Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Георг Эберс

Жена бургомистра





I

В 1574 году от Рождества Христова весна рано начала свое веселое шествие по Нидерландам. Небо голубело, и комары резвились в солнечном сиянии, а белые бабочки были словно пришиты к только что распустившимся золотисто-желтым цветочкам. Около одной из множества канав, пересекавших обширную равнину, стоял аист, высматривая лягушку пожирнее. И вот бедняжка уже судорожно задергалась в красном клюве своего врага, а аист расправил крылья и высоко поднялся на воздух… Птица полетела над садами и садиками с цветущими фруктовыми деревьями, красиво выведенными клумбами и пестро окрашенной зеленью, над угрюмым венцом опоясывающих город стен и башен крепости, над узкими домами с высокими зубчатыми фронтонами, над чистенькими улицами, по сторонам которых зеленели в свежем весеннем наряде вязы, тополя, липы и ивы. Наконец аист опустился на черепичную крышу. Здесь, на самом верху, находилось его гнездо. Великодушно отдав добычу сидевшей на яйцах аистихе, он стал на правую ногу и принялся задумчиво смотреть на город, раскинувшийся внизу на зеленом бархатном ковре лугов, сверкая ярко-красным цветом черепицы. Вот уже много лет аист знал прекрасный Лейден, красу Голландии. Он был отлично знаком со всеми большими и малыми рукавами Рейна, которые разделяли красивое место на бесчисленное число островков, через которые было перекинуто столько каменных мостов, сколько дней в пяти месяцах года; однако со времени его последнего отлета на юг кое-что изменилось.

Куда девались пестрые беседки и плодовые рощи горожан, где деревянные пяльцы, в которых прежде ткачи изготовляли свои пестрые цветные ткани?

Все, что вне городских стен и башен крепости, нарушая однообразие равнины — растение или дело умелых рук, — поднималось до высоты человеческой груди, исчезло с лица земли, и далеко-далеко, на лучших местах охоты аиста, виднелись в зелени лугов бурые места, усеянные черными кругами.

В последний день октября минувшего года, вскоре после того, как аисты покинули страну, испанское войско разбило здесь свой лагерь, а за несколько часов до возвращения крылатых странников, в первый день весны, осаждавшие ушли, ничего не добившись.

Оголенные места среди пышной зелени обозначали стоянки их лагеря, а черные потухшие уголья показывали места их очагов.

Город был спасен, и граждане, которым грозила опасность, вздохнули с облегчением. Работящий жизнерадостный народ скоро забыл вынесенные страдания. К тому же весна была так прекрасна, а никогда не кажется нам такой драгоценной спасенная жизнь, как тогда, когда нас охватывает блаженство весны.

Казалось, что не только для природы, но и для людей началось новое, лучшее время. Войско, расположенное в осажденном городе и позволявшее себе кое-какие насилия, только третьего дня удалилось с шумом и песнями. Ярко заблестел в лучах весеннего солнца топор плотника перед красными стенами, башнями и воротами. Глубоко врезался он в бревна, из которых предстояло сделать новые леса и ткацкие станки. Крупный скот, никем не тревожимый, пасся вокруг города. В опустошенных садиках шла горячая работа: их окапывали, засаживали и засеивали. На улицах и в домах были заняты полезной работой тысячи рук, которые еще недавно держали на валах и башнях города аркебузы и копья, а старики мирно сидели у ворот, грея спину на солнышке в эти теплые весенние дни.

В этот день, 18 апреля, в Лейдене можно было встретить мало недовольных лиц. Но зато, конечно, было вдоволь нетерпеливых, и тому, кто вздумал бы поискать их, стоило только пройти в главную школу, где приближался к концу полуденный урок, и многие мальчики гораздо внимательнее смотрели в открытые окна класса, чем на учителя. Полная тишина царила только в том месте большого зала, где учились ребята постарше. Весеннее солнце заглядывало и к ним в тетради и книги, весна и их манила на простор, но еще сильнее, чем ее соблазнительный голос, действовал на молодые души голос, которому они теперь внимали.

Сорок блестящих глаз напряженно следили за бородатым человеком, который беседовал с ними задушевным голосом. Даже буян Ян Мульдер опустил нож, которым он начал было вырезать на классном столе очень похожее изображение окорока, и стал внимательно слушать. Но вот на ближайшей церкви Св. Петра и вскоре за тем на башне ратуши пробило двенадцать часов. Маленькие школьники с шумом покинули зал, но терпение старших, к удивлению, все еще оставалось непоколебимым; наверное, им довелось услышать такие вещи, которые не входили, собственно, в предмет преподавания.

Стоявший перед ними человек вовсе не был школьным учителем.

Это был городской секретарь ван Гоут, который заменял в этот день своего заболевшего друга, магистра и проповедника Верстрота. При звуке колокола он захлопнул книгу и сказал:

— Suspendo lectionem. Ну-ка, Ян Мульдер, как ты переведешь мое suspendere?

— Вешать! — ответил мальчик.

— Вешать? — рассмеялся ван Гоут. — Может быть, тебя можно повесить на крючок, но на что же ты повесишь мою лекцию? Адриан ван дер Верфф!

Вызванный быстро поднялся и перевел:

— Suspendere lectionem значит «окончить урок».

— Хорошо! Ну а как бы мы сказали, если бы вздумали повесить Яна Мульдера?

— Patibulare, ad patibulum! — воскликнули хором ученики. Лицо городского секретаря, который только что улыбался, стало вдруг серьезным. Он глубоко вздохнул и сказал:

— Patibulo — плохое латинское слово, и ваши отцы, которые сидели здесь, понимали его значение хуже вас, а теперь его знает каждое дитя в Нидерландах. Альба заставил нас вызубрить его. Более восемнадцати тысяч славных граждан оказались на виселице от его ad patibulum!

