Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Фантастическая династия Абрамовых

Александр Абрамов, Сергей Абрамов

Хождение за три мира

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

СТРАННАЯ ИСТОРИЯ ДОКТОРА ДЖЕКИЛЯ И МИСТЕРА ГАЙДА, РАССКАЗАННАЯ ПО-НОВОМУ

«…нет, это был другой господин Голядкин, совершенно другой, но вместе с тем и совершенно похожий на первого…» Ф. М. Достоевский, «Двойник»
Nil admirari! — Ничему не удивляться! Положение, заимствованное из философии Пифагора
КТО Я?

Я возвращался домой от Никитских ворот по Тверскому бульвару. Было что-то около пяти часов вечера, но обычная в это время уличная субботняя сутолока обходила бульвар, и на его боковых аллеях, как и утром, было пустынно и тихо. Сентябрьское, вдруг совсем безоблачное небо не предвещало близкой осени, ни один желтый лист не зашуршал под ногами, и даже поблекшая к концу лета трава меж деревьями после вчерашнего ночного дождя казалась по-майскому похорошевшей.

Я не спеша шагал по боковой дорожке, лениво прицеливаясь к каждой скамейке: не присесть ли? Наконец присел, вытянув ноги, и в ту же секунду почувствовал, как все окружающее уплывает куда-то, тускнея и завихряясь. Обычно я не страдаю головокружениями, но тут даже вцепился в спинку скамейки, чтобы не упасть: вся противоположная сторона бульвара — деревья и прохожие — вдруг растаяла в лиловатой дымке, точь-в-точь как в горах, когда облака подползают к ногам и все вокруг дробится и тает в густых, мокрых хлопьях. Но дождя не было, туман налетел сухой и чистый, слизнул всю зелень бульвара и исчез.

Именно исчез. В одно мгновение деревья и кусты вновь возникли, как повторный кадр в цветном кинофильме: широкая скамейка напротив вернулась на свое прежнее место и пропавшая было девушка в голубом пыльнике опять сидела на ней с книжкой в руках. Все выглядело как будто по-прежнему, но только как будто: кто-то во мне тотчас же усомнился в этом. Я даже оглянулся, пытаясь проверить впечатление, и удовлетворенно подумал: «Чепуха, все так и было. Именно так». — «Нет, не так», — подумал кто-то другой.

Другой ли? Я спорил с самим собой, но сознание как бы раздваивалось, и спор походил на диалог двух совсем неидентичных и даже непохожих «я». Возникавшая мысль тотчас же опровергалась другой, откуда-то вторгшейся или кем-то внушенной, но агрессивной и подавляющей.

«И скамейка та же».

«Не та. На Пушкинском зеленые, а не желтые».

«И дорожки те».

«Эти уже. И где гранитный бордюр?»

«Какой бордюр?»

«А лужайки нет».

«Какой лужайки?»

«У корта. Здесь был теннисный корт».

«Где?»

Но я уже оглядывался с чувством нарастающей тревоги. Раздвоение исчезло. Я вдруг осознал себя в новом, странно изменившемся мире. Когда вы идете по улице, где все вам привычно и все примелькалось глазу, вы не обращаете внимания на мелочи, на детали. Но стоит им внезапно исчезнуть, и вы остановитесь, охваченный чувством недоумения и тревоги. Пейзаж был только похожим, но совсем не тем, какой я знал, проходя по этим тысячи раз исхоженным бульварным дорожкам. И деревья, казалось, росли по-другому, и кусты были не те, и самый бульвар я почему-то называл не Тверским, а Пушкинским.

По привычке я взглянул на часы, а рука так и повисла в воздухе. И пиджак был совсем другой, не тот, какой я надел с утра, и вообще не мой пиджак, и часы были не мои, а под ремешком от часов кривился шрам, которого, может быть, только минуту назад не было вовсе. А сейчас это был застарелый, давно заживший шрам, след пули или осколка. Я посмотрел на ноги — и туфли были не мои, чужие, с нелепой пряжкой на боку.

«А вдруг и внешность у меня не та, и возраст не тот, и вообще я — это не я?» — обожгла мысль. Я вскочил и не пошел, а побежал по дорожке к театру.

