– Нет, – возразила она. – Я бы узнала истинного Мессию где угодно. Ты пришел от Господа Бога, это мне ведомо. – Она указала пальцем на пришпиленную к стене вырезку из газеты. С фотографии на Теда смотрело его же собственное лицо, удрученное и озадаченное.
– Пустяки, не надо, – сказала Негация. – Ступай со мной. Пойдем, чтобы я могла явить тебя своим братьям и сестрам из Небесного Ордена Пиромантического культа «Руах Элоим».[xlvii]
Е. П.: — А какая из твоих собственных книг у тебя самая любимая?
В. А.: — «Кесарево свечение». И не потому, что это — последняя книга. Мне там на самом деле многое нравится. Кажется, мне удалось соорудить такую конструкцию, в которой роман существует в более или менее гармонических формах.
– А сколько вас всего? – полюбопытствовал Эйвери.
Е. П.: — А из мировой литературы?
– Здесь – двадцать семь, – отвечала Негация. – Но кто знает, сколько родственных душ ждет нас за размытой внешней границей нашего собственного лагеря. – Низкий грудной голос Негации Фрашкарт обрел новые интонации – сделался медоточивым и сладкозвучным, словно она уже приступила к священному действу.
В. А.: — В разные периоды жизни было невероятное количество любимых книг. В детстве — дореволюционное Полное собрание сочинений Джека Лондона, откуда некоторые вещи так и не были перепечатаны при большевиках. Тогда же, в детстве был поражен Толстым, батальными сценами из «Войны и мира». Потом появились другие кумиры… Хемингуэй, Андрей Белый, «обернуты»… Мне трудно сказать, кто для меня НОМЕР 1. Есть такой анекдот: известного скрипача спрашивают:
— Вы первый в мире?
Девятилетняя толстушка Негация Фрашкарт для своего возраста была чуть высоковата, зато в обхвате сошла бы за трех своих сверстниц. Из всех фильмов ее отец предпочитал первую часть «Элмера Гантри».[xlviii] Сам он был мужчина тучный и так про себя и говорил – «тучный мужчина», хотя вместо «ч» произносил «ш». Волосы у него были седые, глаза – темно-карие, глубоко посаженные. Он считал себя хиромантом.
— Нет, — отвечает, — я — № 2»
– Ох, не доверяю я этому новому министру, – приговаривал ее отец, сидя на стуле с прямой спинкой в своем кабинете. За его спиной горел торшер с украшенным кисточками абажуром.
— А кто же номер 1?
– А почему, папа? – спрашивала Негация.
— О, их очень много…
– Левая рука у него совершенно безликая. Ты разве не видела?
Е. П.: — И все же, каким писателем ты себя ощущаешь? Русским или интернациональным?
Девочка качала головой.
В. А.: — Конечно, русским. Я чувствую себя дома только в стихии русского языка, хотя свободно говорю и пишу по-английски, по-французски вот сейчас заговорил…
– Там линий почти что и нет, ничего прочесть невозможно. Ни тебе ligne de vie, ни тебе ligne mensale.[xlix] Он – не читаем.
Е. П.: — А как ты оказался во Франции? Почему не Испания, Португалия, Новая Гвинея? Аляска, Сибирь? И почему— Биарриц? Вообще, что, например, ты сейчас видишь из окна во время этого нашего разговора?
– Папа, а какая была левая рука у Иисуса? – любопытствовала Негация.
В. А.: — Большую зеленую долину, черепичные крыши домов, большое шикарное здание в стиле раннего модерна, за ним — Бискайский залив, где он поворачивает к Испании. Здесь у меня теперь дом. На втором месте — Москва. На третьем— Вашингтон. А поселился я здесь, практически случайно. Я однажды сюда случайно приехал, и мне почему-то захотелось жить, именно здесь.
– Я думаю, у Иисуса было две левых руки, – рассуждал ее отец. – Разумеется, при этом линия жизни оказывалась совсем короткая, а линия судьбы, конечно же, резко обрывалась. Его сатурнианская линия для меня загадка, зато, я практически уверен, линия здоровья проявлялась очень четко.
– Папа, а чего люди в церкви говорят, что ты никакой не христианин. Говорят, ты язычник.
Е. П.: — Русских из окошка не видать?
Отец посадил Негацию на колени и на мгновение поморщился от этакой тяжести.
– Да потому, что мелкие людишки всегда боятся науки. Есть граница между религией и суеверием. Истинная религия принимает в себя все, в том числе и науку.
В. А.: — Русские часто ходят мимо моего дома на пляж и сильно галдят. Они очень шумные и веселые ребята.
– А Дорис Уиллз говорит, ты колдун.
Е. П.: — Вот погоди, не дай Бог, попадешь в список местных достопримечательностей, как ГРАНД РЮСС ЭКРИВАН, и кончится твое очередное добровольное отшельничество.
– Очень может быть, что она и права, да только не совсем в том смысле, как ей самой кажется. – Отец завладел ладонями ребенка и принялся изучать их линии. – У тебя чудесные руки – такие четкие, такие выразительные. Господь коснулся тебя, моя Негация. – Он запустил пальцы под подол девочкиной юбки и почесал ее пухлое бедро. – Вот, например, смотри. – Он коснулся внутренней стороны ее запястья. – Вот эти браслетные линии – их еще называют зазат и расцет, – они говорят мне о том, что ты проживешь жизнь не только долгую и счастливую, но еще и угодную Господу, и что тебе, возможно, суждено встретить Его Сына, когда он к нам вернется. – Его пальцы раздвинули складочки жира, туго прильнувшие к ее детской вагине. – Закрой глаза, дитя, и представь себе, будто встречаешь Христа. Христа с двумя левыми руками. Господь любит тебя. Господь любит тебя, моя малышка Негация.
В. А.: — Что ж, тогда перееду еще куда-нибудь.
Весь остров подняли по тревоге. Перри Стрит числился пропавшим вот уже более трех часов. Водный патруль и лодки шерифа прочесывали океан, в лос-анджелесский окружной офис шерифа, где ждала Глория, то и дело поступали радиосигналы – неутешительные. Глория страшилась худшего; помощница шерифа делала все, чтобы ее успокоить. В противоположном конце кабинета Ханна изучала топографическую карту острова. Эмили словно сбросила четыре года и укрылась под маминым крылом.
