Прежде всего он отправился к английским наездникам. Палатка, в которой они давали свои представления, исчезла, и мужчины, и женщины свертывали большие полосы полотна, складывали узлы и, ругаясь, привязывали лошадей. Мрачный свет факелов смешивался с лунным сиянием, и Адриан заметил на узких ступеньках большой четырехколесной повозки, похожей на дом, маленькую девочку, одетую в бедную одежду и горько плакавшую. Неужели это тот самый розовый ангелочек, который, носясь на белоснежной лошадке, казался ему блаженным существом из лучшего мира? Но вот старуха унесла кричавшее дитя в повозку, а Адриан последовал за толпой и увидел доктора Морпурго верхом на тощем клеппере; он был одет уже не в пурпур, а в темную суконную одежду, и ехал рядом со своей повозкой. Негр нервно погонял мула, запряженного в телегу, но господин его, по-видимому, сохранял невозмутимое спокойствие. Товар его стоил немного, а господа испанцы не имели никакого основания лишать его головы и языка, которым он зарабатывал более, чем ему было необходимо. Адриан проводил повозку доктора до длинного ряда лавок, расположенных вдоль широкой улицы, и тут ему привелось увидеть такие вещи, которые сняли с него, как рукой, весь его задор и начали все более убеждать в том, что здесь происходит дело серьезное и заставляющее призадуматься. Адриан еще был в состоянии рассмеяться, глядя на пряничника и торговца пряжей, которые сцепились из-за того, что в первую минуту паники побросали свой товар как попало в открытые ящики друг другу и теперь не могли разделить своего имущества; но мальчику стало от души жаль дельфтскую продавщицу фаянса, расположившуюся на углу: нагруженная большими тюками повозка из Гуды опрокинула ее легкую лавочку, и теперь она стояла, ломая руки, около разбитого товара, которым зарабатывала насущный хлеб себе и своим детям, а возница, не обращая на нее внимания, гнал, хлопая бичом, своих лошадей. Маленькая девочка, отставшая от своих родителей и подобранная сострадательной мещанкой, жалобно плакала навзрыд. Бедный канатный плясун, у которого вор в толкотне украл жестяную кружку с собранными пфеннигами, с отчаянием бегал в поисках полицейского. Башмачник навалил вперемешку высокие сапоги и женские туфли в деревянный сундук с ручками из веревок, а жена его рвала на себе волосы и, вместо того чтобы помочь ему, кричала:
— Я же предсказывала тебе, дурак, всезнайка, болван: они придут и все возьмут у нас!
У входа на улицу, которая от дома Ассендельфта вела к Либфрауенскому мосту, съехалось несколько нагруженных доверху телег, а возницы, вместо того чтобы слезть и помочь, гнали друг на друга, наезжая на женщин и детей, сидевших на узлах. Их крики и восклицания разносились далеко, но заглушались тем, что в северном конце вырвался ученый медведь, и все, кто оказался поблизости от него, обращались в бегство. С криками и плачем толпой бежали по улице напуганные медведем люди, увлекая за собой других, не знавших, в чем дело; среди толпы, введенной в заблуждение близостью ожидаемой опасности, неслись крики: «Испанцы! Испанцы!» Все, что попадалось на дороге у этой охваченной паникой толпы, было повалено. Дитя торговца решетами вместе с опрокинутой тележкой своего отца попало под ноги толпе, как раз около Адриана, успевшего укрыться в дверях одного из домов. Но мальчик не мог броситься на помощь к малютке, так как был тесно прижат в своем уголке, и внимание его было привлечено новым объектом: на улице появился Ян Дуза верхом на коне. Он ехал навстречу испуганной толпе. В ответ на вопли: «Испанцы! Испанцы», — он закричал очень громким голосом:
— Успокойтесь, успокойтесь! Неприятель еще не пришел. К Рейну! К Рейну! Там ждут всех иностранцев корабли. К Рейну! Нет ни одного испанца! Слышите, ни одного испанца!
Молодой дворянин остановился около самого Адриана, так как конь его не мог двинуться вперед и только фыркал и играл под всадником. Увещание Яна Дузы принесло мало результатов, и только когда мимо него пронеслось несколько сотен людей, встревоженная толпа несколько уменьшилась. Медведь, от которого она убегала, давно уже был пойман пивоварами и возвращен хозяину. Наконец показалась и городская стража под предводительством бургомистра, и мальчик, не замеченный отцом, последовал за ними до дровяного двора на южном берегу Рейна. Здесь его встретила уже другая суматоха: множество торговцев спешили перенести свое достояние на корабли. Мужчины и женщины суетились около узлов и товаров, которые по узким мосткам перетаскивали на суда. Жену, ребенка и повозку канатчика столкнули в воду, и на этом месте поднялись отчаянный шум и суматоха. Но тут как раз вовремя явился бургомистр, который оказал помощь утопавшим и употребил все усилия, чтобы водворить порядок в суматохе.
Служители получили приказание пускать бегущих только на те суда, которые должны были плыть в нужные им места. Ко всем кораблям было проложено по двое мостков: один для товаров, а другой для людей, городские посыльные объявили, чтобы все местные горожане (как это и без того предписывал закон после набата) отправлялись домой и очищали улицы под страхом строгого наказания. Для повозок с поклажей были открыты все ворота; только Гогенортские, ведшие в Лейдендорф, были закрыты, а выход через них запрещен. Таким образом улицы очистились, в толпе водворился порядок, и когда на рассвете Адриан возвращался домой, на них было только немногим более оживленно, чем в другие ночи.
Мать и Варвара беспокоились о нем, но Адриан рассказал им о том, как на его глазах отец прекратил беспорядок.
Во время его рассказа вдали послышались мушкетные выстрелы; они возбудили в нем такое волнение, что мальчик опять хотел бежать из дому; но мать удержала его, и он должен был согласиться уйти в свою комнату. Однако спать не лег, а взобрался на самую верхушку чердака в задней части дома и сквозь люк, в который поднимали на блоке тюки кожи, стал смотреть на восток, откуда продолжали доноситься мушкетные выстрелы. Он не увидал ничего, кроме зари и маленьких облачков дыма, которые, извиваясь и окрашиваясь в красный цвет, поднимались к небу. Так как ровно ничего нового не появлялось, то глаза у него закрылись, и он заснул около открытого люка и во сне видел кровавую битву и английских всадников.
Спал он так крепко, что даже не слышал под собой на тихом дворе шума колес. Телеги, колеса которых так стучали, принадлежали торговцам из соседних городов; они предпочли оставить свои товары в городе, которому грозила опасность, нежели везти их навстречу наступающим испанцам. Мейстер Питер позволил некоторым из них сложить свое имущество у него. Телеги должны были проезжать между службами, занятыми мастерскими, и те товары, которые могли пострадать от непогоды, следовало в продолжение дня спрятать в обширных подвалах его дома.