Театр стоял на том же месте, но это был другой театр, с другим входом и другими афишами. На его репертуарном табло я не нашел ни одного знакомого названия. Только в темных, не освещенных изнутри дверных стеклах отразилось знакомое лицо. Это было мое лицо. Пока оно было единственным, что было моим в этом мире.

Только теперь я почувствовал, как у меня болит голова. Помассировал виски — боль не проходила. Вспомнилось, что где-то поблизости, кажется на площади, была аптека. Может быть, она уцелела, на мое счастье? Площадь уже виднелась в мелькании пересекающих проезд автомашин, и я поспешил вперед, продолжая недоуменно и тревожно оглядываться. Домов по проезду Пушкинского бульвара я точно не помнил, но эти как будто не отличались от них — только не было привычных, бросающихся в глаза фонарей над подъездами, да и номерные знаки были другие.

У выхода на площадь, куда вливалась зеленая река бульвара, я буквально остолбенел: устье ее было пусто. Пушкина не было. На мгновение мне показалось, что у меня остановилось сердце. Голая каменная плешь на месте памятника уже не тревожила, а пугала. Я закрыл глаза в надежде, что наваждение исчезнет. В этот момент кто-то проходивший мимо толкнул меня, может быть и нечаянно, но так сильно, что я невольно повернулся на каблуках. Наваждение действительно исчезло: я увидал памятник.

Он стоял в глубине площади все такой же задумчивый и строгий, в небрежно накинутой на плечи крылатке — дорогой с детства образ. Пусть на другом месте, но он! Даже дышать стало легче, хотя позади памятника виднелось совсем незнакомое здание современной конструкции с огромными буквами по фасаду: «Россия». Гостиница или кино? Вчера еще на его месте стоял шестнадцатиэтажный жилой дом, в первом этаже которого помещался ресторан «Космос». Все было похоже и не похоже, знакомо до мелочей, но именно мелочи больше всего и видоизменяли знакомый облик. Аптеку, например, я нашел на том же месте, и продавщицы стояли за прилавками в таких же белых халатах, и такая же очередь толпилась у кассы, а в оптическом отделении продавались очки в такой же безвкусной и неудобной оправе. Но когда я спросил у продавщицы пирабутан от головной боли, она недоуменно скривилась:

— Что?

— Пирабутан.

— Не знаю такого.

— Ну, от головной боли.

— Пирамидон?

— Нет, — растерянно пробормотал я, — пирабутан.

— Нет такого лекарства.

Мой глупо-удрученный вид вызвал у нее улыбку сочувствия.

— Возьмите тройчатку. — И она бросила на прилавок пакетик в невиданной мной упаковке. — Двадцать четыре копейки.

В брючном кармане я обнаружил горсть серебряной мелочи, — монетки почти не отличались от наших. Потом уже, сидя на скамейке у памятника Пушкину, я тщательно обследовал все карманы доставшегося мне по прихоти судьбы чужого костюма. Содержимое их поставило бы в тупик любого следователя. Помимо мелочи, я нашел несколько рублевых и трехрублевых бумажек, совсем непохожих на наши, скомканный трамвайный билет, хорошую авторучку я почти целый блокнот с отрывными листами. Никаких документов, удостоверявших личность моего двойника, не было.

Страха я уже не чувствовал, оставалось лишь острое, беспокойное любопытство. Как долго продлится мое вторжение в этот мир и чем оно окончится — об этом я старался не думать: здесь можно было предположить все, даже самое страшное. Но что делать в пределах выданной мне путевки в неведомое? В гостиницу меня, конечно, не пустят. Где я буду ночевать, если путевка надолго? Может быть, дома или у друзей — ведь где-то живет же обладатель этого пиджака и друзья, наверно, у него есть, и самое смешное будет, если это и мои друзья; А вдруг все это сон? Я с размаху хлопнул рукой по скамейке — больно! Значит, не сон.