С этими словами он заправил свою короткую черную куртку под пояс, подошел ближе к передним скамьям, нагнулся вперед плотной верхней частью туловища и выговорил со все усиливавшимся глубоким внутренним волнением:

— Ну, мальчики, на сегодня довольно! Немного вы потеряете, если позже забудете выученные слова, одно только твердо держите в памяти: «Отечество превыше всего!» Леонид[1] и триста спартанцев умерли недаром: их подвиг будут помнить, пока существуют люди, готовые следовать их примеру. Теперь дойдет черед и до вас. Не мое дело хвалиться, но что правда, то правда! Ради свободы родной земли мы, голландцы, пожертвовали тремястами мучеников пятьдесят раз. Такое бурное время требует крепких молодых побегов! Мальчики тоже показали себя молодцами. Ульрих, что сидит впереди всех вас, может с честью носить свое прозвище: Львенок. «Вот персы, вот греки!» — говорилось в прежние времена. Мы же восклицаем: «Вот Нидерланды, а вот Испания!» И действительно, гордый Дарий[2] никогда не позволял себе таких неистовств в Элладе, как король Филипп в Голландии. Да, мальчики, много цветов цветет в груди человеческой! Ненависть между ними ядовитое растение. Испания посеяла его в нашем саду, и я чувствую, как оно растет у меня в груди; вы тоже это чувствуете и должны чувствовать! Однако не поймите меня как-нибудь иначе. Мы кричим: «Вот Испания, а вот Нидерланды!», а не так: «Вот римские католики, а вот реформированные!» Богу угодна всякая религия, если только человек серьезно старается идти по указанному Христом пути. У Господнего Престола не будут спрашивать: кто ты, папист, кальвинист или лютеранин, но спросят так: «Как ты думал и как ты поступал?» Уважайте религию всякого человека, но того, кто действует сообща с притеснителями против свободы отечества, того вы можете презирать. Ну, помолитесь про себя. Так! Теперь можете идти по домам.

Ученики поднялись. Ван Гоут стер пот с высокого лба, и, пока мальчики складывали книги, карандаши и перья, он говорил нерешительно и как бы оправдывая самого себя за сказанное.

— То, что я вам сейчас говорил, может быть, и не совсем подходит к школе, но вот что, мальчики, эта война еще далеко не кончилась, и хотя вам еще придется посидеть на школьной скамье, но ведь и вы будущие бойцы! Львенок, останься ненадолго, мне нужно тебе сказать кое-что.

Городской секретарь медленно повернулся спиной к мальчикам, и школьники бросились на свободу… Они остановились в одном углу площади Св. Петра, который находился за церковью и в котором редко появлялись прохожие. Крича и прерывая друг друга, они открыли своего рода совещание. Звуки органа, доносившиеся из церкви, составляли странную гармонию с этим шумом.

Нужно было прийти к соглашению, какую общую игру затеять после обеда. Очевидно, что, согласно с речами городского секретаря, нужно было устроить битву. Никто даже и не предлагал ее: битва была основанием, из которого исходили дальнейшие переговоры.

Скоро было решено, что к барьеру будут поставлены не греки и персы, а патриоты и испанцы; но когда четырнадцатилетний сын бургомистра Адриан ван дер Верфф предложил теперь же образовать партии и свойственным ему властным тоном попробовал сделать испанцами Пауля ван Свитена и Клауса Дирксона, он натолкнулся на самое упорное несогласие, и явилось подозрение, что никто не согласится изображать испанского солдата.

Всякий мальчик желал сделать другого кастильцем, а самому сражаться под нидерландским знаменем. Но для войны одинаково нужны и друзья, и для того чтобы проявить геройский дух Голландии, требуются и испанцы. Молодые души разгорячились, щеки спорящих запылали, там и сям поднимались уже сжатые кулаки, и все указывало на то, что битве, которая будет дана врагу страны, будет предшествовать жесточайшая междоусобная война.

И действительно, эти веселые мальчуганы были малопригодны к тому, чтобы играть роль мрачных, упрямых солдат короля Филиппа. Между светлыми головами блондинов было очень немного мальчиков с русыми волосами, и только один имел черные волосы и темные глаза. Это был Адам Барсдорп, отец которого, так же как и отец ван дер Верффа, принадлежал к числу городских старшин. Когда и он стал отказываться изображать испанца, один из мальчиков воскликнул:

— Ты не хочешь? А мой отец говорит, что твой отец наполовину глиппер[3] и при этом совершенный папист!

Молодой Барсдорп бросил книги на землю и, сжав кулаки, устремился на своего противника, но Адриан ван дер Верфф быстро вскочил между спорящими и воскликнул:

— Стыдись, Корнелиус… Кто еще будет здесь так ругаться, тому я заткну глотку! Католики такие же христиане, как и мы. Ведь вы слышали сейчас, что нам сказал городской секретарь, и мой отец говорил то же самое! Хочешь, Адам, быть испанцем или нет?

— Нет! — закричал тот решительно. — И если кто-нибудь еще раз…

— После успеете подраться, — прервал своего возбужденного товарища Адриан ван дер Верфф, и, великодушно подняв книги, которые бросил на землю Барсдорп, он протянул их ему и продолжал решительным тоном:

— Я буду сегодня испанцем. Кто еще?

— Я, я и я тоже, — закричали несколько учеников, и составление партий в полном порядке дошло бы до желанного конца, если бы нечто новое не отвлекло внимания мальчиков от их намерения.

По улице шел молодой господин в сопровождении чернокожего слуги, направляясь прямо к ним. Это был также нидерландец, но он имел мало общего с учениками, исключая возраст, белое и румяное лицо, белокурые волосы и голубые глаза, смотревшие ясно и надменно. Каждый его шаг показывал, что он считает себя чем-то особенным, а слуга-негр в пестрой одежде, несший вслед за ним несколько только что купленных вещей, комично подражал осанке своего господина. Голова негра была откинута назад еще больше, чем у молодого человека, которому твердые испанские брыжи не позволяли так же свободно держать свою красивую голову, как прочим смертным.

— Обезьяна Вибисма, — сказал один из учеников, показывая пальцем на приближающегося юношу.

Глаза всех мальчиков обратились к нему, насмешливо оглядывая его маленькую, украшенную пером шапочку, его красную стеганую и набитую на груди и на рукавах атласную одежду, широкие буфы его коротких коричневых панталон и блестящий шарлах шелковых чулок, которые плотно обтягивали его стройные ноги.

— Обезьяна! — повторил Пауль ван Свитен. — Он кардинал, потому он и одевается так красно!

— И такой испанец, как будто он идет прямо из Мадрида! — выкрикнул другой мальчик, а третий прибавил:

— Здесь, по крайней мере, во все время, пока у нас было мало хлеба, не было…

Все:

— Вибисма-глипперы!

— А он франтит в цепи, в бархате и в шелках! — воскликнул Адриан.

— Посмотрите-ка на черного ворона, которого привез с собой в Лейден этот красноногий аист.

Ученики покатились со смеху, и когда юноша подошел к ним, ван Свитен прокартавил гнусавым голосом:

— Ну как вы доехали? Ну что в Испании, господин?

