАД
К северу от Бен Балбена и горы Коуп живет «крепкий фермер», хозяин стад, как стали бы его называть в Ирландии гэльской. Он гордится тем, что происходит по прямой линии от одного из самых воинственных средневековых кланов, и никогда никому не давал спуску, ни на словах, ни на деле. Есть один только человек, который умеет божиться и чертыхаться не хуже его, но человек тот живет далеко, в горах. «Отец ты наш Небесный, чем я, так меня распротак, заслужил такое наказание?» — по поводу оставленной где-то трубки; когда на ярмарке в базарный день идет торговля, никто, кроме того человека с гор, тягаться с ним в искусстве слова не в силах.
В один прекрасный день я как раз у него и обедал; вошла служанка и сказала, что пришел некий мистер О\'Доннелл. Старик и обе его дочери разом как-то замолчали. Наконец старшая дочь подняла голову и сказала отцу, пожалуй что несколько даже резко: «Выйди к нему и попроси его в дом, пусть отобедает с нами». Старик вышел; когда он вернулся, на лице у него явственно читалось облегчение: «Он говорит, что не станет у нас обедать». «Выйди еще раз, — сказала дочь, — пригласи его в заднюю комнату и угости виски». Отец, едва успевший доесть обед, повиновался угрюмо, и я услышал, как дверь задней комнаты — дочери шили там обыкновенно по вечерам — закрылась за ним и за гостем. Старшая дочь обернулась ко мне и сказала:
— Мистер О\'Доннелл — здешний сборщик податей, в том году он поднял ставку, и когда он к нам пришел, отец — он очень тогда разозлился — завел его в маслодельню, отослал работницу с каким-то поручением прочь и отругал его на все корки. \"Ужо я докажу вам, сэр, — сказал ему О\'Доннелл, — что закон в состоянии защитить своих слуг\", — а отец ответил ему на это, что свидетелей-то, мол, и не было. Потом отец устал наконец ругаться, и ему стало стыдно, и он даже пообещал О\'Доннеллу проводить его короткой дорогой до дому. Но на полпути до поворота они наткнулись в поле на одного из отцовых работников, тот как раз пахал, и отец снова вспомнил о своих обидах. Он отослал работника опять же с поручением прочь и принялся на чем свет стоит ругать сборщика. Когда я об этом узнала, я просто вне себя была — да разве можно так издеваться над бедолагой вроде этого О\'Доннелла; а когда мне пару недель назад сказали, что у О\'Доннелла умер единственный сын и что он очень по нему горюет, я решила заставить отца впредь обращаться с ним по-хорошему.
Она пошла навестить кого-то из соседей, а меня ноги будто сами понесли к двери в заднюю комнату. Внутри явно ссорились. Разговор, скорее всего, опять зашел о налогах, потому как оба они перебрасывались то и дело какой-то цифирью. Я толкнул дверь; увидев меня, фермер вспомнил, очевидно, о миролюбивых своих намерениях и спросил меня, не помню ли я часом, куда он задевал виски. Я и впрямь вспомнил тут же, как он ставил бутылку в буфет; стараясь между делом разглядеть худое, потемневшее от горя лицо сборщика податей, я подошел к буфету и достал искомое. О\'Доннелл был много старше, чем друг мой и хозяин, — сутулый, слабой комплекции старик, и тип был совершенно иной. Один — здоровый, крепкий, привыкший побеждать, другой — из тех людей, чьи ноги словно задались целью не дать им за всю жизнь хотя бы раз присесть и отдохнуть. «Вы ведь из старых О\'Доннеллов, — сказал я, — я даже знаю место на реке, где под водой пещера, в которой вы спрятали свое золото, и охраняет ее змей о многих головах». — «Так точно, сэр, — ответил он, — я последний из прямых потомков княжеского рода».
Мы принялись говорить о незначительных каких-то вещах, и когда наконец костлявый старый сборщик податей поднялся, чтобы идти, мой друг сказал: «Ну, на тот год, глядишь, пропустим еще по стаканчику». «Нет-нет, — был ответ — на тот год я буду уже в могиле». — «И мне тоже приходилось терять сыновей», — сказал ему собеседник, тоном примирительным и мягким. — «Не сравнивай твоих сыновей с моим сыном». И они разошлись, сверкая глазами от ярости, с горечью в сердце; мало того, не вставь я вовремя нужную пару слов, могли бы долго еще не расцепиться и спорили бы, долго и зло, о сравнительных достоинствах мертвых своих сыновей.
В конце концов хозяин стад одержал бы, конечно, победу. Единственный раз в жизни ему пришлось отступать; я записал с его слов, как было дело. Он играл с несколькими работниками в карты в маленькой пристройке к большому амбару, в которой давно когда-то жила одна старуха, совершеннейшая, по слухам, ведьма. Внезапно один из работников выбросил на стол туза и принялся безо всякой на то причины сыпать проклятиями. Он говорил вещи настолько страшные, что все вскочили на ноги, и друг мой сказал: «Тут дело нечисти; в него вселился чей-то дух». Они кинулись к двери, ведущей в амбар, чтобы убраться из лачуги подобру-поздорову. Деревянная щеколда словно вросла в косяк, и хозяину стад пришлось взять пилу, которая оказалась, по счастью, под рукой, у стены, и пропилить щеколду насквозь; дверь тут же распахнулась, хрястнув о косяк так, словно кто-то держал ее, а потом толкнул что было сил, и они со всех ног побежали оттуда вон.
ПАМЯТЬ СЕРДЦА
Как-то раз один из моих друзей сидел у хозяина стад и делал с него набросок для портрета. Старикова дочь сидела рядом, и когда речь зашла о любви и о постели, она сказала: «Слушай, отец, расскажи ему про ту свою любовь». Старик вынул изо рта трубку и сказал: «Никто и никогда не женится на женщине, которую он любит, — и далее, с усмешкой: — Их было человек пятнадцать женщин, которые нравились мне больше, чем та, на которой я в конце концов женился», — и он принялся перечислять имена тех женщин. А потом стал рассказывать, как, будучи совсем еще молодым парнишкой, работал на деда своего, отца матери, и как его даже называли в те времена (мой друг забыл, как оно так вышло) именем деда — ну, скажем, пусть это имя будет Доран. У него был тогда закадычный друг, назовем его Джон Бирн; и вот однажды они отправились оба в Квинстаун, куда должен был подойти эмигрантский корабль — Джон Бирн собирался отплыть на нем в Америку. Прогуливаясь по пирсу, они обратили внимание на странную группу из трех человек: на скамье сидела девушка и плакала, а перед нею ссорились двое мужчин. Доран сказал: «Я, кажется, знаю, в чем дело. Вон тот человек — ее брат, а тот — ее любовник, и брат отправляет ее в Америку, чтобы только она не досталась любовнику. Господи, как она плачет! но знаешь, мне кажется, я смогу ее утешить». Как только любовник и брат отошли куда-то, Доран тут же принялся перед нею прохаживаться и приговаривать: «Хороший денек сегодня, а, мисс?» — или что-то вроде того. Чуть времени спустя она ответила ему, и вскоре они уже болтали все втроем. Эмигрантского корабля ждали не один день; и они втроем катались по городу на империалах омнибусов, в невиннейшем и самом что ни на есть счастливом расположении духа, и любовались всем, чем только можно было в Квинстауне полюбоваться. Когда корабль наконец пришел, Дорану пришлось сказать ей, что он в Америку не едет, и она рыдала по нему куда отчаянней, чем по первому своему любовнику. Когда они садились на корабль, Доран шепнул Бирну на ухо: «Слушай, Бирн, для тебя мне ее не жалко, но только молодым не женись». Когда история дошла до этой точки, старикова дочь сказала насмешливо: «Сдается мне, ты совет-то Бирну дал куда как дельный, а, отец?» Но старик продолжал настаивать, что он и впрямь желал Бирну одного только добра; и рассказал еще, как, получивши письмо с извещением об их помолвке, отписал Бирну тот же самый совет. Шли годы, а писем больше не было; и, хоть он был теперь женат, она все не шла у него из головы. В конце концов он собрался и поехал в Америку, но сколько он ни наводил там справок, все было без толку. Прошло еще немало лет, жена умерла, он был уже в годах, богатый фермер с целой кучей хлопот по хозяйству. И всё ж таки он отыскал ничтожный какой-то предлог, чтобы съездить еще раз в Америку и снова попытаться найти ее. В один прекрасный день он разговорился, там уже, в железнодорожном вагоне с каким-то ирландцем и принялся по обыкновению своему выспрашивать его об эмигрантах из разных знакомых ему мест; в конце концов он спросил: «А о дочке мельника из Иннис Рат ты когда-нибудь слышал?» — и назвал имя женщины, которую искал. «Да, конечно, — тут же откликнулся его собеседник, — она вышла замуж за моего друга, за Джона Мак Ивинга. А живет она в Чикаго, на такой-то улице». Доран отправился в Чикаго и постучал в указанную дверь. Она открыла дверь сама, и «ничуточки не переменилась». Он назвал ей настоящее свое имя — он снова взял его после смерти деда — и имя человека, с которым познакомился в поезде. Она его не узнала, но пригласила остаться к обеду, сказав, что муж ее будет рад любому, кто знаком со старым его другом. Они о многом успели поговорить, но за весь тот вечер, я не знаю почему, да и сам он, думаю, не смог бы сказать почему, он ни разу не сказал ей, кто он такой. За обедом он спросил ее о Бирне; она уронила голову на руки и принялась плакать, и плакала так долго и горько, что он испугался даже, как бы муж ее не рассердился всерьез. Он так и не отважился спросить, что же случилось с Бирном, и вскоре ушел, чтобы никогда больше с ней не встречаться.
Когда старик закончил свой рассказ, он сказал: «Передайте все это мистеру Йейтсу, может, он напишет о нас обо всех стихи». На что его дочь откликнулась тут же: «Ну нет, отец. О подобной женщине никто стихов писать не станет». И вот какая жалость! Я и в самом деле не написал стихов; быть может, потому, что на сердце мое — а оно, сколько ни помню себя, всегда любило без памяти Елену и прочих всех хорошеньких, но непостоянных женщин — легла бы слишком уж тяжкая ноша. Есть вещи, которых лучше долго в себе не носить, вещи, для которых лучше простых, голых слов оправы и не придумаешь.
1902
ЧЕРНОКНИЖНИКИ
В Ирландии редко слышишь о силах однозначно темных,
{4} а встречать людей, имевших личный в этом смысле опыт, мне доводилось и того реже. Народное воображение здесь склонно скорее к причудливому, к фантастическому, а причуды фантазии теряют свободу свою, а с нею и всякий смысл, когда их увязывают накрепко — с добром ли, со злом. Я и в самом деле нечасто встречал в Ирландии людей, пытавшихся наладить связь с силами тьмы, и те, с кем все-таки свела меня судьба, тщательнейшим образом скрывали как цель свою, так и средства к ее достижению от глаз живущих с ними рядом. В основном это мелкие клерки, и встречаются они для демонологических своих изысканий в задрапированной черным комнате, однако в каком эта комната находится городе, я не скажу. В саму комнату они меня не допустили, но, обнаружив, что в материях оккультных я не то чтобы совсем уж новичок, решили продемонстрировать умения свои на нейтральной территории. «Приходите к нам, — сказал мне их наставник, — и мы покажем вам духов, которые будут говорить с вами лицом к лицу, и в телах столь же тяжелых и плотных, как ваше собственное тело».
Я говорил с ним о возможности общения в состоянии транса с существами ангельской природы и с фэйри — с детьми света и сумерек, — он же убеждал меня в том, что верить следует только тому опыту, который получен нами в привычном, обыденном состоянии духа. «Хорошо, — сказал я, — я приду, — или что-то в этом же роде; но я не дам себя загипнотизировать и постараюсь на личном опыте убедиться, действительно ли те формы, о которых вы мне говорили, плотнее на ощупь, чем те, о которых говорил я». Не то чтобы я отрицал способность инородных существ являться нам в обличиях из смертной плоти; я сомневался только в действенности простейших заклинаний, вроде тех, о коих шла речь. Они могут, конечно, ввести человека в транс, но не более того.
«Но мы своими глазами видели, — сказал он, — как духи передвигали по комнате мебель, и, если мы прикажем, они вредят или, наоборот, помогают людям, которые о них и знать не знают». Я стараюсь передать не сказанные в тот день слова, но самый смысл нашего разговора.
В назначенный вечер я пришел около восьми часов и застал наставника одного в маленькой задней комнате, почти совершенно темной. Он был одет в черную мантию с капюшоном, вроде инквизитора на старой гравюре, из-под которой видны были только глаза, глядевшие сквозь две маленькие круглые дырочки. На столе перед ним находились: блюдо с горящими травами, большая чаша, череп, кругом исписанный тайными знаками, два лежащих крест-накрест кинжала и еще какие-то предметы, назначения которых я так и не понял, по форме напоминающие жернова. Я также надел на себя черную мантию; помнится, она была мне не по размеру и очень мешала. Затем чернокнижник вынул из корзины черного петуха, перерезал ему горло и дал крови стечь в чашу. Он открыл книгу и принялся читать заклинание — не по-английски и не по-ирландски, звуки были все больше глубокие, гортанные. Прежде чем он кончил читать, вошел еще один чернокнижник, молодой человек лет двадцати пяти, и, надевши также мантию, сел слева от меня. Заклинатель духов сидел прямо напротив, и вскоре я почувствовал, что глаза его, поблескивавшие время от времени в прорезях капюшона, странным образом на меня влияют. Я что было сил стал сопротивляться внушению, и у меня разболелась голова. Затем наставник встал и выключил в коридоре свет, так чтобы сквозь щель под дверью не просачивался даже лучик его. Единственным источником света были теперь тлеющие тихо на блюде травы, а единственным звуком — глухой гортанный речитатив заклинателя духов.
Внезапно человек, сидевший слева от меня, пошатнулся и выкрикнул: «О, Господи! О, Господи!» Я спросил его, что случилось, но он, как оказалось, даже не отдавал себе отчета в том, что вообще открывал рот. Минуту спустя он сказал, что видит огромную змею, ползущую через комнату, и сделался очень возбужден. Никаких конкретных форм я не видел, казалось только, что черные, смутных очертаний облака ходят вокруг меня. Я почувствовал, что если не буду бороться, то скоро впаду в транс, и что воздействие, которому я подвержен, по сути своей дисгармонично, или, иными словами, бесовское и впрямь. Я боролся как мог и вскорости, отделавшись от черных облаков, смог опять положиться на обычные свои пять чувств. Оба чернокнижника начали уже видеть бродящие по комнате белые и черные колонны и в конце концов человека в монашеской рясе; они были крайне удивлены, что я не вижу того же, потому как для них призраки эти были так же осязаемы, как стоящий перед ними стол. Сила заклинателя духов все нарастала, и мне стало казаться, будто тьма волнами изливается из него и собирается вокруг меня в подобие кокона; человек слева от меня отключился совсем. Последним усилием воли, собравши все свои силы, я отогнал облака тьмы прочь; я понял, что, не позволив ввести себя в транс, большего не увижу, а поскольку черные эти облака особой любви у меня не вызывали, я попросил включить свет и, после необходимого экзорцизма, вернулся в обыденный мир.
Я спросил у того из чернокнижников, что был посильнее: «А что бы случилось, если бы один из ваших духов одолел меня?» — «Вы бы ушли из этой комнаты, — ответил он, — вдвоем». Я попытался расспросить его также и об истоках его искусства, но ничего особо важного не узнал, кроме того, что заклинаниям его научил отец и что одно из слов, чаще других повторявшееся в тексте, было арабское. Большего он мне сказать не мог, ибо, судя по всему, дал обет хранить тайну.
ДЬЯВОЛ
Моя старуха из Мэйо сказала мне однажды: она видела, как прямо по дороге в деревню явилось нечто и вошло в дом напротив, имен она не называла, но я понял и так. На другой день она рассказала о двух своих подругах, которых кто-то — они уверены, что Дьявол, собственной персоной, — едва не затащил в постель. Одна из них стояла на обочине дороги; он ехал на лошади мимо и предложил ей сесть сзади него в седло и покататься с ним на пару. Когда она отказалась, он просто-напросто растаял. Другая стояла прямо на дороге поздно ночью и ждала своего парня, как вдруг по дороге, из темноты, вылетело нечто, хлопая, перекатываясь то и дело вверх тормашками. Издалека оно похоже было на газету, а когда подлетело ближе, прямо ей в лицо, она даже прикинула по формату, что это, должно быть, «Айриш Таймс». И вдруг газета исчезла, и перед ней очутился молодой человек, предложивший ей тут же пойти с ним прогуляться. Она отказалась, и он тоже исчез.
Знал я и еще одного старика, со склонов Бен Балбена, у которого Дьявол поселился прямо под кроватью и звонил по ночам в колокольчик. Тогда он пошел поздно вечером в часовню, украл там колокол и вызвонил беса вон.
ТЕОЛОГИ СЧАСТЛИВЫЕ И НЕСЧАСТЛИВЫЕ
I
Моя старуха из Мэйо сказала мне однажды: «Знавала я одну служанку, которая повесилась из любви к Богу. Она очень тосковала по своему священнику и по обществу
{5} и повесилась на перилах, на шарфике. Не успела она отойти, как стала вся белая, точно лилия, а будь то убийство или самоубийство — она была бы чернее сажи. Погребли ее по-христиански, а священник сказал, что только она умерла, и уже была с Отцом нашим Небесным. Вот так, что ты ни делай, а если делаешь это из любви к Богу, все будет к лучшему». Удовольствие, с которым она рассказывала мне эту историю, вовсе меня не удивило: все святое и светлое так близко ей, что словно бы само собою просится на язык. Как-то раз она сказала мне, что все, о чем бы ни говорили на службе в церкви, она потом видит собственными своими глазами. Она описывала мне врата Чистилища, такими, какими они явлены были глазам ее, но я ничего из ее описания не помню, кроме разве того обстоятельства, что душ страждущих она не видела вовсе, а только врата. Такое впечатление, будто и в голове у нее сплошь одна красота и благодать. Она спросила меня однажды, какой цветок и какой месяц самые что ни на есть красивые. Когда я ответил: «Не знаю», — она тут же сказала сама: «Месяц май, из-за Девы, невесты,
[25] и ландыш, лилия долины, потому что она никогда не грешила и чистою вышла прямо из камня». А потом спросила еще: «Почему в году есть три холодных месяца, зима?» Я даже и этого не знал, и она сказала ответ: «Человеческий грех и возмездие Божие». В ее глазах Христос не только был свят, но и совершенно безупречен с земной, телесной точки зрения, красота и святость были для нее теснейшим образом взаимосвязаны. В нем, единственном из всех мужчин, было ровно шесть футов росту, все же прочие были чуть выше или чуть ниже.