На какой-то миг мне показалось, что я увидел знакомое лицо. Мимо неторопливо прошествовал широкоплечий крепыш с кинокамерой. Я узнал и хохолок на лбу, и массив плеч, и чугунный затылок. Неужели Евстафьев из пятой квартиры? Но почему он с кинокамерой? Ведь он и фотоаппарата в руках не держал.

Я вскочил и побежал за ним.

— Простите… — остановил я его, вглядываясь в знакомые черты. — Женька?.. Евгений Григорьевич?

— Вы ошиблись.

Я растерянно моргал глазами: сходство было абсолютным. Даже тембр голоса был тот же.

— А что, похож? — усмехнулся он.

— Поразительно.

— Бывает, — пожал он плечами и прошествовал дальше, оставив меня в состоянии полной душевной смятенности.

Мне все еще казалось, что это розыгрыш, мистификация. Сейчас Женька вернется, и мы будем хохотать вместе. Но он не вернулся.

Когда я потом вспоминал этот день, прежде всего приходило на память это чувство растерянности и смятения и, пожалуй, еще — невыносимого одиночества в городе, в котором каждый камень был знаком с детства и который изменился всего за несколько секунд дурноты. Я мучительно вглядывался в лица прохожих с тщетной надеждой встретить близкого человека. Зачем? Вероятно, он не узнал бы меня, как близнец Евстафьева, а тому, кто узнал бы, что бы я мог ответить?..

Именно это и случилось.

— Сережка! Сергей Николаевич! — окликнул меня невысокий седой человек в замшевой курточке на «молниях». (Этого человека я никогда раньше не видел.) — Поди-ка на минутку.

Я поднялся: меня действительно звали и Сережкой, и Сергеем Николаевичем.

— Есть новость. — Он доверительно взял меня под руку и тихо сказал: — Обалдеешь: Сычук остался.

— Какой Сычук? — удивился я. — Мишка?

— Какой же еще? Один у нас Сычук. Увы!

Мишку Сычука я знал с фронта. Сейчас он работал не то фотографом, не то фотокорреспондентом. Мы не дружили и не встречались.

— Что значит «остался»?

— Как остаются? Он же на «Украине» поехал вокруг Европы. Знаешь ведь…

Я ничего не знал. Но, учитывая ситуацию, изобразил удивление.

— В последнем заграничном порту, подонок, остался. Не то в Турции, не то в Германии: не знаю, как они ехали — в Одессу или из Одессы.

— Подлец, — сказал я.

— Будут неприятности.

— Кому?

— Ну, тем, кто ручался, и так далее, — усмехнулся человек в замше. — Фомич землю роет, к начальству помчался. Ты-то ни при чем, конечно.

— Еще бы, — сказал я.

Незнакомец освободил мою руку и дружелюбно стукнул по спине.

— Ты что-то прокис, Сережка. Или, может, я помешал?

— Чему?

— Творишь… или ждешь кого? А почему ты не в редакции?

Ни к одной редакции я не имел отношения. Разговор надо было заканчивать: в нем накопилось слишком много горючего.

— Дела, — сказал я неопределенно.

— Хитришь, старик, — подмигнул он. — Ну, пока.

И так же исчез из моей жизни, как и в ней появился. Как человек, впервые брошенный в воду, постепенно приобретает навыки пловца, так и я начинал ориентироваться в незнаемом. Любопытство подавляло страх и тревогу. Что я уже знал? Что и здесь у меня та же внешность и то же имя. Что Москва есть Москва, только чуть-чуть другая в деталях. Что есть Одесса, Турция и Германия. Что пароход «Украина», как и у нас, совершает рейсы вокруг Европы. Что я связан с какой-то редакцией и что в этом мире Мишка Сычук тоже оказался подонком.

Поэтому я ничуть не удивился, когда, спустившись к кинотеатру «Россия» — здание это, как я и предполагал, оказалось кинотеатром, — я встретил Лену. Я должен был кого-нибудь встретить, кто знал меня и там и здесь.

Лена шла, как всегда элегантная и, как обычно, рассеянная, но узнала меня сразу и даже, как мне показалось, смутилась.

— Ты? Откуда?

— От верблюда. Ну, что там?

— Где? — удивилась она.

— В больнице, конечно. Ты давно ушла?