Юноша еще более закинул голову назад, негр, шествовавший за ним, сделал то же самое, и оба мирно продолжали свой путь, даже когда Адриан проговорил в самое ухо Вибисме:

— Глиппер, скажи мне, за сколько сребреников Иуда продал Спасителя?

Молодой ван Вибисма сделал недовольное движение, однако продолжал сдерживаться. Но тут ему заступил дорогу Ян Мульдер; он снял свой маленький суконный берет, на котором торчало петушье перо, и, держа его, словно нищий, у подбородка, стал униженно просить:

— Пожертвуйте, господин гранд, нашему коту пфенниг на индульгенцию! Вчера он украл у мясника телячью ногу!

— Прочь с дороги! — надменно и решительно сказал юноша, стараясь отстранить Мульдера тыльной стороной руки.

— Не трогать, глиппер! — закричал ученик, с угрожающим видом подняв кулак.

— Ну так оставьте меня в покое! — ответил Вибисма. — Я вообще не хочу разговаривать, особенно с вами…

— Почему же с нами? — спросил Адриан ван дер Верфф, рассерженный холодным, высокомерным тоном последних слов.

Юноша презрительно пожал плечами, а Адриан воскликнул:

— Потому что твое испанское платье нравится тебе больше, чем наши куртки из лейденского полотна!

Адриан замолчал, потому что Ян Мульдер пробрался позади юноши, прихлопнул книгой его шляпу и, в то время, как Николай Вибисма старался освободить глаза из-под покрывавшего его головного убора, проговорил:

— Так, господин гранд, хорошо ли на вас сидит шапочка? Ты можешь не снимать ее даже перед самим королем!

Негр не мог оказать помощь своему господину, поскольку обе руки его были заняты пакетами и свертками. Молодой дворянин и не звал его. Он достаточно хорошо знал, как труслив его черный слуга, себя же он чувствовал довольно сильным для того чтобы защищаться самому.

На шляпе у него гордо торчало белое страусовое перо, прикрепленное при помощи драгоценного аграфа — подарок, который он получил в день рождения на свое семнадцатилетие. Но он не думал о нем; сбросил с себя головной убор, вытянул руки, словно готовясь к бою, и спросил громко и решительно, с пылающими щеками:

— Кто это сделал?

Ян Мульдер быстро проскользнул в толпу товарищей и вместо того чтобы выступить вперед и назвать свое имя, закричал с хохотом:

— Ищи шляпного мастера! Давайте играть в жмурки!

Тогда юноша, вне себя от гнева, еще настойчивее повторил свой вопрос. Но вместо ответа ученики увлеклись шуткой Яна Мульдера и весело кричали наперебой:

— Играть в жмурки, искать шляпного мастера. Глиппер, начинай ты!

Николай перестал сдерживаться и с бешенством кинул в лицо смеющейся толпе:

— Трусливые сволочи!

Едва вырвались у него эти слова, как Пауль ван Свитен поднял свою маленькую грамматику, переплетенную в свиную кожу, и бросил ее прямо в грудь Вибисме. При громких криках толпы за Донатом[4] полетели другие книги, ударяя мальчика по ногам и плечам. Растерявшись и закрыв лицо руками, он отступил к стене церкви. Здесь он остановился и приготовился броситься на врагов. Неподвижные и высокие, сообразно с модой, испанские брыжи не стесняли уже более его прекрасной головы, окруженной золотыми локонами. Свободно и смело он смотрел в лицо своим врагам, вытягивал закаленные в рыцарских упражнениях молодые члены, а потом с чисто нидерландским ругательством бросился на Адриана ван дер Верффа, стоявшего ближе всех к нему.

После короткой борьбы сын бургомистра, уступавший своему противнику в возрасте и силе, лежал на земле. Но тут на юношу, который стал коленом на побежденного, бросились другие ученики, не переставая кричать при этом:

— Глиппер, глиппер!

Николай защищался смело, но перевес на стороне противников был слишком велик. Вне себя от ярости и стыда, он выхватил из-за пояса кинжал. Тут мальчики подняли громкий крик, и двое из них бросились на Николая, чтобы отнять у него оружие. Это им скоро удалось. Кинжал полетел на мостовую, но ван Свитен с жалобным криком отскочил назад: острый клинок ранил ему руку, и алая кровь полилась на землю.

На одну минуту крики мальчишек и жалобный плач негра заглушили прекрасные звуки органа, вырывавшиеся из окон церкви. Музыка вдруг замолкла. Вместо торжественной мелодии слышался только медленно замирающий жалобный звук отдельной трубки, и из дверей сакристии[5], Божьего дома, стремительно выбежал молодой человек. Он быстро понял причину неистового шума, прервавшего его занятие. Его красивое лицо, обрамленное темной бородой, сохранившее еще следы недавнего волнения, озарилось улыбкой, но бранные слова и движения, которыми он разгонял рассерженных мальчишек, были все-таки достаточно серьезны и во всяком случае оказывали свое действие.

Ученики знали музыканта Вильгельма Корнелиуссона и не оказывали ему сопротивления. Его они могли послушаться, так как двенадцать лет старшинства придавали ему в их глазах неоспоримое преимущество. Ни одна рука не была уже направлена против юноши, и школяры, окружив органиста, перебивая друг друга и крича, жаловались на Николая и оправдывали себя.

Рана Пауля ван Свитена была легкая. Он стоял поодаль от товарищей и поддерживал правой рукой поврежденную левую. Иногда он дул на завязанное платком горевшее место, но желание узнать исход завязавшегося спора было сильнее, чем желание перевязать рану и полечить ее.

Когда дело примирителя подвигалось к концу, раненый вдруг закричал и, указывая здоровой рукой по направлению к школе, предостерег товарищей:

— Вон идет господин фон Нордвик, бежим, иначе он что-нибудь учинит!

Ван Свитен снова взял раненую руку правой и быстро побежал вокруг церкви. Несколько мальчиков бросились за ним, но вновь пришедший, которого они боялись, был тридцатилетним человеком, с длинными ногами, которыми он умел хорошо владеть.

— Стойте! — закричал он громким, повелительным голосом. Все в Лейдене оказывали большое почтение высокоученому и смелому молодому дворянину, поэтому все мальчуганы, которые не обратили сразу внимания на предостережения раненого, остались на месте, пока к ним не подошел господин фон Нордвик. В его умных глазах светился какой-то особенный живой огонек, а тонкая улыбка играла на его устах, когда он обратился к музыканту:

— Что такое произошло здесь, мейстер Вильгельм? Может быть, крики молодого Минервы слишком мало гармонировали с вашей игрой на органе или… но, клянусь всеми цветами радуги, ведь это Нико Матенессе, молодой Вибисма… и что за вид у юноши! Драка под сенью церкви! И при этом ты, Адриан, и вы здесь, мейстер Вильгельм!