Около полуночи Мария пришла к Хенрике, желая успокоить ее, но выздоравливающая оказалась совершенно спокойной, а когда узнала, что испанцы уже подходят, глаза ее радостно заблестели. Мария это заметила, отвернулась от своей гостьи и сдержала резкие слова, которые едва не вырвались из ее уст, пожелала девушке доброй ночи и вышла из комнаты.
Хенрика задумчиво посмотрела ей вслед, а затем встала, так как о сне в эту ночь, конечно, нечего было и думать. Набат на Панкратиевой башне звонил без конца; кроме того, не раз открывались двери, слышались голоса и раздавались отдаленные выстрелы. Всевозможного рода звуки и шум, происхождение и смысл которых она не могла объяснить себе, доносились до ее слуха, а когда забрезжило утро, то на дворе под ее окнами, бывшем до сих пор таким тихим, закипела жизнь. Скрипели телеги, взволнованные голоса старались перекричать друг друга, и казалось, что всеми внизу руководил низкий мужской голос. Любопытство и беспокойство Хенрики возрастали с минуты на минуту. Она прислушивалась с таким напряженным вниманием, что у нее опять заболела голова, но она могла разобрать только отдельные слова, да и то неясно. Может быть, город сдался испанцам, может быть, солдаты короля Филиппа расположились на постой в доме бургомистра? У нее закипела кровь от негодования при одной мысли о триумфе кастильцев и унижении ее отечества, но вскоре ее опять охватило радостное волнение, когда она представила себе, что в начисто лишенные украшений, обнаженные церкви Лейдена опять проникнет искусство, по улицам потянутся с пением процессии, и священник в богатом облачении будет совершать святую мессу у вновь разукрашенного алтаря под звуки чудесного пения, звон колокольчика и в облаках ладана. Она надеялась получить от испанцев опять такое место, где она могла бы свободно по-своему молиться и исповедоваться. В своей прежней обстановке в одной лишь религии она находила точку опоры. Достойный пастырь был в то же время ее учителем и ревностно старался доказать ей, что новое учение грозит уничтожить истинно религиозную жизнь, стремление к прекрасному, всякое идеальное движение человеческой души и вместе с тем искусство. Поэтому Хенрика предпочитала видеть свое отечество испанским и католическим, нежели кальвинистским, но вместе с тем и свободным от чужеземцев, которых она ненавидела.
Мало-помалу двор опустел и затих, но когда первые утренние лучи ворвались в ее окна, жизнь на дворе опять стала живее и шумнее. Тяжелые подошвы стучали по мостовой, а между голосами, примешавшимися к тем, которые она слышала уже раньше, Хенрике казалось, что она различает голоса Марии и Варвары. Да, она не ошибалась. Этот крик испуга мог вырваться только из уст ее подруги, за ним послышались соболезнующие слова, вылетавшие из уст мужчин, и громкие всхлипывания. Наверное, в дом ее гостеприимного хозяина пришло дурное известие, а отчаянно всхлипывающей была, кажется, добрая Бабетта.
Это заставило ее вскочить с постели. На столике около постели между несколькими бутылочками и стаканами, около свечки и спичек стоял маленький колокольчик, на тихий зов которого прежде непременно спешила явиться одна из ее сиделок. Но теперь Хенрика позвонила в колокольчик три раза, потом еще и еще, но никто не являлся. Тогда в ней поднялась вся кровь, и, отчасти от нетерпения и досады, отчасти влекомая любопытством и участием, она сунула ноги в туфли и накинула утреннее платье. Затем она подошла к стулу, стоявшему на возвышении в нише, распахнула окно и взглянула на густую толпу, собравшуюся внизу.
Никто не обратил внимания на девушку, так как мужчины, печально толпившиеся внизу, и заплаканные женщины, между которыми находились и Мария и Варвара, с живейшим вниманием следили за речью молодого человека; все они только его слушали и видели. Хенрика узнала в рассказчике музыканта Вильгельма, но узнала только по голосу, так как каска на его локонах и обрызганный кровью панцирь придавали скромному художнику воинственный, почти геройский вид.
Он уже далеко продвинулся в своем рассказе, когда Хенрика незаметно сделалась его слушательницей.
— Да, господин Питер, — отвечал он на вопрос бургомистра, — мы следовали за ними, но тут они опять пропали в Деревне, и все утихло. Атаковать дома было бы безумием. Поэтому мы оставались на месте, но около двух часов мы услышали в районе Лейдендорфа выстрелы.
«Дворянин фон Вармонд будет обнаружен», — сказал капитан и повел нас по направлению к огню. Этого только и нужно было испанцам. Еще задолго до того, как мы достигли своей цели, из одного рва поднялся при свете сумерек небольшой отряд кастильцев в белых саванах поверх вооружения; они бросились на колени, пробормотали «Pater noster»
[36], закричали свое «Сант-Яго» и устремились на нас. Мы их заметили достаточно заблаговременно, чтобы алебардисты успели вытянуть свои пики, а мушкетеры — опуститься и положить на траву фитили. Поэтому испанцы были приняты, как подобает, и четверо из них пали при этом нападении. Мы превосходили их числом, и их капитан в полном порядке увел их обратно в ров. Там они и залегли, так как их задача заключалась только в том, чтобы задержать нас и дать возможность большому отряду отрезать нам путь.
Мы были слишком малочисленны, для того чтобы выбить их с позиции, но когда начало рассветать, а они все еще не хотели выступить, то капитан подошел к ним с белым платком и с барабанщиком и закричал им по-итальянски (он немного освоил этот язык, побывав в Италии), что он желает господам кастильцам доброго утра и что если между ними найдется офицер с каплей чести, то пусть он станет лицом к лицу с капитаном, который желает скрестить с ним шпагу. Он дает свое слово в залог того, что его люди будут безучастными зрителями поединка, каков бы ни был его исход. Тогда из рва раздались два выстрела; и пули пролетели, едва не задев бедного мейстера. Мы закричали ему, чтобы он поберег свою жизнь, но он не обратил на это никакого внимания и крикнул испанцам, что они такие же трусы и убийцы, как и их король.
Между тем уже совершенно рассвело. Мы слышали во рву горячий спор, и когда Аллертсон хотел уже вернуться, на луг выскочил один офицер и воскликнул: «Оставайся на месте, хвастун, и вынимай свою шпагу!»