Е. П.: — А что ты сейчас пишешь? Ты ведь некоторое время назад заявил, что «Кесарево свечение»— твой последний роман во всех смыслах слова «последний», что ты с писательством завязываешь.
В. А.: — Да нет, начал странный исторический роман: из екатерининских, вольтеровских времен. Пытаюсь найти (поймать) интонацию: языка, чтобы в нем одновременно была и архаика XVIII века и модерн.
Е. П.: — Тебе не кажется странным, что ты, всемирно известный писатель, кумир поколений, так сильно расширивший пределы русской литературы, не отмечен никакими наградами — премиями, например, орденами, медальками?
Весь город уже знал о происшедшем; мальчика искали все. Прохожие заглядывали в окна офиса и видели Глорию, крепко-накрепко прижимающую к себе дочь. К тому времени люди, чего доброго, уже поняли, кто она такая, и теперь Глория страшилась еще и того, что Перри угодит в лапы какого-нибудь психа.
В. А.: — Очевидно с точки зрения людей, которые все это дают — не заслужил.
Е. П.: — Может, об этом не писать?
– Не могу я здесь сидеть! – жаловалась она. – Я должна идти искать сына.
В. А.: — Да пиши ты, что хочешь, Женька! Мне все равно.
Помощница шерифа успокаивающе потрепала ее по плечу.
Е. П.: — Думал ли ты, что свой 70-летний юбилей будешь встречать во Франции?
– Вы сейчас не в том состоянии, чтобы отправиться на поиски, – возразила она. – Вам лучше оставаться здесь и предоставить нам выполнять свою работу.
В. А.: — Я вообще никогда не думал, что дотяну до таких лет. Да я и не ощущаю этого возраста. Особенно, когда бегу утром на довольно приличной скорости или еду с мячом на баскетбольную площадку. Попадание. в баскетбольную корзину у меня теперь гораздо лучше, чем в юности, в этом я могу тебе поручиться.
В устах помощницы шерифа все это звучало очень даже хорошо и убедительно, но Глории на месте не сиделось. Она вскочила и принялась расхаживать туда-сюда. Эмили отошла к Ханне.
И тут в кабинете появился Ричард. Он шагнул к Глории и обнял ее, точно они были старыми друзьями; Глория обняла его в ответ.
«Афиша», 2002 г.
– Есть что-нибудь? – осведомился он, обращая свой вопрос к помощнице шерифа.
– Пока нет.
Монолог одинокого бегуна на длинные дистанции
– Возможно, он где-то там, в море, на лодке, – сказала Глория.
Это же не я придумал — бег на длинные дистанции. Вышла тоненькая брошюра в конце 60-х, ее написали два австралийских стайера. Авторов не помню, называлась «Бег ради жизни». Спортсмены ушли на покой, мгновенно стали терять форму, болеть, раздражаться. И они снова стали бегать! А мне тогда нужно было прекратить пить, я тоже решил последовать их примеру. В то время не было всемирной моды на бег, и зачем эта книга вдруг вышла в Советском Союзе — непонятно. Я был одним из первых таких «бегунов» среди писателей.
– Так давай его поищем, – предложил Ричард.
– Думаю, миссис Стрит лучше остаться, – вмешалась женщина.
Я начал в литовской Ниде, у подножья огромной дюны. Бежал вверх, на вершине делал огромный круг, спускался. С каждым днем бегал все больше и больше, до двух с половиной часов., а начинал с пятнадцати-двадцати минут. Сейчас я бегаю в среднем минут сорок пять в день.
Ричард ухватил Глорию за подбородок и заглянул в ее покрасневшие глаза.
– Ты хочешь ждать здесь?
Если перечислять страны, начать следует с Голландии. Приехал я на машине в Амстердам в восемьдесят каком-то там году, а в Амстердаме тогда было, как в Коктебеле в разгар сезона: МЕСТ НЕТ. Ночлег мы нашли, наконец, в маленькой гостинице, ночью вселились, а утром, когда все наши спали, я решил побегать. Бегаю-бегаю по совершенно не знакомым для меня улицам, и чувствую — все встречные смотрят на меня с какой-то таинственной ухмылкой. А некоторые, в частности женщины, даже хохочут. Я не понимал в чем дело, оглядел себя, вроде бы все в порядке, Что такое? Бежит человек, и все над ним издеваются! Оказалось, что я бегал по кварталу «красных фонарей» с его секс-шопами и неодетыми красавицами, томящимися за стеклянными витринами. Там, наверное, впервые видели человека, КОТОРЫЙ НЕ ЗА ЭТИМ ПРИШЕЛ, от того и веселились.
– Нет, я хочу искать Перри.
Когда я оказался в Америке, там уже вовсю бегали к тому времени. В Америке до сих пор все бегают. Там парень, который показывал нам съемную квартиру, учил меня в лифте ездить. Говорил: запоминайте, чтобы попасть на второй этаж, нужно нажать кнопку № 2, на третий — № 3. Потом смутился, поняв, что вляпался, и уже небрежно так стал демонстрировать какой-то никогда не виданный мной доселе механизм. «Ну, это вы, конечно, знаете, сюда сначала нужно бросить мусор». — «А потом?» — спрашиваю я, — «Потом нужно нажать вот эту кнопочку и мусор прессуется, становится толщиной в полоску. У вас наверняка в России такие приспособления в каждом доме есть».
– Тогда пошли.
Глория обернулась к Ханне, затем, опустившись на колени, обняла Эмили.
А в Праге у меня однажды была потрясающая встреча. Я жил в гостинице-корабле, пришвартованном к берегу реки Влтавы. Вышел рано утром пробежаться по набережной, Никого нет, пустота, лебеди плавают в изрядных количествах. Вижу, навстречу бежит некая фигура, и чем ближе она ко мне приближается, тем я отчетливо понимаю по каким-то неясным признакам, что это — американец. Потом он остановился и стал растяжки делать. Я вижу, что это — Питер Оснос, бывший корреспондент «Вашингтон пост» в Москве, а в то время — вице-президент моего издательства «Рэндом Хаус». Я подбежал и говорю: «Питер, держу пари, что ты привез миллион Вацлаву Гавелу». (Гавел тоже в этом издательстве печатался.) Оснос посмотрел на меня невозмутимо и сказал: «Как ты угадал, Василий? Я действительно привез Президенту его гонорар».