— Я разнимал их! — спокойно ответил музыкант и поправил сбившиеся манжеты.

— Спокойно, но так же внушительно, как играете и на органе, — засмеялся господин фон Норвик. — Кто начал ссору? Вы, молодой человек, или другие?

От волнения, стыда и гнева Николай был совершенно не в состоянии говорить связно; поэтому выступил вперед Адриан, который сказал:

— Мы боролись с ним. Поверьте нам, господин Янус!

Николай бросил на своего противника дружелюбный взор.

Господин фон Нордвик, Ян ван дер Доес, или, как любил сам себя называть ученый, Ян Дуза, однако, совсем не удовлетворился таким исходом дела и потому воскликнул:

— Терпение, терпение! У тебя довольно подозрительный вид, мейстер Адриан. Поди-ка сюда и расскажи atreleos, сообразно с истиной о том, что здесь произошло.

Ученик повиновался его приказанию и исполнил его честно, не умолчав и не приукрасив ничего из происшедшего.

— Гм… гм… — сказал Дуза, когда Адриан окончил свой рассказ.

— Трудное положение… откровенно говоря, нет никакого положения. Ваше дело было бы лучше, если бы не было ножа, мой изящный господин; но ты, Адриан, и вы, толстощекие болваны, ваше… Однако сюда идет господин ректор, если он вас поймает, то, наверное, в этот прекрасный день вы уже не увидите ничего, кроме четырех стен. Мне было бы это очень грустно…

Толстощекие болваны и Адриан поняли этот намек и, как стая голубей, преследуемая ястребом, рассыпались, даже не простившись, вокруг церкви. Как только они исчезли, комендант подошел к молодому Николаю и сказал:

— Неприятная история! Что хорошо было для них, то слишком мелко для вас! Отправляйтесь-ка теперь домой; вы остановились у вашей тетки?

— Да, господин, — ответил юноша.

— А ваш отец тоже в городе?

Юноша молчал.

— Он не хочет показываться?

Николай кивнул утвердительно, а Дуза продолжал:

— Лейден открыт для любого голландца, но, конечно, если вы являетесь пажом короля Филиппа и с презрением относитесь к равным себе, то вы сами должны пожинать плоды этого. Вот ваш кинжал, мой юный друг, а вот ваша шляпа. Поднимите их, и позвольте объяснить вам, что это оружие не игрушка. Некоторым людям одна минута, когда они пускали его в ход необдуманно, отравила всю жизнь. Вас может извинить перевес силы, которая двинулась на вас. Но как вы доберетесь без стыда до дома вашей тетушки в разорванной куртке?

— Мой плащ в церкви, — сказал музыкант. — Я дам его молодому человеку!

— Отлично, мейстер Вильгельм! — ответил Дуза. — А вы подождите здесь, а потом идите домой. Я хотел бы, чтобы вернулось время, когда бы ваш отец опять стал ценить мою дружбу. А вы знаете, почему она ему больше не нужна?

— Нет, господин!

— Ну так я вам скажу: потому что он поддерживает испанцев, а я остаюсь на стороне нидерландцев.

— Мы такие же голландцы, как и вы! — ответил Николай, и щеки его вспыхнули.

— Вряд ли! — спокойно возразил Дуза, взявшись рукой за свой худощавый подбородок. Он хотел смягчить резкость этого слова чем-нибудь более дружелюбным, когда юноша с жаром воскликнул:

— Господин фон Нордвик, возьмите назад ваше «вряд ли»! — Дуза взглянул серьезно в глаза смелому мальчику, и на устах его опять заиграла светлая улыбка; он дружески сказал:

— Вы мне нравитесь, господин Николай. А если вы хотите быть настоящим голландцем, то мне это очень приятно. Но вот идет мейстер Вильгельм со своим плащом; дайте мне вашу руку! Нет, нет, не эту, другую.

Николай колебался, но Ян схватил обеими руками правую руку мальчика, наклонился к самому его уху и сказал так тихо, что музыкант не мог расслышать его.

— Прежде чем мы расстанемся, примите от того, кто расположен к вам, такое напутствие: цепи, хоть и золотые, тащат вниз, а свобода дает крылья. Вы любуетесь собой во всем блеске великолепия, а мы ударяем мечом по испанским цепям, и я горжусь нашей работой. Подумайте об этих словах и, если вам угодно, передайте их и вашему отцу.

С этими словами Ян Дуза отвернулся от юноши, кивнул музыканту и пошел прочь.

II

Молодой Адриан быстро шел мимо верфей, давших имя его роду. Он не обращал внимания ни на липы по обеим сторонам пути, на вершинах которых острые почки уже развертывались в первые зеленые листочки; ни на птиц, которые перепархивали, щебеча и строя свои гнезда, на гостеприимных ветках высоких деревьев; он не думал ни о чем другом, кроме того, чтобы поскорее прийти домой. Перейдя мост, перекинутый через Ахтерграхти, он остановился в нерешительности перед большим зданием. На дверях его висел молоток, но он не сразу решился поднять его и опустить на блестящую доску под замком, так как он не мог рассчитывать на приветливый прием у своих. Курточка его очень пострадала в борьбе с более сильным противником; разорванные брыжи съехали с надлежащего места и отправились в карман, а его новый фиолетовый чулок на правой ноге совершенно перетерся о мостовую, и большая зияющая дыра на нем более, чем Адриану хотелось бы, оттенялась белизной его колена. Страусовое перо на бархатной шапочке можно легко поправить, но курточка была разорвана не по шву, а по живому месту, да и чулки вряд ли можно было заштопать.

Это доставляло большое огорчение мальчику, так как отец велел хорошенько беречь одежду, чтобы тратить поменьше пфеннигов. Время было очень тяжелым для большого дома, обращенного к дороге на верфи, гордого и стройного со своими тремя дверьми, столькими же фронтонами, украшенными шестью сводами, и с шестью окошками в верхнем и нижнем этажах.

Бургомистерша принесла в приданое мужу немного, а дедушкино занятие, выделка замшевой кожи и торговля кожами, пришло в упадок, потому что голова отца была полна совсем другими вещами, которые поглощали не только его ум, силы и время, но и всякий лишний геллер[6].

Итак, Адриану не стоило ждать дома ничего хорошего ни со стороны отца, ни еще более со стороны госпожи Варвары, его тетки. Но мальчика меньше пугал гнев их обоих, нежели недовольный взгляд молодой женщины, которую он всего какой-нибудь год назад назвал матерью и которая была всего на шесть лет старше его.