Тогда капитан вытащил свою бресчианскую рапиру, поклонился противнику, как перед фехтованием, согнул шпагу и скрестил ее со шпагой кастильца. Это был худощавый человек высокого роста, с надменной осанкой и, как скоро оказалось, опасный противник. Он, как вихрь, носился вокруг капитана, выделывая прыжки, нанося удары, но Аллертсон оставался спокоен и ограничивался сначала искусными отражениями, затем он сделал выпад великолепной квартой; когда противник отразил ее, он продолжал терцой, а за ней, когда и это было отпарировано, он сделал с быстротой молнии вторую боковую, как это умеет делать только один он. Кастилец упал на колени: бресчианка пробила ему легкие. Он умер почти мгновенно.
Едва он упал на траву, как испанцы снова атаковали нас, однако мы их отбили и захватили труп офицера. Я никогда еще не видел капитана таким веселым и гордым, как в этот час. Вы, юнкер фон Вармонд, легко угадаете причину этого. Теперь он с честью провел свою методу в настоящем и законном поединке, с достойным противником; он сказал мне, что это самое счастливое утро в его жизни, и приказал обойти ров и атаковать неприятеля с фланга. Но едва мы начали движение, как на нас двинулся ожидаемый испанцами отряд из Лейдендорфа. Далеко разносились их громкие клики «Сант-Яго!», и в то же время из рва поднялись наши прежние враги и бросились на нас. Аллертсон устремился им навстречу, но не добежал до них. Ах, господа, я никогда не забуду этого! Пуля уложила его на землю около меня. Она попала ему прямо в сердце, он успел только крикнуть: «Помните о мальчике!» — и затем вытянулся во всю длину своего огромного тела и скончался. Мы хотели унести его с собой, но перевес сил давил нас, и нам стоило большого труда отступить в порядке до резервов юнкера фон Вармонда. Далее испанцы не решились идти. Вот — мы. Труп кастильца лежит в башне у Гогенротских ворот. Вот бумаги, которые мы нашли в куртке убитого, а вот это его кольцо; на нем печать с гербом.
Питер ван дер Верфф взял в руки бумажник испанца, пересмотрел бумаги и сказал:
— Его имя было дон Люис д\'Авила.
Он ничего не сказал больше, так как его жена заметила высунувшуюся из окна комнаты голову Хенрики и в испуге громко закричала ей:
— Фрейлейн, ради Бога, фрейлейн, что вы делаете!
XX
Мария очень обеспокоилась за Хенрику, но та приветствовала ее особенно радостно и на ее кроткие упреки отвечала уверениями, что это утро принесло ей пользу. Провидение справедливо, утверждала девушка, и если правда, что уверенность больного в своем выздоровлении помогает врачу, то доктору Бонтиусу будет легко справиться с нею. Убитый кастилец — не кто иной, как тот негодяй, что принес столько горя ее сестре Анне. Мария оставила девушку, удивленная, но совершенно успокоенная, и отправилась к мужу сообщить ему о состоянии здоровья Хенрики и о том, в каких отношениях к ней и ее сестре, по-видимому, был убитый Аллертсоном испанский офицер. Питер выслушал ее с видимым нетерпением, и, когда Варвара принесла ему свежесплоенные брыжи, он прервал Марию на середине рассказа и, подавая ей бумажник убитого, сказал:
— Ну, пусть она сама убедится в этом, а сегодня вечером возврати мне этот бумажник. Я вряд ли вернусь к обеду. Может быть, в течение дня ты еще увидишь вдову бедного Аллертсона.
— Непременно! — ответила она с жаром. — А кого вы назначите на его место?
— Это уж решит принц.
— А подумали ли вы уже о средствах сохранить беспрепятственное сообщение с Дельфтом?
— Ты думаешь о твоей матери?
— Не только об этом. На юг лежит и Роттердам. От Гарлема и Амстердама, то есть с севера, нам нечего ждать помощи, потому что там все в испанских руках.
— Я дам тебе место в военном совете. Откуда у тебя такие познания?
— Всякий составляет себе собственное мнение, и разве не естественно, что я смотрю на будущее не как слепая, а как зрячая? Воспользовались ли английскими отрядами для того, чтобы обезопасить работы на старом канале? Это также важный пункт!
Питер с удивлением взглянул в лицо молодой женщины; его охватило то неудовольствие, которое испытывает неуверенный писец, когда ему через плечо смотрит непосвященный. Она указала ему на большой и чреватый непредсказуемыми последствиями просчет, и так как он не хотел оправдываться перед ней и, может быть, даже сомневался в удачном исходе своей защиты, то он ничего не отвечал и, сказав только: «Это уж дело мужчин! До вечера!» — прошел мимо нее и Варвары к дверям.
Мария сама не понимала, что с ней произошло, но он не успел еще положить руки на ручку двери, как она уже собралась с духом и крикнула ему вслед:
— Ты хочешь уйти так, Питер? Разве это справедливо? Вспомни, что ты обещал мне, возвратившись из путешествия к принцу?
— Да, знаю, знаю! — возразил он нетерпеливо. — Нельзя служить двум господам, и в эти дни я прошу тебя не мешать мне вопросами и не вмешиваться в такие вещи, которые тебя совсем не касаются. Предоставь мне руководить делами города; тебе остаются больная, дети, бедные, ну и удовольствуйся этим!
Не дожидаясь ее ответа, он вышел из комнаты, а она неподвижно смотрела ему вслед.
Несколько минут Варвара молча и озабоченно наблюдала за нею. Потом она сделала вид, что занялась бумагами на письменном столе брата и сказала, как бы разговаривая сама с собой, но в то же время слегка повернувшись к невестке:
— Плохие времена! Пусть возблагодарит Господа Бога всякий, кого не одолевают такие заботы, какие выпали на долю Питера. Ведь он несет за все ответственность, а с гирями на ногах не пропляшет ни один ветреник. Ни у кого нет такого благородного сердца, и никто не может думать честнее, чем он. Как восхвалял его предусмотрительность ярмарочный люд! Лоцмана можно оценить только во время бури, а Питер всегда был на высоте положения, когда дело обстояло особенно плохо. Он знает, куда ведет, но последние недели состарили его на целый год. Мы должны быть во многом снисходительны к нему, так мне кажется.
Мария опустила голову, а Варвара вышла из комнаты и, возвратившись через несколько минут, сказала ей умоляющим голосом:
— Ты плохо выглядишь, дитя, пойди-ка и ляг в постель. Час сна приносит больше пользы, чем три обеда. В твоем возрасте не проходит даром такая бессонная ночь, как сегодня. Солнце так ярко светит, я спустила занавеси на окнах и приготовила твою постель. Будь умницей и пойдем со мною.
С последними словами она схватила за руку невестку и увлекла ее за собой. Мария не сопротивлялась, и хотя ее глаза не были сухи, когда она осталась одна, но скоро сон одолел ее. Подкрепившись и переодевшись в темное платье, она отправилась перед обедом на квартиру капитана. На сердце у нее было тяжело, и снова ею овладевала жалость к самой себе и к своей участи.