Она удивилась еще больше:

— Я не понимаю тебя, Сережа. Ты о чем? Я только три дня в Москве.

Я видел ее сегодня утром у главврача, когда звонил в Институт мозга. До этого мы виделись каждый день или почти каждый день, когда я бывал в терапевтическом. Поэтому я замолчал, мучительно подыскивая выход из явно критической ситуации. Дорога в незнаемое изобиловала ухабами.

— Извини, Леночка, я стал ужасно рассеянным. И потом… такая неожиданная встреча…

— Как живешь? — спросила она, как мне показалось, с какой-то металлической ноткой.

— Да так, — ответил я бодренько, — живем, хлеб жуем.

Она долго молчала, пристально рассматривая меня. Наконец произнесла совсем сухо:

— Странный у нас разговор с тобой. Очень странный.

Я понимал, что она сейчас уйдет и исчезнет единственный шанс закрепиться здесь хотя бы на сутки: едва ли мое вторжение продлится дольше. Надо было на что-то решаться. И я решился.

— Мне надо поговорить с тобой, Леночка. Просто необходимо. Произошло одно событие…

— Какое? — Ее глаза подозрительно сузились.

— Не могу же я говорить на улице… — Я торопливо подыскивал слова. — Ты где… живешь?

Она помедлила с ответом, видимо что-то взвешивая.

— Пока у Галки.

— Это где?

— Ты же знаешь.

Я ничего не знал. Я даже не спросил, у какой Галки. Но мне нужно было, чтобы она согласилась. Мой последний шанс!

— Прошу тебя, Леночка…

— Неудобно, Сережа.

— Боже мой, какой вздор! — сказал я, думая о Лене, которую я знал.

Но это была совсем другая Лена, глядевшая на меня настороженно, совсем не дружески».

— Ну что ж… пойдем, — наконец сказала она.

ВТОРОЙ ШАГ В НЕЗНАЕМОЕ

Мы шли молча, почти не разговаривая. Она, видимо, волновалась, но старалась не показать этого, сдерживалась, может быть даже сожалея о своем согласии. Время от времени я ловил ее обращенный на меня испытующий, подозрительный взгляд. Что она подозревала и чего боялась?

Дом в Старо-Пименовском переулке я узнал сразу. Здесь когда-то жила моя жена, еще до того, как мы познакомились. Кстати, ее тоже звали Галиной.

У меня противно задрожали колени.

— Ты что так смотришь? — спросила она.

Я продолжал молча оглядывать комнату. Как и все здесь, она была та и не та. Похожа и не похожа. Или, может быть, я просто забыл.

— Чья это комната, Лена?

— Галкина, конечно. Странные вопросы ты задаешь, Сережка. Разве ты не был здесь?

Я с трудом проглотил слюну. Сейчас я задам ей еще один странный вопрос:

— Разве она… не переехала?

Лена взглянула на меня как-то испуганно, даже отстранилась немножко, словно я сказал какую-то чудовищную нелепость.

— Вы разве не встречаетесь?

— Почему? — неопределенно ответил я. — Встречаемся.

— Когда ты ее видел в последний раз?

Я засмеялся и брякнул:

— Сегодня утром. За завтраком.

И тут же пожалел о сказанном.

— Не лги. Зачем ты лжешь? Она со вчерашнего дня в институте. И ночью работала. Еще не возвращалась.

— Уж и пошутить нельзя, — глупо сказал я, понимая, что все больше и больше запутываюсь.

— Странные шутки.

— Может быть, мы о разных людях говорим? — попробовал я исправить положение.

Она даже не рассердилась, только нахмурилась, как врач, который видит, но еще не понимает симптомы наблюдаемой им болезни.

— Я говорю о Гале Новосельцевой.

— Почему Новосельцевой? — удивился я.

На меня смотрели холодные, профессионально заинтересованные глаза врача.

— Ты потерял память, Сережа. Они расписались еще в начале войны. Что с тобой?