Она ни разу еще не сказала ему ни одного неласкового слова, но его упрямство и дикость смягчались перед ее красотой и ее тихим серьезным характером. Он сам хорошенько не знал, любил ли он ее, но она представлялась ему доброй феей, о которых рассказывается в сказках, и часто ему казалось, что она была слишком нежна, слишком изящна и прелестна для такого простого мещанского дома, как их. Ее улыбка делала его счастливым, а когда она смотрела печально, что случалось нередко, сердце его сжималось болью.

Милосердный Бог, конечно, она не может встретить его приветливо: она увидит эту куртку, и брыжи там в кармане, и злосчастную дыру на чулке!

И тогда…

Снова раздался звонок!

Обеденное время давно прошло, а отец не любил никого ждать. Кто приходил слишком поздно, тот должен был терпеть, пока тетка Варвара не сжалится над ним на кухне.

Но что толку раздумывать и медлить?

Адриан собрался с духом, крепко стиснул зубы, плотнее прижал левую руку к карману с разорванными брыжами и с силой ударил молотком о стальную доску.

Старая служанка Траутхен открыла дверь и в полутьме широкой прихожей, заставленной плотно примыкавшими один к другому тюками кожи, не заметила никакой небрежности в его костюме. Быстро поднялся он по ступенькам лестницы.

Дверь в столовую была отворена и — о чудо! — накрытый стол стоял еще нетронутый: должно быть, отец дольше обыкновенного засиделся в ратуше.

В несколько больших прыжков Адриан добрался до своей мансарды, переоделся в чистое платье и, прежде чем хозяин дома произнес молитву, снова спустился в столовую.

В свободное время куртка и чулок могут быть исправлены руками тетки Варвары.

Адриан храбро принялся за дымящееся кушанье, но вскоре сердце его снова сжалось: отец не говорил ни слова и взгляд его был серьезен и озабочен, как в то время, когда горе поселилось в осажденном городе.

Молодая мачеха мальчика сидела напротив мужа и заглядывала в серьезное лицо Питера ван дер Верффа, стараясь поймать хоть один приветливый взгляд.

И каждый раз после напрасного ожидания она откидывала со лба пряди золотисто-белокурых волос, закидывала назад прелестную головку или, слегка закусив губки, молча наклонялась над тарелкой.

На вопросы тетки Варвары: что говорилось в ратуше? Собраны ли деньги на новый колокол? Дает ли вам Якоб ван Слотен луг в аренду? — он давал короткие уклончивые ответы.

Этот сильный мужчина, молчаливо сидевший в кругу семьи со сдвинутыми бровями и принимавшийся поспешно есть, чтобы неожиданно отставить кушанье и не дотронуться до него больше, не производил впечатления человека, способного предаваться праздной хандре.

Еще все присутствующие разговаривали между собой, еще слуга и служанка доедали кушанье, как вдруг хозяин поднялся со своего места и, закинув назад голову и крепко прижав сжатые руки к затылку, воскликнул со стоном:

— Я не могу больше… Мария, прочти ты благодарственную молитву. Ступай, Ян, в ратушу и спроси, не прибыл ли вестник.

Слуга обтер себе рот и немедленно повиновался. Это был высокий широкоплечий фриз[7], но он доставал только до лба своему господину. Не прощаясь, Питер ван дер Верфф повернулся спиной к домочадцам, отворил дверь в рабочий кабинет, едва переступив через порог, запер ее крепко на ключ и, подойдя к большому дубовому отличной работы письменному столу, на котором были разложены книги и письма аккуратными кипами, придавленными сверх грубыми свинцовыми дощечками, начал проглядывать вновь полученные бумаги. В продолжение четверти часа он напрасно старался возбудить в себе необходимое внимание, потом подошел к окну.

Маленькие круглые стекла, хотя и вытертые, как зеркало, позволяли видеть только очень ограниченную часть улицы, но бургомистр, казалось, нашел то, что он высматривал, потому что поспешно открыл окно и крикнул слуге, который торопливо шел домой:

— Видел, Ян? Там он?

Фриз отрицательно покачал головой; окно снова захлопнулось, и через несколько минут бургомистр схватился за шляпу, висевшую между двумя солдатскими пистолетами и простым грубым кинжалом на единственной не совсем голой стене его кабинета под портретом молодой женщины.

Мучительное, овладевшее им беспокойство гнало его вон из дому. Он хотел приказать оседлать лошадь и ехать навстречу ожидаемому вестнику.

Прежде чем покинуть кабинет, он постоял несколько минут, как бы раздумывая, и снова подошел к письменному столу, чтобы подписать некоторые бумаги, предназначенные для ратуши, предполагая, что он вернется, может быть, ночью.

Не присаживаясь к столу, он пробежал глазами оба листа, которые развернул, и схватил перо. В это время тихо открылась дверь, и свежий песок, которым был посыпан белый пол, заскрипел под изящной ножкой.

Он отлично слышал это, но не прервал своего занятия.

Его жена остановилась совсем близко за ним.

На двадцать четыре года моложе его, она казалась робкой девочкой, когда, подняв руку, все еще не решалась отвлечь внимание мужа от его занятий.

Она спокойно дождалась, когда он подписал первую бумагу, и тогда, отвернув в сторону милую головку, опустив глаза и слегка краснея, сказала:

— Это я, Питер!

— Хорошо, мое дитя! — коротко ответил он и поднес к глазам вторую бумагу.

— Питер! — воскликнула она во второй раз, настойчивее, но все еще застенчиво. — Мне надо с тобой поговорить.

Ван дер Верфф повернул к ней голову, окинул ее коротким приветливым взглядом и сказал:

— Теперь, дитя? Ты видишь, я занят, а там уже лежит моя шляпа.

— Но, Питер, — ответила она, и в глазах ее сверкнуло что-то вроде недовольства. Она продолжала тоном, в котором едва слышна была жалоба: — Мы еще совсем не говорили с тобой сегодня. У меня сердце полно, и что мне хотелось бы сказать тебе, то есть что я должна бы…

— Когда я вернусь, Мария, не теперь, — прервал он ее, и в его глубоком голосе послышалось не то нетерпение, не то мольба. — Прежде город и страна, а уж потом — любовь!

Услышав эти слова, Мария откинула голову назад и сказала дрожащими губами:

— Ты повторяешь это с первого дня нашего брака!

— И, к сожалению, к сожалению, я должен повторять это, пока мы не добьемся своей цели.