Вдова Аллертсона, Ева, тихая, скромная женщина, не вышла к ней. Она сидела одиноко в своей комнате и плакала, но Мария встретилась у нее в доме с музыкантом Вильгельмом, который участливо разговаривал с сыном своего покойного друга и обещал взять его к себе и сделать из него славного музыканта.
Бургомистерша передала вдове просьбу позволить ей прийти на следующий день и вместе с музыкантом вышла на улицу. Повсюду стояли группы горожан, подмастерьев и женщин; разговор шел о только что совершившемся и еще грозящем бедствии. Пока Мария рассказывала музыканту о том, кто был убитый кастилец, и о том, что Хенрика желает поговорить с ним, Вильгельмом, как только это будет возможно, ее несколько раз прерывали: то проходили мимо них добровольцы и городские отряды, которые должны были сменять караулы на башнях и на стенах, то преграждала путь артиллерия. Ожидание ли грядущих событий, или дробь барабанов и звуки труб действовали так сильно на ее спутника, но только он все время хватался за голову, и она должна была просить его умерить свой шаг. Точно так же было что-то чуждое, сдавленное в его голосе, когда он рассказал по ее просьбе, что испанцы вошли на кораблях по Амстелю, Дрехту и Бразскому озеру в Рейн и высадились около Лейдендорфа.
Рассказ был прерван конным вестником, одетым в цвета принца, за которым бежали не только дети, но и взрослые любопытные, желавшие в одно время с ним добраться до ратуши. Как только толпа пронеслась мимо, Мария продолжала засыпать своего спутника вопросами. Военная тревога, доносящаяся издали стрельба, пестрые одежды солдат, которые мелькали повсюду вместо более темных платьев горожан, сообщали и ей беспокойство и волнение, а то, что она узнавала от Вильгельма, нисколько не меняло этого настроения. Главная сила испанцев находилась на пути к Гааге. Окружение города уже начиналось, но вряд ли оно могло удаться неприятелю, так как на английские резервы, защищавшие новые шанцы у Валькенбурга, деревню Альфен и Гудаский шлюз, можно было положиться совершенно. Вильгельм сам видел британских солдат, их полковника Честера и капитана Дженсфорта; он очень хвалил их превосходное вооружение и завидную подготовленность.
Перед своим домом Мария хотела проститься со своим спутником, но тот умолял ее позволить ему сейчас же поговорить с Хенрикой; его с трудом удалось убедить повременить, пока этого не разрешит врач.
За столом Адриан, который, пользуясь отсутствием отца, давал довольно много воли своему языку, рассказывал обо всем виденном лично, передавал известия и слухи, которые он подцепил в школе и на улице, и болтливость его находила немалую поддержку в живых вопросах матери.
Беспокойство бургомистерши все увеличивалось. Ярко вспыхнуло в ее душе воодушевление в защиту свободы, жертвами которой пали самые дорогие из близких ей людей, и страстное возмущение против притеснителей ее страны наполняло грудь. В обыденной жизни нежная, девственно углубленная в себя, неспособная ни на какое резкое и громкое выражение чувств, эта женщина теперь была бы в состоянии спешить на вал, чтобы вместе с мужчинами бороться с врагами, как это сделала в Гарлеме Кенау Хасселэр.
Оскорбленная гордость и все, что час тому назад сжимало ее сердце, теперь отступило на задний план перед тревогой за дело соотечественников. Она пошла к Хенрике, а когда наступил вечер, села около лампы, намереваясь написать своей матери: она совершенно запустила переписку с ней с того времени, как приняла в свой дом больную, — а сообщение с Дельфтом могло прекратиться в самом ближайшем будущем.
Написав и перечитав написанное, она осталась довольна и им, и самой собою; письмо дышало твердой уверенностью в победе и ясно и просто выражало ее самоотверженную готовность перенести даже самое трудное и тяжелое.
Варвара уже удалилась на покой, когда, наконец, вернулся Питер. Он был так утомлен, что едва прикоснулся к приготовленному ужину. Поднося ко рту еду, он подтвердил Марии то, что она уже слышала от музыканта, был кроток и ласков, но вид его огорчал ее, так как воскрешал в ее памяти слова Варвары о тяжести, которую он взвалил на себя. Сегодня в первый раз Мария заметила две глубокие морщины, которые забота провела у него между глазами и ртом; охваченная нежным сочувствием, она подошла к нему сзади, положила обе руки на щеки мужа и поцеловала его в лоб. Он слегка вздрогнул, схватил ее правую руку так сильно, что она хрустнула, поднес к своим губам, а затем закрыл ею себе глаза и держал в этом положении несколько минут.
Наконец он поднялся, пошел впереди нее в спальню, пожелал ей покойной ночи и лег. Когда и она ложилась в постель, он уже тяжело дышал. Сильная усталость быстро одолела его. В эту ночь им обоим досталась в удел только часто прерываемая дремота, и всякий раз, просыпаясь, она слышала его вздохи и стоны. Она не шевелилась, чтобы не прерывать его сна, которого он так желал и в котором так нуждался, и дважды она затаивала дыхание, потому что он начинал говорить сам с собой. Сначала он тихо пожаловался: «Тяжело, слишком тяжело!», — а потом: «Только бы мне вынести!»
Когда на следующее утро Мария проснулась, Питера уже не было в доме: он уже ушел в ратушу. Около полудня он вернулся домой и рассказал, что испанцы взяли Гаагу, и были с торжеством встречены гнусными прислужниками короля. Благомыслящие горожане и гёзы, к счастью, нашли время выбраться в Дельфт, так как у Гестбурга смелый Николас Руиххавер на некоторое время задержал неприятелей. Запад еще свободен, а вновь укрепленный и занятый англичанами Валькенбург осадить не так-то легко. На востоке у Альфена, за спиной испанцев, расположились еще другие британские резервы. Бургомистр рассказал все это, не дожидаясь вопросов, но не так свободно и естественно, как в разговоре с мужчинами. Во время своего рассказа он часто смотрел в тарелку и останавливался на полуслове. Как будто ему приходилось делать над собой усилие, рассказывая женщинам, прислуге и детям о таких вещах, о которых он привык говорить только с равными себе. Мария внимательно слушала его, но она скромно сдерживалась и выражала свое сочувствие только ласковыми взглядами и восклицаниями участия, но Варвара смело задавала брату один вопрос за другим.
Обед уже приближался к концу, когда в комнату вошел без доклада юнкер фон Вармонд. Он попросил бургомистра немедленно следовать за ним, так как перед Белыми воротами стоит полковник Честер с частью английских резервов и просит разрешить войти в город. При этом известии Питер с гневом поставил на стол кружку пива, вскочил и пошел за молодым дворянином.