Мысли ее и взгляды относительно фэйри также не лишены красоты и приятства, и я никогда не слышал, чтобы она их называла падшими ангелами. Они такие же люди, как мы, только красивее, и сколько раз она подходила к окну, только чтобы посмотреть, как они едут по небу в крытых своих фургонах, фургон за фургоном, без конца и без края, или к двери, чтобы послушать, как они там поют и танцуют на речке у брода. Поют они, кажется, по преимуществу одну и ту же песню под названием «Далекий водопад», и, хоть они ее как-то раз и уронили на ровном месте, она о них ни разу даже не подумала плохо. Чаще всего ей приходилось с ними встречаться в графстве Кинге, когда она работала там в услужении; однажды утром, не так давно, она сказала мне: «Вот вчерась ждала я хозяина, и время было четверть двенадцатого. Вдруг слышу, стучат мне по столешнице, снизу. Я им и говорю: \"Эй, тут вам не графство Кингс\". Аж самой смешно стало, смеялась, чуть не обмерла. Это они мне намекали, что, я засиделась поздно. И что, мол, пришло уже их время». Я рассказал ей об одном человеке, который увидел фэйри и упал в обморок, и она ответила мне тут же: «Это не фэйри был, это нечисть какая-нибудь, от фэйри в обморок никто не падает. Это бес был. Они вот меня однажды ночью вместе с кроватью чуть через крышу на двор не вынесли, и то я не испугалась. Я и недавно не напугалась; вы как раз работали, а я слышу, вверх по лестнице шлепает что-то склизкое, будто угрь, и тихонечко так повизгивает. Оно ко всем дверям подошло, по очереди. Ко мне-то, если бы даже и отперто было, не сунулось бы. А не то летело бы за тридевять земель, и с присвистом. Был у нас в деревне один парень, ничего человек не боялся, так вот он одного из них так обломал, любо-дорого. Даже сам пошел к нему на дорогу ночью, но он-то сам слова какие-то знал. Хотя соседей лучше, чем фэйри, нет и быть не может. Если ты к ним хорошо, так и они к тебе хорошо, только не становись у них лишний раз поперек дороги». А в другой раз она мне сказала: «Они никогда не делают зла людям бедным».
II
И есть, однако же, в Голуэйской одной деревушке человек, который ничего, кроме нечисти, вокруг как будто и не видит. Иные считают его святым, иные — чокнутым
[26] слегка, но речи его иногда напоминают древние ирландские «видения» о Трех Мирах, те самые, которые предположительно дали Данте основу для плана к «Божественной комедии». Я только не могу себе представить, чтобы человеку этому явилось видение Рая. Особенно он зол на фэйри и в доказательство сатанинской их природы приводит козлоногость, действительно среди них, детей Пана, весьма распространенную. Он не утверждает наверное, что «они крадут женщин, хотя многие о них такое говорят», но в одном он совершенно уверен: «Их среди нас что песка морского, и они несчастных смертных вводят во искушение». Вот его слова: «Слыхал я об одном священнике, тот все ходил и глядел в землю, как будто искал чего-то, и вот ему был голос \"Если ты ищешь видеть их, ты их увидишь в достатке”, — и тут глаза его отворились, и он увидел, что вся земля кишит ими сквозь. Они то петь вдруг принимались, то плясать, но на ногах у них у всех были копыта».
Сам он к поющим и пляшущим этим исчадиям ада относится между тем весьма презрительно и уверен, что стоит только сказать им «изыди», и они исчезнут. «Я сам, — рассказывает он, — вышел как-то поздно вечером из Кинвары и пошел прямиком, вон там, через лес, чую, увязался один за мной, как будто на лошади едет, и ноги так тяжело опускает, но звук не как от лошадиного копыта. Я тогда стал, обернулся и говорю ему, громко так: \"Изыди!\" — и он исчез, и никогда мне потом не мешал. И еще я знал человека, он когда умирал, один забрался к нему прямо в койку, а тот как заорет на него: \"Вон отсюда, тварь нечистая!\" — тот и впрямь ушел. Падшие ангелы, вот кто они такие, и когда они пали, Бог сказал: \"Да будет Ад\" — и тут же стал Ад».
Старуха, сидевшая до той поры тихо у очага, вмешалась в разговор и сказала: «Спаси нас Господь, зря он так сказал, а то, глядишь, и не было бы Ада до сих пор», — но духовидец на ее слова внимания не обратил. Он продолжал говорить: «А потом он спросил у Диавола, что тот возьмет за души всех смертных людей. И Диавол ответствовал: ничего, только кровь сына девы, и он ее получил, и тогда растворились врата Адские». Историю эту он понимал так, словно она была одной из старых народных полупритч-полусказок.
«Я сам видел Ад. Один только раз, но было мне такое видение. Вокруг него стоит высокая стена, вся железная, в ней ворота, и к ним прямая дорога, совсем как в господский сад, и только по краям не кусты самшита, а каленое железо, докрасна. А за стеною все мостовые, я точно не помню, что там было по правую руку, но по левую стояли огромные печи, и множество душ было там приковано, внутри, железными цепями. Я тогда повернулся и пошел прочь, но оглянулся все ж таки и увидел, что стене той конца нет».
«А в другой раз я видел Чистилище. Оно на ровном вроде месте, и стен там нет, но все оно как жаркий один костер, а в нем стоят души. И страдают они разве чуть меньше, чем в Аду, только чертей там нет, и у душ есть надежда на Небо».
«И я услышал зов ко мне оттуда: \"Помоги мне\". И когда я взглянул, увидел человека, я знал его раньше, в армии, он ирландец, из этих самых мест, и он потомок короля О\'Коннора из Атенри
[27]».
«Тогда я протянул было руку, но потом крикнул ему: \"Я сгорю дотла, прежде чем подойду к тебе на три ярда\". И он тогда сказал: \"Что ж, тогда молись за меня\". Что я и делаю».
«Вот и отец Коннелан говорит то же самое: помогайте, мол, мертвым молитвою вашей; а он человек очень умный, и служит службу, и у него полным-полно всяких чудодейственных снадобий, настоянных на святой воде, которую он сам привез аж из Лурда».
ПОСЛЕДНИЙ ГЛИМЕН
[28]
Майкл Моран родился где-то около 1794 года в дублинском пригороде Блэк Питтс, на Фэддл-элли. Когда ему исполнилось две недели от роду, он заболел и в результате ослеп совершенно, а потому для родителей своих стал благословением Божьим, ибо вскорости они получили возможность посылать его петь и попрошайничать на углах дублинских улиц или же на мостах через Лиффи. Им, кстати, оставалось только пожалеть, что не все их дети уродились такими же точно, потому как, несмотря на слепоту, мальчишка был не по годам остер и каждую житейскую мелочь, каждое движение кипящих вокруг страстей человеческих преображал тут же в стих или же в причудливую до афористичности фразу. Едва успевши достичь совершеннолетия, он был уже признанным пастырем диковатого стада местных балладотворцев — Мэддена, ткача, Кирни, слепого скрипача из Виклоу, Мартина из Мита, МакБрайда из Бог знает откуда, МакГрейна, того самого МакГрейна, который впоследствии, когда настоящего Морана уже не стало, рядился в чужие перья или, скорее, в чужие отрепья и клялся прилюдно в том, что кроме него самого и не было никогда никакого Морана, и многих прочих. Не помешала ему слепота обзавестись также и женой; более того, он мог себе позволить привередничать и выбирать одну из многих, потому как именно и представлял собой столь дорогую сердцу женщины помесь босяка и гения; ведь женщина, сколь ни будь она сама привержена формам и нормам мира сего, была и есть неравнодушна ко всему неожиданному, ко всему, что ковыляет непрямой дорогой и сбивает с толку людей порядочных. И жил он отнюдь не в нищете, хоть и ходил всю жизнь в отрепьях, напротив, он почти ни в чем себе не отказывал; он, говорят, очень уважал каперсный соус, и как-то раз, когда жена об этой его особенности забыла, запустил ей в голову бараньей ножкой. Зрелище-то он собой представлял, конечно же, не самое завидное, в грубом своем бушлате из ворсистой шерстяной ткани, с капюшоном и зубчатыми полами, в плисовых штанах, в огромных растрескавшихся башмаках и с ореховой палкой, привязанной накрепко кожаным ремешком к запястью; и я представляю, какая горькая печаль снизошла бы на душу глимена МакКуанлинна,
[29] доведись ему, другу королей, узреть через века с верхушки Коркского столпа далекого своего потомка. И все-таки, пусть вышли давным-давно из моды короткий плащ и кожаный жилет, он был истинный глимен, для народа своего разом и шут, и поэт, и ходячая сводка новостей. Утром, после завтрака, жена или кто-нибудь из соседей читали ему вслух газету, вдоль и поперек, и не по одному, бывало, разу, покуда он не останавливал их сам словами: «Все, будет, таперча буду думать», — и из этого «думанья» рождалась постепенно дневная норма баек и прибауток. Под грубою тканью бушлата он носил в себе огонек средневековья, пусть тлеющий едва-едва, но живой.
Чего он, кстати, не унаследовал от МакКуанлинна, так это ненависти к церкви и церковникам, и ежели случалось так, что плоды раздумий не желали в должной мере вызревать или же собравшаяся аудитория требовала чего посерьезней, он читал или пел с голоса какую-нибудь историю, а то и балладу о святом, о мученике или о ком-нибудь из персонажей библейских. Он вставал на углу, ждал, пока не соберется вокруг него толпа, и начинал таким вот манером (я пользуюсь свидетельством человека, который знавал его лично): «Ну, робята, сбивайтесь в кучу, сбивайтесь в кучу. Кто скажет мне, я часом не в луже стою? я не на мокром стою месте?» Кто-нибудь из мальчишек кричал обыкновенно: «Не! не в мокром! сухо там у тибе. Давай про Святую Марию; не, давай про Моисея, давай, а?» — и каждый выкрикивал название любимой своей сказки. Тогда Моран, передернувши всем телом, хватал себя за лацканы бушлата и взрывался вдруг: «Все мои дружки сердечные, все скурвились совсем, тьфу, пакость»; и, предупредивши на всякий случай еще раз — от греха — уличных мальчишек: «Ежели вы, говнюки, не перестанете пакостничать, я-то вам покажу, ужо я вам», начинал говорить, если не позволял себе напоследок еще одну оттяжку: «Ну, что, народ-та вокруг собрался? Все тут добрые христьяне иль затесался какой поганый еретик?» А не то вступал сразу и в голос:
И стар, и млад, ступай суда,
Такие тут дела.
Я вам спою, а мне бы
Старушка Салли принесла
Мою краюшку хлеба.
Самое знаменитое из религиозных его повествований именовалось «Святая Мария Египетская», представляло собой длинную, серьезную до жути поэму и являлось, по сути, выжимкой из еще более обширного труда некоего епископа Кобла. Речь в ней шла о том, как одна египетская продажная женщина по имени Мария отправилась однажды с группою паломников в Иерусалим из соображений чисто профессиональных, а потом, когда сверхъестественная сила помешала ей переступить порог храма, раскаялась вдруг, удалилась в пустыню и провела остаток жизни своей в одиночестве и покаянии. Когда она собралась наконец помирать, Господь послал к ней епископа Зосиму, чтобы тот отпустил ей грехи, причастил ее перед смертью и с помощью одного тамошнего льва, им же посланного Зосиме в помощь, вырыл ей могилу. Поэма эта вобрала в себя все самое худшее из назидательной поэзии образца VIII века, но была притом настолько популярна и так по сей причине часто исполнялась, что Моран получил даже прозвище — Зосима, под которым многие еще и до сих пор его помнят. Был у него еще один собственного сочинения шедевр, под названием «Моисей», который к поэзии лежал чуть ближе, но все ж таки на расстоянии вполне для обеих сторон безопасном. Однако же штиль торжественный и высокопарный был натуре его противопоказан, и по исполнении, так сказать, передовицы он сам же ее и пародировал таким вот босяцким совершенно манером:
В земле Египетской, где воду пьют из Нила,
Девчонка Фараонова скупнуться раз решила.
Макнулась, в общем, и на берег — шасть.
Побаловаться, значить, в камышах.
И вдруг, завместо милого дружка,
Робенка в люльке тащит с бережка
И говорит подружкам тихо так, спокойно:
«Девчонки, это чье ж оно такое?»
Однако же чаще всего он прокатывался в острых и злых своих виршах насчет современников. Особенное удовольствие ему доставляло, к примеру, напомнить ненавязчиво одному сапожнику, который, хвастаясь направо и налево своим достатком, был притом известный всей округе грязнуля, о весьма незавидном происхождении и самого сапожника, и его денег — песенкой, от которой до нас, к сожалению, дошла одна только первая строфа:
Нет дома в Дублине грязней,
Чем тот, где гадит Дик МакЛейн.
Жена его — округе всей
Известная сирена.
Она за совесть, не за страх
Медяк сшибает на углах,
А муж, разодевшись в пух и прах.
Подался в джентльмены.
Ханжей таких не видел свет,
МакЛейнам сроду сраму нет,
И весь их клан на том стоит,
Откуда ж будет стыд.
Трудностей у него хватало, и самого разного сорта, вплоть до многочисленных самозванцев, с коими ему приходилось вступать в состязание до полного их и публичного посрамления. Как-то раз один полицейский, преисполнившись служебным рвением, арестовал его за бродяжничество, но был под смех суда присяжных на голову разбит одним-единственным замечанием Морана, который, обратившись к судье, напомнил Его Милости о прецеденте,
[30] созданном во времена оны Гомером, каковой также, по уверению Морана, был поэт, слепой поэт, и нищий слепой поэт в придачу. Слава его росла, и проблем становилось все больше. Всяческого рода подражатели буквально проходу ему не давали. Некий актер, к примеру, заколачивал по гинее на каждый заработанный Мораном шиллинг, просто-напросто копируя фразы его, песни и саму его манеру на сцене. Однажды актер сей ужинал с друзьями, и между ними возник спор — не переигрывает ли он в роли Морана. За третейским судом решили обратиться к толпе. Ставкой был обед ценою в сорок шиллингов в знаменитой тамошней кофейне. Актер встал на Эссекс-бридж, там, где являлся обыкновенно Моран, и вскоре вокруг него собралась небольшая толпа народу. Не успел он добраться до конца «В стране Египетской, где воду пьют из Нила», как невдалеке показался и сам Моран, собственной персоной, и тоже не один. Зрители смеялись, возбуждены были крайне, и число их сразу же удвоилось — имело смысл ожидать чего-то интересного. «Люди добрые, — возопил претендент, — возможно ли, чтобы нашелся человек настолько бессовестный, чтоб надсмехаться над бедным темным стариком?»
— Кто там кричит? — отозвался тут же Моран. — Гоните его, он самозванец.
— Изыди, несчастный! сам ты самозванец и есть. Неужто ты не боишься, что небо отымет свет и у твоих глаз за то, что ты стал надсмехаться над человеком бедным и темным?
— Святые угодники и ангелы на небеси, да неужели никто меня не защитит? Ты самый что ни на есть гнусный проходимец, ты нелюдь, разотбиваешь у меня мой честный кусок хлеба, — отвечал бедняга Маран.
— А ты, ты, несчастный, зачем ты мешаешь мне петь? Народ христьянский, неужто в милости твоей ты не прогонишь человека этого тумаками прочь? Он пользуется тем, что беззащитен я и темен.
Убедившись, что победа осталась за ним, претендент поблагодарил «людей добрых» за доброту их и за то, что они не дали его в обиду, и принялся опять декламировать стихи. Некоторое время Моран, озадаченный донельзя, молча его слушал. Потом снова принялся возмущаться:
— Да нешта никто из вас мине не помнит? Вы что, поослепли все разом? Я ж вот он я, а тот — и не я совсем!
— Прежде чем я продолжу прекрасный сей рассказ, — тут же перебил его самозванец, — я обращусь к вам, добрые христьяне, подайте кто сколько может, чтобы легче мне было рассказывать дальше.
— У тебе что, души и вовсе нет, ты, надсмешка над подобием Господним? — оскорбленный до глубины души этою последней обидой, Моран был уже просто вне себя от ярости. — Грабь, грабь нищего, нехристь, ты хочешь, видать, чтобы весь мир с тобою вместе поглотило пламя адское? Слыханные ли дела творятся, люди добрые?
— Вот люди пускай и рассудят, — сказал самозванец, — кто здесь на самом деле слепой, а кто — нет, решайте, друзья мои, и избавьте меня от этого прохвоста, — и с этими словами принялся собирать монетки — все больше пенсы и полпенни.
Пока он собирал свой урожай, Моран затянул «Марию Египетскую», и негодующая толпа, которая и вовсе собралась уже было наломать ему спину его же посохом, остановилась, пораженная невиданным сходством Морана с самим собой. Самозванец кричал уже, чтобы люди «вот только допустили его до этой сволочи, и он-то ему ужо покажет, кто здесь самозванец». Его и впрямь подвели к Морану, однако, вместо того чтобы сцепиться с ним, он сунул ему в руку пару шиллингов и, обернувшись к толпе, объяснил, что он и в самом деле всего лишь актер и что сделал он все это на спор, после чего удалился под общий хохот и аплодисменты, чтобы съесть выигранный таким образом ужин.
В апреле 1846-го к тамошнему приходскому священнику пришел человек и сказал, что Майкл Моран умирает. Священник нашел его в доме номер 15 (ныне 14 1/2) на Патрик-стрит, в кровати, на соломенном тюфяке, и комната забита была до отказа оборванными уличными певцами, пришедшими скоротать с ним последние его часы. Когда он умер, певцы собрались еще раз, со всеми своими скрыпками, и закатили по нему поминки по первому разряду: каждый в общее веселье внес подобающую лепту — балладу, байку, пословицу или стишок на случай. Он свое пожил, он за себя помолился сам, и грехи ему священник отпустил, так почему бы им не проводить его как подобает, от всей души? Похороны назначили на следующий день. В катафалк с гробом вместе набилась изрядная компания друзей его и почитателей, потому как шел дождь и вообще погода выдалась на удивление мерзкая. Едва они успели тронуться с места, как один из них выпалил вдруг: «Жуть, холод-то какой, а?» «И нь\' говори, — отозвался другой, — пока на жаренай бугор доедем, все закоченеем, что твой покойник». «Ну, старый, учудил, — сказал третий, — не мог, што ль, в другой какой месяц помереть, чтоб погода-ть\' хоть устоялась». Тогда человек по имени Кэрролл достал полпинты виски, и все они выпили за упокой души усопшего. К несчастью, катафалк и впрямь оказался перегружен, — на полпути у них полетела рессора, и в суматохе бутылка разбилась.
REGINA, REGINA PIGMEORUM, VENI
{6}
Как-то вечером один средних лет человек, проведший всю жизнь свою вдали от дребезжания колес по городским булыжным мостовым, молоденькая девушка, его родственница, которая, по слухам, обладала достаточными духовидческими способностями, чтобы наблюдать неизвестного происхождения огоньки, танцующие тихо в полях между стад, и сам я, собственной персоной, шли по песку вдоль берега моря, на крайнем западе страны. Мы говорили о Народе Забвения, как иногда называют здесь фэйри, и за разговором дошли до всем в тех краях известного их обиталища — до неглубокой пещеры в черных базальтовых скалах, отражавшейся, как в воде, в мокром морском песке. Я спросил у девушки, не видит ли она чего: мне было о чем спросить у Народа Забвения. Несколько минут она стояла совершенно тихо, и я заметил, что она погружается постепенно в некое подобие транса — холодный морской бриз вовсе перестал ее беспокоить и монотонный гул набегающих волн, очевидно, совершенно для нее смолк. Я выкрикнул громко несколько имен — все имена великих фэйри, и буквально через несколько секунд она сказала, что слышит откуда-то изнутри скалы музыку, потом — отдаленные голоса и согласный топот ног о камень, так, словно собравшиеся люди приветствовали невидимого нам артиста. До самой до этой минуты приятель мой ходил взад-вперед чуть в стороне, в нескольких ярдах от нас, теперь же он подошел к нам вплотную и сказал, что нам, наверное, придется отложить на время наш эксперимент, потому что сюда идут люди, он-де слышит между скалами детский смех. Духи места и его не обошли своим вниманием. Девушка тут же согласилась с ним и сказала, что сквозь музыку, голоса и топот ног она тоже слышит взрывы смеха. Потом она увидела, как пещера стала глубже и из самой глубины ее заструился свет, а с ним явилось множество маленьких человечков
{7} в разноцветных одеждах, красных по преимуществу, и все они танцевали под музыку — мелодии такой ей прежде слышать не доводилось.