Тогда ее нежные щеки покрылись румянцем; она начала прерывисто дышать и воскликнула поспешно и решительно:

— Отлично! Я знаю эти слова с самого твоего сватовства. Я дочь своего отца и никогда не противилась ему. Но теперь эти слова уже не подходят ни к одному из нас. Нужно бы сказать: «Все для страны и ровно ничего для жены!»

Ван дер Верфф положил перо на стол и обернулся к молодой супруге.

Ее стройная фигура, казалось, выросла; голубые глаза, в которых сверкали слезы, смотрели гордо. Как будто Бог нарочно создал в ее лице подругу для него, именно для него! В нем вспыхнуло чувство. Он ласково протянул дорогому существу обе руки и сказал просто:

— Ты знаешь, чего мне это стоит! Это сердце — непеременчиво! Настанет же наконец и другое время!

— Когда же оно настанет? — спросила Мария так глухо, как будто она не верила в лучшее будущее.

— Скоро! — ответил твердо ее муж. — Скоро, хотя теперь всякий отдает охотно то, чего требует от него отечество!

При этих словах молодая женщина высвободила свои руки из рук мужа, так как открылась дверь, и госпожа Варвара сообщила с порога своему брату:

— В передней ожидает господин Матенессе ван Вибисма. Ему нужно поговорить с тобой!

— Пригласи его наверх! — сердито бросил бургомистр. Оставшись снова наедине с женой, он быстро попросил:

— А теперь будь ко мне снисходительна и помоги мне, хорошо?

Она утвердительно кивнула и постаралась при этом улыбнуться.

Он заметил, что она невесела. Ему это было больно, он снова протянул ей руку и сказал:

— Придут лучшие дни, когда я буду принадлежать тебе больше, чем теперь. Что ты мне хотела сказать перед тем?

— Не все ли равно для государства, знаешь ли ты это, или нет.

— Но для тебя не все равно! Подними же головку и взгляни на меня. Скорее, дорогая. Слышишь, они уже на лестнице!

— Не стоит говорить! Сегодня хорошо бы нам отпраздновать день нашей свадьбы, которая была год назад.

— День нашей свадьбы! — воскликнул он, всплеснув руками. — Действительно, ведь мы обвенчались семнадцатого апреля, а я-то, я-то совершенно забыл!

Он страстно привлек ее к себе. Но в это время раскрылась дверь, и Адриан ввел в комнату барона.

Ван дер Верфф учтиво поклонился редкому гостю, а потом ласково проговорил вслед своей жене, которая уходила, вся раскрасневшаяся:

— Поздравляю! Я приду потом. Адриан, сегодня мы справляем славный праздник, день нашей свадьбы! Знай это!

Мальчик быстро юркнул в дверь, за которую он держался рукой. Он предчувствовал, что визит знатного посетителя не предвещает ему ничего доброго.

Адриан задумчиво остановился в передней. Затем быстро спустился по лестнице, схватил свою шапочку без пера и поспешно выбежал из дверей. На улице он увидел товарищей, выстроившихся с палками и шестами в боевом порядке. Он с большим удовольствием и сам принял бы участие в военной игре; поэтому-то он и предпочитал в это мгновение вовсе не слышать приглашений и бежал по направлению к Зильгофу, пока перестал слышать их голоса.

Тогда он замедлил шаги и, наклонившись, порою даже на коленях, пробрался вдоль маленькой канавы, впадающей в старый Рейн.

Когда его шапка была доверху наполнена белыми, голубыми и желтыми весенними цветами, которые он срывал по дороге, он сел на межевой камень, с сияющими глазами собрал цветы в прекрасный пестрый букет и побежал с ним домой.

На скамье перед воротами сидела старая служанка с его маленькой шестилетней сестрой. Он передал девочке цветы, которые до сих пор прятал за спиной, со словами:

— Возьми, Лизочка, и отнеси их матери. Сегодня день ее свадьбы, я знаю это. Передай ей также от нас обоих самые горячие поздравления!

Малышка поднялась, а старая служанка сказала:

— Адриан, ты славный мальчик!

— Ты думаешь? — спросил он, и ему вдруг вспомнились все его дообеденные прегрешения.

К сожалению, они не возбуждали в нем ни малейшего чувства раскаяния. Напротив, в глазах его мелькнул плутовской огонек, и он улыбался во весь рот, когда, хлопнув старушку по плечу, принялся шептать ей на ухо:

— Ну, голубушка, летели сегодня перья! Внизу в комнате над моей постелью лежат моя курточка и мои новые чулки. Даже тебе не заштопать их!

Служанка погрозила ему пальцем. Но он быстро отвернулся от нее и побежал к Зильским воротам, чтобы на этот раз уже вести «испанцев» на «нидерландцев».

III

Бургомистр пригласил дворянина сесть на свой рабочий стул, а сам прислонился в полусидячем положении к своему письменному столу и не без нетерпения стал слушать своего статного гостя.

— Прежде чем говорить о более важных вещах, — начал господин Матенессе, — я хотел бы возложить на вас, как на справедливого человека, обязанность отмщения за обиду, нанесенную в этом городе моему кровному сыну.

— Говорите, — сказал бургомистр.

И рыцарь рассказал вкратце и с нескрываемым волнением, что его сын у церкви Святого Петра был окружен и оскорблен толпой учеников.

— Я расскажу ректору об этом неприятном случае, — ответил ван дер Верфф, — и с виновными поступят по всей справедливости; но, простите, благородный господин, если я спрошу вас: дознались ли уже о том, кто подал повод к этой драке?

Господин Матенессе ван Вибисма с удивлением посмотрел на бургомистра и гордо ответил:

— Вы слышали рассказ моего сына?

— По справедливости нужно бы выслушать обе стороны, — спокойно ответил ван дер Верфф, — таков издревле нидерландский обычай.

— Мой сын носит мое имя и говорит правду.

— Наши мальчики носят только имена: Лендерт, Адриан или Геррит, но они поступают точно так же, поэтому я должен просить вас послать для слушания дела вашего сына в главную школу.

— Из этого ничего не выйдет, — решительно ответил рыцарь. — Если бы я думал, что это дело касается ректора, то я и обратился бы к нему, а не к вам, господин Питер. Мой сын имеет собственного учителя, и, кроме того, на него напали не в вашей школе, для которой он, наконец, и слишком велик, так как ему уже семнадцать лет, но на улице, а заботиться о безопасности на улицах обязанность бургомистра.