— Ничего, — пробормотал я, вытирая вспотевший лоб. — Я только думал…

— Почему я здесь, у разлучницы, да? — засмеялась она, на какое-то мгновение утратив выражение профессионально-врачебного любопытства. — Я и тогда не обижалась, Сережа. Подумаешь беда — парня увели. А теперь… смешно даже. Так давно это было… И другое после этого было — сам знаешь… — Она вздохнула. — Не везет мне в любви, Сережа.

Трудно рассчитывать каждый шаг в незнаемом. И я опять не рассчитал, забыв о том, где я и кто я.

— А кто тебе сейчас мешает с Олегом?

— Сережа!

И столько ужаса было в этом вскрике, что я невольно закрыл глаза.

— У тебя что-то с памятью, Сережа. Такие вещи не забывают. Галка получила похоронную еще в сорок четвертом году. Ты не мог не знать.

Что я знал и чего не знал? Разве я мог сказать ей об этом?

— Ты или притворяешься, или болен. По-моему, болен.

— А ты спроси меня: какое сегодня число, какой год и так далее.

— Я еще не знаю, что надо спросить.

— Так ставь диагноз, — озлился я. — С ума сошел, и все!

— Это не медицинский термин. Есть разные виды психических расстройств… Ты о чем хотел говорить со мной?

Теперь я уже не хотел. Если бы я сказал ей правду, она меня тут же отправила бы в психиатрическую больницу. Надо было выкручиваться.

— Понимаешь, какое дело… — начал я свою поспешную импровизацию, — произошло одно прискорбное событие… Весьма прискорбное…

— Ты уже говорил. Какое?

— В общем, я ушел из дому. От жены. О причинах говорить не буду. Но мне необходимо убежище. Хотя бы на сутки. Ночлегус вульгарно…

Я замолчал. Она тоже молчала, разглядывая кончики пальцев.

— Разве у тебя нет друзей?

— К одним нельзя, к другим неудобно. Знаешь, как иногда бывает… — Я старался не смотреть ей в лицо.

— А если бы ты меня не встретил?

— Но я тебя встретил.

Она все еще колебалась:

— Это неудобно, Сережа.

— Почему?

— Неужели ты сам не понимаешь?

— Знаешь что? — опять озлился я. — Вызывай психиатра. Ночлег мне, во всяком случае, будет обеспечен.

Я посмотрел ей в глаза: врач-профессионал исчез, осталась просто испуганная женщина. Непонятное всегда страшно.

— Комната не моя, — проговорила она тихо. — Подождем Галку.

— А если она опять заночует в институте?

— Я позвоню ей. Телефон в передней. Посиди пока.

Она вышла, оставив меня одного в комнате, в которой мне было все знакомо почти до мелочей. Из этой комнаты я пошел в загс. Из этой ли? Нет, не из этой. Как в подобии треугольников: что-то совпадало, что-то нет.

Я взял со стола карандаш и записал в блокноте:

«Если со мной что случится, дайте знать жене Галине Громовой. Грибоедова, 43. Сообщите также в Институт мозга профессорам Заргарьяну и Никодимову. Очень важно».

Слова «очень важно» я подчеркнул три раза так, что карандаш сломался. То, что хотелось приписать дальше, так и осталось неприписанным.

А положив блокнот в карман, я понял, что опять сделал глупость. Мои Заргарьян и Никодимов этого письма не получат. А Галя Громова носит здесь другую фамилию.

В передней раздался звонок, и сквозь полуоткрытую дверь я услышал, как щелкнул замок и Лена сказала:

— Наконец-то! Я тебе только что звонила.

— А что случилось? — спросил до жути знакомый голос.

— У нас Громов Сережка.

— Ну и хорошо! Будем чай пить.

— Понимаешь, Галка… странный он какой-то… — Лена понизила голос до неслышного шепота.

— Что он, с ума сошел? — донеслось до меня.

— Не знаю. Говорит, что ушел от жены.

— Господи, какой вздор! Он тебя разыгрывает, Ленка, а ты уши развесила. Я полчаса назад ее видела.

Дверь распахнулась. Я вскочил и замер. У двери стояла моя жена.

То же лицо, тот же возраст, даже прическа та же самая. Только серьги незнакомые и костюм, какого я у нее еще не видал. Я молча стоял, силясь сдержать волнение.