– Побудь здесь пока с тетей Ханной, хорошо?
Еще у вас в Самаре очень хорошо бегать, там эта ваша длиннейшая набережная великолепная вдоль Волги, я там всегда бегаю, когда у вас бываю.
И вообще, я бегаю везде, куда бы ни приехал. Везде и всегда. Каждый день. Прерываюсь только для баскетбола. Или уж бегать, или мячик бросать. Гром, молнии — это, конечно, чересчур, но вот дождливая погода чрезвычайно способствует бегу. Как-то особенно приятно бежать совершенно мокрому, твердо зная, что вернешься домой — высохнешь.
Братья и сестры Небесного Ордена Пиромантического культа «Руах Элоим» завесили свой лагерь по периметру чистой белой тканью поверх плотного брезента, что даже под ветром почти не дрожал. На территории по-прежнему царил хаос: в ярком свете прожекторов ремонтировали заграждения. Мимо, по пути к палаткам и прицепам, возвращались люди, взахлеб рассказывая друг другу о космическом корабле в ангаре, об Элвисе и о пришельцах, которых ну почти разглядели.
Кто еще из литераторов бегать любил? А вот есть такой знаменитый прозаик и поэт Алан Силлитоу, который на четыре года старше меня. Он написал замечательный рассказ «The Lonelines of the Long Distance Runner», «Одиночество бегуна на длинные дистанции». Его в Советском Союзе привечали как автора «рабочего романа», хотя и критиковали «товарища англичанина» за «натуралистические тенденции». Я с ним в Аргентине познакомился. Бегали другие знаменитости из этого же поколения английских «рассерженных молодых людей», которых всех почему-то звали Джонами — Джон Уэйн, Джон Брэйн, Джон Осборн. И знаменитый американец Филипп Рот бегал, и Апдайк (тоже Джон, который, кстати, был единственным иностранным автором альманаха «Метрополь»).
По углам огороженного пространства и по обе стороны от кафедры пылали факелы. Вся сцена показалась Теду пугающе древней. Он восседал в первом ряду составленных вместе низких табуреток, по обе стороны от него – Иисус-19 и Эйвери. Негация Фрашкарт вышла вперед и обратилась к своим единоверцам с той самой блаженно-идиотской улыбочкой, с горящими светом веры глазами. Ее подопечные улыбались столь же вяло: все – блондинки или блондины, натуральные или крашеные, лица мертвенно-бледные, невзирая на жизнь на открытом воздухе под солнцем пустыни, взгляды безучастные, а невнятное бормотание напоминало скорее неумолчное одобрительное гудение.
Когда бегаешь, постоянно приходят в голову всякие идеи, слова, фразы, сюжеты и их поворотики. Когда я писал «Новый сладостный стиль», то пользовался маленьким диктофоном, чтобы придуманное на ходу не забылось, Стихи очень часто слагаются. Бежишь, бормочешь что-нибудь вроде:
– Вижу, вижу и посейчас, – взывала Негация, простирая руки, словно в попытке обнять всю свою светловолосую паству. – Темный туннель, освещенный тусклыми факелами – нет, не яркими, как те, что зажгли мы, но совсем блеклыми, и мой ныне покойный друг, основатель нашего движения, Эррол Флинн Мак-Мастере, пошатываясь, бредет впереди меня…
Пока та вещала, стоя между двумя пламенеющими факелами, Тед заметил, что в языке у нее серьга в виде серебряного шарика – и более он ничего уже не видел, лишь отраженное в шарике пламя, что эхом отзывалось на ее речи о свете в конце туннеля. А Негация между тем продолжала:
– В дверях стояли христианин и иудей, оба лили слезы, оба плакали навзрыд. Мы вошли; он поднял глаза и узрел на потолке того грандиозного храма звезду, мерцающую звезду. Тогда он протянул ко мне руки – вот как я сейчас протягиваю руки к вам – и молвил: «Подойди ближе, дитя, подойди ближе». Я шагнула вперед – и вот оказалась перед ним, омытая заревом огня еще более яркого! И он коснулся меня рукою и рек: «Теперь должно тебе принять на себя тяжкое бремя. Тебе – вести их оставшуюся часть пути». И тут из туннеля донесся вопль боли – боли такой нестерпимой, что нам и вообразить не дано. Этот вопль боли звенел в моих ушах каждый Божий день – а теперь вот почти затих. Боль унялась, ибо бремя снято, снято, ведь Господь Бог откликнулся на мои молитвы и исполнил предначертание, о котором говорил мой отец столько лет назад, когда он домогался меня, когда дьявол овладевал им и направлял все его поступки. Но ныне, здесь с нами, здесь с нами на этой бренной, сладостной, недужной земле мы обрели Сына Божьего, Мессию Господа Бога нашего.
А потом это становится частью романа «Бумажный пейзаж», написанного мною уже вне России.
Негация помолчала и вновь осияла улыбкой Мессию, сиречь Теда. Эйвери изо всех сил старался сдержать неуместное веселье, хихикая сквозь туго сжатые губы и крепко зажмуриваясь: от смеха на глаза его наворачивались слезы.
А вот русские классики XIX века хотя и не бегали, но тоже были спортивными господами. Пушкин — вот был настоящий наездник, верхом, без сопровождения пересек Кавказский хребет. Я где-то прочитал, что Александр Сергеевич даже зимой плавал. И не в проруби — в то время в Петербурге уже были бассейны. Лермонтов фантастически точно стрелял, в пятак попадал с пятнадцати шагов. Роковой исход его дуэли— следствие великодушия поэта. А вот наши знаменитости начала прошлого века более склонны были к богемным эскападам. Хотя… хотя они очень авиацией увлекались. Футурист Каменский был настоящим пилотом. Блок был совершенно потрясен воздухоплаванием, хотя сам ни разу не летал.