— Отлично, но тогда подайте жалобу в суд, приведите вашего юношу, поставьте свидетелей и предоставьте делу идти своим чередом. Но, господин, — продолжал ван дер Верфф, смягчая нотку нетерпения в своем голосе, — разве вы сами не были молоды, неужели вы забыли драки у крепости?… Какое удовольствие это может вам доставить, если мы посадим в эту чудную погоду на два дня в яму несколько неразумных буянов? Эти повесы найдут себе и в ней, как и на свободе, какую-нибудь забаву, и в результате наказанными окажутся только родители.

Последние слова прозвучали так дружелюбно и сердечно, что не могли не оказать своего действия на дворянина. Это был красивый человек с изящными и приятными чертами лица чисто нидерландского типа, дышавшего упрямством.

— Если вы будете говорить со мной таким тоном, — сказал он, улыбаясь, — то мы легко придем к соглашению. Я именно про то и говорю. Если бы драка вышла из-за игры или из-за какой-нибудь мальчишеской ссоры, то я не сказал бы ни одного слова, но не следует оставлять без наказания того, что дети уже теперь позволяют себе презирать и притеснять тех, кто думает иначе, чем они. Ученики кричали моему сыну пошлое слово.

— Конечно, это скверное ругательство! — прервал дворянина ван дер Верфф. — Действительно, наш народ дает оскорбительные прозвища врагам своей свободы.

Дворянин поднялся и, взволнованный, остановился перед своим собеседником.

— Кто вам говорит, — сказал он, ударяя себя по широкой груди с шелковыми буфами, — кто вам говорит, что мы не желаем свободы Голландии? Мы желаем так же горячо, как и вы, вернуть ее государству, но только хотим достичь этого другим, более прямым путем, нежели Оранский…

— Прям ли, или крив ваш путь, господин, — прервал его ван дер Верфф, — я не стану здесь разбирать. К сожалению, я знаю наверное только одно, что это непрочная бревенчатая мостовая.

— Но она приведет нас к сердцу Филиппа, нашего и вашего короля!

— Да, если бы только у него было то, что мы в Голландии называем сердцем! — ответил Верфф с горькой улыбкой.

Но Вибисма с волнением закинул голову и сказал с упреком:

— Господин бургомистр, вы говорите о венчанном короле, которому мы клялись в верности.

— Дворянин Матенессе, — произнес ван дер Верфф с глубокой грустью в голосе; он выпрямился во весь рост, скрестил руки и смотрел прямо в глаза дворянину. — Я говорю о притеснителе, кровавый совет которого объявил достойными казни преступниками всех и все, что носит название нидерландского, и вас вместе со всеми нами; о притеснителе, который с помощью Альбы[8], этого свирепого дьявола, обезглавил и повесил десять тысяч честных людей, а другие десять тысяч лишил имущества и изгнал из страны. Да, я говорю о нечестивом тиране…

— Довольно! — воскликнул рыцарь, хватаясь за рукоятку своего кинжала. — Кто дает вам право…

— Вы хотите спросить, кто дает мне право говорить такие горькие истины? — прервал собеседника господин Питер, стараясь встретиться своим мрачным взглядом с его взором. — Кто дает мне такое право? Это право дают мне немые уста моего честного отца, обезглавленного из-за своей веры, это право дает мне произвол, который без судебного приговора изгнал из страны меня и моих братьев, это право дают мне клятвы, нарушенные испанцами, разорванные освободительные хартии этой страны, нужды каждого угнетенного, который погибнет, если мы не спасем его.

— Вы не спасете его, — ответил Вибисма более спокойным тоном. — Стоящую на краю пропасти толпу вы толкаете в самую бездну и погибнете вместе с ней!

— Мы кидаем жребий: может быть, вытянем свое спасение, может быть, погибнем вместе с теми, ради которых мы готовы умереть.

— Вы говорите так, а между тем связали ваше существование с жизнью молодой цветущей женщины.

— Господин барон, вы явились к бургомистру как истец, вы переступили этот порог не в качестве гостя или друга.

— Совершенно верно, но я явился к главному лицу этого прекрасного и несчастного города с добрым намерением, чтобы предостеречь его. Однажды вы спаслись от грозы, но над вашими головами собираются новые тучи, гораздо более грозные.

— Мы их не боимся.

— Все еще не боитесь?

— Теперь с полным основанием еще меньше, чем прежде.

— Значит, вы не знаете, что брат принца…

— Людвиг Нассауский[9] четырнадцатого числа произвел большое нападение на испанцев, и наше дело в отличном положении…

— Сначала оно действительно было недурно.

— Вести, которые пришли вчера вечером…

— Наши пришли сегодня утром.

— Вы говорите сегодня утром, и что же?…

— Войско принца было разбито и совершенно рассеяно на Моокской равнине. Сам Людвиг Нассауский остался на поле битвы.

Ван дер Верфф с силой оперся руками о письменный стол. Свежий цвет его щек и губ сменился матовой бледностью; губы его приняли выражение боли, когда он спросил:

— Людвиг погиб? Наверняка погиб?

— Погиб, — ответил барон решительно и угрюмо. — Мы были противниками, но Людвиг был славным воином. Я оплакиваю его вместе с вами.

— Умер! Любимец Вильгельма умер! — бормотал про себя бургомистр словно во сне. Потом мощным усилием воли он овладел собой и сказал твердо: — Простите, благородный господин! Часы бегут. Мне пора идти в ратушу.

— И, несмотря на мои вести, вы будете продолжать агитировать за отпадение от Испании?

— Да, господин, как истинный голландец!

— Но вспомните судьбу Гарлема[10].

— Да, я помню сопротивление его граждан и спасение Алькмара[11].

— Заклинаю вас всем святым, — воскликнул барон, — одумайтесь!

— Довольно, господин барон, мне пора в ратушу!

— Нет, еще одно слово! Одно только слово! Я знаю: вы клеймите нас прозвищами глиппер и отщепенец и не только еще такими, но вы осуждаете нас напрасно. Это так же истинно, как и то, что я верю в Божье милосердие. Нет, господин Питер, нет, я не изменник! Я люблю так же горячо, как и вы, свою страну и ее смелый трудолюбивый народ, потому что и в моих жилах течет его кровь. Я принял участие в подписании «Компромисса»[12].