— Ты что это придумал? — спросила Галя.

Я молчал.

— Я сейчас видела Ольгу. Она поехала домой и ждет тебя к ужину. Говорила, что вы собираетесь на ленинградский балет.

Я молчал.

— Что это за штучки? Ленку разыгрываешь. Зачем?

Я не мог найти слов для ответа. Все рухнуло. Какие объяснения могли бы удовлетворить их? Правда? Но кто в моем положении отважился бы на это?

— Лена говорит, что ты болен, — продолжала она, пытливо меня разглядывая. — Может быть, правда болен?

— Может быть, правда болен, — повторил я.

Я не узнал своего голоса — таким чужим и далеким он мне показался.

— Ну что ж, — прибавил я, — извините. Я, пожалуй, пошел.

— Куда? — встрепенулась Галя. — Одного не пустим. Я отвезу тебя домой.

— Она выглянула в окно. — Вон и такси мое стоит. Ленка, добеги. Может быть, успеешь задержать.

Мы остались одни.

— Что все это значит, Сергей? Я ничего не понимаю.

— Я тоже, — сказал я.

— А все-таки?

— Ты, кажется, физик, Галя? — бросил я наудачу.

Она насторожилась:

— А что?

— Ты имеешь представление о множественности миров? Сосуществующих рядом миров? Одновременно загадочно далеких и удивительно близких?

— Допустим. Есть такие гипотезы.

— Тогда допустим, что один из смежных с нами миров подобен нашему. Что в нем тоже есть Москва, только чуть-чуть другая. Может быть, те же улицы, только иначе орнаментированные. Иногда те же дома, только с другим номерным знаком. Что там есть и ты, и я, и Лена, только в других отношениях…

Она все еще не понимала. Но мне уже давно надоел мой предшествовавший душевный маскарад. Я отважился:

— Допустим, что в той, другой Москве тебя зовут не Галя Новосельцева, а Галя Громова. Что вот из этой комнаты шесть лет назад мы с тобой пошли в загс. А сейчас произошло чудо: я переменил оболочку… заглянул в ваш мир. Вот тебе и дьявольщина для наших ограниченных умишек.

Она глядела на меня уже с испугом. Вероятно, думала, как и Ленка: внезапное помешательство, бред.

— Ладно, покончим с этим, — скривился я. — Вези куда хочешь, мне все равно. И не пугайся: ни душить, ни целовать тебя не буду. Вон уже Ленка рукой машет. Пошли.

КТО ДЖЕКИЛЬ И КТО ГАЙД?

Галя, должно быть, и в этом мире обладала той же выдержкой. Минуту спустя она уже успокоилась.

— Надеюсь, мы не будем при шофере заниматься научной фантастикой? — спросила она, подходя к машине.

— А ты считаешь, что научной? — не утерпел я.

— Кто знает!

На лице ее я не читал ничего особенного. Обычное поведение умной женщины, Галино поведение с чужими, но небезынтересными ей людьми. Внимательные глаза, уважительный интерес к собеседнику, бессознательное кокетство, насмешливость.

— Почему у вас памятник Пушкину посреди площади? — спросил я, когда мы проезжали мимо.

— А у вас где?

— На бульваре.

— Врешь ты все. И о загсе соврал. И почему шесть лет назад?

— Судьба, — засмеялся я.

— Где я была шесть лет назад? — задумчиво проговорила она. — Весной — в Одессе.

— И я.

— Что ты врешь? Ты же не поехал с нами.

— Это я у вас не поехал, а у нас — наоборот.

— Стран-но, — по слогам сказала она и прибавила, критически посмотрев на меня: — А ты не производишь впечатления больного.

«Приятно слышать», — хотел сказать я, но не сказал. Черный шквал ударил мне прямо в лицо. Все потемнело.

— Что с тобой? — услышал я испуганный крик Гали и ее же торопливые, взволнованные слова: — Голубчик, остановите где-нибудь у тротуара. Ему плохо…

…Я открыл глаза. Колдовской туман все еще клубился в машине. Из тумана глядело на меня лицо женщины.

— Кто это? — хрипло спросил я.

— Тебе плохо, Сережа?