После полудня дом ван дер Верффа был уже полон народу. Явились кумушки потолковать с госпожой Варварой о том, что произошло у Белых ворот. Жена ван Свитена узнала от своего мужа, что англичане при виде испанцев не оказали им ни малейшего сопротивления, сдали прекрасные новые укрепления Валькенбурга и обратились в позорное бегство. От Гарлема неприятель отправился через дюны над Нордвиком, и британцам было бы плевым делом удержать свою сильную позицию.
— Хороша помощь, которую оказывают такие резервы! — воскликнула возмущенная Варвара. — Мужчин королева Елизавета
[37] удерживает на своем острове для самой себя, а нам посылает баб!
— И при этом это настоящие сыновья Иакова
[38] и одеваются они, как самые нарядные солдаты! — сказала жена судьи Хемскерка. — Высокие сапоги, куртки из тонкой кожи, пестрые перья на касках и шляпах, большие, широкие панцири, алебарды, которыми можно сразу уложить с полдюжины противников, и все это как новое!
— Вероятно, они не хотели портить свои доспехи, потому-то они, жалкие трусы, и скрылись поскорее в безопасное место, — воскликнула жена настоятеля церкви де Хеса, известная своим злым языком. — А вы, кажется, их близко рассматривали, госпожа Маргрет!
— С ветряной мельницы у ворот! — ответила та. — Парламентер стоял на мосту как раз около нас. Красивый человек на прекрасной лошади. Его сигнальщик сидел так же в седле, и широкое бархатное покрывало его трубы было сплошь вышито красивым узором золотыми нитками и жемчугами. Они очень просились внутрь, но ворота остались закрыты!
— Правильно! — воскликнула госпожа Хемскерк. — Комиссар принца, Бронкхорст, мне нравится. Что ему спрашивать с нас, если королева не оставляет своих капризов и не присылает нам помощи. Я слышала, что он хочет заступиться за Честера и разрешить ему вступление.
— Он-то, может быть, — прибавила жена городского секретаря ван Гоута, — но ваш супруг, госпожа Мария, и мой муж, я говорила с ним по дороге сюда, употребят все усилия, чтобы помешать этому. Оба господина ван дер Доес также придерживаются их мнения; таким образом, комиссар, может быть, окажется в меньшинстве.
— Дай Бог! — воскликнула своим грубоватым тоном мать музыканта Вильгельма. — Завтра или послезавтра за ворота не выберется уже ни одна кошка, а мой муж говорит, что мы должны с самого начала беречь припасы.
— С полтысячи лишних едоков в городе, которые станут отнимать кусок у наших детей. Это было бы несправедливо! — воскликнула жена де Хеса; с этими словами она таким резким движением опустилась на стул, что тот затрещал, и хлопнула себя руками по коленям.
— И ведь это англичане, кумушка, англичане! — прервала госпожу Маргрет сборщица податей. — Англичане не едят, не жрут, — они глотают. Мы дразним и наших мужей; но господин фон Нордвик, я говорю о младшем, который был послом принца у королевы, рассказывал моему Вильгельму, что для английского едока это настоящие пустяки. Они истребляют говядину, как сыр, а наше пиво просто какие-то помои в сравнении с их черным солодовым варевом.
— Все бы это ничего, — заметила Варвара, — если бы они были хорошими воинами. На сотню коров больше-меньше для нас значит не так уже много, а самый ненасытный становится умеренным, когда в доме бедность. Но для этих трусов я не отниму у нашего Адриана ни одного его серого кролика.
— Да и жалко было бы, — сказала госпожа де Хес. — Теперь я пойду домой, а как только найду своего старика, то узнаю, что думают умные люди об англичанах.
— Успокойтесь, кумушка, успокойтесь, — сказала жена бургомистра ван Свитена, до сих пор безмолвно игравшая с кошкой. — Поверьте мне, что, в сущности, совершенно все равно, впустим ли мы резервы, или нет, все равно раньше, чем в нашем саду поспеет крыжовник, сопротивление уже окончится.
Мария, разносившая пирожные и вино, поставила при этих словах поднос на стол и спросила:
— Неужели вы этого желаете, госпожа Магтельт?
— Да, я этого желаю! — ответила та твердо. — И этого желают многие разумные люди. Невозможно сопротивляться такому перевесу сил, и чем раньше мы обратимся к милости короля, тем вернее это будет.
Все женщины, ничего не говоря, внимали смелой Магтельт; одна Мария подступила к ней и, возмущенная, ответила:
— Кто говорит это, может сейчас же уходить к испанцам; кто говорит это, желает позора для города и страны; кто говорит это!…
Магтельт с принужденным смехом прервала Марию и воскликнула:
— Госпожа из молодых да ранняя, вы хотите учить опытных женщин? Слыханное ли это дело, чтобы на тебя так нападали в гостях?
— Слыханное или нет, — возразила Мария, — только я не потерплю в своем доме таких речей, и, если бы даже они вырвались из уст моей сестры, я сказала бы ей: уходи, ты не подруга моя!
Голос Марии задрожал, и, вытянув руку, она показала на дверь. Госпожа Магтельт старалась сохранить присутствие духа, но, покидая комнату, она не нашла сказать ничего, кроме:
— Не беспокойтесь, не беспокойтесь… в другой раз не увидите меня!
Варвара последовала за обиженной, и в то время как оставшиеся смущенно опустили глаза, мать Вильгельма воскликнула:
— Браво, милочка, браво!
Приветливая жена городского секретаря обняла одной рукой молодую женщину, поцеловала ее в лоб и прошептала ей на ухо:
— Отвернитесь от других женщин и вытрите глаза!
XXI
Есть легенда об одном осужденном, которого жестокие палачи бросили в искусно построенную темницу. С каждым днем стены этой клетки сдвигались все теснее и теснее, с каждым днем они все больше сдавливали несчастного, пока он в отчаянии не испустил дух, и тюрьма стала его гробом. Так с каждым часом все ближе и ближе сдвигались железные стены испанских войск, окружавших Лейден, и когда им удавалось сломить сопротивление своей жертвы, ей грозил еще более ужасный и беспощадный конец, чем тому несчастному заключенному. Пояс, которым опоясали в какие-нибудь два дня город войска дель Кампо Вальдеса и его искусного лейтенанта дона Айлы, был уже почти стянут; Валькенбургский бастион, укрепленный со всей тщательностью, уже принадлежал врагам, и опасность сделалась еще сильнее и возрастала с неудержимой силой, когда наиболее робкие среди обитателей города почувствовали страх. Если бы Лейден пал, его строения были бы преданы огню и разрушению, мужчины — смерти, женщины — позору. По примеру участи других завоеванных городов.