Затем я попросил ее обратиться к королеве маленького народца — пусть она явится и поговорит с нами. Она так и сделала, но ответа не последовало. Тогда я сам повторил слова заклятия, громко, и через секунду она сказала, что из пещеры вышла женщина, высокая и очень красивая. К этому времени я тоже впал в некое подобие транса,
{8} и то, что принято называть ирреальным, стало понемногу, но весьма уверенно обретать для меня зримые формы; у меня возникло такое ощущение — не то чтобы я увидел, но именно ощутил — золотое шитье и темные волосы. Я попросил девушку передать королеве, чтобы она вывела из пещеры своих подданных по племенам и коленам, так, чтобы мы смогли их разглядеть. Как и прежде, мне пришлось повторить приказ свой самому. Маленький народец и впрямь буквально валом повалил из пещеры, выстроившись, насколько я помню, в четыре колонны. У одних, согласно ее описанию, в руках были луки из рябинового дерева, у других на шеях — ожерелья из чего-то вроде чешуйчатой змеиной кожи, но как и во что они были одеты, я не помню. Я попросил королеву сказать моей духовидице, не есть ли ее пещера, так сказать, столица всех окрестных фэйри. Губы ее задвигались, но ответа расслышать мы не смогли. Тогда я велел девушке положить руку королеве на грудь, и тут каждое ее слово стало слышно совершенно отчетливо. Нет, это не самое большое поселение фэйри в здешней округе, чуть дальше есть еще одно, и там их куда больше. Затем я спросил, правда ли, что она и ее люди крадут смертных, и если это правда, оставляют ли они взамен украденной другую душу. «Да, мы меняем тела», — был ответ. «А кому-нибудь из вас приходилось рождаться в смертном теле?» — «Да». — «Знаю ли я кого-нибудь, кто был до своего рождения одним из вас?» — «Да, знаешь». — «Кто они?» — «Этого тебе знать не следует». Потом я спросил, а не являются ли и сама она, и весь ее народ «драматизациями внутренних наших состояний». «Она вас не поняла, — сказала моя приятельница, — она говорит, что народ ее очень похож на людей, и многое из того, что свойственно большинству из смертных, им свойственно тоже». Я спрашивал еще о ее природе, о целях и месте ее в мироздании, но подобного рода вопросы только лишь удивили ее и озадачили. В конце концов она начала, кажется, терять терпение и написала для меня особо на песке — песке невидимом: «Будь осторожен и не пытайся слишком многое о нас узнать». Поняв, что чем-то ее задел, я поблагодарил ее за все, что она нам объяснила и показала, и позволил ей удалиться обратно в пещеру. Чуть времени спустя девушка очнулась от транса, холодный ветер с моря вновь напомнил о себе, и ее передернуло дрожью.
«ОНИ СИЯЛИ ЯРОСТНО И ЯСНО»
Я знаю женщину, которой довелось однажды столкнуться лицом к лицу с красотою героической, той самой, что, согласно Блейку, и в старости, как в юности, царит, той самой, что зачахла в изящных наших искусствах, когда упадок, именуемый у нас прогрессом, предпочел ей красоту сластолюбивую. Она стояла у окна и глядела в сторону Нокнарей, где похоронена, как принято считать, королева Мэйв,
[31] — и вдруг увидела, по ее словам, «самую красивую из женщин, какую только можно себе представить, как она сошла с холмов и прямо к ней направилась». На поясе у женщины этой висел меч, а в поднятой кверху руке она сжимала кинжал, одета она была во все белое, с обнаженными до плеч руками и босая. Выглядела она «очень сильной, но не злой», то бишь не свирепой и не жестокой. Старухе доводилось прежде видеть древнего ирландского великана, таким же точно образом, но тот, «хоть он и выглядел человеком достойным, по сравнению с этой женщиной был ровным счетом ноль, потому как он был мужиковатый такой и не смог бы выступать так благородно»; «она была похожа на миссис… (одна живущая неподалеку, с безукоризненной осанкой леди), только живота у ней большого не было, она была вся такая стройная, а в плечах широкая, вам такой красоты во всю вашу жизнь не увидать, на вид ей было лет тридцать». Старуха закрыла глаза руками, а когда она руки отняла, видение исчезло. Соседи, по ее словам, «чуть было ее не прибили» за то, что она закрыла не вовремя глаза — они были уверены, что ей явилась королева Мэйв, и нужно было дождаться от нее знака: местным лоцманам она показывается, говорят, не так уж и редко. Я спросил ту старуху, приходилось ли ей раньше видеть кого-нибудь похожего на королеву Мэйв, и она сказала: «У них у некоторых волосы распущены и вниз висят, но эти-то вот совсем другие, они как в книжке на картинках, как снулые. А у которых волосы все дыбом, вот они — как эта. На тех, на других, платья тоже белые, но длинные, до пят, а у которых волосы торчком, у тех платья короткие, чуть не под самое колено». После долгого и кропотливого допроса мне удалось выяснить, что на ногах у них надето обычно что-то вроде котурнов; потом она продолжила: «Они такие высокие и ходят быстро, вот вроде тех мужчин, которых видишь иногда, как они скачут верхом по двое, по трое по склонам гор и размахивают мечами».
[32] И она повторила несколько раз: «Таких людей не бывает уже больше на свете, таких красивых, не родятся они теперь», — или что-то вроде того, а потом сказала еще: «Вот теперешняя королева,
{9} она женщина достойная, приятная женщина, но только она совсем не такая. Мне потому теперешние женщины и не нравятся, что они совсем на этих не похожи», — в виду имея духов. «Я когда думаю, вот, к примеру, о ней и о нонешних леди, так они перед ней как дети, носются туда-суда и даже одеваться как следует не научились. Нешто это леди? По мне, так они и не женщины вовсе.» Едва ли не на следующий день один мой приятель
[33] спросил у старушки в Голуэйском работном доме о королеве Мэйв и услыхал в ответ, что «королева Мэйв — она была красавица, а еще у нее был ореховый посох, и она через него одолевала всех своих врагов, потому что орех — дерево благословенное, и это лучшее оружие, какое только можно на свете найти. С таким посохом можно всю землю пройти скрозь», но только «под конец она стала дурная совсем — ну, очень дурная. Лучше об этом и не поминать. Кому надо, тот и так знает, и в книгах написано».
[34] Мой приятель считает, что она имела в виду какой-то конфликт между Мэйв и Фергусом, сыном Ройга.
[35]
Сам я повстречал как-то раз в Берренских холмах одного человека, совсем еще не старого, который помнил старика-поэта, певшего стихи свои по-ирландски; так вот, этот человек сказал мне, что когда поэт его был молод, он встретил женщину, и она назвала себя Мэйв. Женщина сказала ему, что она «среди них» королева, и спросила, чего бы он от нее хотел — денег или радости. Он выбрал радость, и она дарила ему сколько-то времени свою любовь, а потом исчезла, и он весь остаток жизни своей прожил в тоске и печали. Тот молодой человек часто слышал в его исполнении сложенный им по этому поводу плач, но помнил только, что звучали стихи «очень жалостно» и что поэт называл ее «красотой, которой больше нет».
1902
ЗАЧАРОВАННЫЙ ЛЕС
I
Прошлым летом я взял себе за обыкновение отправляться после трудов праведных побродить в соседний лес, весьма, кстати, обширный. Часто мне встречался там один из местных жителей, совсем старик, и мы с ним говорили — о его делах и о лесе. Раз или два приятель мой, с которым старик откровенничал куда охотнее, чем со мной, тоже составлял нам компанию. Всю жизнь свою старик расчищал в лесу просеки, вырубая бирючину, вязовую, грабовую и ореховую на них поросль, и всю лесную фауну, как естественную, так и сверхъестественную, знает как собственную семью. Он слышал, к примеру, как ежи — «чушки яршистые», как он их называет, — «бормочут себе под нос, что твои христьяне», и уверен, что они воруют по осени яблоки: катаются под яблоней до тех пор, пока на каждой «ихней» иголке не будет сидеть по яблоку. Еще он уверен, что у кошек — а их в лесу немало — есть свой собственный язык, что-то вроде древнеирландского. Он говорит: «Кошки, они когда-то были змеями, и кошками стали, когда в очередной раз все в мире переменилось. Поэтому их и убить так трудно, и вообще, лучше с ними не связываться. Если ты кошку, скажем, обидишь, она может так тебя укусить или окорябать, что в кровь к тебе попадет яд, тот же самый, который у змеи в зубах». Он считает, что время от времени кошка сбегает в лес и превращается там в дикую кошку, и тогда на кончике хвоста у нее вырастает еще один коготь, но эти дикие кошки совсем не то же самое, что хорьки,
[36] те-то всегда жили в лесу. Давным-давно и лисы тоже были домашние, ручные, совсем как теперешние кошки, а потом сбежали в лес и одичали. Он говорит обо всех лесных жителях, кроме белок — этих он терпеть не может, так, словно речь идет о добрых старых знакомых, хотя и вспоминает иной раз с явным удовольствием, поблескивая живо глазками, как, мальчишкой еще, заставлял ежей развернуться, просто-напросто сунув им под брюхо пучок горящей соломы.
Я не уверен, что для него вообще существует какая-то особенная разница между естественным и сверхъестественным. Он уверен, что кошки и лисы более всего с наступлением темноты любят собираться возле ратов и в прочих «нехороших» местах; от какой-нибудь истории о лисах он имеет обыкновение переходить к истории о духах, не переменив особенно ни голоса, ни интонаций, во всяком случае не больше, чем если бы речь зашла о хорьках — они-то как раз в лесу почти повывелись. Много лет тому назад он работал «у одних тут» в саду, и как-то раз они положили его спать в летнем домике в конце сада, а в домике том был чердак, а на чердаке хранились — россыпью — яблоки; так вот он всю ночь напролет слышал, как у него над самой головой, на чердаке, какие-то люди звенели тарелками, вилками и ножами. Ему даже и своими глазами удалось один раз увидеть нечто необычное. Он так мне об этом рассказывал: «Я ходил одно время в лес Инхи, в самую что ни на есть чащобу, лес рубил, и вот как-то раз, поутру, гляжу, девчонка орехи собирает; волосы ниже плеч, рыжеватые такие, и личико хорошее, чистое, сама высокая, и на голове ничего не надето, а платьице без всяких там, простенькое такое. Она как услыхала, что я иду, подобралась вся разом, да и исчезла, как сквозь землю провалилась. Я нарочно туда пошел, и все там кругом обыскал, так ни разу ее с тех пор и не видел, по сей день». Слово «чистый» он употребляет так, как мы бы сказали «свежий» или же — «симпатичный». Духов в Зачарованном Лесу видывал не только он один. Батрак, из местных, рассказал нам историю, которая приключилась с его приятелем в той части леса, что зовется Шан-Валла, кажется, там, в лесу, стояла когда-то деревушка с таким названием. История такая: «Как-то вечером я распрощался с Лоренсом Мэнгеном тут, во дворе, и он пошел домой, по просеке через Шан-Валла, он мне и доброй ночи пожелал, все чин-чином. Часа два прошло, гляжу, бежит обратно и кричит, свечку, мол, зажги, свечку, у нас как раз одна стояла на конюшне. Он мне и рассказал: чуть, говорит, зашел я в Шан-Валла, глядь, идет со мною рядом маленький такой мужичок, ростом сам по колено, а голова — как пивной бочонок; в общем, увел этот мужичок его с просеки и ну таскать по лесу, а под конец привел его к печам, где известь жгут, отпустил и сам исчез».
Женщина, тоже из тамошних, рассказала мне о том, что она и другие с ней вместе видели на реке, у омута. Вот ее слова: «Шли мы из часовни, через стену, через перелаз, и я как раз на самом верху была, и другие были тут же, рядом; и вдруг как ветер налетит, два дерева у реки согнул, сломал и в воду бросил, брызги аж до неба. Те, что со мной были, они тут много всякого увидели, а я нет, я только одного видела, как раз на бережку сидел, там, где деревья упали. Весь в черном, и головы у него не было — совсем».
Еще один человек рассказывал мне, как однажды — он был тогда совсем еще мальчишка — он пошел вдвоем с приятелем на дальний луг, у озера, там в лесу вдоль берега большие прогалины, сплошь валуны и кустарник — шиповник, можжевельник, лещина. Он сказал тому мальчику, что с ним был: «Спорим на пуговицу, если сейчас швырну голыш вон в тот куст, так он там и останется», — куст был настолько густой, что камень, по его мнению, насквозь бы никак не пролетел. Он подхватил с земли «не голыш, а навоза кусок, сухого, кинул, что было сил, и тут из куста вдруг музыка, да такая красивая — я такой вовек не слыхал». Они побежали прочь; отбежавши ярдов на двести, они обернулись и увидели, что вокруг куста ходит женщина, вся в белом, ходит и ходит. «Оно было сперва в форме женщины, потом в форме мужчины, и все ходило вокруг куста».
II
Мне часто приходится спорить об истинной природе подобных явлений, и аргументация бывает порой куда запутаннее, чем тропинки на Инхи. Иногда же я следую примеру Сократа, сказавшего в ответ на изложение научной точки зрения на илисскую нимфу: «Того, как думает народ, мне вполне хватает»; я верю, что природа исполнена невидимых нам существ, иные из них уродливы, иные способны вызвать страх, они бывают злыми и глупыми, но есть среди них и прекрасные, настолько, что мы и представить себе их красоты не в состоянии; еще я верю, что когда мы бродим не спеша в местах красивых и тихих, вот эти как раз, самые из них прекрасные, от нас невдалеке. Даже когда я был совсем еще мальчишкой, стоило мне только оказаться в лесу, и тут же приходило чувство ожидания встречи с кем-то или с чем-то, чего я долго ждал, хотя я и не смог бы сказать точно, а чего я, собственно, ждал. Я и сейчас иногда готов вдоль и поперек, с неведомою мне самому целью, исходить несчастную какую-нибудь рощицу — столь сильна надо мной власть детского этого ожидания чуда. И вы, вы тоже знаете наверняка эту власть над собой, вы встречались с ней там, где находила вас ваша планета: Сатурн вел вас в лес, Луна, скорей всего, на берег моря. Я не взялся бы отрицать особенной власти заката, когда, как верили наши предки, мертвые уходят вслед за своим пастухом, вслед за солнцем, — и не стал бы списывать всего закатного спектра чувств по ведомству «некоего смутного ощущения присутствия чего-то и неощутимого почти». Если красота не есть путь к спасению из той рыбацкой сети, в которую, родившись, мы попадаем все, то она красотою пребудет недолго, и тогда уж лучше нам сидеть по домам, у камельков, и копить в ленивом теле жир или же бегать туда-сюда сломя голову, играя в дурацкие наши игры, чем глядеть на великолепнейшие из представлений, которые разыгрывают от века свет и тень среди лесных зеленых листьев. И, выбравшись в очередной раз из темных дебрей спора, я говорю себе: да есть же они, есть, несомненно, иной, божественной природы существа, ведь это только мы, в ком нет ни простоты, ни мудрости, берем на себя смелость отказывать им в праве на существование. Древние мудрецы и простые люди всех времен видели их и даже говорили с ними. Они живут совсем неподалеку, и жизни их полны страстей и радостей, и мы, я убежден в том, тоже будем среди них, когда умрем, если только будем внутри себя простыми и страстными. А Может быть, и вовсе там, за гробом, нас ждет воссоединение с миром забытым и древним, и нам еще предстоят схватки с драконами средь голубых холмов, поросших лесом; и не есть ли в таком случае вся наша поэзия лишь
Предчувствий смутных смесь, и разом память
О том, что потеряли мы в иные дни, —
как то казалось старцам в «Раю земном»,
[37] когда пребывали они в добром расположении духа.
ТАИНСТВЕННЫЕ СУЩЕСТВА
В Зачарованном Лесу живут хорьки, барсуки и лисы, но есть там, кажется, и иные, куда более могущественные существа, а озеро скрывать может нечто такое, чего не поймать ни лесой, ни сетью. Существа эти относятся к той же расе, что демоническая дикая свинья, убившая Диармайта
[38] на приморских склонах Бен Балбена, что и таинственный белый олень, который вот уже не первый век с непревзойденной ловкостью перепрыгивает то из народных сказок в легенды о короле Артуре, то обратно. Они, насколько я их себе представляю, суть мудрые звери надежды и страха; они, и никто другой, бегут, спасаясь от погони, и они же пытаются догнать беглеца в той непролазной чаще, где Ворота Смерти. Один мой знакомый крестьянин помнит, как его отец пошел однажды ночью в лес Инхи, «где ребята с Горта воровали обычно лозняк. Он сидел у стены, и с ним была еще собака, и вдруг он услышал, как что-то несется, чуть не прямо на него, со стороны Оубон Вейра, но он ничего не видел, только копыта стучали, вроде как оленьи. А когда оно пронеслось мимо, собака забилась между ним и стеной и вжалась вся в стену, словно испугалась до смерти, но он так и не увидел ничего, только слышен был стук копыт. И когда оно совсем скрылось, он развернулся и пошел поскорее домой». «В другой раз, — привожу слова того же самого рассказчика, — отец мне говорил, как он был в лодке на озере, и с ним еще человека два-три, все с Горта, и у одного из них была острога. Он ударил острогой в воду, попал во что-то и тут же потерял сознание. Когда они его вытащили на берег и когда он пришел в себя, он сказал, что под водой там было что-то размером по меньшей мере с теленка, и кем бы оно ни было, но уж во всяком случае не рыбой.»
1902
АРИСТОТЕЛЬ-КНИЖНИК
Тот мой приятель, который только и может разговорить до полной откровенности знакомого нашего дровосека из леса Инхи, зашел недавно в гости к его старухе. Живет она невдалеке от леса, и старых всяких баек в голове у нее не меньше, чем у мужа. В тот раз ей пришла охота поговорить о Гобане,
[39] легендарном ирландском строителе и каменщике, и о мудрости его, но в конце концов она вышла совсем на другую тему: «Вот Аристотель-книжник, он тоже был человек очень мудрый, и много всего повидал, но разве и его не нашлось-таки кому надуть? И кто же с ним такое сотворил? — простые, обыкновенные пчелы. Ему все хотелось посмотреть, как они кладут в соты мед, и он чуть не две недели все-то за ними подглядывал, все-то высматривал и никак не мог их за этим занятием поймать. И вот тогда он сделал на улей стеклянную крышку, приладил, значит, ее, ну, думает, теперь-то я все как есть увижу. Пришел наутро, глядь, а они за ночь все стекло позалепили воском изнутри, черным что твоя сковорода; и ничего у него не вышло. Он сам говорил, что до той поры никому не удавалось его провести. А они-то его и подловили!»
1902
ДЕМОНИЧЕСКАЯ СВИНЬЯ
Несколько лет назад один мой приятель рассказал мне случай, происшедший с ним в молодости, когда он состоял в организации коннахтских фениев и выезжал с ними вместе на тренировочные сборы. Группа была небольшая, все как раз умещались в повозку; и вот однажды утром они погрузились и поехали вдоль холмов, пока не добрались до мест совсем уже безлюдных. Оставив повозку на дороге, они прошли еще немного вверх по склону, прихватив с собой винтовки, и занялись там обычными своими упражнениями. На обратном пути они заметили, что за ними увязалась возникшая невесть откуда свинья, очень худая и длинноногая, старой ирландской породы. Один из них крикнул в шутку, что, мол, свинья-то, видать, из фэйри, и все они, только чтобы поддержать шутку, бросились вниз по склону бегом. Свинья побежала тоже, и вдруг, никто из них не мог потом вспомнить, когда и как страх из шуточного стал совсем нешуточным, и они и впрямь рванули вниз что было сил, так, словно речь шла о жизни и смерти. Добежавши до повозки, они сразу бросили лошадь в галоп и погоняли ее, как только могли, но свинья и не думала от них отставать. Тогда один из них вскинул было винтовку, но когда он поглядел через прицел, то не увидел на дороге сзади ровным счетом ничего. Наконец они свернули с дороги и въехали в деревню. Они рассказали деревенским о том, что с ними приключилось, деревенские похватали тут же что под руку попало — лопаты, вилы — и побежали с ними вместе назад, чтобы прогнать свинью. Но, выйдя на дорогу, ничего и никого на ней не обнаружили.