— Галя? — удивился я. — Как ты здесь очутилась?

Она не ответила.

— Что-нибудь со мной случилось там… на бульваре? — спросил я и оглянулся.

— Случилось, — сказала Галя. — Поговорим потом. Можешь ехать домой или нужен врач?

Я потянулся, тряхнул головой, выпрямился. Можно было явно обойтись без врача. Пока мы ехали, я рассказал Гале, как я шел по Тверскому бульвару, как закружилась у меня голова и как я в лиловом тумане пытался разговаривать сам с собой.

— А потом, — неожиданно заинтересовалась Галя — до этого она слушала меня не то недоверчиво, не то равнодушно, — что было потом?

Я недоуменно пожал плечами.

— Не помнишь?

— Не помню.

Я действительно ничего не помнил и только по возвращении узнал от Гали о том, что произошло у нее дома.

— Бред, — сказал я.

Галя, с ее любовью к точным формулировкам, сейчас же поправила:

— Если бред, то очень последовательный. Как хорошо отрепетированная роль. Так не бредят. И потом, бред — это симптом болезни, а ты не производил впечатления больного.

— А обморок на бульваре? — вмешалась Ольга. — И в такси?

Она как врач искала медицинских объяснений. Но Галя по-прежнему сомневалась:

— А что же между обмороками?

— Какое-то сомнамбулическое состояние.

— Что я, лунатик? — обиделся я.

— Если это сон, то наяву, — насмешливо уточнила Галя. — И потом, мы видели этот сон, а не он. Кстати, о снах: ты все еще видишь их?

— При чем здесь сны? — буркнул я. — Я был в обмороке и никаких снов не видел.

Я хорошо понимал, что Галина никого не мистифицирует. Поэтому ее рассказ о моих похождениях в сомнамбулическом состоянии — пришлось все-таки прибегнуть к такой оценке моего поведения — меня сильно встревожил. Я никогда не падал в обморок, не гулял по карнизам в лунные ночи и не терял памяти. Но разумных объяснений случившегося найти не мог.

— Может быть, гипноз? — предположил я.

— А кто это тебя загипнотизировал? — поморщилась Ольга. — И где? В редакции? На бульваре? Чушь!

— Чушь, — согласился я.

— А ты, случайно, не пишешь фантастической повести или романа? — вдруг спросила Галина. — Твое довольно толковое сообщение о множественности миров меня даже заинтересовало… Понимаешь, Ольга, — засмеялась она, — два смежных мира в пространстве, как подобные треугольники. И там, и здесь.

— Москва; и там, и здесь — Сергей Громов. Только тебя нет. Там он на мне женат.

— Так тайное становится явным, — пошутила Ольга. — И сомнамбула, конечно, это гость из другого мира в Сережкином обличье?

— Он мне так и объяснил. Москва, говорит, такая же, только немножко другая. Памятник Пушкину у нас на площади, а у них на бульваре. Я чуть не расхохоталась.

Юлиус Эвола

Ольга почему-то задумалась.

Люди и руины

— А знаешь, что можно предположить? — оживилась она: ей все-таки очень хотелось найти разумное объяснение, как и мне. — Сережка ведь знал, что памятник когда-то перенесли? Знал. Так, может быть, такая записанная в мозгу информация и определила этот бред? Возбуждение, сигнал — и пожалуйте: миф о смежном и подобном мире.

У меня эти рассуждения вызвали только досаду.

От редакции. Юлиус Эвола, воин Традиции

— Слушаю вас, и уши вянут. Какой-то новый вариант стивенсоновской сказки. Прямо доктор Джекиль и мистер Гайд. Только кто Джекиль и кто Гайд?

— Ясно кто, — отпарировала Галя, — себя-то ты не обидишь.

Ольга не поняла:

«Если и приходится упоминать какие-то автобиографические моменты, я предпочел бы свести их к необходимому минимуму». Юлиус Эвола
— Вы о ком?

— Оленька, — сказал я, — это агенты международного империализма, переброшенные к нам на самолете без опознавательных знаков.