Кто бы мог в этот день представить себе гения этого делового города иначе, как под мрачным небом, с нахмуренным челом и полным тревоги взором, а между тем у Белых ворот все в этот послеобеденный час выглядело так пестро и радостно, как будто праздник весны кончался блестящим представлением. Везде на валах вплоть до Екатерининской башни, где только находилось местечко, все сплошь было усеяно мужчинами, женщинами и детьми. Со старой стены взорам многочисленных зрителей открывалась обширная площадь, и далеко по городу разносился говор этой многоголосой, жадной до зрелищ толпы.
Величайший дар судьбы — делать людей способными радоваться короткому солнечному лучу во время страшной непогоды; так и теперь подмастерья и слуги, женщины и мальчики позабыли о грозящей опасности и глядели во все глаза на нарядно одетых английских воинов, которые в свою очередь смотрели на них, смеялись и делали знаки девушкам или же с озабоченными лицами следили за переговорами, которые велись внутри стен.
Но вот отворились Белые ворота: комиссар ван Бронкхорст, ван дер Верфф, городской секретарь ван Гоут и другие вожаки городской партии провожали на мост английского полковника и трубача. Первый казался страшно разгневанным и несколько раз ударил рукой о золотую рукоятку своего меча. Лейденские господа что-то говорили ему и, наконец, удалились с глубокими поклонами, на которые он отвечал гордым движением руки. Горожане отхлынули назад, ворота закрылись, старый замок заскрипел, обитые железом балки моста откинулись назад, звон цепей у моста разнесся далеко вокруг, и собравшейся толпе стало ясно, что англичанам запрещен вход в город.
Раздались громкие крики «виват!» вперемежку с восклицаниями явного неудовольствия. «Да здравствует Оранский!» — кричали мальчики, между которыми находились Адриан и сын убитого Аллертсона, женщины махали платками, и все взгляды были прикованы к британцам. Раздались громкие звуки труб, конные английские офицеры подскакали к полковнику, и между ними произошло короткое совещание, прерываемое отдельными горячими замечаниями; вскоре вслед за тем протрубили сигнал к отступлению. Нарядные английские воины торопливо спешились, причем некоторые грозили городу кулаками.
Сложенные вместе алебарды и мушкеты быстро разобрали, и под звуки труб и барабанов войско выстроилось. Отдельные воины стали в ряды, из рядов образовались отряды, пестрые полотнища знамен были развернуты и подхвачены вечерним ветром, и с громким криком «ура!» войско англичан двинулось вдоль Рейна, к юго-западу, туда, где стояли испанские форпосты.
Лейденские мальчишки громко вторили крикам «ура» англичан. Осиротевший сын учителя фехтования Андреас начал было тоже кричать вместе с ними, но, когда он увидел высокого капитана, гордо выступавшего впереди своего знамени, у него сорвался голос, и, закрыв глаза рукой, он бросился домой к матери.
Другие мальчики не заметили этого: заходящее солнце так ярко отражалось на панцирях и шлемах, алебардах и мечах солдат, трубы звучали так весело, жеребцы офицеров так горячились и танцевали под всадниками, пестрые перья, знамена и дым от тлеющих фитилей приобретали такую великолепную окраску в красноватых лучах заходящего солнца, что слух и зрение были очарованы этим зрелищем. Но скоро внимание старого и малого было привлечено еще новым зрелищем.
Тридцать шесть англичан, и между ними нарядные офицеры, отстали от других и приблизились к воротам. Снова заскрипел замок и загремели цепи. Маленький отряд был впущен в город и встретил у первых же домов с северного конца приветливый прием со стороны господ ван Бронкхорста и бургомистра.
Каждый из стоявших на валах думал, что теперь на его глазах произойдет стычка между удалявшимися британцами и кастильцами. Но ничуть не бывало! Прежде чем первые успели дойти до неприятеля, фитили полетели в воздух, знамена опустились, и когда наступила ночь, и любопытные рассеялись, то уже всем было известно, что англичане изменили правому делу и перешли на сторону испанцев.
Тридцать шесть человек, которых впустили в город, были единственные, отказавшиеся принять участие в позорном акте.
На долю городского секретаря выпала задача позаботиться о постое для капитана Кромвеля и других оставшихся верными англичан и нидерландцев. Ван дер Верфф отправился домой вместе с господином Бронкхорстом. Они обменялись несколькими тихими, но выразительными словами. Комиссар уверял, что принц будет в высшей степени возмущен уходом англичан, потому что он по справедливости придавал большое значение благосклонному отношению королевы Елизаветы к делу свободы, и значит сегодня бургомистр и его друзья сослужили ему плохую службу. Ван дер Верфф отрицал это, так как все дело было в том, чтобы крепко держать Лейден. С падением этого города будут потеряны также и Дельфт, Гуда и Роттердам, и все дальнейшие попытки завоевать свободу Голландии окажутся тщетны: пятьсот вошедших в поговорку едоков слишком скоро уничтожили бы и без того недостаточный провиант. Ведь было сделано все, чтобы придать изгнанию англичан более мягкую форму, им было предложено расположиться лагерем под защитой валов, под городскими пушками.
Когда эти люди расстались, ни один из них не был убежден другим, но каждый сохранил уверенность в верности другого.
При расставании Питер сказал:
— Городской секретарь должен в ясном и убедительном письме, как это умеет только он один, представить принцу мотивы нашего поведения, и его светлость в конце концов должен будет признать их справедливость. Будьте уверены в этом.
— Увидим, — отвечал комиссар. — Но вспомните, что скоро мы очутимся в этих стенах, как запертый в тюрьму преступник; может быть, уже послезавтра в город не проберется ни один посланный.
— Городской секретарь пишет быстро!
— И завтра пораньше велите объявить, что женщинам, старикам и детям, одним словом, всем, кто уменьшает запасы, но не может оказаться полезным в защите, мы советуем покинуть город. Они в полной безопасности достигнут Дельфта, так как путь туда еще свободен.
— Совершенно верно, — ответил Питер, — хотя уже сегодня многие женщины и девушки могут подать пример другим.
— Разумеется! — воскликнул комиссар. — Мы едем на утлом судне по бурному морю. Будь у меня дома дочь, я бы знал, что мне делать. До свидания, мейстер! Что произошло с Альфеном? Не слышно более ни одного выстрела.
— Вероятно, темнота прервала сражение!
— Будем надеяться на завтрашний день и на лучшее, а если они там все сдадутся, мы все-таки не поколеблемся и не уступим.
— Будем держаться твердо до конца, — решительно отрезал Питер.