1902
ГОЛОС
Однажды я шел через болотистую местность неподалеку от леса Инхи, и вдруг, на какой-то миг, очень краткий, мне пришло чувство, осознанное мною впоследствии как исток любого толка христианской мистики. Меня охватило вдруг ощущение собственной слабости, зависимости от некой могучей личностной Сути, невероятно далекой, но и близкой, очень близкой в то же самое время. И не то чтобы я думал перед этим о чем-то подобном, мысли мои были заняты Энгусом и Эдайн,
[40] и Мананнаном, богом Моря. В ту же ночь я проснулся — я лежал на спине — и услышал голос откуда-то сверху, говоривший мне: «Нет человеческой души, которая была бы сходна с другою человеческой душой, и потому любовь Господня ко всякой душе безгранична, ибо никакой иной душе не дано понять и выполнить, чего взыскует она в Боге». Прошло еще дня два или три, и я опять проснулся ночью — у постели моей стояли две человеческие фигуры, самые красивые люди, каких мне доводилось видеть. Мужчина, молодой, и девушка, одетая в оливково-зеленое платье, похожее на древнегреческие хитоны. Я взглянул на девушку и увидел, что платье ее собрано у горла чем-то вроде цепочки или, может быть, плотного золотого шитья, но узор был — листья плюща. Что меня в особенности поразило, так это волшебная, непередаваемая мягкость в выражении ее лица. Теперь подобных лиц нет. Оно было прекрасно редкостною красотой, однако же в нем не было того огня, что есть в страсти, в надежде, в страхе или в мудрости. Оно было спокойным, как лица зверей или как горные озера вечером, настолько спокойным, что в спокойствии этом чуть проглядывала даже печаль. Мне показалось на минуту, что она — возлюбленная Энгуса, но сколькие же ее искали, преследовали, добивались ее, дарили ей, бессмертной распутнице, счастье — откуда бы и взяться у нее подобному лицу?
1902
ЛОВЦЫ ЧЕЛОВЕКОВ
Чуть к северу от города Слайго, на южных склонах Бен Балбена, в нескольких сотнях метров над равниной есть небольшая квадратная плита из белого известняка. Никто из смертных даже пальцем никогда до нее не дотрагивался; ни козы, ни овцы не щипали никогда подле нее травы. Это, так сказать, ирландский полюс недоступности, и вряд ли сыщешь на земле хотя бы полдюжины других подобных мест, которые окружал бы ужас столь же неподдельный и благоговейный. Это дверь в страну фэйри. Ровно в полночь она распахивается, и кавалькада подземных всадников рвется бешено вон. Всю ночь напролет носится по стране развеселая эта охота, невидимая ни для кого, если только где-нибудь в особенно «знатном» месте — в Драмклиффе или в Дромахайре — не высунет из двери голову в ночном колпаке местный «коровий доктор», или, иначе, «фэйри-доктор»,
[41] чтобы поглядеть, каких там еще безобразий собралась нынче натворить подземная «знать». Для тренированного глаза и уха равнина полна, должно быть, из края в край всадниками в красных шапках, а воздух звенит от голосов, высоких и резких, наподобие свиста, как описывал их один древний шотландский духовидец; они совсем не похожи на голоса ангельские, те «говорят скорее горлом, как ирландцы», как мудро заметил Лилли, астролог. Если есть где-то поблизости новорожденный или новобрачная, «доктор» глядеть будет в ночную темень с удвоенной бдительностью, потому как далеко не всегда дикая эта охота возвращается вспять с пустыми руками. Иногда она с собой под землю кого-нибудь да и прихватит, и чаще всего это именно младенец, только что явившийся на свет, или свеженареченная невеста; дверь на склоне Бен Балбена распахивается еще раз, и человек, будь то женщина или ребенок, исчезает в бескровной стране фэйри, стране счастливой, как гласит предание, однако же обреченной растаять, едва лишь трубы возгласят Страшный Суд, подобием яркого, но призрачного миража, потому что без печали душа жить не может. Сквозь эту дверь из белого камня и через другие, ей подобные по всей стране, ушли в страну, где «geabheadh tu an sonas aer pingin» («ты можешь счастье купить за медяк»), те короли, королевы и принцы, чьи жизнеописания донесла до нас гэльская литература.
На западной оконечности Маркет-стрит в Слайго, там, где стоит теперь мясная лавка, явилась в один прекрасный день, как дворец в китсовой «Ламии»,
[42] аптека, и держал ее некий странный человек по имени доктор Оупендон. Кто он такой и откуда взялся, никто так никогда и не узнал. В те же самые времена жила в Слайго одна женщина, по фамилии Ормсби, у которой как раз заболел какой-то непонятной болезнью муж. Доктора ничего не могли с ним поделать. И все у него вроде бы было в порядке, а только он все чах и чах. В конце концов жена его отправилась к доктору Оупендону. Прислуга провела ее в комнату для посетителей. Там у камина, у самого огня, сидел большой черный кот. Буфет буквально ломился от всяческих фруктов. «Полезная, должно быть, вещь эти самые фрукты, раз их у доктора так много», — успела только подумать миссис Ормсби, и в комнату как раз вошел доктор Оупендон. Он весь был в черном, того же самого оттенка, что и кот, и следом за ним вошла его жена, тоже вся в черном. Миссис Ормсби дала ему гинею, а он ей взамен — маленькую склянку с лекарством. В тот раз муж ее поправился. Тем временем черный доктор излечить успел тьму всяческого народа, но вот однажды один из его пациентов, очень богатый, умер, и на следующую ночь и кот, и доктор, и его жена из города исчезли. Через год бедняга Ормсби заболел опять. С виду он был совершенно здоров, и его жена уже ни капли не сомневалась в том, что на него пытается наложить лапу «знать». Она отправилась в Кейрнсфут, к тамошнему «фэйри-доктору». Едва дослушавши ее рассказ, он вышел через заднюю дверь во двор и принялся бормотать заклинания. И на сей раз мужа хворь отпустила. Но через некоторое время он снова занемог — фатальный третий раз; она опять пошла в Кейрнсфут, «фэйри-доктор» опять вышел через заднюю дверь и начал бормотать, но скоро вернулся и сказал, что толку на сей раз не будет — ее муж все равно умрет; и верно, он умер, а миссис Ормсби, всякий раз, как ей приходилось впоследствии о нем говорить, повторяла, что она-то знает наверное, где он сейчас, — ни в Раю, ни в Аду, ни в Чистилище, куда там. Она, по-моему, даже была уверена в том, что вместо него схоронили обрубок дерева, таким образом заговоренный, чтобы всем он казался телом ее мертвого мужа.
Теперь она уже и сама мертва, но живы люди, которым доводилось знать ее лично. Некоторое время она даже была, кажется, в услужении у дальних моих родственников, или они ей выплачивали, что ли, какой-то пенсион, я точно не помню.
Иногда тем, кого украли фэйри, предоставляется возможность через несколько лет — обычно через семь — взглянуть в последний раз на друзей своих и близких. Много лет назад в Слайго, в городском саду, пропала женщина — она вышла туда вдвоем с мужем прогуляться. Ее сынишка был тогда совсем еще маленьким; когда он подрос, он получил каким-то образом от нее весточку, причем никто ему из рук в руки ничего не передавал: его мать, мол, зачаровали фэйри, и сейчас ее держат в одном доме в Глазго, а ей очень хочется с ним повидаться. Глазго для крестьянского парнишки в те времена находился, должно быть, уже вне пределов обитаемого мира, но он был послушный сын — и поехал. Он долго бродил по улицам Глазго и в конце концов заметил внизу, в полуподвале, свою мать за какой-то работой. Она сказала, что она страшно счастлива и что припасла специально для него всяких вкусностей — не хочет ли он, кстати, есть? — и с этими словами принялась выставлять на стол всякую всячину; он, однако, зная прекрасно, что она пытается таким образом и его зачаровать, накормивши едой фэйри, есть не стал и вернулся к семье своей в Слайго.
Милях в пяти к югу от Слайго находится мрачного вида пруд, весь заросший по берегам столетними ветлами, на нем еще полным-полно всегда всякой водоплавающей птицы, и называется он, из-за формы своей, озеро Харт.
[43] Из этого озера, как и из двери на южном склоне Бен Балбена, выезжает по ночам дикая охота. Как-то раз местные жители решили его осушить; и вдруг один из них поднял крик, что в доме у него пожар. Они обернулись, и каждый увидел, что собственный его дом охвачен пламенем. Они побежали в деревню и обнаружили, что никаких пожаров там не было и все это одно наваждение. По сей день у берега показывают вырытую наполовину траншею — свидетельство попытки забыть страх божий. Неподалеку от озера Харт я услышал красивую историю о том, как фэйри украли человека. Рассказала мне ее маленькая одна старушонка, а еще она пела по-гэльски и переступала при этом с ноги на ногу, так, словно вспоминала танцы времен своей молодости.
Один молодой человек — он буквально только что женился — шел поздним вечером домой; навстречу ему попалась развеселая компания, и с ними была его жена. Они все были фэйри и украли ее своему предводителю в жены. Ему они, однако, показались обыкновенными смертными, подгулявшими по случаю свадьбы. Его невеста, узнавши свою прежнюю любовь, позвала его поближе, но изо всех сил пыталась сделать так, чтобы он ничего не съел и не выпил, а не то и ему бы с нею вместе, зачарованному фэйри, пришлось остаться с бескровным подземным народцем. А потому она усадила его с тремя другими фэйри играть в карты; он стал играть и ничего не понимал до тех самых пор, пока не увидел, как предводитель кавалькады увозит, обняв по-хозяйски, в седле собственную его жену. Он вскочил, и вот тут-то до него дошло, что все они были фэйри, потому как вся их компания с песенками, музыкой и прибаутками растворилась просто-напросто в ночи. Он побежал домой и, услышавши издалека еще причитания родни, понял, что жена его умерла. Некий безвестный гэльский поэт сложил об этом балладу, тоже давно забытую; старенькая моя подружка в белом чепчике вспомнила из нее лишь несколько разрозненных строк и спела мне их.
Иногда приходится слышать о том, как давно похищенные люди выступают для живущих в роли своего рода добрых гениев, как в истории, которую мне рассказали также невдалеке от «нехорошего» пруда, в истории о Джоне Керване из замка Хэкетт. О Керванах
{10} вообще в тех местах много чего могут порассказать, и вообще, по слухам, они ведут свой род от брака смертного с каким-то духом. Они известны были на всю округу своей красотой, и я читал где-то, что мать нынешнего лорда Клонкерри тоже была из этой семьи.
Джон Керван был большой любитель скачек, и вот однажды он выгрузился на берег в Ливерпуле на пару с прекрасной лошадью, которую собирался выставить на скачках где-то в центральной Англии. В тот же вечер, когда он прохаживался в порту, к нему подошел мальчишка, худой, как щепка, и спросил его, куда он поставил лошадь на ночь. Керван ответил. «Не оставляй ее там, — сказал заморыш, — эта конюшня сегодня же ночью сгорит.» Он перевел лошадь в какое-то другое место, а конюшня, конечно же, сгорела ночью дотла. На следующий день мальчишка подошел к нему опять и попросил в награду право выступить на его лошади жокеем на предстоящих скачках — и тут же ушел. Настало время скачек. Мальчишка вынырнул откуда-то буквально в последнюю минуту, вскочил на лошадь и сказал: «Если я ударю ее хлыстом и хлыст у меня будет в левой руке, я проиграю, но если рука будет правая, ставь тогда все, что у тебя есть». Все дело в том, объяснил мне Падди Флинн, от которого я историю эту и услыхал, что «от левой руки толку — тьфу! Ты можешь ей креститься и все такое хоть до Второго Пришествия, а баньши будет все едино, что вон той вон раките». Короче говоря, заморыш стегнул лошадь правой рукой, и Джон Керван сорвал банк. Когда скачки закончились, он спросил мальчишку: «Что я могу для тебя сделать?» — «Ничего, кроме одной только вещи, — ответил тот, — матушка моя живет на твоей земле, а меня украли, давно еще, прямиком из люльки. Будь добр к ней, Джон Керван, а я стану приглядывать за твоими лошадками, и куда бы они ни забрели, никакая беда к ним не пристанет; но только больше ты меня видеть не сможешь». Тут он стал таять, таять и совсем исчез.
Иногда крадут и скот, чаще всего, кажется, это касается «утопленников». Падди Флинн рассказывал мне, что в Клэрморрис, графство Слайго, жила одна бедная вдова, и было-то у нее всего что — корова да теленок. Корова свалилась как-то в речку, и ее унесло течением. Нашелся поблизости человек, который сходил к одной рыжей женщине — рыжие, как принято считать, понимают в таких делах поболее прочих, — и она ему подсказала свести теленка на берег, а самому схорониться где-нибудь рядом и ждать. Он так и сделал. Спустился вечер, и теленок начал мычать. Немного погодя по кромке воды снизу пришла корова и стала его кормить. Тогда, как ему и было велено, человек тот схватил корову за хвост. Корова потащила его за собой, через изгороди, через канавы, пока они не добрались до заброшенного старого форта. Там внутри он увидел всех, кто на его памяти в деревне помер: одни расхаживали туда-сюда, другие сидели просто так. С самого края сидела женщина с ребенком на коленях, и она ему крикнула, чтобы он все делал так, как ему велела рыжая, и тут он вспомнил, как она ему говорила: «Пусти корове кровь». Он ударил корову ножом, и пошла кровь. Чары рассеялись, и ему сразу удалось повернуть ее в сторону дома. «Эй, путы не забудь, — сказала женщина с ребенком на коленях, — возьми вот эти, что ко мне поближе». На кусте висело три пары пут, он взял с собой одну и без дальнейших приключений отвел корову ко вдове.
Едва ли найдется в Ирландии деревня, будь то на равнине или в холмах, где вам не расскажут подобной же истории. В двух-трех милях от озера Харт живет одна старушка, в молодости фэйри похитили ее саму. Через семь лет по какой-то неведомой нам причине они доставили ее домой, обратно, вот только пальцев у нее на ногах не осталось. Она так много плясала там, под землей, что стерла их напрочь.
ТЕ, КТО НЕ ЗНАЕТ УСТАЛОСТИ
Источником величайших наших жизненных сложностей является то обстоятельство, что чувства чистые, незамутненные нам, по сути своей, незнакомы. В злейшем из наших врагов мы всегда найдем чем восхититься и к чему придраться — в человеке самом близком. Смешение настроений и чувств именно и старит нас в конце концов, перепахивая наши лбы морщинами и оставляя, углубляя из года в год «вороньи лапки» в уголках глаз. Будь мы в состоянии любить и ненавидеть так же самозабвенно, как сиды, мы, глядишь, и жили бы не меньше, чем они. А до той поры умение любить и горевать без устали так и будет составлять для нас добрую половину их очарования. Любовь у них не знает сносу, и, сколько ни кружи по небу звезды, они танцуют в сумеречном царстве своем без устали и срока. Донегальские крестьяне помнят об этом всегда, налегая ли в тысячный раз на лопату или сидя вечером у очага и перекатывая в мышцах тяжесть дневных трудов; и рассказывают свои сказки, чтобы о том не забыть. Несколько лет тому назад два маленьких человечка — один мужчина, молодой, другая женщина, и тоже молодая, — пробрались, говорят, каким-то образом в дом к одному здешнему фермеру и принялись наводить в доме порядок — вычистили камин, и все такое, и занимались этим будто бы всю ночь до самого утра. На следующую ночь они заявились снова — фермера не оказалось по какой-то причине дома — и перетащили всю мебель в одну из верхних комнат, выстроили ее там вдоль стен — для большего, что ли, шику? — и принялись в этой комнате танцевать. И так танцевали себе, день за днем, не останавливаясь ни на минуту; вся округа приходила на них посмотреть, и ноги у них, казалось, усталости не ведали вовсе. Фермер какое-то время не жил дома, боялся; но по прошествии трех месяцев терпение у него лопнуло, он пошел к ним и прямо с порога сказал, что следом за ним идет священник. Маленькие человечки, едва услышав о попе, вернулись тут же в чудесную свою страну, где радость их длиться будет, как здесь говорят, пока камыш расти не перестанет, то есть покуда Бог не сожжет этот мир поцелуем.
Однако же не одним только сидам дано познать дни и ночи без устали: бывали и смертные, мужчины и женщины, которые, подпав под их чары, сумели достичь, быть может, не без ведома небесных ангелов своих хранителей, полноты жизни и чувства, пожалуй, большей даже, чем у фэйри. Одна такая женщина родилась давным-давно на самом юге Ирландии. Она спала в своей колыбели, и рядом с ней сидела мать; вошла женщина-ши
[44] и сказала, что князь сумеречного тамошнего королевства избрал девочку своей невестой, но, поскольку жене его не подобает состариться и умереть в отведенный смертному срок, то есть когда он сам будет еще в самом расцвете первой своей весны, ей в подарок дается жизнь фэйри. Матери следовало вынуть из очага горящее полено и схоронить его в саду — девочка тогда жить будет до тех самых пор, пока полено это не сгорит.
[45] Мать закопала полено в саду, девочка выросла красавицей и действительно стала женой князя фэйри, который приходил к ней из своего королевства каждую ночь. Семьсот лет спустя князь умер, ему наследовал другой, который, в свою очередь, также взял в жены красивую крестьянскую девушку; еще через семь сотен лет умер и этот, и ему на смену явился следующий князь и муж; и так до тех пор, пока она не вышла замуж в седьмой по счету раз. Тогда в один прекрасный день к ней зашел приходской священник и сказал, что она уже давно стала притчей во языцех с семью своими мужьями и с неподобающе долгой жизнью и что это нехорошо. Она ответила ему, что ей, конечно, очень жаль, но она ничего не может тут поделать, а потом рассказала про полено; тогда священник отправился прямиком к ней в сад и копал там до тех пор, покуда не нашел полено; полено сожгли, она умерла, ее схоронили как добрую христианку, и все остались довольны. Такой же смертной была и Клут-на-Бэйр,
{11} которая обошла весь свет в поисках озера достаточно глубокого, чтобы утопить в нем дарованную ей жизнь фэйри — она от жизни столь долгой успела-таки устать; и будто бы она скакала с горы — и в озеро, а из озера — на следующую гору, и на каждом месте, где ступала ее нога, оставался каирн. В конце концов она нашла самую глубокую на свете воду в Лох Иа, на вершине Птичьей горы в графстве Слайго.
Маленькие два человечка могут танцевать до скончания века, а женщина с поленом и Клут-на-Бэйр могут спать себе с миром, ибо они знали в жизни своей ненависть без конца и без края и любовь без примеси, и не уставали никогда от «да» и «нет», и не бились в ловчей сети всех наших «может быть» и «вероятно». Пришел великий ветер и унес их, и сами они стали — ветра часть.