Барон Юлиус (Джулио Чезаре Андреа) Эвола родился в Риме 19 мая 1898 г. в аристократической семье, имеющей далекие испанские корни (родители Франческо и Кон-четта Франджипане).

— Я серьезно.

О его детстве и юности известно сравнительно немного, что, впрочем, не удивительно, поскольку сам Эвола отрицал какое-либо влияние внешних факторов на свое творчество, считая себя скорее проводником определенных идей, нежели литератором или философом в современном понимании.

— И я серьезно. Есть такой английский писатель, по фамилии Стивенсон. Читают его обычно в юности. Даже медики. Для них, кстати, этот рассказ почти пособие по курсу психиатрии, ибо Джекиль и Гайд — это, по сути дела, один человек, вернее, квинтэссенция добра и зла в одном человеке. С помощью открытого им эликсира, или, на языке медиков, некоей смеси сульфаниламидных препаратов и антибиотиков, благородный Джекиль превращается по ходу действия в подлеца Гайда. Изложил точно? — спросил я Галю.

Он говорил, что его жизнь предопределили две внутренние склонности, проявившиеся в нем с самых ранних лет, а именно: тяга к трансцендентному и предрасположенность к кшатрийскому образу действия. В своей автобиблиографической книге «Путь киновари» он писал: «Вполне очевидно наличие определенной противоположности этих двух склонностей. Если тяга к трансцендентности порождала чувство отрешенности от реальности…, то кшатрийская позиция влекла меня к действию, свободному утверждению, сосредоточенному на Я. Возможно, примирение этих двух стремлений стало главной экзистенциальной задачей всей моей жизни… В идейном плане их синтез лег в основу особой формулировки, данной мною в последний период моей деятельности понятию «традиционализм» в противоположность его более интеллектуалистсхо-му и провосточному пониманию, присущему течению, возглавляемому Рене Геноном».

— Вполне. Поищи в карманах — может быть, Гайд оставил какие-нибудь следы своего превращения?

Я порылся в карманах и выбросил на стол пакетик с таблетками от головной боли.

На первых порах эта раздвоенность проявилась в увлечении, с одной стороны, точными науками — он поступил на инженерный факультет Римского университета (который успешно закончил, но отказался от получения диплома, питая презрение ко всем академическим званиям; объясняя причину отказа, он цитировал слова одного своего знакомого: «Я делю мир на две категории: знать и люди, имеющие диплом»), с другой — искусством (писать картины он начал в 1915 г., стихи — в 1916). Поначалу он был близок футуристам: дружил с Маринетти, Балла, Прамполини и Деперо, но уже тогда разрабатывал свой стиль, который определял тогда как «сенсорный идеализм». В апреле 1919 г. он принял участие в Футуристической национальной выставке, организованной Маринетти, в 1920 г. в женевской Международной выставке современного искусства. Но уже тогда выявились определенные различия во взглядах как на искусство, так и на политику. Окончательный разрыв произошел к началу Первой мировой войны, когда футуристы заняли активную антигерманскую позицию, в то время как Эвола уже тогда предчувствовал, что за внешними причинами этой войны скрывалось первое наступление демократических идеологий против иерархических ценностей. Несмотря на это, закончив курсы по подготовке артиллерийских офицеров, он отправился на фронт. Его позиция располагалась в горах и, возможно, именно оттуда он вынес свое увлечение горами и альпинизмом как особым мистическим опытом.

— Должно быть, вот это. Я тройчатки не покупал.

После войны Эвола возвращается к искусству, но на этот раз сближается с дадаистами, к которым его привлек «радикальный импульс к абсолютному освобождению… не только в области искусства, но прежде всего в мировоззренческой сфере», как он сформулировал это в письме к Тристану Тцаре от 5 января 1920 г. В это время он определяет свой стиль как «мистический абстракционизм». К этому периоду относятся две его персональные выставки (январь 1920 г. в Риме и январь 1921 г. в Берлине) и публикация его первой книга «Абстрактное Искусство», в которую были включены отдельные поэтические и художественные произведения, а также давалось теоретическое обоснование абстрактного искусства и, в частности, дадаизма.

— Может быть, это ты ему положила? — Галя спросила Ольгу.