– Моя бедная, потерянная душа горела в огне, тщась разрешить мучительную загадку бытия – и се! – мы обрели ответ, мой возлюбленный Господь пришел ко мне. Но, конечно же, это – лишь неоспоримое свидетельство того, что мы не готовы. Свершилось: судный день грянул над нами. Ныне мы в умелых руках нашего Господа Бога Иисуса Христа Всемогущего. Остается лишь уповать, что Он сочтет нас достойными, снизойдет до того, чтобы направить и сопроводить нас в сии последние дни. О, Господи Христе, молю, говори с нами, молю, подари нам первый отблеск своего божественного и высшего света! – Негация сошла с кафедры, колыхаясь всей своей массивной тушей, и раскинула жирные руки, приглашая Теда занять свое место.
Бег для меня не удовольствие даже, а образ жизни. Бегая, я ощущаю себя не ВНЕ, а ВНУТРИ мира. Особенно на берегу Атлантического океана, в Биаррице, где я сейчас живу. Чаще всего я стараюсь ухватить момент отлива. Кладу спортивные туфли в рюкзак себе за спину и бегу босиком по твердому мокрому песку. Вот это — наслаждение, это — кайф, кайф колоссальный! Необыкновенное чувство! Еще в горах потрясающе бегать. Даже в Москве с ее загазованностью можно сыскать оазисы для бега. Многим людям это занятие кажется напрасной тратой времени, а мне бегать никогда не бывает скучно! Для меня это редкая возможность побыть в одиночестве среди вселенской суеты.
Тед поднялся и шагнул на кафедру, еще хранящую тепло ее тела.
– Есть ли тут где-нибудь поблизости телефон? – спросил он.
Записал Василий Попов.
Ветер врывался в открытые окна «форда»: Салли мчался на восток, углубляясь все дальше в Аризону. Он устал, смертельно устал; подумав об этом – о том, как мертельно он устал, – Салли рассмеялся. Что ж, пожалуй, он заслужил разрядку; более того, весьма в ней нуждался. А еще он нуждался в сне; очень скоро ему придется-таки затормозить и закрыть глаза – но прямо сейчас у него еще хватало пороху вести машину. Один раз Салли остановился подзаправиться – и заодно оставил сообщение на автоответчике Глории Стрит: дескать, дела идут на лад.
«ВЗОР», 2007, № 27
Рожденный в джазе
Глория стояла рядом с Ричардом: он провел лодку мимо длинного зеленого дощатого помоста – и дальше, за волнолом. Дело было к полудню. Они миновали огромную чайку, балансирующую на буйке; чайка была такая белая, а вода была такая синяя, что от этакой красоты Глория снова расплакалась.
Ричард наклонился к ней, положил руку ей на плечо.
МОЩЕНКО происходит от слова «мощь»; значит, на джазовый манер я могу называть его Mighty Vlad.
– Мы найдем его.
Свернули направо, к выходу из гавани, и оттуда на юг. Ричард помахал одной из шерифовых лодок, что вроде бы держала курс в открытое море. Глория проводила глазами лодку, направляющуюся к пока еще невидимой большой земле, гадая, уж не попытался ли Перри вернуться домой и подождать отца там.
И как тут не думать, что Владимир Мощенко написал здесь о своих собственных вехах, детстве, отрочестве и юности, тем более что и композиционно главная вещь книги — «Блюз для Агнешки» — разделяется на три места действия, где он в юные годы обретался: Бахмут, Тбилиси, Будапешт.
– Ты ведь не думаешь, что он мог податься туда, правда? – Ветер трепал ее волосы и сглаживал черты лица.
Ричард протянул Глории желтый бинокль и сказал:
Очень необычная, странная, пронизанная античной поэзией вперемежку с джазовыми аккордами книга!
– Смотри в него. Не пытайся ничего увидеть – просто смотри.
Рокот мотора отчасти успокаивал. Глория глядела в бинокль, однако видела только синеву.
Меньше всего думаешь о джазе, когда начинаешь читать описание глухого советского захолустья, в котором проходило раннее детство героя — Мити Чурсина.
В жалких коммунальных квартиранках, в гнилых хибарах, на подванивающих дворах, под запыленными и прокопченными платанами шла жизнь работников железнодорожного узла и их семейств.
И вновь просьба Мессии о телефоне была проигнорирована. Тед вернулся на прежнее место, в то время как братья и сестры радостно загомонили, взывая к Господу, и под конец затянули: «Майкл, к берегу греби». Тед ерзал на табуретке: сострадание его быстро иссякало, он чувствовал, что закипает. Наконец он решил, что воспользуется своей яростью себе же на благо. Он встал и воздел руки, обрывая пение.
И все это к тому же было разъедено коростой НКВД, постоянным наблюдением и сыском, арестами, расправами, а также и добровольным стукачеством.
– Чего вы хотите от Господа? – спросил он.
Никакого ответа не последовало; подобающее случаю смущенное молчание – и только.
Казалось бы, «оставь надежды всяк сюда входящий», — и вдруг происходит какой-то сдвиг, и ты видишь, что эта коммуна — отнюдь не собрание роботов соцсоревнования, а некое довольно хаотическое сообщество соседей, в котором живы и дружба, и лирика, и, как ни странно, любовь к музыке — совсем не к маршевым ритмам, а к синкопическим подскокам джаза.
– Хотите ли вы, чтобы Господь поразил замертво грешников среди вас? Хотите ли вы, чтобы Господь обратил всех в вашу веру? Хотите ли вы, чтобы Господь взял вас на небеса, куда вы так стремитесь, а инакомыслящих оставил гореть в аду?
Тед порадовался бы любому движению, любому отклику, но эти люди просто сидели, равнодушно, бесстрастно, ни на что не реагируя – одна коллективная светловолосая голова с пустым взглядом, не вполне сфокусированным на объекте их любви и страха.
Сдвиг этот случается в тот момент, когда удивительно молодая и любвеобильная бабушка Мити Чурсина, Анна Марковна, натыкается на сидящего под деревом бродягу в заграничном пальто, К вящему удивлению, читателя, бродяга оказывается никем иным, как паном Наделем — осколком роскошного европейского джаз-оркестра под управлением Эдди Рознера. Еще совсем недавно этот польско-еврейский коллектив играл в ночных клубах веселого Берлина.