ЗЕМЛЯ, ВОДА И ПЛАМЯ
В детстве я вычитал у одного француза:
[46] евреи, мол, стали такими, какие они есть сейчас, потому что в годы скитаний в их сердца и души вошла пустыня. Я не помню аргументов, которые он приводил в пользу мнения своего о евреях как о несокрушимых детях земли, но может и впрямь так случиться, что у каждого из первоэлементов есть свои дети. Если бы мы знали об огнепоклонниках чуть больше, мы, глядишь, и выяснили бы ненароком, что долгие века благочестивого почитания не остались без награды и что огонь поделился с ними частичкой собственной своей природы; и я не уверен, что вода, вода морей и озер, тумана и дождя вот только что не создала ирландцев по образу и духу своему. Образы сменяют друг друга перед нашими глазами непрерывной яркой чередой, как отражения в тихом зеркале озера. В старые времена мы предавались мифотворчеству и видели богов повсеместно. Мы жили с ними по-соседски и помним доныне о тех временах столько всяческих историй, что хватило бы с лихвой и на всю остальную Европу. Даже и сегодня крестьяне наши говорят по-прежнему с мертвыми и с теми, кто в нашем смысле слова никогда не умрет; а люди из образованных классов впадают без особого труда в то тихое и покойное состояние, которое служит обычно преддверием в мир духов. Мы можем сделать наши души столь близким подобием вод, глубоких и тихих, что, может быть, иной природы существа для того и собираются вокруг, чтобы взглянуть на собственные свои в нас отражения и получить возможность, пусть на миг, жить жизнью более ясной, а то и более яростной — нашему безмолвию благодаря. Разве не говорил Порфирий
[47] в мудрости своей, что всякая душа ведет свое начало от воды, и «даже образы, которые родятся в душах, родятся из вод».
СТАРЫЙ ГОРОД
Однажды ночью несколько лет тому назад мне самому довелось испытать на себе нечто вроде чар фэйри.
Я отправился тогда за компанию с одним молодым человеком и его сестрой — мы были все трое друзья и некоторым образом даже родственники — к тамошнему сказителю послушать и записать его истории; и мы как раз возвращались домой, перебирая на ходу свежий свой улов. Было темно, мы только что наслушались историй о разных сверхъестественных разностях, и это обстоятельство вполне могло привести нас, без нашего ведома, на тот самый порог — между сном и явью, — где сидят, открывши глаза, Химеры и Сфинксы и где воздух всегда полон шепотков и шорохов. Мы зашли в тень деревьев, и на дороге сделалось совсем темно, как вдруг девушка увидела огонек, медленно пересекший перед нами дорогу. Ни брат ее, ни сам я не видели ровным счетом ничего до тех самых пор, пока, примерно полчаса ходьбы спустя, сперва вдоль берега реки, потом по узенькой какой-то тропке не добрались до небольшого поля, на котором видны были заросшие плющом развалины церкви и фундаменты жилых домов; местечко это называлось Старый Город, и сожгли его, говорят, еще во времена Кромвеля. Насколько я помню, мы постояли там пару минут, оглядывая поле, заросшее сплошь кустами бузины и куманики, испещренное светлыми пятнами разрушенных стен; внезапно я увидел, совершенно ясно, маленький яркий огонек у самого горизонта, он двигался медленно вверх, так, словно бы взбирался на купол неба; потом, на несколько минут, нам всем троим явилась целая группа тусклых огоньков в отдалении, в полях, а под конец — еще один, очень яркий, похожий на пламя факела, пронесшийся быстро над самой рекой. Мы трое точно грезили наяву, и все происходящее вокруг казалось настолько нереальным, что я с тех пор так ни разу и не осмелился доверить события этого бумаге; более того, я и рассказывать-то о нем никому, пожалуй что, и не рассказывал, и даже в мыслях своих, повинуясь бессознательному некоему импульсу, избегал придавать ему какой бы то ни было вес. Скорее всего, независимо от собственной сознательной воли, я не считал возможным доверять ощущениям своим в момент, когда чувство реальности происходящего было явственным образом ослаблено. Однако же несколько месяцев назад я снова встретился с двумя моими друзьями и получил возможность сопоставить их странным образом неясные воспоминания с моими собственными. Чувство ирреальности, охватившее нас в тот вечер, выглядит более чем удивительным, тем более что на следующий день я слышал звуки столько же необъяснимые, как и полуночные огни, однако безо всякого даже намека на подобного рода ощущения, и помню все, до мельчайших деталей. Девушка сидела и читала в нескольких ярдах от меня, возле большого, в тяжелой старомодной раме зеркала, я также читал, и вдруг раздался звук, резкий и громкий, так, словно кто-то швырнул в зеркало пригоршню сухого гороха; я поднял голову, и звук повторился еще раз; чуть погодя, когда я остался в комнате один, что-то явно большее по размеру, нежели горошина, ударилось в деревянную панель прямо у меня над ухом. Более того, в течение нескольких дней всяческого рода шумы и видения не давали покоя не только мне, но и девушке, и брату ее, и слугам. То это был возникший из ниоткуда яркий свет, то письмена в горящем очаге, которые исчезали прежде, чем их успевали прочесть, то тяжкие шаги, явственно звучавшие в совершенно пустых комнатах. Нам остается только теряться и далее в догадках, не те ли это существа, что обитают, если верить крестьянам, в местах, где жили некогда люди, последовали за нами из развалин Старого Города? или другие, подобные им, шли с нами и раньше, от берега реки, под деревьями, где в первый раз был явлен нам на несколько секунд блуждающий огонек?
ЖИВЫЕ САПОГИ
Жил-был в Донегале один Фома неверующий, который даже и слышать не хотел ни о призраках, ни о фэйри; и стоял в Донегале дом, в котором, сколько помнили его люди, всегда было нечисто; а вот вам, собственно, история о том, как этот самый дом человека того проучил. Пришел он, значит, в этот дом, развел огонь в камине — как раз под комнатой, где баловались духи, — снял сапоги, поставил их к огоньку поближе, вытянул ноги и стал себе греться. Время шло, и неверие его в нем становилось оттого только крепче; однако, едва только спустилась ночь и стемнело везде и повсюду, один его сапог взялся вдруг чудить. Он приподнялся от пола на пару дюймов и вроде как прыгнул, но медленно так, в сторону двери, а за ним проделал то же и второй, а следом снова первый. И человеку тому стало казаться, что кто-то невидимый влез в его сапоги и теперь пытается выйти в них из комнаты вон. Сапоги дошли до двери и стали взбираться по лестнице вверх, а потом принялись выхаживать взад-вперед по «нехорошей» комнате у него над самой головой. Прошло несколько минут, и сапоги опять загромыхали по лестнице, потом в коридорчике за дверью, а потом один из них оказался на пороге, а другой прыгнул через него прямо в комнату. Они запрыгали таким манером прямо к тому месту, где человек тот сидел, а затем один сапог подскочил и дал ему хорошего пинка, а следом другой, и снова первый, и далее поочередно, пока они не выгнали его пинками сперва из комнаты, а после и из дома. Таким вот образом Донегал рассчитался со скептиком своим, вышвырнув его из дома пинками его же собственных сапог.
[48] Записей о том, был в этом деле замешан призрак или ши, не сохранилось, однако сама по себе форма возмездия, выдающая явную склонность к сценическим эффектам, выказывает руку ши, обитающих в самом сердце призрачного царства фантазии.
ТРУС
Как-то раз я гостил в доме одного моего друга, того самого крепкого фермера, что живет по ту сторону Бен Балбена и горы Круп, и мне попался на глаза молодой человек, который в спутницах моих — а со мною были обе хозяйские дочки — вызвал явную неприязнь. Я их спросил, почему они его не любят, и услышал в ответ, что он трус. Меня это заинтересовало, ибо многие из тех, кого тесанные грубо дети природы принимают за трусов, суть всего-то навсего мужчины и женщины, чья нервная система настроена слишком тонко для повседневного крестьянского житья-бьтья. Я постарался разглядеть этого парня поближе; но нет же, крепко сбитое тело, лицо — кровь с молоком, в общем, ничего, что предполагало бы неподобающую тонкость чувств. Несколько времени спустя он рассказал мне свою историю сам. Жил он прежде жизнью лихой и беспутной, до тех самых пор, пока, два года назад, возвращаясь домой поздно ночью, не почувствовал вдруг, что опускается сквозь землю в мир духов. На какое-то время перед ним встало во тьме лицо его мертвого брата, тут он повернулся и бросился бежать. Остановился он только у крестьянского хутора, примерно в миле от того места. Он с разбегу ударился всем телом в дверь, с такою силой, что толстая деревянная щеколда переломилась, и он буквально упал вовнутрь, на пол. С той самой ночи он оставил прежнюю свою беспутную жизнь, но стал совершеннейшим трусом. Его никак невозможно было заставить даже взглянуть на то место, где он увидел лицо брата, он готов был сделать крюк в две мили, чтобы только не идти по этой дороге; и ни одна девчонка, будь она хоть «первая раскрасавица на всю страну» не дождется от него чтобы он стал ее с вечеринки провожать до дома ночью, если только вместе с ним не пойдет еще кто-нибудь, так он сказал.
ТРИ О\'БИРНА И ЗЛЫЕ ФЭЙРИ
В сумеречном царстве есть и был от века явный переизбыток всяческих вещей красивых и ценных. Там больше любви, нежели на земле; там больше танцуют; и сокровищ всяких там тоже больше, чем у нас. Может быть, в самом начале земля и была создана так, чтобы удовлетворять по возможности желания на ней живущих, но с тех пор она давно успела состариться, и следы упадка ныне видны повсеместно. Что же удивительного в том, что мы пытаемся время от времени стянуть хотя бы что-нибудь из сокровищниц того, иного царства.
Один мой друг гостил как-то раз в деревне, неподалеку от Слив Лиг. Случилось ему проходить мимо развалин старой крепости, называлась она, кажется, Кэшл Нор. Человек с изможденным совершенно лицом, со спутанными волосами, одетый в невероятные лохмотья, забрался у него на глазах в развалины и принялся там рыть землю. Друг мой обратился к селянину, работавшему там же, невдалеке, и спросил, что это за человек. «Это третий О\'Бирн», — был ответ. Несколько дней спустя ему удалось-таки выяснить, в чем тут дело: в языческие времена в крепости этой схоронили большое количество золота и прочих дорогих вещей и наложили заклятие на местных злых фэйри, заставивши их сторожить клад; но в один прекрасный день клад будет найден, и принадлежать он будет клану О\'Бирнов. До той поры трое О\'Бирнов должны его найти и умереть. Двое уже сделали свое дело. Первый копал до тех пор, пока не ухватил краем глаза угол каменного саркофага, в котором, согласно преданию, и был спрятан клад; но тут же некое существо, похожее на огромных размеров косматого пса, примчалось откуда-то с гор и разорвало его в клочья. На следующее утро клад опять ушел глубоко в землю. Пришел второй О\'Бирн и принялся копать, и рыл землю, пока не нашел саркофаг; он поднял крышку и даже успел увидать, как сверкнули внутри груды золота. Но в следующий миг глазам его предстало нечто настолько ужасное, что он тут же, не сходя с места, рехнулся и тоже вскоре умер. Клад же снова погрузился в землю. Теперь копает третий О\'Бирн. Он уверен, что в тот же самый миг, как отыщет и поднимет наверх клад, умрет ужасной какой-нибудь смертью, но чары рассеются, и О\'Бирны станут отныне и вовеки веков так же богаты, как были во время оно.
Один крестьянин из местных видел как-то раз этот самый клад. Он случайно подобрал с земли заячью берцовую кость. Поднял ее к глазам; в кости была просверлена дырка; он глянул сквозь дырку и увидел под землей кучу золота. Он бросился домой за лопатой, но когда он вернулся обратно к развалинам старой крепости, места, где золото показалось ему, он так и не смог отыскать.
ДРАМКЛИФФ И РОССЕС
Драмклифф и Россес были всегда и во веки веков пребудут — дай-то Бог! — обителями покоя воистину неземного. Мне приходилось жить от них невдалеке, а время от времени и в самом сердце каждого из них; этому обстоятельству я и обязан множеству историй о здешних ши. Драмклифф — обширная изумрудно-зеленая долина, раскинувшаяся у подножия горы Бен Балбен, на которую сам Святой Колумба,
[49] собственной персоной, выстроивший в долине множество монастырей, от коих давно уже остались одни развалины, взобрался как-то раз, чтоб вознести слова молитвы ближе к небу. Россес — небольшая выдающаяся в море песчаная пустошь, сплошь поросшая низкой и жесткой травой: словно светло-зеленую скатерть разостлали между круглой, увенчанной белым каирном Нокнарей и «Бен Балбеном, где ястребы парят»:
«Когда б не Бен Балбен, не Нокнарей,
Скольких бы не было с нами парней», —
— есть у местных моряков такая присказка.
На северной оконечности Россеса есть маленький мыс: скалы, песок, трава, местечко унылое и дикое. Мало кто из местных осмелился бы вздремнуть в тени невысоких тамошних утесов, потому как уснувший имеет шанс попасться на глаза тамошним фэйри и проснуться «странненьким» — они просто-напросто унесут его душу к себе. Кратчайшего хода в сумеречное царство, нежели через песчаный этот мыс, нет и не было, ибо где-то здесь есть невероятной длины и глубины пещера, занесенная ныне песками, «полная — в край — златом-серебром и с превеликим множеством богатых покоев и залов». Давным-давно, когда вход в пещеру еще можно было при желании между дюнами отыскать, туда забрела, говорят, собака, и в развалинах форта, на расстоянии более чем изрядном от моря, люди слышали потом, как она там, глубоко под землей, воет. Этими фортами, крепостями, или, как здесь говорят, ратами, выстроенными задолго до того дня, с которого начала свои отсчет современная история, Россес и Колумкилле просто усеяны, в буквальном смысле слова. В том самом, где слышали собаку, есть, как и во многих других, подземные кельи. Как-то раз, из чистого любопытства, я забрался туда сам, и проводник мой, необычайно рассудительный и «читающий» местный крестьянин, оставшийся, понятно, на поверхности, в конце концов опустился у лаза на колени и сдавленным голосом крикнул мне: «Сэр, с вами все в порядке?» Я забрался достаточно далеко, он перестал меня слышать и испугался: а вдруг и меня, как ту собаку, утащили фэйри.
Этот форт, или рат, стоит на гребне невысокого холма, и невдалеке, на склоне, разбросана горсть соломою крытых домиков. Однажды ночью сын тамошнего фермера вышел из дома и, обернувшись, увидел, что дом его весь в огне. Он бросился было назад, но тут на него «нашли чары», он вскочил верхом на забор, поджал ноги и принялся охаживать забор хворостиной, и забор казался ему самой настоящей лошадью. Так он и скакал верхом на заборе всю ночь, и многое по дороге видел, пока рано утром его оттуда не сняли и не увели в дом; в себя он полностью пришел только через три года. Вскорости после этого случая сам фермер решил срыть рат до основания. Тут же у скотины его начался мор, все лошади и коровы сдохли одна за другой, и это было отнюдь не единственное постигшее его несчастье, а в конце концов его самого привели домой соседи, и он так и просидел до самой смерти возле очага, уткнувшись лбом в колени, и «ни толку от него не было, ни проку».
В нескольких сотнях ярдов к югу от Россеса есть еще один мыс, а на нем своя пещера, не занесенная, правда, песком и доныне. Лет двадцать тому назад у мыса этого потерпел крушение бриг; троих или четверых местных рыбаков оставили на берегу на ночь, чтобы никто не покусился на сидевший на камнях невдалеке от берега корпус судна. Ровно в полночь они увидели на камушке у входа в пещеру двух скрипачей в красных шапочках — те наяривали смычками что было мочи. Рыбаки дали деру. Немного погодя на берег высыпала целая толпа деревенских, прибежавших поглядеть на скрипачей, но тех и след уже простыл.
Для умудренных опытом местных жителей зеленые холмы и леса вокруг полны неувядающего чувства тайны. Когда пожилая крестьянка стоит в дверях своего домика и, по собственным ее словам, «глядит на горы и думает о благодати Божьей», Бог ближе к ней, чем к кому-либо другому, потому что иные, языческие боги ходят с нею рядом: ибо на северном склоне Бен Балбена, где и в самом деле полным-полно ястребов, распахивается настежь на закате квадратная белая дверь и выезжает вниз, в долину, кавалькада явных нехристей на белых конях с красными ушами, а чуть дальше к югу из-под широкого белого чепца, окутывающего, что ни вечер, вершину Нокнарей, выходит Белая Леди, которая и есть, вне всякого сомнения, сама королева Мэйв. Да разве может она в подобных вещах усомниться хоть на минуту, пусть даже священник и качает недовольно головой, слушая подобного рода бредни? Разве, не так уж давно, пастушок из соседней деревни не видел Белую Леди своими глазами? Она прошла так близко, что даже задела его краем юбки. «Тут он упал и три дня лежал, как словно мертвый».
Как-то вечером, покуда миссис Х. угощала меня замечательными своими коржиками, ее муж рассказал нам достаточно длинную историю, едва ли не самую занятную из всего, что я слышал на пустоши Россес. Не один бедолага со времен Финна Мак Кумала
[50] мог бы рассказать о подобном же приключении, ибо Добрый Народец не прочь время от времени повторить старую добрую шутку. Для того чтоб в этом убедиться, достаточно послушать десяток рассказчиков из десяти разных мест — либо сами они, либо самые близкие их знакомые удивительно часто попадают в ситуации, схожие до крайности. «В те времена, когда нам часто приходилось ездить по каналу, — начал он, — возвращался я как-то раз из Дублина домой. Когда мы добрались до Маллингара, канал кончился, и дальше мне пришлось идти пешком; а мы столько времени тащились по каналу, что у меня все тело затекло, и устал я, что твоя собака. Со мной было несколько человек приятелей, и мы то пешком шли, а не то кто-нибудь подвозил нас немного на телеге. Так мы и брели себе, пока не увидели возле дороги девчонок — они доили коров — и не остановились, чтобы поговорить с ними, пошутить, и все такое. Слово за слово, ну, в общем, попросили мы у них молока. \"Нам тут и нацедить-то не во что, — они нам говорят, — пойдемте к нам домой\". Мы пошли к ним домой, сели у очага и ну чесать языками. Чуть погодя товарищи мои ушли, а я остался — уж больно мне не хотелось отрываться от огня и от приятной беседы. Я спросил у девчонок, не найдется ли у них чего перекусить. Над огнем висел котел, они вынули оттуда мясо, положили его на блюдо и велели мне есть только там, где оно совсем уже сварилось, в самый раз. Когда я поел, девчонки как-то разом все ушли, и больше я их не видал. Дело шло к вечеру, а я все сидел себе и сидел, и так уж мне не хотелось никуда идти. Чуть погодя в дом вошли двое мужчин, и они тащили на себе покойника, за руки и за ноги. Я, едва их увидал, тут же схоронился за дверью. Ну, они проткнули покойника вертелом, и один другому говорит: \"А кто будет вертеть мясо над огнем?\" А другой ему в ответ: \"Эй, Майкл Х., давай-ка, выбирайся из-за двери, будешь мясо вертеть\". Я, конечно, вылез, зуб на зуб со страху не попадет, и принялся поворачивать вертел. \"Майкл Х., — говорит мне тот, что первым подал голос, — если мясо подгорит, мы тебя самого на вертел и насадим\", — и с этими словами оба они ушли. Так я там и сидел до полуночи, дрожал и поворачивал вертел. В полночь они вернулись, и один сказал, что мясо подгорело, а другой — что зажарилось в самый раз. Они стали ссориться из-за мяса, но порешили оба на том, что меня все ж таки на сей раз трогать не стоит; они уселись было у огня, и вдруг один как крикнет: \"Майкл Х., а расскажи-ка ты нам сказку!\" \"Черта лысого, — говорю, — тебе, а не сказку.\" Тут он хвать меня за плечо, да и вышвырнул вон. А снаружи-то буря, мгла, просто черт знает что. Я за всю свою жизнь худшей ночи не видел. И тьма — хоть глаз коли. Так что когда один из них вышел из дому и хлопнул меня по плечу и спросил: \"Майкл Х., ну а теперь? теперь ты согласен рассказать нам сказку?\" — так я с готовностью ему ответил: \"Да, расскажу\". Он впустил меня в дом, посадил у очага и говорит: \"Ну, начинай\". \"Я, — говорю, — знаю одну только сказку. Как сидел я на этом самом месте и пришли двое, вы самые, притащили покойника, а потом насадили его на вертел и поставили меня вертеть его над огнем\". \"Что ж, — говорит он мне, — вполне подходящая сказка. Ну ладно, иди, ложись вон там и спи себе с миром\". И я пошел, как было сказано, и лег; а наутро проснулся посреди зеленой лужайки, на травке!»