— До конца, и если Богу будет угодно — до счастливого конца!
— Аминь! — воскликнул Питер.
Пожав руку комиссару, бургомистр вошел в свой дом. На лестнице его встретила Варвара. Она хотела позвать Марию, бывшую у Хенрики, но он запретил это и стал задумчиво ходить взад и вперед по комнате. При этом его губы не раз начинали дрожать, как будто он испытывал сильное страдание. Услышав через некоторое время голос жены в столовой, он сделал над собою нелегкое усилие, подошел к двери и медленно открыл ее.
— Ты уже дома, а я сижу здесь спокойно и вяжу! — воскликнула она.
— Да, дитя! Подойди, пожалуйста, ко мне: мне нужно с тобой поговорить.
— Ради Бога, Питер, что случилось? Какой странный у тебя голос, и как ты бледен!
— Я не болен, но дело становится серьезным, невероятно серьезным, Мария!
— Так это правда, так враги…
— Вчера и сегодня они наступали успешно, но прошу тебя, если ты любишь меня, не прерывай теперь: то, что я должен сказать тебе, сказать нелегко, трудно даже заставить себя говорить. С чего мне начать? Как бы мне выразиться, чтобы ты поняла меня верно? Видишь ли, дитя, я взял тебя в свой дом из теплого гнездышка; того, что мы могли предложить тебе, было мало, а ты, вероятно, надеялась найти больше. Я знаю: ты недовольна.
— Но тебе так легко сделать меня довольной.
— Ты ошибаешься, Мария. В эти тяжелые дни меня занимает только одна проблема, а то, что выше и ниже ее, что отвлекает мои мысли от нее, то все пустое. Но теперь как раз одно обстоятельство умаляет мое мужество и силу воли: это опасение за твою судьбу. Кто знает, что угрожает нам, а потому я должен сказать это, должен вести на плаху свое сердце и высказать одно желание свое… Желание? О милосердное небо, неужели нет другого названия для того, о чем я думаю?
— Говори, Питер, говори, не мучь меня! — воскликнула Мария, с тревогой глядя в глаза мужу. Верно, не пустяки какие-нибудь заставляли этого спокойного и решительного человека говорить так запутанно.
Бургомистр собрался с мыслями и заговорил снова:
— Ты права. Не следует откладывать то, что все-таки следует сказать. Мы решили сегодня в ратуше потребовать от женщин и девушек покинуть город. Дорога в Дельфт еще свободна; послезавтра ее, может быть, уже перережет противник, а после… Кто может сказать, что будет после? Если нас не освободят, а припасы истощатся, то нам не останется ничего другого, как только открыть неприятелю ворота, а тогда, Мария… представь себе, что будет тогда! Рейн и каналы окрасятся в пурпур, так как в них прольется много человеческой крови; они станут зеркалом, отражающим пожары. Горе мужчинам, но в десять раз хуже будет женщинам, на которых и устремится неистовство победителей. А ты, ты жена человека, который целые тысячи людей подвигнул отпасть от короля Филиппа, жена изгнанника, который оказывает сопротивление в этих стенах…
При последних словах Мария широко открыла удивленные глаза и прервала своего мужа вопросом:
— Ты хочешь испытать, насколько я мужественна?
— Нет, Мария, я знаю, что ты осталась бы такой же верной и, может быть, так же непоколебимо, как твоя сестра, взглянула бы в лицо смерти; но я, я не могу вынести мысли, что ты можешь попасть в лапы наших палачей. Тревога за тебя, страшная тревога будет отнимать у меня в решительную минуту силу и энергию, а потому я должен сказать…
До сих пор Мария слушала мужа спокойно; она поняла, чего он хочет от нее. Теперь она подступила к нему и оборвала его, воскликнув твердо, даже повелительно:
— Не продолжай, не продолжай, слышишь! Я не вынесу ни одного слова больше.
— Мария!
— Стой! Теперь мой черед! Чтобы избавиться от тревоги, ты хочешь выгнать свою жену из дома; ты говоришь, что тревога подорвет твою силу. А тоска усилит ее? Если ты любишь меня, то непременно будешь тосковать…
— Люблю ли я тебя, Мария?
— Хорошо, хорошо. Но ты и не подумал о том, как я буду чувствовать себя в изгнании, если я люблю тебя так же, как ты меня. Я — жена твоя. Мы перед алтарем клялись друг другу, что только смерть разлучит нас. Ты забыл это? Разве твои дети не стали моими? Разве я не научила их любовно называть меня своей матерью? Да или нет?
— Да, Мария, да, да, сто раз да!
— И у тебя хватит сердца отдать меня во власть гнетущей тоски? И ты хочешь помешать мне выполнить священнейшую из клятв? И ты можешь решиться оторвать меня от детей? Ты считаешь меня слишком ничтожной и слабенькой, чтобы перенести нужду и смерть за святое дело, которое настолько же твое, насколько и мое. Ты любишь называть меня «мое дитя», но я могу быть сильной, и что бы ни случилось, я не заплачу. Ты — мужчина и имеешь право приказывать, я же только женщина и буду повиноваться. Должна я уходить? Должна я остаться? Я жду ответа!
Она произнесла эти слова дрожащим голосом, но он воскликнул в глубоком волнении:
— Оставайся, оставайся, Мария! Приди ко мне и прости меня!
И, схватив ее руку, Питер еще раз проговорил:
— Поди, поди ко мне!
Но она высвободила свою руку, отступила назад и сказала, умоляя:
— Оставь меня, Питер, я не могу; дай мне время, чтобы справиться со всем этим.
Он отнял руки и, глубоко озабоченный, заглянул ей в лицо, но она повернулась и молча вышла из комнаты.
Он не пошел за ней, а направился в свой кабинет и стал обдумывать различные планы, которые относились к его службе, но мысли его постоянно возвращались к Марии. Его любовь тяготила его, как грех, а он казался сам себе гонцом, срывающим по дороге цветы, убивающим время за этим праздным занятием и совершенно забывающим о цели, ради которой его послали. Невыразимо тяжко и больно было у него на сердце, и когда незадолго до полуночи раздался звон набата с Панкратиевой башни, возвещавший несчастье, для него это было почти спасением. Он знал, что во время бедствия он думал и чувствовал только то, что требовал от него его долг, и теперь с обновленными силами взял шляпу с гвоздя и твердой поступью вышел из дому.