– Мне нужен телефон!
Из всеобщего лица, разрушая образ, шагнула Негация Фрашкарт и положила руку на плечо Теда.
С укреплением нацистов веселье быстро испарилось, и Берлин превратился в столицу каменного орла.
– Благодарю тебя, Господи, за то, что поговорил с нами и показал нам, что мы – всего лишь грешники в ожидании спасения.
Окончательно пав духом, Тед обернулся к Эйвери: от сдерживаемого смеха тот сделался совсем багровым. Когда же братья и сестры Небесного Ордена Пиромантического культа «Руах Элоим» вновь хором затянули песню про Майкла, ученый не выдержал и расхохотался в голос. Адепты, стоящие рядом и вокруг него, сочли этот смех всплеском Святого Духа и захотели приобщиться к нему: они тянули к Эйвери руки, так, словно небесная гостия передавалась через прикосновение. Эйвери заржал еще громче. Песнопение потонуло в неудержимом хохоте, что в устах двух-трех превратился в плач. Очень скоро рыдали все. Эйвери окончательно выдохся. Иисус -19 оглядывался вокруг, глаза его были мягкими и влажными: в них читалось участие или даже сострадание.
Рознеровцы поняли, что надо бежать пока не поздно, и в самом деле, через несколько дней было бы уже поздно. Дорога была одна — на Восток, в родную Польшу.
Тед потянул за собою Эйвери и попытался выбраться из лагеря, но в каждой точке по периметру их встречали двое-трое братьев или сестер – и преграждали им путь. Наконец оба вернулись в автофургон.
Варшава, Краков, Львов…
– Девятнадцатый остался снаружи. Это ничего? – спросил Тед.
Лабухи своим будоражащим свингом озвучивали стремительное приближение страшной войны.
– Да что он выболтает? – пожал плечами Эйвери.
Вскоре подписан был пакт Молотова-Риббентропа, и две тоталитарных державы раздербанили славянскую страну; оркестр Рознера оказался в великом, могучем и ужасном Советском Союзе.
– Кстати, а как он ест?
Джазовый коллектив рассыпался по советским городам и весям.
Вопрос застал Эйвери врасплох.
Пан Надель оказался в темном углу Бахмута, и местные меломаны нежданно-негаданно соединились с большим джазовым миром Европы. В багаже у него были пластинки корифеев джаза, и среди них оказались пьесы великого гитариста Джанго Рейнхардта. Потрясенный этой музыкой, мальчик Митя взялся за гитару.
– По правде сказать, он вообще не ест – теперь, когда ты об этом упомянул, я и сам это понял. Он не ест. Как же это я лопухнулся? Он не ест – но он жив. Собственно, если не считать недостающего рта, он – лучший Христос из всех, что я сделал. Ты ведь не думаешь…
Джанго Рейнхардт стал бродячим мифом всей этой повести, написанной полсотни лет спустя моим другом Владимиром Мощенко — Майти Владом.
Тед покачал головой.
В лирических отступлениях трилогии, которые в какой-то степени сродни квадратам джазовой импровизации, читатель, всякий раз неожиданно, оказывается среди имен блистательной плеяды свинга и бибопа — Глена Миллера, Бенни Гудмена, Дюка Эллингтона, Чарли Паркера, Майлза Дэвиса, а то и на вечерних улицах нью-йоркского Сохо или парижского Монпарнаса.
– Прямо сейчас я об этом вообще думать не буду. – На столике у плиты Тед углядел переносное радио и включил его.
Отзвучала парочка популярных шлягеров, очистив сознание Теда от песни про Майкла. Эйвери пересел поближе к фонарю и теперь лихорадочно копался в одной из сумок с записями; страницы так и разлетались во все стороны.
Вторая часть трилогии приводит читателя в Тбилиси, где юный Чурсин с его неразлучной гитарой исполняет свою воинскую обязанность в качестве корреспондента военной газеты Закавказского округа.
– Он не ест, – бубнил Эйвери. – Он не ест. Передавали новости. «В пустыне Мохаве в Калифорнии члены религиозной секты забаррикадировались в своем лагере; офицеры ДОС пытаются конфисковать их огромный арсенал пушек. Предводитель неформалов, человек, известный под именем «Большой Папа», поклялся, что ни он, ни его последователи живыми в плен не дадутся. Бежавший член секты подтвердил подозрения в том, что Большой Папа захватил и прячет у себя пятьдесят ни в чем не повинных детей в качестве заложников. Менее часа назад Большой Папа пригрозил, что начнет убивать детей, если власти не отведут войска и не согласятся на его требования. В чем заключаются требования, средствам массовой информации пока не известно».
Сталина давно уже нет, идут исполненные робких надежд годы «оттепели», А где лучше можно было разморозиться от вечного советского страха, чем в древнем караванном городе, чье имя как раз и говорит о тепле?
Тед напрочь позабыл о телефоне. Дети! Дети, запертые в том треклятом бункере! Он побывал там – и ушел без них.
К тому времени, как я понимаю, Митя уже стал виртуозом струнного джаза, и его инструмент открывал ему двери тогдашней богемы.
Он понял, что должен вернуться. Пули не в состоянии остановить его. Он знает, где находится бункер.
Тед выключил радио.
Интересно, что среди вымышленных персонажей то и дело мелькают имена реальных людей, которых и я встречал в те годы в тбилисских застольях: Иосиф Нонешвили, Эдик Элигулашвили, Гоги Мазурин, Шура Цыбулевский… Все они приветствовали мечтательного юношу, грезившего джазом. Именно там возникла у него идея проникновения дальше, за пределы, пусть в социалистическую, но все-таки Европу, в Будапешт, где, конечно, на каждом перекрестке есть кафе и там играют комбо блестящих джазменов, венгерских вариантов Джона Колтрейна и Стэна Гетца.
– Доктор Эйвери, нам нужно идти.
Любопытно, что некоторые высокопоставленные офицеры из военных журналистов помогут Мите Чурсину осуществить свою мечту, то есть получить направление в газету Южной группы войск.