Редкий год в Драмклиффе не являются какие-нибудь предзнаменования и знаки. Перед удачной путиной многие видят в небе сельдевую бочку в обрамлении грозового облака; а в месте, называемом здесь Колумкиллев Плес, где сплошь трясина и топь, наблюдают в подобных же случаях древнее судно, выплывающее из дали морской, и правит им сам Святой Колумба. Бывают, впрочем, и дурные знамения. Несколько путин тому назад один рыбак видел у самого горизонта знаменитую Хай Бразил,
[51] берег, где всякий, кто бросит якорь, не найдет ни забот, ни печали, ни насмешек и брани, и будет гулять всю жизнь в тенистых рощах и наслаждаться беседою с Кухулином и прочими героями времен стародавних. Все, однако же, уверены, что явление Хай Бразил предвещает какое-нибудь национальное бедствие.
Драмклифф и Россес просто битком набиты духами. На болотах ли, у дорог, вратах, на склонах холмов и у берега моря они являются во всех мыслимых видах: безголовые женщины, мужчины в доспехах, призрачные зайцы, псы с огненными языками, тюлени-свистуны, и так далее, и тому подобное. Буквально на днях такой вот тюлень-свистун потопил у самого берега судно. Есть в Драмклиффе кладбище, древности невероятной, в «Анналах Четырех Магистров»
[52] имеется запись о воине по имени Декадах, умершем в 871 году: «Верный долгу своему боец из племени Конна лежит в Драмклиффе под крестом орехова дерева». Не так давно одна старушка зашла поздно ночью на кладбище помолиться, и вдруг перед нею встал человек в стальных доспехах и спросил ее, куда она идет. Местные, все как один, уверены, что это был «верный долгу своему боец из племени Конна»,
[53] который и после смерти с принятою в древние времена верностью долгу своему несет на кладбище бессрочную вахту. Здесь все еще в ходу обычай спрыскивать порог в доме, где умер маленький ребенок, куриной кровью, чтобы отвлечь от слабенькой его души злых духов. Злые духи вообще падки на кровь. Если ты, перебираясь через стену в развалины форта, поранишь нечаянно руку, жди неприятностей.
Самый чудной в Драмклиффе и Россесе дух — это призрак в образе бекаса. В одной хорошо мне знакомой деревне стоит за домом куст: я не стану говорить, в Драмклиффе ли эта деревня, в Россесе, на склонах ли Бен Балбена или даже на равнине близ Нокнарей, у меня на то свои причины. У дома и у куста есть история. Жил когда-то в доме этом человек, который нашел на пристани в Слайго пакет, а в пакете — три сотни фунтов ассигнациями. Пакет обронил на пристани капитан-иностранец. И человек этот о том знал, но не сказал никому ни слова. Деньги предназначены были в уплату за фрахт, и капитан, не осмелившись показаться судовладельцам на глаза, вышел в море и там, посреди океана, покончил с собой. А вскоре после того умер и человек, подобравший на пристани деньги. И душа его никак не могла успокоиться. По крайней мере, в доме стало твориться черт знает что. Люди, которые еще помнят всех участников этой истории, говорят, что сами видели, как его жена молилась возле этого самого куста за душу покойного, являвшуюся там чуть не каждую ночь. Куст стоит за домом и по сей день; когда-то он был частью живой изгороди, изгороди давно уже нет, но к нему никто бы не осмелился даже подступиться с топором или с лопатой. Что же до странных звуков и голосов, они не прекращались до тех самых пор, пока несколько лет назад во время ремонта из цельного куска штукатурки не вылетел вдруг бекас и не умчался прочь; с этого дня, по словам соседей, дух падкого на деньги земляка обрел наконец-то покой.
Все эти долгие годы предки мои и родственники жили и живут в окрестностях Драмклиффа и Россеса. Всего несколько миль к северу — и я уже совершеннейший чужак, и ничего мне там не найти по этой самой причине. Когда я спрашиваю там о фэйри, то чаще всего получаю в ответ что-нибудь вроде (я привожу слова женщины, живущей возле форта из белого камня, одного из немногих в Ирландии каменных ратов, на приморских склонах Бен Балбена): «У них свои дела, у меня свои, и мы друг другу не родня». Подобного рода разговоры, видите ли, могут быть чреваты для болтуна всяческого рода неприятностями. Только личная к вам привязанность или детальное знакомство с вашей родословной вплоть до энного колена способны развязать осторожные эти языки. Один мой друг (имени его я называть не стану, чтобы не дать повода к сплетням)
[54] обладает удивительным искусством — ему раскрываются души самые что ни на есть замкнутые, но он взамен снабжает эти перегонные кубы зерном из собственных своих угодий. Кроме того, он по прямой линии потомок известного гэльского чародея, и у него есть что-то вроде основанного на праве давности собственного негласного права знать обо всем, что касается существ из иного мира. Они ему как-никак родня, если верить тому, что о происхождении подобного рода людей говорят в народе.
КРЕПКИЙ ЧЕРЕП, БОЖИЙ ДАР
Как-то раз исландские крестьяне нашли на кладбище, где был когда-то похоронен знаменитый их поэт по имени Эгил,
[55] череп с необычайно толстыми стенками. Сама по себе толщина костей убедила их в том, что череп сей принадлежал человеку необыкновенному, а именно Эгилу, собственной персоной. Для уверенности они положили череп на каменную стену и принялись лупить по нему молотком. Там, куда молоток попадал, оставались белые отметины, но сам череп даже и не треснул, что убедило их окончательно: это череп поэта и заслуживает как таковой всяческого почитания. У нас здесь, в Ирландии, много общего с исландцами, или с «ланами», как мы привыкли называть и их самих, и прочих скандинавов. В некоторых горных и просто отдаленных районах, и в деревнях на побережье мы до сих пор проверяем друг друга на прочность тем же самым способом, каким исландцы проверяли на подлинность череп Эгила. Возможно, мы унаследовали обычай сей от данских пиратов, чьи отдаленные потомки, как объяснили мне в Россесе, до сих пор помнят каждое поле, каждый холмик на когда-то принадлежавших им землях Ирландии и могут описать тебе Россес из края в край, не хуже любого из местных. Есть на побережье место, которое так и называется — Тычки, мужчины там все как один рыжие, не бреются отродясь и бород не стригут, так вот там и дня не проходит без драки. Я видел, как они перессорились между собой на лодочных гонках, и после рыкающей перебранки на гэльском принялись дубасить друг друга веслами. Передняя лодка встала бортом и не дала пройти второй, явно ее нагонявшей, причем гребцы орудовали длинными своими веслами вовсю, и только для того чтобы победа досталась третьей. В Слайго мне рассказали историю о том, как одного человека из Тычков судили в Слайго за то, что он проломил кому-то в драке череп. Человек этот прибег в защиту свою к аргументу в Ирландии небезызвестному: есть, мол, на свете головы настолько хлипкие, что вменять кому-либо за них ответственность просто смысла нет. После чего он обернулся, окинул полным презрения взглядом стряпчего, выступавшего от имени обвинения, и воскликнул: «Вот у этова фитюльки, если дать ему, как следоват, черепушка разлетится враз, что твое яйцо, — а затем просиял на судью улыбкой и добавил голосом льстивым до крайности: — А вот по Вашей Милости черепу лупи себе хоть две недели».
Я писал все это много лет назад, опираясь при этом на воспоминания, которые и тогда уже быльем поросли. Совсем недавно я сам побывал в Тычках и нашел их во всем подобными сотням других таких же заброшенных, забытых Богом местечек. Я, должно быть, имел тогда в виду Мугороу, место куда более дикое; на детские воспоминания надежда небольшая, уж больно хрупкая это вещь.
1902
МОЛИТВА МОРЯКА
Капитанам дальнего плавания, когда они стоят на мостике или глядят себе из окон рубки, часто приходится думать о мироздании и о Боге. В родных долинах, среди маков и спеющей ржи человек вправе забыть обо всем на свете, кроме теплых лучей солнца, ласкающих кожу лица, и приветливой тени под изгородью; но тот, кто ходил сквозь тьму и шторм, думать просто обязан. Однажды, пару лет тому назад, мне довелось ужинать с капитаном Мораном на борту парохода «Маргарет», который по дороге из Бог весть откуда в Бог знает куда бросил якорь в Слайго. Я нашел его человеком весьма осведомленным в самых разных областях, более того, как это часто бывает с моряками, знания его приправлены были очарованием сильной и цельной личности.
— Сэр, — спросил он меня, — вы слыхали когда-нибудь о капитанской молитве?
— Нет, — ответил я, — просветите меня, темного.
— Звучит она так, — был ответ: — О, Господи, застегни мне душу на все пуговицы.
[56]
— И что сие означает?
— Это значит, что когда они врываются ночью ко мне в каюту, будят меня и кричат: «Капитан, все кончено, мы идем ко дну», — я дурака из себя им делать не позволю. Вот, к примеру, сэр, были мы, значит, как раз посередь Атлантики, стою я себе на мостике, и тут подымается ко мне мой третий, а вид у него — любо-дорого, краше в гроб кладут. И говорил «Капитан, нам крышка». Я ему. «Ты, когда подписывал контракт, не знал, что столько-то процентов судов каждый год идет ко дну?» — «Так точно, сэр, знал», — говорит; а я ему: «А разве тебе не заплатили за то, чтобы ты сам пошел ко дну?» «Так точно, — говорит, — сэр»; и я тогда ему сказал: «Тогда застегнись на все и утони как человек, черт тебя подери!»
О БЛИЗОСТИ НЕБА, ЗЕМЛИ И ЧИСТИЛИЩА
В Ирландии этот мир и мир, в который мы попадем после смерти, расположены совсем неподалеку друг от друга. Я слышал об одном призраке, который много лет подряд обитал одновременно в стволе дерева и под сводом старого моста, а моя старуха из Мэйо рассказала мне следующее: «У меня в деревне есть куст, и люди говорят, что под ним отбывают наказание свое сразу две души. Когда ветер дует в одну сторону, у одной есть где от ветра укрыться, а когда он дует с севера, то греется другая. Он потому весь и перекрученный такой, что они все липнут к нему и тянут каждая на себя. Я-то сама в это не верю, но многие у нас ночью мимо этого куста ни в жисть не пошли бы». И в самом деле, бывают времена, когда миры соприкасаются столь тесно, что земные наши приобретения кажутся всего лишь тенями вещей иных, горних. Одна моя знакомая дама увидела как-то раз деревенскую девочку, бежавшую по улице в длинной нижней юбке, причем подол волочился за ней по земле; она спросила девочку, почему бы не подрубить ей юбку покороче. «Это бабушкина юбка, — сказала девочка в ответ, — вы что, хотите, чтобы она слонялась тут по всей округе, задравши подол по самое мое? а она ведь и умерла-то — всего три дня прошло.» Я читал об одной женщине, которая стала после смерти являться родственникам потому, что они ее похоронили в слишком коротком саване, и угли Чистилища обожгли ей коленки. Крестьяне искренне уверены в том, что за гробом их ждут такие же точно дома, только крыша там никогда не течет, а стены подновлять не надо, они и так все время белые, и в кладовке всегда полно доброго масла и молока. И только изредка забредет какой-нибудь лендлорд, или землемер, или сборщик налогов — поклянчить Христа ради хлебца и тем продемонстрировать, каким, собственно, образом Господь отделяет агнцев своих от козлищ.
1892 и 1902
ЕДОКИ ДРАГОЦЕННЫХ КАМНЕЙ
Порой, когда я далеко от суматохи дел и мнений, когда я забываю ненадолго о собственной суетности, мне приходят грезы наяву, то призрачные и зыбкие, то живые, и в достоверности своей осязаемые не хуже, чем твердь земная под ногами. Однако, туманна ли их плоть или видима ясно, они приходят и уходят, повинуясь собственным своим законам, они кочуют мимо, они возникают и гаснут, и не в моей власти повелевать ими. Однажды я увидел смутно, как сквозь дымку, огромную черную яму и парапет вокруг нее; на этом парапете сидела бесчисленная стая обезьян, и все они ели драгоценные камни, целые пригоршни драгоценных камней. Камни взблескивали зеленым и алым, и обезьяны пожирали их с жадностью неописуемой. Я знал, что вижу собственный свой Ад, Ад художника, что все, кто ищет прекрасного, кто алчет слишком жадно чуда, теряют в конце концов мир и внутреннюю целостность и обращаются в посредственность, без формы и смысла. Мне довелось заглянуть и в чужие глубины, в Ад, уготованный не мне; я видел инфернального привратника, адского Петра с черным лицом и белыми губами, он взвешивал в присутствии неясных чьих-то теней на странной формы двойных весах не только дурные их дела, но и добрые, которые они могли бы совершить, но оставили, однако же, невоплощенными. Я видел, как чаши весов ходили вверх и вниз, но, как ни старался, так и не смог разглядеть, чьи же тени толпились вокруг. В другой раз я видел бесчисленных бесов всех видов и форм — рыбообразных, змееподобных, обезьяноликих и песьеголовых, сидящих вокруг черной ямы, совсем как в собственном моем Аду; и все они глядели вниз, на отражение Небес, сиявшее им подобием луны из самых глубин черной ямы.
МАТЕРЬ БОЖЬЯ НА ГОРАХ
Когда мы были дети, мы не говорили «как отсюда до почты» или «как от зеленной лавки до мясной», но измеряли расстояние и время, опираясь на заложенный массивною крышкой колодец в лесу или на старую лисью нору. Мы были тогда в ряду творений Божьих, мы были под Его рукой, и многие древние слова и вещи были понятны нам без объяснения, были близки и еще — были нам ровесники. Мы бы не слишком в те дни удивились, найди мы в горах рядом с выводком белых грибов сияющий след ноги ангела, потому что нам ведомо было отчаяние, бездонное, как море, и простая, без осознания причин и следствий любовь, и всякое иное вечное чувство — ныне же ноги наши опутала ловчая сеть. Однажды я получил письмо от знакомой девушки-протестантки, которая отправилась как-то раз в горы за этими самыми белыми грибами, — она красива сама по себе да еще и одета была в прелестное бело-голубое платье, — так вот, девушка эта повстречала в горах стайку крестьянских детишек и стала частью их общей грезы. Едва увидев ее, они попадали тут же наземь, личиками вниз, прямо там, где стояли; потом подошли еще двое или трое, все прочие встали и последовали за ней с некоторой даже потугой на смелость. Она заметила, что они ее боятся, а потому, пройдя еще немного, остановилась и протянула к ним руки. Крохотная девчушка тут же бросилась к ней в объятья с криком: «Ах, ты же Дева Мария, прямо с картинки!» «Нет, — сказала другая такая же и тоже подошла поближе, — она небесная фея,
[57] она одета в цвет неба». «Нет, — сказала тут же третья, — это наперстянковая фэйри, только она выросла совсем большая». Все прочие дети решили, однако, что она, скорее всего, Дева Мария, потому что одета она в платье подобающих цветов. Ее доброе протестантское сердце не могло, конечно, не встревожиться при виде идолопоклонства столь явного: она усадила их кружком и попыталась объяснить, кто она такая, — им, однако, объяснений не требовалось. Обнаружив полную бесперспективность доводов сколь угодно разумных, она спросила их, приходилось ли им слышать о Христе. «Да, — тут же отозвался ей голосок, — но Он нам не нравится, потому что Он бы нас всех поубивал, если бы не Дева». «Скажи Ему, чтобы Он на меня не сердился», — кто-то принялся шептать ей на ухо. «Он и говорить со мной не хочет, потому что отец на меня ругается, что я бесенок», — выкрикнула еще одна девочка.
Она долго говорила с ними о Христе и об апостолах, пока конец беседе не положила проходившая мимо старушка с клюкой; та приняла ее, должно быть, за отчаянного некого миссионера, охотника до неокрепших в католической вере душ, а потому увела детишек прочь, не обращая внимания на все их разъяснения насчет Царицы Небесной, которая спустилась с неба, чтобы побродить по горам и поговорить с ними ласково. Когда дети ушли, девушка пошла своей дорогой, но не успела отойти и на полмили, как из канавы, шедшей параллельно просеке, чуть выше по склону, выскочила та самая девочка, которую отец обзывал бесенком, и сказала: она, мол, поверит, что перед ней «обыкновенная леди», если на той надеты две юбки, потому как «на ледях всегда по две юбки». «Две юбки» были предъявлены, и девочка, разочарованная донельзя, поплелась уныло прочь; однако же несколько минут спустя выскочила опять же из канавы и закричала, обиженно и зло: «Папка бес, мамка бес и я тоже бес, а ты — обыкновенная леди», — и, зашвырнув в обидчицу свою пригоршнею глины и мелких камушков, разревелась и убежала прочь. Когда моя прекрасная протестантка добралась наконец до дому, она обнаружила, что потеряла где-то дорогой кисточку со своей парасольки. Год спустя она оказалась случайно на той же самой горе, на сей раз в простом черном платье, и навстречу ей попалась девочка, которая год назад первая назвала ее Девой Марией, прямо с картинки. Кисточка, та самая потерявшаяся кисточка, болталась у девочки на шее; знакомая моя сказала: «Здравствуй, я та леди, что была здесь в прошлом году и говорила с вами о Христе». — «Нет, не ты! нет, не ты! нет, не ты!» — отчаянно прозвучало в ответ.
ЗОЛОТОЙ ВЕК
Не так давно, помнится, я сидел в поезде, и поезд подъезжал уже к Слайго. Когда я был там в последний раз, что-то меня тревожило, и я все ждал какого-то послания от существ, или бесплотных состояний духа, или кто они там ни есть, короче говоря, от тех, кто населяет призрачное царство. Знак был мне явлен: однажды ночью, лежа между сном и явью, я с ослепительной достоверностью увидел черное существо, наполовину ласку, наполовину пса, бегущее быстро по верху каменной стены. Потом черный зверь вдруг исчез, и из-за стены появилась другая похожая на ласку собака, но белая, я помню, как просвечивала сквозь белую шерсть розовая кожа и вся она окружена была ярким сиянием: я тут же вспомнил крестьянскую сказку о двух волшебных псах, бегущих друг за другом непрерывно, и один из них день, другой — ночь, один добро, другой же зло. Великолепный сей знак совершенно меня в тот раз успокоил. Теперь, однако, я жаждал послания иного совершенно рода, и случай, если то был случай, мне его вскоре доставил: в вагон вошел нищий и стал играть на скрыпке, сделанной едва ли не из старого ящика из-под ваксы. Я не слишком-то музыкален, но звуки скрыпки наполнили меня странным чувством. Мне казалось, я слышу голос, жалобу из Золотого века. Этот голос говорил мне, что мы несовершенны, что нет в нас цельности, что мы давно уже не тонкое кружевное плетение, но как куски шпагата, которые скрутили за ненужностью в узел и зашвырнули в чулан. Он говорил, что мир однажды был совершенен и добр, и совершенный и добрый сей мир все еще существует, но только он похоронен, как розовый букет под сотнею лопат песка и глины. Фэйри и самые невинные из многочисленного племени духов населяют его и скорбят о падшем нашем мире в бесконечном и жалобном плаче, который слышится людям порой в шорохе камыша под ветром, в пении птиц, в горестном стоне волн и в сладком плаче скрыпки. Он говорил, что среди нас красивые обычно неумны, а умные — некрасивы; и что лучшие наши минуты испорчены безнадежно тончайшею пылью вульгарности или булавочным уколом печального воспоминания; и что скрыпке плакать и плакать о нас до скончания века. Он сказал, наконец, что, если бы только жители Золотого века могли умереть, нам стало бы легче и мы, может быть, были бы даже счастливы, потому что смолкли бы тогда печальные их голоса; но они обречены петь, а мы плакать, до тех самых пор, покуда не откроются всем нам врата вечности.