Вот я стою перед вами. Взгляните на меня! Разве я похож на Иуду? Разве я похож на испанца? Разве вправе вы сердиться на меня за то, что я остаюсь верен клятве, данной королю? С какого это времени в Нидерландах начали играть присягой? Вы, друг Оранского, только что объявили, что всякому предоставляете держаться той веры, какой он держится, и я не хочу в этом сомневаться. Так вот, я твердо держусь старой церкви: я католик, и останусь католиком. Но в эту минуту я признаю откровенно, что так же, как вы, я ненавижу инквизицию и кровавые деяния Альбы. Они так же мало относятся к нашей религии, как иконоборство к вашей. Так же, как и вы, я уважаю конституцию нашей страны. Вернуть ее — настолько же моя цель, как и ваша. Но разве удастся нам, маленькой кучке народа, долго сопротивляться могущественнейшему в мире государству? Пусть мы победим один, два, три раза, за разбитым войском последуют два новых, еще более сильных. Силой мы не добьемся ничего, но, может быть, многого добьемся разумными уступками и мудрыми действиями. Казна Филиппа пуста; войска его нужны ему и в других странах. Ну, значит, нам надо воспользоваться его трудностями! Заставим же вернуть утраченную конституцию всякому отпавшему от него владению, которое возвратится к нему. Купим же на то, что осталось у нас от древнего богатства, из его рук те права, которые он присвоил себе в борьбе с восставшими. У меня и у моих единомышленников вы найдете открытую кассу. Ваш голос имеет большое значение в городском совете, вы друг Оранского, и если бы вы были в состоянии склонить его…

— На что, благородный господин?

— Войти в соглашение с нами. Мы знаем, что в Мадриде умеют ценить его по достоинству и боятся его. Как первое условие, мы поставим полное прощение ему и его приверженцам. Король Филипп, я знаю это, возвратит ему свою благосклонность…

— Примет его в свои объятия, чтобы задушить! — решительно ответил бургомистр. — Неужели вы забыли прежние ложные обещания прощения, неужели вы забыли судьбу Эгмонта и Горна[13], благородного Монтиньи[14] и других сеньоров? Они решились поверить, но попались в логовище тигра. То, что мы выкупим сегодня, наверное отберут у нас завтра, так как, есть ли для Филиппа какая-нибудь священная клятва? Я не государственный человек, но я знаю вот что: если бы он даже вернул нам все права, он никогда не возвратит нам одного, без которого жизнь ничего не стоит.

— Чего, господин Питер?

— Право веровать так, как нам велит сердце. Вы мыслите по-своему честно, благородный господин, но вы верите испанцам, а мы нет, и если бы мы так поступили, то были бы обмануты, как дети. Вам нечего бояться за вашу религию, а мы должны бояться. Вы думаете, что решение нашей борьбы зависит от числа войск и могущества золота, мы же утешаем себя надеждой, что Бог наконец поможет и даст победу справедливому делу смелого народа, который готов за свою свободу умереть тысячу раз. Вот мое убеждение, и его я буду защищать в ратуше.

— Нет, мейстер Питер, нет, вы не можете и не имеете права.

— То, что я могу сделать, пустяки, а то, на что я имею право, написано здесь, в моей груди, и я буду действовать, руководствуясь этим.

— Таким образом вы будете слушаться своего наболевшего сердца, а не доводов рассудка, и подадите только дурной совет. Вспомните, гражданин, что на Моокской равнине погибло последнее войско Оранского.

— Совершенно верно, барон; потому-то не будем терять этих мгновений на разговоры, а употребим их на дело!

— То же самое я говорю и себе, господин бургомистр. Еще до сих пор в Лейдене есть несколько друзей короля, которых надо убедить не следовать за вами слепо на убой.

Тогда ван дер Верфф отступил от дворянина, поднял правую руку, возвысив голос, произнес холодно и повелительно:

— В таком случае я, как гарант безопасности этого города, приказываю вам тотчас покинуть Лейден. Если завтра после полудня вас встретят в стенах этого города, то я прикажу городским служителям вывести вас через границу.

Дворянин удалился, не поклонившись.

Как только за ним захлопнулась дверь, ван дер Верфф опустился в кресло и закрыл руками лицо. Когда он поднялся снова, то на бумаге, которая была под его пальцами, сверкали две крупные слезы. С горькой улыбкой он смахнул их с написанного листа тыльной стороной ладони.

— Умер, умер! — пробормотал он; перед его внутренним взором предстал образ героя, искусного посредника, любимца Вильгельма Оранского. Он спрашивал себя, как подействует этот новый удар на принца, которого он почитал как провидение страны, которого он любил и уважал как мудрейшего и самостоятельнейшего человека. Горе Вильгельма так сильно отзывалось в нем, как если бы он сам его испытывал, а удар, нанесенный делу свободы, был настолько тяжел, что, может быть, никогда не удастся оправиться от него.

Но он недолго позволил себе предаваться печали, так как теперь-то и следовало собрать все силы, чтобы возместить потери, новыми действиями отклонить угрожающие тяжелые последствия поражения Людвига и подумать о новых средствах для борьбы. Сдвинув брови, он ходил взад и вперед по комнате, придумывая новые меры и проверяя планы.

Мария открыла дверь и остановилась на пороге, но он только тогда заметил жену, когда она назвала его по имени и подошла к нему. Она держала в руке часть тех цветов, которые собрал для нее мальчик, а другие пестрели у нее на груди.

— Возьми, — сказала она, протянув ему букетик, — их нарвал Адриан. Славный мальчик! Ты знаешь теперь, что они означают.

Он охотно взял эти вестники весны и поднес их к своему лицу; потом он привлек Марию к себе на грудь, долгим поцелуем прижался к ее лбу и сказал печально:

— Так вот как мы празднуем первую годовщину нашей свадьбы. Бедная женщина! Глиппер был не совсем не прав. Может быть, с моей стороны было бы умнее и лучше не связывать твою судьбу с моей!

— Питер, — воскликнула она, — как могут приходить тебе в голову подобные мысли?

— Людвиг Нассауский погиб, — пробормотал он глухо, — его войско рассеяно!

— О! — воскликнула она, испуганно всплеснув руками.

— Это была наша последняя военная сила. Казна пуста, откуда взять необходимые средства? И то, что случилось теперь, то, то… Прошу тебя, Мария, оставь меня одного. Если мы теперь не воспользуемся каждым часом, если мы не найдем теперь настоящего пути, то ничего не выйдет, не может ничего выйти.

С этими словами он бросил на стол свежий букет, поспешно схватил бумагу, заглянул в нее и, не оборачиваясь к жене, сделал ей знак рукой.

Сердце молодой женщины было переполнено и доверчиво открыто, когда она вошла в комнату. Она ожидала столько радости от этого часа, а теперь она стояла одиноко в той самой комнате, где был и он; и она смотрела на него растерянная, смущенная и огорченная.