– О чем ты? – отозвался Эйвери, не отрывая глаз от разложенных на коленях бумаг. – Я никуда не пойду. Мне необходимо вернуть Девятнадцатого обратно в лабораторию и закончить работу.
И вот он в Будапеште» где даже молодые люди помнят яростный жар антисталинского восстания и непреклонную жестокость карательных советских танков. И именно здесь Митю ждет его первая настоящая любовь — Агнешка.
– Ничем не могу помочь, – пожал плечами Тед.
Но Эйвери не обращал на него ни малейшего внимания. Он отмахнулся от Теда так же, как, должно быть, прежде отмахивался от жены и детей. Из ближайшей стопки белья Тед вытащил белый платок и повязал его вокруг шеи, чтобы скрыть швы. Еще раз неловко попрощался и поблагодарил Эйвери и ушел в заднюю комнату. Не без труда открыл окно, оглянулся, не видит ли кто, затем протиснулся наружу и спрыгнул на землю. Сперва он полз, затем крался, чуть ли не на корточках, через ярды и ярды других лагерей – неизменно ярко освещенных, – пока пиромантические последователи Негации Фрашкарт не остались далеко позади.
…Недавно Москва хоронила 90-летнего короля джаза Олега Лундстрема. Стоя рядом с автором этой книги среди джазменов на панихиде в Московском доме композиторов, я вспоминал свою молодость, которая, несмотря на всю «бездну унижений» была мощно приподнята свингом лундстремовского биг-бэнда. Вот почему люди нашего поколения столь жарко любили джаз: он помогал нам удержать мечту о свободе.
Книга IV
Владимир Мощенко в «Блюзе для Агнешки» говорит о том же в своей удивительной лирической манере. Его герой — это никто иной как Кандид «оттепельной» поры. «Кто-то все-таки должен возделывать наш сад».
Приветствие журналу «Октябрь» в связи с пятидесятилетием
Глава 1
Политика всегда покушалась на календарь, похищала у двенадцати месяцев их принадлежность к временам года, номерной смысл, не говоря уже о лирическом. Термидор (одиннадцатый месяц в якобинском календаре) стал означать антиякобинский переворот, обычный апрель-никому-не-верь дал название каким-то там тезисам, об октябре уж и говорить нечего — после 1917-го было забыто, что он «очей очарованье», вздымался красным валом величайшей на все века революции, знаменовал новую историю человечества.
Тед все отчетливее осознавал, что одна из жизненных заповедей сводится к формулировке: «Почти удрать – оно проще простого. Ключевое слово «почти». Вывалиться из окна автофургона в буквальном смысле оказалось не сложнее, чем скатиться с бревна. Но теперь он затерялся в ночи, хотя никак не в темноте, поскольку каждый лагерь в этом обширном поселении был затоплен светом, будь то свет от костров, от фонарей на батарейках или от гирлянд лампочек, питаемых генераторами. Свет сиял во много раз ярче, чем на только что покинутой им базе. Ощущение создавалось такое, словно все эти люди боялись темноты или, возможно, пытались принять меры к тому, чтобы ни один пролетающий мимо пришелец ни за что бы их не пропустил. Как бы то ни было, при такой иллюминации ничто не отбрасывало тени, в которой беглецу удалось бы укрыться, а одетый с ног до головы в белое, Тед чувствовал, что просто-таки сияет и лучится. Смотрелся он в высшей степени странно – и все же недостаточно странно, чтобы привлечь внимание среди людей, многие из которых не возражали против того, чтобы посидеть попить пивка со взрослыми мужчинами и женщинами, вырядившимися «под пришельцев».
В советской литературе, помимо всего великого, это слово было названием одного из толстых ежемесячников, в котором можно было напечататься и получить гонорар. Однако для того, чтобы там напечататься, надо было принадлежать к определенным кругам твердокаменных большевиков, проще говоря, — к сталинистам. Вожди журнала, и прежде всего главный редактор товарищ Кочетов, считались «правыми». К «левым», как тогда именовали партийных либералов, они относились со скрежетом зубовным. Те, в свою очередь, старались не упускать возможности как бы мимоходом лягнуть «правых», а то и «дать поддых» реакционерам, пренебрегающих антикультовой позицией непогрешимости партии. Основательную главу в истории советской литературы занимает противоборство «Октября» и «Нового-мира», ведомого лауреатом Ленинской премии A. Т. Твардовским.
Тед брел куда глаза глядят; со всех сторон до него долетали обрывки разговоров. Человек, разряженный на манер одного из механических чудищ, что Тед видел среди Перриных игрушек, долго распространялся насчет этих психованных маньяков в Калифорнии, и что так им и надо, если армия двинет прямиком туда и развеет их по ветру с помощью суперсекретного фотонно-лучевого ружья, что в данный момент как раз находится в стадии разработки.
Вместе с могутным казачиной Анатолием Софроновым («Огонек») и тогдашним «скинхедом» Николаем Грибачевым (журнал «Советский Союз») узкогубый партиец Кочетов представлял нерушимую фортецию тех сил, что в нынешней Российской Федерации именуются «левыми», то есть тогдашними буревестниками Союза правых сил. До сих пор, друзья, мы не отучились отличать «сено» от «соломы».
– По мне, – рассуждал он, – вот вам отличная возможность протестировать новинку.
Насколько я помню, никто из нас никогда не печатался в «Октябре». Реакционный триумвират был постоянной мишенью едких шуток. Между тем в самом этом журнале В. Аксенов был не чужим человеком: любая моя появившаяся в печати вещь (даже почти ортодоксальные «Коллеги») вызывали там приступы колик и излияния желчи. После моей вынужденной эмиграции один из авторов признавался: «Мы сигнализировали об этом В. А., но нам долго не верили».
Дети, что казались слишком маленькими и одновременно слишком взрослыми, чтобы так себя вести, носились сломя голову без присмотра, палили друг в друга разнообразным футуристическим игрушечным оружием и похвалялись смываемыми татуировками. Портативные радиоприемники извергали из себя музыку «кантри», рок-н-ролл и психотерапевтические программы «звоните-отвечаем». Телевизоры добавляли зловещие блики ко всеобщему световому буйству. Все направления казались одинаковыми, и вскоре Тед уже понятия не имел, где находится, и направляется ли он в пустыню или назад, к военной базе. Он гадал, удалось ли Освальду Эйвери просочиться, не мытьем, так катаньем, обратно на объект и в свою подземную лабораторию.