УПРЕК ШОТЛАНДЦАМ, УТРАТИВШИМ ДОБРОЕ РАСПОЛОЖЕНИЕ СОБСТВЕННЫХ ДУХОВ И ФЭЙРИ
Вера в фэйри бытует до нынешнего дня не в одной только Ирландии. Буквально позавчера мне рассказали об одном шотландском фермере, который был искренне уверен в том, что в озере, прямо у него под окнами, обитает водяная лошадь. Она внушала ему страх, а потому он потратил уйму времени и сил, пытаясь выловить ее сетью, а потом и вовсе взялся озеро свое осушить. Боюсь, доберись он в конце концов до лошади, ей бы не поздоровилось. Ирландский крестьянин в подобной ситуации давно бы уже наладил с «бесом» отношения вполне добрососедские. Ибо в Ирландии вообще между людьми и духами существует, как правило, некий застенчивый взаимный интерес. Если они начинают строить друг другу козни, то не без оснований на то каждый признает за противной стороной право на личные, особенные и не всегда понятные мотивы и чувства. И есть такие рамки, за которые ни одна сторона выходить не станет. Ирландский крестьянин ни за что на свете не стал бы обращаться с пленным фэйри так, как это сделал человек, чью историю поведал нам Кэмпбелл.
[58] Человек тот поймал женщину-келпи
[59] и привязал ее к лошади позади себя. Она была вне себя от ярости, но он привел ее к повиновению, вогнав в нее разом иголку и шило. Они подъехали к реке, и она вся просто извелась от страха: ей, кажется, нельзя было пересекать любую текущую воду. Он еще раз вогнал в нее иглу и шило. Тогда она взмолилась: «Коли меня шилом, но пусть этот твой тонкий, на волосок похожий раб (игла. — У. Б. И.) меня не трогает». Они доехали до постоялого двора. Человек схватил фонарь и принялся на нее светить; она стекла тут же наземь, быстро, «как падающая звезда», и превратилась в кусок студня. Конечно же, она умерла. Не стали бы ирландцы вести себя с фэйри и так, как то описано в старой хайлендерской балладе. Один тамошний фэйри присматривал, из чистой расположенности, за маленькой девочкой, ходившей резать торф на склоне его холма. Каждый день этот фэйри высовывал из-под земли руку, а в руке у него был волшебный нож. Девочка брала у него нож и резала им торф. Времени это у нее занимало совсем немного — ведь нож-то был заколдованный. Но вот ее братья заподозрили, что дело тут нечисто. В конце концов они решили проследить за ней и выяснить, кто же ей помогает. Они увидели, как из-под земли выросла маленькая, словно бы детская рука, и девочка взяла из той руки нож. Когда она нарезала столько торфа, сколько ей было нужно, девочка трижды ударила рукояткою ножа оземь. Тут же из склона холма опять выросла рука подземного ее благодетеля. Братья выхватили у девочки нож и одним ударом руку эту отсекли. И фэйри тот никому больше в тех местах не показывался. Он втянул искалеченную руку свою обратно под землю, уверенный, как гласит текст, что девочка его предала.
Вы, шотландцы, народ слишком мрачный, вы теологи до мозга костей. У вас даже Дьявол — и тот исправный прихожанин. «Где ты живешь, добрая женщина, и как здоровье вашего священника?» — спросил он ведьму, встретив ее ночью на проезжей дороге, как то позже выяснилось на суде. Вы сожгли всех своих ведьм. Мы же в Ирландии оставили их в покое. Правда, если быть точным, одной из них «лояльное меньшинство» вышибло-таки глаз капустной кочерыжкой в городе Каррикфергус 31 марта 1711 года. Но ведь «лояльное меньшинство» наполовину состоит именно из шотландцев.
[60] Вы совершили сногсшибательное открытие — все фэйри как один суть язычники, и язычники злостные. И на этом основании вы с готовностью отдали бы их всех под суд. В Ирландии те смертные, которые не прочь подраться, часто уходили к фэйри и принимали участие в их сражениях между собой, а те в свою очередь научили людей искусству врачевания при помощи трав, а некоторым дали волю слышать даже и волшебную свою музыку. Кэролан
[61] провел однажды ночь в зачарованном рате. И всю жизнь потом у него звучали в голове их мелодии; оттого-то он и стал таким великим музыкантом. Вы, шотландцы, прокляли фэйри с амвона. В Ирландии же им было разрешено обращаться к священникам по вопросам, связанным со статусом их душ. К несчастью, священники пришли в конце концов к выводу, что душ у них нет и что они растают, подобно яркому, но призрачному миражу, в последний день Творения; но решение это было принято скорее с грустью, нежели со злорадством. Католическая вера любит жить в мире со своими соседями.
Эти два подхода, столь разные между собой, повлияли и на сам характер царства духов и гоблинов в каждой из двух стран. Если вас интересуют истории об их добрых и забавных проделках, вам нужно ехать в Ирландию; за историями страшными добро пожаловать к шотландцам. В ирландских наших «страшилках» всегда есть элемент игры, притворства. Когда селянин забредает ненароком в заколдованную избушку и его заставляют там вертеть всю ночь над огнем насаженный на вертел труп, это нас не очень-то пугает: мы знаем, что он проснется наутро посреди зеленого луга, весь вымокший от утренней росы. В Шотландии все иначе. Вы и в самом деле утратили былую благорасположенность к вам призраков ваших и гоблинов. Волынщик МакКриммон с Гебридских островов взял свою волынку и отправился, играя громко на ходу, в грот на берегу моря; и с ним пошла его собака. Люди, оставшиеся снаружи, долго еще слушали музыку. Он прошел под землей, должно быть, не менее мили, а потом до них донеслись звуки борьбы. Волынка смолкла — как отрезало. Прошло еще сколько-то времени, и из грота выползла собака — с нее живой содрали шкуру; она была при последнем издыхании, и сил у нее не доставало даже на то, чтобы скулить. Есть еще одна подобная история о человеке, который нырнул в озеро, где, по слухам, на дне был спрятан клад. На дне он и в самом деле увидел огромный железный сундук. Рядом с сундуком лежало чудище, велевшее ему ни секунды не медля возвращаться туда, откуда он спустился. Он поднялся на поверхность; но те, что были в лодке, узнав, что он таки видел клад, упросили его нырнуть еще раз. Он нырнул. Чуть погодя со дна всплыли сердце его и печень, и вода замутилась кровью. Что стало с прочими частями тела, так никто никогда и не узнал.
Подобного рода водяные и другие подводные чудища весьма характерны для шотландского фольклора. У нас они тоже встречаются, но мы боимся их куда как меньше. Один из таких монстров обитает в реке Слайго, в омуте. Вся округа искренне верит в его существование, но это не мешает крестьянам так и сяк сюжет этот обыгрывать и окружать сей непреложный факт домыслами самыми невероятными. Когда я был маленьким мальчиком, я отправился в один прекрасный день к «нехорошему» омуту ловить угрей. Возвращаясь домой с огромным угрем на плече — голова его свешивалась у меня спереди, а хвост тащился сзади по земле, я повстречал по дороге знакомого рыбака. Я тут же принялся рассказывать ему о невероятных размеров угре, в три раза большем, чем мой, который оборвал мою лесу и ушел себе, как ни в чем не бывало, в глубину. «Да, это он и есть, — сказал рыбак. — Ты слышал, как он заставил моего брата эмигрировать? Мой брат был, сам знаешь, ныряльщик и подрядился в управление гавани расчищать от камней дно. И вот однажды под водой подплывает к нему это чудище и спрашивает человеческим голосом: \"Ну, и что ты здесь забыл?\" — \"Камни, сэр, — говорит ему мой брат, — я собираю камни\". — \"Слушай, а не лучше ли будет, если ты уберешься отсюда подобру-поздорову?\" — \"Так точно, сэр\", — ответил ему мой брат. Вот потому-то он и эмигрировал».
ВОЙНА
Когда некоторое время тому назад прошел слух о войне с Францией, я встретил в Слайго одну свою знакомую, бедную солдатскую вдову, и зачитал ей фразу из письма, только что полученного мной из Лондона: «Народ здешний просто с ума посходил, все жаждут воевать, но Франция, кажется, настроена миролюбиво», — или что-то вроде того. Она за всю свою долгую жизнь о войне передумала немало — война представлялась ей частично по рассказам солдат, частью же по традиции, связанной с восстанием 1798 года,
[62] — но при слове «Лондон» интерес ее удвоился: в Лондоне у нее была масса знакомых, да и ей самой пришлось как-то жить в «перенаселенном этом месте». «Они в Лондоне только что не на голове друг у дружки живут. Потому и устают от мирной жизни. Они там только и мечтают, чтобы их всех поубивали. Оно бы, может, и к лучшему; да только французы-то наверняка ничего, окромя мира да спокойствия, и не желают. Здешний-то народ, ежели война начнется, тоже особо возражать не станет. Они тут какие есть — такие есть, не лучше и не хуже. И могут не хуже разных прочих перед лицом Господа нашего умереть на поле брани, по-солдатски. Я думаю, уж на Небе-то их расквартируют получше, чем здесь.» Потом она стала говорить, что не слишком-то приятно будет видеть, когда детишек станут поднимать на штыки, и я понял, что теперь взяла свое стойкая устная традиция воспоминаний о великом восстании. Наконец она сказала: «Ни разу в жизни не видала человека, который на самом деле был на войне, а потом любил бы о войне говорить. Они скорее воду в решете носить возьмутся». Когда она была девочкой, они всей семьей, и соседи тоже, сидели по вечерам у огня и говорили о том, что скоро, по всему видать, будет война, и вот теперь опять по всем приметам война не за горами, потому как «бухта вся вдруг заросла, не вода, а сплошь одна трава». Я ее спросил — а во времена фениев
[63] она так же боялась войны? Она всплеснула в ответ руками: «Да нет, что вы, я больше никогда и не жила так весело, как в те времена. У нас в доме квартировали тогда офицеры, и я весь день бегала по улице за военным оркестром, а по ночам ходила в дальний конец сада посмотреть, как один солдат, там, на задах, в поле уже, прямо не снимая красного мундира,
[64] обучает фениев ружейным приемам. А ночью раз наши ребята привязали к дверному кольцу кишки от старой клячи, она недели три как сдохла; я утром пошла дверь отпирать, а они там и висят». Постепенно разговор наш перешел, как то обычно в здешних местах с подобного рода разговорами и происходит, на битву Черной Свиньи,
[65] каковая собеседнице моей представлялась финальной схваткой между Ирландией и Англией, мне же — Армагеддоном, после которого весь мир вернется в Первозданный Хаос; а от этой приятной темы — ко всяческого рода афоризмам о войне и о возмездии. «Вы вот, к примеру, знаете, что такое проклятие Четырех Отцов? Они пронзили Младенца копьем, и было им сказано: \"Прокляты будете во каждом четвертом колене вашем\", — вот оттого-то чума и всякие другие напасти в каждом четвертом колене и происходят.»
1902
КОРОЛЕВА И ДУРАК
Человек по имени Хирн, знахарь, который живет на границе графств Клэар и Голуэй, говорил мне, что у фэйри «в каждом доме» есть «своя королева и свой дурак», и если та либо другой тебя «тронут», пиши пропало, хотя на всех прочих, обыкновенных, фэйри есть своя управа. О дураке он сказал, что тот «из них из всех самый мудрый», а одет он обыкновенно «наподобие тех циркачей, которые ездили в прежние времена по всей стране». Я сам помню, как видел однажды в доме у старого мельника, совсем невдалеке от того места, где я сижу сейчас и пишу, высокого, худого, оборванного человека, сидевшего у огня, и как мне сказали — вот он, дурак; благодаря одному из своих друзей я получил достаточно полное представление о фольклорной традиции этих мест, так вот, здесь считают, что человек этот во сне ходит под землю, к фэйри; но становится ли он там и в самом деле Amadan-na-Breena, дураком из Форта и частью «дома», я с уверенностью сказать не могу. Одна старушка, сама побывавшая в гостях у фэйри, — мы с ней, кстати, тоже теперь знакомы, и очень близко, — как раз моему другу о нем и рассказала. Вот ее слова: «Есть среди них дураки, ну, шуты такие, и этих-то мы видим постоянно, вроде того Амадана из Баллили, они к фэйри ходят по ночам, и шутихи есть тоже, у нас их называют Oinseach (обезьяны)». Другая старуха, родственница знахаря с границы графства Клэар — она лечит людей и скот заговором, рассказывала так: «Я ить тоже не всякого могу лечить. Если кого королева ударила или дурак из Форта, я тут ничем помочь не могу. Знавала я одну женщину, та видела раз королеву, и ничего, говорит, вылитая христианская душа, да и только. А чтобы кто когда дурака видел, я не слыхала, кроме вот одной только женщины, она шла как раз невдалеке от Горта и говорит вдруг \"За мной идет дурак из Форта\". С ней люди были, и стали они кричать, хоть никого сами и не видели, тут, я думаю, он и ушел, по крайней мере ей от него ничего плохого не было. Она говорит, он был как большой такой сильный мужчина и голый наполовину, вот и все, что она запомнила. Я-то сама его не видела, но я ж как-никак Хирну племянница, а он тоже недаром двадцать один год пропадал». Вот еще слова жены мельника: «Они вообще-то, говорят, соседи по большей части неплохие, но от удара дурака лекарства нету: если он кого ударит, человеку тому конец. Amadan-na-Breena, вот как его тут у нас называют!» Приведу еще рассказ бедной одной старушки, живущей возле Килтартанских болот: «Это все правда, что от удара Amadan-na-Breena лекарства нет. Был тут такой старик, и у него была особенная бечевка, он всего тебя ей обмерит и тут же скажет, чем ты болен; и вообще он много чего знал. Вот он мне раз и говорит: \"Какой месяц в году самый худший?\" А я ему: \"Конечно, май\", — говорю. \"Нет, — говорит, — не май, а июнь, потому что в июне ходит Амадан и людей портит!\" Он, говорят, на вид как всякий другой человек, только он leathan (большой) и одет в рванье. Я знала мальчишку одного, его дурак напугал; подходит тот, значит, к стене, а из-за стены выглядывает на него ягненок, да у ягненка-то борода; он сразу так и понял, что это Амадан, на дворе-то июнь был. Люди его притащили сразу к тому человеку, с бечевкой который, он на мальчишку только глянул и говорит. \"Бегите за священником, и пусть над мальчиком отслужат мессу\". Они так и сделали, и что вы думаете? Он до сих пор жив, и у него семья и дети! Один человек, Риган ему фамилия, мне так говорил: \"Они, этот другой народец, могут ходить вокруг тебя, прикасаться к тебе, и все такое. Но ежели Amadan-na-Breena кого тронет, тому крышка\". И это правда, что он людей трогает чаще всего в июне. Был у меня знакомый человек, с которым такое случилось, он мне сам об этом рассказал. Я парнишку того хорошо знала: пришел, говорит, к нему как-то вечером джентльмен, он был его лендлорд и как раз незадолго до того помер. И позвал он его с собой, надо было с кем-то там драться. Пришли они на место, а там стоят два войска, и все как есть фэйри, и в чужом войске тоже был живой один человек, с ним-то ему и надо было драться. Они и принялись друг за друга, только искры из глаз полетели, и он того, другого человека, положил, и тогда войско с его стороны как крикнет все разом, а его отпустили домой. Прошло года три, и вот однажды резал он в лесу лозняк; видит, идет к нему Амадан. А в руках у Амадана был какой-то сосуд, сиявший так, что парень буквально глаз от него отвести не мог; но тут Амадан спрятал сосуд за спину и побежал к парнишке-то бегом, и сам страшный такой и огромный, что твоя гора. Парнишка повернулся и тоже — давай Бог ноги. Тогда Амадан как зашвырнет в него этим сосудом-то, сосуд разбился, и грохоту было на весь лес; я не знаю, что там было, но только парнишка с тех пор спятил. Он потом жил еще, истории всякие нам рассказывал, но только дурачок стал, как есть дурачок. Он все думал, мол, Амадану-то не по нраву пришлось, что он того человека так отмутузил, и боялся еще напасти какой-то, что-то на него такое могло вроде как найти».
А старуха из Голуэйского работного дома, та самая, у которой есть свои какие-то соображения насчет Королевы Мэйв, сказала мне недавно: «Amadan-na-Breena, он каждые два дня меняет облик. То он идет, глянешь со стороны, ни дать ни взять молоденькай парнишка, а то обернется вдруг тварью какой ужасной, и вот тогда-то берегись. Мне тут сказали не так давно, что, мол, кто-то его подстрелил, но я-то думаю — кто ж его такого и застрелит?»
Я знаю человека, который все пытался вызвать перед мысленным своим взором Энгуса, древнеирландского бога любви, поэзии и вдохновения, — того самого, что превратил четыре своих поцелуя во птиц, и вдруг перед ним возник из ниоткуда образ человека в шутовском колпаке с бубенчиками, образ этот становился все отчетливей и ярче, а потом шут заговорил и назвался «посланцем Энгуса». Знавал я и другого человека, духовидца, и в самом деле весьма одаренного, которому явился как-то раз одетый в белое дурак в волшебном саду, где на деревьях росли вместо листьев павлиньи перья, а когда дурак дотрагивался до цветов рогами шутовского своего колпака, цветы открывались, и в них, внутри, были маленькие человеческие лица; в другой раз он увидел того же белого дурака у пруда, тот сидел и улыбался, а из пруда выплывали один за другим образы прекрасных женщин.
Что есть смерть, как не начало мудрости, и красоты, и силы? и что есть безумие, как не один из видов смерти? На мой взгляд, нет ничего необычного в том, что многие числят дурака с сияющим сосудом в руках — а в сосуде том колдовское некое зелье, или же мудрость, или же сон — «в каждом ихнем доме». Вполне естественно также, что «в каждом доме» должна быть королева и что о королях слышать, приходится крайне редко, ибо женщины куда способнее к той мудрости, которую древние народы считали, а многие «дикие» племена и поныне считают единственной истинной мудростью на свете. Личность, основа всякого нашего знания, безумием разбита на куски и забывается в пылу внезапного женского чувства, а потому дуракам достаться могут ненароком, а женщинам и достаются часто осколки, отблески великого некого знания, к коему здравый смысл приходит разве что в конце долгого и мучительнейшего из путешествий. Тот человек, который видел белого шута, сказал однажды о знакомой своей, отнюдь, кстати, не крестьянке: «Будь я способен видеть так, как видит она, я бы давно уже постиг всю божескую мудрость, а ей же до ее видений просто нет дела». Мне тоже знакома одна такая женщина, и тоже не из простонародья, которая переносится по ночам в страны неземной, чудесной совершенно красоты, и ей между тем действительно ни до чего нет дела, кроме дома и детей; недавно, кстати, она обратилась к знахарю, и тот ее «вылечил» — он так и сказал. Мудрость, и красота, и сила могут, на мой взгляд, быть явлены тем, кто умирает каждый Божий день, ими прожитый, но не той, не высшей смертью, о которой говорил Шекспир. Между живыми и мертвыми идет война, и сельский ирландский фольклор полон сводками с линии фронта. Так, говорят, что если на картофель, или на пшеницу, или на другой какой из плодов земных неурожай, значит, выдался изобильный год в стране фэйри, и что из снов уходит мудрость, когда в деревнях по весне течет сок, и что от некоторых наших снов деревья сохнут, и что в ноябре
[66] можно услышать, как блеют под землей ягнята-фэйри, и что слепые глаза видят больше, чем зрячие. И, поскольку душа человеческая никогда не перестанет верить в эти вещи или в им подобные, то, значит, кельи и пустыни никогда не пребудут пустыми надолго, и никогда любовники не родятся в мир, который не понял бы такого стиха:
О чем рокочет в небе гром?