И вот сейчас, по прошествии всего нескольких десятилетий, я участвую в праздновании юбилея «Октября» и чрезвычайно горжусь тем, что из жупела этого журнала я стал его полноправным автором. В то же время я, признаться, даже не знал, где он находится. Сейчас, входя в кабинет главного редактора, шедевр сталинского интерьера с невероятно высоким потолком, я представлял, как именно вот за этим столом сидел тот ярый ревнитель соцреализма. Теперь эта кубатура заполнена добром, чувством юмора, художественным чутьем. Ирина Барметова, не клонясь ни вправо ни влево (тем более, что эти ориентиры у нас окончательно запутаны), четко определила основную линию журнала: передовой либерализм, великая традиция, тяга к мировой культуре.
Тед шел все дальше и дальше через бесконечные, похожие как две капли воды становища, пока, в конце залитого светом пространства, не заприметил темноту или что-то очень на нее похожее. Если обитатели автофургонного городка, обосновавшиеся в центре, казались странными, то пограничные жители были и впрямь «чужими». Население окраин, и мужчины, и женщины, все до одного были покрыты татуировками – не только на плечах, но и на бедрах и спинах, – каковые они гордо демонстрировали всей честной компании. Какая-то женщина заворчала на проходящего мимо Теда из укромного закутка между пикапами, где обосновалась пописать – заворчала, продемонстрировав плохие зубы и массу сережек в самых неподходящих местах, в том числе в веках, в нижней губе и в языке – сквозь язык было продернуто тяжелое серебряное кольцо, так что рот не закрывался до конца. И хотя к тому времени Тед уже убедился, что бояться ему нечего, он прянул прочь, отчасти из вежливости, отчасти по привычке, выработанной былой трусоватостью, но главное – потому, что убраться от нее подальше и впрямь стоило. Наконец Тед оказался там, где единственным источником света были догорающие костры, а бородатые мужчины и почти бородатые женщины курили наркоту и трахали друг друга куда и как придется. Тед обнаружил, что совершенно измучен, не физически, и даже не духовно и не эмоционально, но психологически – как именно, он не понимал и сам и вряд ли готов был признать. Он заполз в желтый школьный автобус, свернулся клубочком на полу у водительского сиденья и задремал.
Я очень горжусь тем, что здесь печатаются мои ближайшие друзья: Евгений Попов, Светлана Васильева, Анатолий Найман. Именно здесь, этот большой поэт, что называется, нашел себя в прозе, обрел, как говорят, second wind и напечатал уже несколько глубоких современных романов, сопоставимых с вереницей трифоновских шедевров.
В общем, вместе с поздравлениями я хочу сказать, что в наши дни журнал «Октябрь» утратил сакральный и страшноватый смысл, заключавшийся в его имени, и стал тем октябрем, который находится между сентябрем и ноябрем.
Размытое белое облако далеко на юге было единственным пятном на фоне безжалостной синевы моря и неба, и взгляд Глории то и дело возвращался к нему. Она посмотрела на Ричарда: тот, сидя на руле, тщательно прочесывал береговую полосу.
Васильевская проза
– А он когда-нибудь прежде такое проделывал? – спросил Ричард, не глядя на собеседницу.
Светлановскии сюжет
– Нет. – Глория отняла бинокль от глаз: теперь он болтался на груди. – Но вся эта свистопляска с отцом… Даже я растерялась; могу только вообразить, что творится в его головенке.
Двигатель в шесть лошадиных сил в первый раз завелся играючи, но теперь, сколько бы Перри ни тянул и ни дергал, ничего не получалось. Сперва мальчик боялся воды, скользя по воле ветра, затем понял, что его гонит к берегу. Он выпрыгнул на землю, замочив кроссовки, и вытащил лодчонку на гальку. Ровная морская гладь, по которой он промчался на моторке, в какой-то момент сделалась неспокойной и громкой, волны плескались о борта, так что он был просто счастлив оказаться на твердой земле, вот только уйти с места никуда не мог. Мелкая бирюзовая вода бухточки уже в двух шагах превращалась в глубокую бирюзовую воду, а за его спиной поднимался крутой высокий откос. Перри чувствовал себя таким потерянным и несчастным, каким, в сущности, и был; мальчик изо всех сил старался не расплакаться, гадая, зачем он вообще сюда явился, зачем потихоньку выбрался из комнаты, с какой стати так взбеленился. Он представил себе, как перепугается мама, обнаружив, что его нет, и от этой мысли его затошнило. На маму он не злился. На папу, наверное, тоже. Тогда на кого же? Он в жизни так не пугался, как в тот раз, когда у них отняли сестренку. А теперь вот исчез и отец. Исчезнуть, пожалуй, еще хуже, чем умереть, думал мальчик. Если бы отец умер, он, Перри, по крайней мере знал бы, где тот есть – или, точнее, где его нет.
Трудно сказать, в каком жанре написаны «Камни у воды». Подзаголовок гласит: «книга странствий». Чьих странствий и где, спросит дотошный читатель и разведет руками: от дотошности его тут мало будет толку. Сначала возникнет привычный для гуманитарного туриста форпост, Генуэзская крепость в Крыму, потом рассказчик скажет, что «мир за моим окном, вся эта мусорная множественность… постепенно истончилась, искрошилась и лежит теперь у меня перед глазами, как на ладони моего некогда маленького сына лежала какая-нибудь щепочка, палый листик или невзначай убитый кузнечик… Долгие клаустрофобические блуждания в «подлом, подлом мире, не оставляющем никаких воспоминаний о прошлой любви». Темный тупик под грифом «Смерть отца», под безысходной датой «22 июня». Отправка в 40-е годы. Похоронная процессия. Две старинных почтовых карточки. Гаснущий сад. Затихающая песенка отца. Девять посланий от одной осиротевшей сестры к другой. Следующий кашмаршрут — это старые фотографии: «и любили они, бывало, фотографироваться перед распахнутыми окнами, в сидячих позах, а на обороте непременно поставить подписи; однажды он подписался: «I\'homme perdu»… А между тем «в каждой ямочке солнце социализма играет». Тут возникают и Мордовия, и «глухое Черноземье», и Поволжье, и Тамара Ханум, и «с бидоном в кооперацию», и Красноштаны, которые на чужой участок зарятся, и в эвакуацию всем географическим факультетом, и поросенка кто-то собирается резать, и на конференцию ВКП(б), и на базар, темный платок за 70 целковых, и в Москву опять, но только уж в другую Москву, вечную; вот такая тут демонстрируется фотография-география.