Что даст тебе сухой подстрочник?
Что ж, все равно ты, ближе к ночи,
Откроешь дверь своим ключом.
Так слушай, я скажу, о чем:
Любовь, которой мы — что спицы
В руках искусной кружевницы,
И сон, где ночь в объятьях дня
Течет, по камушкам звеня,
И колокольчик мысли трезвой,
И музыка, которой грезит
Влюбленный в полночь под окном, —
Суть, смерть.[67]
1901
О ТЕХ, КТО ДРУЖИТ С ФЭЙРИ
Те, кто чаще прочих видится с народом фэйри и потому более других причастился их мудрости, в основном люди бедные; в народе, однако же, их принято считать обладателями некой нечеловеческой силы, такое впечатление, что, преступивши зыбкий порог мира грез, человек получает доступ к тем водам, волшебным и сладким, подле которых Малдун
[68] видел старых, с вылезшими перьями орлов — они купались в них и вновь обретали молодость и силу.
Невдалеке от Горта, возле болот, жил человек по имени Мартин Роланд, который всю свою долгую жизнь, с юных лет и до самой смерти, то и дело встречал на пути своем фэйри, хотя я и не взял бы на себя смелости назвать его их другом. За несколько месяцев до смерти он мне сказал, что «они» не дают ему по ночам спать: то примутся кричать ему что-то непонятное по-ирландски, в самые уши, то играют всю ночь на волынках. Он даже попросил совета у одного из своих друзей, и тот порекомендовал ему купить себе флейту и дудеть в нее, чуть только «они» опять возьмутся за свое, — может, мол, это их и отвадит; он так и сделал, и каждый раз, как он брался за флейту, они и впрямь перебирались из дому подальше в поле. Он продемонстрировал мне эту самую флейту и даже подудел в нее. Звук получился громкий, и весьма, но играть он, сердяга, не умел совершенно, так что на месте фэйри с их от природы тонким музыкальным слухом я тоже оставил бы его в покое. Потом он сводил меня к останкам каминной трубы, которую он собственноручно разметал по камушкам, потому что один из «них» поводился играть на волынке, сидючи на этой самой трубе. Мы вдвоем с другом не так давно сходили к нему в гости — до нас дошел слух, что у него опять побывали «трое из этих» и предрекли ему близкую смерть. Предупредив его, они сразу же скрылись, и дети (я думаю, речь шла о детях, украденных в свое время фэйри), которые приходили обыкновенно с ними вместе и оставались в доме поиграть, тоже ушли «в другое какое-то место», потому что «им, наверно, в доме показалось уж слишком свежо»; через пару недель он и вправду умер.
Его соседи не слишком-то доверяли старческим его видениям, но в том, что ему доводилось общаться с фэйри по молодости лет, не сомневался почти никто. Вот слова его брата: «Он старенький уже; что бы там ему ни почудилось, это все у него в голове. Вот будь он чуток помоложе, тогда другое дело, конечно».
Не знаю, однако, насколько можно свидетельству этому доверять. Мартин был человек неуживчивый и с братьями явно не ладил. Соседка его сказала следующее: «Ах, бедолага! Сейчас-то ему, говорят, всякое там все больше чудится, но вот двадцать-то лет назад, он ведь в самом соку был мужчина — я про ту ночь, когда он женщин ихних видел, все худенькие, стройные, как девочки, и шли двумя цепочками, взявшись за руки. Это как раз когда они Фэллонову девчонку украли». Дочка одного из местных, по фамилии Фэллон, совсем еще маленькая, встретила женщину «с рыжими волосами, яркими, что твое серебро», эта женщина ее и увела. Другая соседка — ей, кстати, самой пришлось как-то раз «словить в ухо» от «одного из них» за то, что она ходила в «их» развалины, — сказала так: «Они, я так думаю, по большей части в голове у него сидят; вчера только шла я мимо него, а он в дверях стоит, так я ему и говорю: \"Что-то у меня в ушах гудит, будто ветер, и день, и ночь, одно и то же\", — специально, чтобы он подумал, что и с ним такое же точно, а он мне в ответ: \"А я вот слышу все время, как они поют и музыку играют, а один повадился таскать с собой маленькую такую дудочку, вот на ней-то он им как раз и играет\". Но вот что я точно знаю, так это когда он ломал ту трубу, на которой, как он говорил, сидел ихний волынщик, то он такие камни подымал, и в одиночку — а он ведь старенький совсем, — какие мне бы ни в жисть не поднять, даже когда я молодая была и сильная».
Одна моя знакомая дама прислала мне из Ольстера запись своих бесед со старухой, которая и в самом деле была с народом фэйри в отношениях чисто дружеских. За точность приведенной ниже истории я ручаюсь совершенно: женщина эта когда-то рассказывала мне ее сама, а потом моей знакомой удалось вывести ее на эту тему еще раз, и она по свежим следам записала сюжет со всеми подробностями. Она начала с того, что пожаловалась старушке — не люблю, мол, оставаться в доме одна, боюсь фэйри и призраков, на что та ответила: «А с чего тебе-то их бояться, а, мисс? Я сама сколько раз говорила с женщиной, а она была самая настоящая фэйри или что-то навроде того, ну вот как с тобой сейчас, и ничего. Она частенько в дом дедушки твоего — нет, он матери твоей был дед — захаживала. Ну да тебе небось все про нее уже пересказали». Левушка заверила ее: да, конечно, ей рассказывали, но дело было давно, и ей бы очень хотелось послушать о женщине-фэйри еще разок. И тогда старушка стала рассказывать дальше: «Ну ладно, детка, слушай. Первый раз, как я о ней услыхала, был, когда дядя твой — в смысле, матери твоей он дядя — Джозеф женился и стал для своей жены строить дом; поначалу-то он ее к отцу своему привез, ну там, у озера. Мой отец и все мы жили там же, неподалеку, и у нас от дома как раз видать было, как они там работают. Отец у меня был ткач, и станок у него в доме стоял. Размерили, значит, фундамент, камень привезли, но каменщики то ли задержались где-то, в общем, камни просто так лежали; и вот стоим мы как-то с матерью прямо возле дома, глядь, идет по склону — там как раз раскорчевали недавно — маленькая нарядная женщина и прямо к нам. Я-то девчонка совсем была, все скакала да прыгала, а помню ее, как сейчас!» Моя знакомая попросила ее описать, как эта женщина была одета, и старуха ответила: «Значит, серая на ней была накидка, юбка зеленая кашемировая, а на голове платок черный, тогда в деревне все в платках ходили». — «А какого она была роста?» — «Ну, маленькая она была, в смысле, мы звали ее так, Маленькая Женщина, как вместо имени. А так она была повыше многих, хотя и не то чтоб прям тебе высокая. На вид ей было лет тридцать, волосы каштановые такие, с рыжиной, и лицо круглое. Ну, вылитая мисс Бетти, бабушки твоей сестра; Бетти-то ни на кого не была похожа, ни на бабку твою, ни на кого из ихних. И лицо у ней было кругленькое, свеженькое такое, и замуж она так и не вышла, и мужиков у нее не было никогда никаких; я помню, мы все говорили, мол, Маленькая Женщина — уж больно она была на Бетти похожая, может, она тоже была из их семьи, а потом ее украли, когда она еще до росту настоящего не доросла, вот поэтому она все время к нам и ходит, и упреждает нас, и предсказывает. Вот в тот раз она шасть прямо к матери и говорит ей: \"Иди на озеро, и побыстрей\", — и вроде как приказывает. \"Иди, — говорит, — на озеро и скажи там Джозефу, чтобы перенес фундамент сюда, где я тебе покажу, возле тернового куста. Если он хочет, — говорит, — чтоб в доме у него был достаток и счастье, пусть делает, как я сказала, и сию же минуту\". Они, я так думаю, фундамент расчертили на «тропе» — в смысле, там, где фэйри ходят. Мать пошла тут же к Джозефу, место ему показала, он фундамент перенес, но не точно туда, куда сказано было; вот поэтому-то, когда дом выстроили уже, жену у него убило — лошади места не хватило развернуться с бороной промежду кустом и стеной. Маленькая Женщина очень тогда сердилась и ругалась на нас, когда в следующий раз объявилась: не сделал, говорит, как я ему велела, пусть теперь пеняет на себя.» Моя знакомая спросила, откуда на сей раз пришла Маленькая Женщина и во что она была одета. «А она всегда с одной стороны и шла, через раскорчевку. Летом на ней шаль была, такая тонкая, а зимой накидка; и каждый раз, как она приходила, давала матери какой-нибудь правильный совет, чего ей не делать, чтобы удача, значит, была. У нас в семье ее никто из детей, кроме меня, не видал: а я-то, бывалча, радовалась, как увижу, как она идет через раскорчевку, бегу к ней навстречу, возьму ее за руку или там за накидку, за полу, и матери кричу: \"Ма, к нам Маленькая Женщина идет!\" А мужчины, те ее никогда не видели. Отец все хотел с ней повидаться и на мать серчал: бывало говорит, выдумываете, мол, черт знает что, дурь бабская. И вот как-то раз пришла она и села у камина поболтать с матерью, а я-то бочком, бочком — и в поле, к отцу, он там как раз работал. \"Беги, — говорю, — быстрей, если хочешь на нее взглянуть. Она там сидит у огня, с мамой говорит\". Он за мной в дом вбегает, головой туда-сюда, злой такой, а ничего и не видит; он тогда хвать метлу, она как у него под рукой стояла, и метелкой-то этой как мне наподдаст! \"Вот тебе! — говорит. — Будешь ты из отца дурака делать!\" — и пошел обратно в поле копать, он потом еще долго на меня злился. А Маленькая Женщина тут мне говорит: \"Ну, что, получила за то, что водишь людей поглазеть на меня? Никто из мужчин никогда меня не видел и не увидит никогда\".
Один раз она все-таки и его самого напугала, и здорово так, хоть я и не знаю, сам-то он ее видел или нет. Он тогда в коровнике был и вдруг идет в дом, и прямо лица на нем нет. \"Чтоб я, — говорит, — больше о вашей Маленькой Женщине ни слова, ни полслова не слыхал, ясно? Вот, — говорит, — где она у меня теперь\". В другой раз, тоже навроде того, поехал он в Гортин лошадей продавать, и, как раз ему ехать, заходит в дом Маленькая Женщина, протягивает матери пучок травы какой-то и говорит: \"Твой муж собрался в Гортин, и его на обратной дороге здорово там напугают. На, возьми, зашей ему в куртку, тогда никто ему, по крайней мере, вреда не причинит\". Мать траву-то взяла, а сама и думает — тьфу, чушь, мол, какая, да траву в огонь-то и брось. И, вишь ты, поди ж ты, ехал отец обратно, и что-то с ним такое приключилось, он говорил, никогда в жизни так не боялся. Что там было, я не знаю, но он весь как есть расшибся. Мать потом просто места себе не находила, боялась, что Маленькая Женщина на нее рассердится, и точно, в следующий раз пришла чернее тучи. \"Ты мне, — говорит, — не поверила, ты траву в огонь бросила, а я за ней, между прочим, не ближний свет моталась\". А в другой раз она пришла и сказала, что Вильям Хирн в Америке помер, и как он помер, тоже сказала. \"Сходи, — говорит, — на озеро и скажи им, что Вильям помер и что помер он легко, а перед смертью читал такой-то и такой-то стих из Библии\", — и назвала главу и стих. \"Иди, — говорит, — и скажи, чтобы они этот самый стих читали, когда соберутся в следующий раз на молитву. А еще скажи, что я ему голову держала, когда он отходил\". А потом нам передали из Америки, что умер он точь-в-точь, как она сказала, и в этот самый день. И когда они собрались молиться, то главу и гимн взяли, как она сказала, и у них такое молитвенное собрание получилось, что ни до, ни после таких не бывало. Однажды стояли мы втроем, мать, она и я, и она как раз матери о чем-то толковала, предупреждала, как обычно, и вдруг, ни с того ни с сего, говорит: \"Сюда идет мисс Летти во всей своей красе, а мне, пожалуй что, пора\". И с этими словами поворачивается на каблуках и начинает вдруг подниматься в воздух, все кругом, кругом и все выше и выше, словно там винтовая лестница была, только куда быстрее.
{12} И она уходила все выше и выше, пока не стала совсем как маленькая птичка высоко в небе, и все время пела, я песенки такой красивой никогда больше в жизни не слыхала. Это и не гимн был, а стихи какие-то, да такие красивые; мы с матерью рты пораскрывали, да так и застыли, в небо глядючи, только дрожь нас пробирала. \"Мам, а кто она вообще такая? — говорю, — она ангел, или фэйри, или кто?\" А тут как раз и мисс Летти идет, это, детка, бабка твоя, только она тогда была мисс Летти, и никем другим еще быть и не собиралась, а мы стоим как дуры, рты поразевали — пришлось ей все рассказать. Она нарядная такая шла, красавица писаная. А ведь она еще далеко была, и видно ее не было, когда Маленькая Женщина поднялась вот так вот в небо и сказала: \"Сюда идет мисс Летти во всей своей красе\". Кто знает, в какую сторону она полетела, или с кем еще, кто при смерти, посидеть?
Потемну она никогда не приходила, а только днем, кроме одного только случая, на Халлоуин.
[69] Мать как раз у очага возилась, готовила ужин; у нас была, помнится, утка с яблоками. И тут появляется Маленькая Женщина. \"Вот, — говорит — пришла отметить с вами Хэллоуин.\" — \"Ну и правильно\", — говорит моя мать, а сама думает: ужо, мол, я тебе ужином-то накормлю. Села она к очагу, посидела чуток. \"А теперь, — говорит, — я тебе скажу, куда ты отнесешь мой ужин. Наверху есть комната, где стоит станок, поставь там стол и стул\". — \"Если уж ты пришла к нам на праздник, почему бы тебе не сесть, как подобает, со всеми прочими за стол?\" — \"Делай, как просят, и отнеси все наверх. Я буду есть там, и нигде больше\". Ну, мать положила на тарелку кусок утки, яблок и всего прочего, что было, и отнесла наверх; так мы и ели — у нас свой ужин, у нее свой. А когда мы встали из-за стола, я тут же побежала наверх, и что же я там вижу? — она, как полагается, от каждого кусочка откусила, а самой-то и след уже простыл!»
ГРЕЗЫ БЕЗ ВСЯКОЙ МОРАЛИ
Моя знакомая, та самая, что пересказала мне историю о королеве Мэйв и об ореховом посохе, зашла недавно в работный дом еще раз.
[70] Старички все мерзли, и вид у них был жалкий донельзя, но стоило им только заговорить, и они тут же забыли про холод. На днях буквально в их работном доме помер старик, который в молодости играл в развалинах рата с фэйри в карты, и фэйри играли «на удивление честно»; другой старик видел своими глазами чудовищного черного вепря, а еще двое всерьез поссорились, выясняя, кто же все-таки был лучшим поэтом — Рафтери или Калланан. Первый горой стоял за Рафтери: «Это великий был человек, и песни его знают во всех концах света. Я помню его, хорошо помню. Голос у него был как ветер»; другой же твердил, что «ты бы в снегу босиком стоял, чтобы только Калланана дослушать, если он запоет». Потом один из стариков стал рассказывать моей знакомой сказку, и все прочие с видимым удовольствием стали слушать его, то и дело срываясь в слезливый старческий хохот. Эта сказка — я расскажу ее далее в том самом виде, в котором она была записана, — одна из тех старых как мир, кочующих из края в край историй без всякой морали, в коих жизнь предстает в первозданной своей простоте и в коих простые, задавленные тяжким трудом люди находят отдых и одну из немногих доступных им радостей. Они повествуют о тех временах, когда поступок не был омрачен неотвратимостью следствий, и если даже приключение заканчивалось смертью искателя оных — при том, конечно, условии, что он был человек хороший, — кто-нибудь непременно приходил в конце концов, чтобы ударить его прутиком и вернуть обратно к жизни; а если ты родился принцем и похож на брата своего как две капли воды, ты мог спокойно лечь в постель с его женой, высокородной королевой, и он даже не слишком долго на тебя впоследствии дулся. Да мы и сами, будь мы столь же бедны и несчастны и привычны к тому, что каждый новый день грозит нам новою бедой, помнили бы точно так же любой счастливый сон, достаточно крепко сбитый, чтобы сбросить с плеч своих бремя мирских страстей и горестей.
Давным-давно жил-был король, и король этот просто места себе не находил, а все потому, что не было у него сына. В конце концов он вызвал главного своего советника и сказал, мол, так-то и так-то, что мне делать. А советник ему и говорит: «Дело это несложное, если ты все будешь делать так, как я тебе скажу. Пусть кто-нибудь из твоих слуг сходит в такое-то и такое-то место и поймает там рыбу. А когда он рыбу принесет, сготовь ее и дай отведать королеве, твоей жене».
Тогда король послал слугу за рыбой, как ему и было сказано; слуга рыбу поймал, принес ее королю, король вызвал кухарку и велел ей зажарить рыбу над угольями, но только очень осторожно, так, чтобы кожа на ней не вздулась нигде и не лопнула. Но каждому ведь ясно, что если печь рыбу на угольях, то хочешь не хочешь, а кожа где-нибудь да вздуется, и вот, когда на одном боку у рыбы стал вздуваться пузырь, кухарка его и придавила пальцем, чтобы кожа разошлась, а потом сунула палец в рот, чтобы остудить его, и таким вот образом сама попробовала эту рыбу. Потом рыбу снесли королеве, королева поела, а то, что осталось, выкинули на задний двор. А на заднем дворе были в это время кобыла да сука легавая, вот они-то все объедки и доели.
Года не прошло, королева рожает сына, и кухарка рожает тоже, и тоже сына; а кобыла — двух жеребят, а сука — двух кутят.
Обоих мальчиков отослали вскорости в другое какое-то место на воспитание, когда же они вернулись, оказалось, что они похожи друг на друга как две капли воды, и ни единый человек не смог бы с виду отличить кухаркина сына от сына королевы. Королева тогда очень рассердилась. Пошла она к главному советнику и говорит: «Скажи, — говорит, — мне способ, как отличить, кто из них мой сын, потому что я не желаю, чтобы кухаркин сын ел и пил за одним столом с моим сыном». — «Нет ничего проще, — отвечает ей главный советник, — если вы все сделаете в точности, как я вам скажу. Как увидите их обоих и что идут они к дому, выйдите сами на порог да и станьте в дверях. Они вас увидят, и собственный ваш сын вам поклонится, а кухаркин рассмеется только, и все».
Так она и сделала, и когда ее собственный сын поклонился ей, слуги пометили ему одежду, так, чтобы потом она могла его узнать. А потом, когда они сидели за обедом, она сказала Джеку — это кухаркиного сына так звали: «Пора тебе ехать отсюда куда глаза глядят, потому что ты не мой сын». Тогда ее собственный сын, которого звали, ну, скажем, Билл, сказал: «Нет, мама, не отсылайте его, разве он мне не брат?» А Джек на это и говорит: «Давно бы я и сам уехал из этого дома, когда бы знал, что он не отца моего и не матери». Билл ну его уговаривать, а тот ни в какую. Один раз, когда он еще не уехал, были они в саду у колодца, и он Биллу говорит: «Если со мной когда случится что-нибудь плохое, в этом колодце вода сверху станет кровью, а у дна станет медом».