Море пугало, мотор не заводился; запертый на узкой песчаной полоске между утесами, Перри не нашел ничего лучше, как поползти вверх по откосу. Надо же, до чего сухой этот склон – при том, что совсем рядом от всей этой воды! – размышлял про себя Перри. Мальчик цеплялся за землю, камни, кустарник и карабкался все выше. Пыль и гравий осыпались под его ногами, хрупкий шалфей и цеанотус ломались в руках, докучали пчелы. Ладони и подушечки пальцев стерлись до крови.
Вынырнув из фотографии, мы оказываемся за рамкой, в потоке времени, вернее не в потоке, а в водовороте, куда вне всяких композиций стекают то бурные, то медлительные ручьи ностальгии. Поезд Москва-Берлин приходит на целинные земли, в становище студенческого стройотряда. Насосная станция столицы СССР граничит с Порто Гидра (Греция). Попутно — неясно впрочем, в какую сторону— возникает Европа, «эта бездна огней», что «составляют фигуры самых разнообразных миражей». К «сияющим отрогам Альп» прилепился «наш дорогой любимый Ново-Лебедянск». Кто-то хочет угостить здешнего председателя блюдом с ядохимикатами. Вдруг возникает некая горная страна, пробуждающая память о «Христолюбивом воинстве». Крупнокалиберные пулеметы, противотанковые мины: «беды в горах, беды в градах, беды и в пропастях земных».
Где-то в сотне футов над его головой скала становилась совершенно отвесной; двигаться дальше было некуда. Перри глянул вниз – и запаниковал, сердце так и заколотилось в груди. Он не знал, куда ставить ноги, не знал, спускаться ли лицом к горе или спиной. Он обнял куст шалфея, укрепился как можно устойчивее – и замер. Он глядел на океан и едва дышал. По лицу его струились слезы. «Папа!» – закричал он.
Трудно в коротком предисловии сказать обо всех маршрутах «книги странствий», нельзя, однако, и не упомянуть о Святой земле, хотя бы потому, что, как утверждает наш многоликий рассказчик, или единоликий автор: «мир» по-гречески означает «ожерелье», он весь у твоего горла». Как ни странно, эти страницы книги полны отчетливой словесной живописи, в них меньше притчи, мистики, их метафизика пропитана солнечным воздухом и умиротворенным юмором.
Полдень давно миновал, было тепло. Но Глория так и не сняла куртки. Ричард порылся в отсеке у руля и достал тюбик лосьона от загара.
– Да ты в этой куртке живьем зажаришься, – заметил он, протягивая ей лосьон.
Кто же этот неутомимый, постоянно возрождающийся, а временами до конца, казалось бы замученный своей дорогой странник, героиня «Камней у воды»? Уже в середине книги автор, внезапно прибегнув к академическому местоимению, заявляет: «Мы даже не знаем, кто она такая». Что ж, проходя через эти удивительные страницы, читатель привыкает к вечно меняющемуся образу и понимает, что ему не нужны ни «ай-ди», ни «си-ви» героини, кем бы она ни представала — Генуэзской ли крепостью, Вечной ли Женой чекиста (ВЖЧ), Ангельчиком ли Надей, Леди ли Годивой, Татьяной ли Онегиной. Мы можем вспомнить книги без героя Натали Саррот, но дело совсем не в поисках генезиса. Перед нами движется своего рода сновидение, в котором путешествует душа, и в этом сосредоточена главная ценность и «Васильевской прозы» и «светланинского сюжета». В нынешнем мире осатаневшей графомании встреча с такой книгой — это редкая удача. Ностальгия умного, тонкого, религиозного и одновременно карнавального автора создает основательный противовес убожеству современной мемуарной литературы.
– Ты прав, – согласилась Глория. – Я не обратила внимания. – Она взяла тюбик, однако куртку так и не сняла. И тут сообразила, что Ричард сбавил скорость. – Что такое?
Над разоренным гнездом кукушки
– Вон там. – Ричард качнул подбородком. На берегу защищенной от ветров бухточки обнаружилась лодка – та самая, которой недосчитались в прокате.
В 1961-м в Литере, в доме кинорежиссера Венгерова, я впервые услышал песенку «Комсомольская богиня» в исполнении автора, Булата Окуджавы.
– Ох, Господи, – воскликнула Глория. Лодка была пуста. – Где он? Где же он?
– Только без паники, – велел Ричард. Он направил моторку в бухту и медленно двинулся вперед, взрезая волны. – Тут кое-где из воды камни торчат. Ступай на нос, посмотри вниз и скажи, свободен ли путь. – Глория не двинулась с места. – Глория, пожалуйста, надо же нам туда добраться.
Глория осторожно прошла вперед и попыталась посмотреть вниз, на дно, но для этого ей пришлось чуть не силком оторвать взгляд от берега и лодчонки.
И так далее.
– Плыть можно?
Глория глядела вниз, изумляясь уже тому, что ее не тошнит.
Вдруг, неожиданно для себя, мне пришлось встать и отойти в угол комнаты. Прокашляться там. Освободиться от того, что называется «комком в горле». Никогда не подозревал за собой таких сильных эмоций по отношению к комсомолу. «Это о моей маме», — сказал Булат. Ах вот в чем дело, понял я. Это ведь и о моей маме тоже. Об их юности. О том времени, когда они даже еще и не знали наших отцов, когда они были влюблены только в собственную юность. Булат своей песней пробудил во мне странную ностальгию по тому времени, то есть по революции, которую я после своего магаданского опыта лишь презирал до отвращения.
– Можно, – отозвалась она.