На улице бургомистр встретил юнкера ван Дуивенворде, который шел звать его к Северным воротам, где снова появились англичане; это были несколько мужественных людей, которые долго отстаивали в горячей, кровавой битве против испанцев Альфен и Гудские шлюзы, пока у них не вышел порох, и они принуждены были или сдаться, или искать спасения в бегстве. Бургомистр последовал за юнкером и велел отворить ворота этим смельчакам. Их было человек двадцать, а между ними нидерландский капитан ван дер Лан и молодой офицер из немцев. Петр распорядился, чтобы их пока поместили на ночь в ратуше и на карауле у ворот, а на следующее утро подыскали подходящие квартиры в домах горожан. Ян Дуза просил капитана оказать ему честь остановиться у него, а немец вернулся в гостиницу. Всем приказали явиться на следующий день перед обедом к бургомистру, чтобы выбрать себе квартиры и вступить в ряды добровольцев.
Набат с Панкратиевой башни нарушил ночной покой женщин в доме ван дер Верффа. Варвара пошла за Марией, и только после того как выяснилась причина звона, и Хенрика успокоилась, обе женщины разошлись по своим комнатам.
Мария не могла заснуть. Предложение мужа о том, чтобы разлучиться на время грозящей опасности, перевернуло все ее существо и глубоко оскорбило мужественную женщину. Она чувствовала себя униженной; она сознавала, что если и не может считать себя непонятой, то все же в ней не признавали того, что радовало ее самое, потому что она ощущала в своей душе высокие стремления и большой подъем духа.
Какая польза прекрасной жене слепца от красоты ее лица, какая польза ей, Марии, от того, что в ее груди погребено богатое сокровище, когда он не хотел ни видеть его, ни взять! «Покажи ему, скажи ему, как высок твой образ мыслей», — советовала любовь; но женская гордость говорила: «Не приставай к нему с тем, чего он не удостаивает даже поискать».
Так проходили часы за часами, не принося ей ни сна, ни утешения, ни забвения только что перенесенного унижения.
Наконец Питер осторожно и тихо, чтобы не разбудить ее, вошел в спальню. Она сделала вид, что спит, но сквозь полузакрытые веки наблюдала за мужем. Мерцающий свет падал на его лицо, и морщины, которые она уже заметила на нем, положили глубокие тени между глазами и вокруг рта. Они запечатлели в его чертах печать тяжелых, горьких забот и напомнили Марии слова, которые он произнес во сне прошлую ночь: «слишком тяжело» и «если бы я только мог вынести». Но вот он подошел к ее постели и долго стоял над ней; она уже не видела его, потому что глаза ее были крепко закрыты, но первый блестящий, полный любви взгляд, с которым он приблизился, не укрылся от нее. Он продолжал светиться перед ее внутренним взором; ей казалось, что она чувствует, с какой нежностью он смотрит на нее и молится за нее, как за ребенка.
Муж давно уже спал, когда Мария, все еще бодрствуя, всматривалась в утренний рассвет. Ради его любви она должна была многое простить ему, но унижение, испытанное ею, не могло стереться. «Игрушку, — говорила она себе, — произведение искусства, которым забавляются, можно спрятать в безопасное место, когда дому угрожает опасность; но топор и хлеб, меч и талисман, который предохраняет нас от беды, все, что необходимо нам для жизни, мы до самого конца не выпускаем из рук». Она не была ему ни нужна, ни необходима. Стоит ей только исполнить его волю и покинуть его тогда, да, тогда…
На этом прекратился поток ее мыслей, и в первый раз в ее мозгу промелькнул вопрос: действительно ли он так нуждался в ее заботливой руке, в ее одобряющем слове?
Мария беспокойно повернулась на постели, и сердце ее билось тревожно, когда она сказала себе, что она мало делала для того, чтобы облегчить тернистый путь, по которому он шел. Тяжелое сознание, что не на нем одном лежала вина, если она не нашла с ним полного счастья, наполнило тревогой ее душу. Разве ее прежнее поведение не давало ему права ожидать от нее в эти дни невзгод скорее помехи, чем ободрения и помощи?
Подчиняясь страстному желанию понять себя, она села, прислонившись к подушкам, и стала припоминать всю свою прошлую жизнь.
Ее мать в молодости была католичкой и часто рассказывала ей, как свободно и легко бывало у нее на сердце, когда она могла поверить третьему лицу все, что может тревожить сердце женщины, и услышать из уст служителя Бога, что теперь она, уверенная в прощении, может начать новую жизнь. «Теперь нам тяжелее, — сказала ей мать перед ее первой конфирмацией, — мы, реформированные, должны ограничиваться собой и нашим Богом, мы должны совершенно очиститься перед Ним и самими собою, прежде чем приступим к вечерне Господней. Конечно, этого совершенно достаточно, так как раз мы открыто, без утайки, признаемся в глубине своей души перед Вышним Судьею во всем, что удручает нашу совесть делом ли, или мыслью, и если мы чистосердечно раскаемся в этом, то мы можем быть уверены в получении прощения, благодаря страданиям Спасителя».
И вот Мария сосредоточенно приготовилась к такой безмолвной исповеди и строго и беспощадно разбирала свое поведение. Да, она увидела, что сама слишком мало понимала себя, что она много требовала и мало давала. Вина была осознана, и теперь должно было начаться исправление.
После этого самоанализа у нее снова стало легко на сердце, и, когда, наконец, она отвернулась от пробивающегося рассвета, желая заснуть, она наслаждалась мыслью о дружеском привете, которым она встретит утром Питера. Она уснула, а когда проснулась, муж уже давно покинул дом.
Как и всегда, Мария прежде всех других дел привела в порядок кабинет Питера, и при этом бросила дружелюбный взгляд на портрет покойной Евы. На письменном столе лежала Библия, единственная книга, которая не относилась к его непосредственным занятиям и которую любил читать муж. Варвара также черпала из нее иногда утешение и ободрение; она использовала ее и как оракула: когда занимал ее какой-нибудь вопрос, она раскрывала Библию и клала палец на определенное место. По большей части это место имело самостоятельное значение, и так, как оно предписывало, Варвара обыкновенно и поступала, хотя и не всегда. Так и сегодня она оказалась непослушной, ибо на ее вопрос, решиться ли ей, не обращая внимания на окружающих город испанцев, послать своему сыну, морскому гёзу, мешок с разными гостинцами, она в ответ получила слова Иеремии: «И возьмут у них их хижины и стада, и будут они лишены своих палаток, всех припасов и верблюдов». Тем не менее мешок был доверен рано поутру одной вдове, которая, согласно с требованием ратуши, задумала уехать со своими подрастающими дочерьми в Дельфт. Может быть, как-нибудь ее подарок и доберется до Роттердама: ведь всякая мать постоянно ожидает какого-нибудь чуда для своего ребенка…
Прежде чем положить Библию на место, Мария раскрыла тринадцатую главу первого послания Павла к коринфянам, где говорится, что имело для нее особенную ценность, — о любви. Там говорилось: «любовь долго терпит, милосердствует; любовь не завидует» и далее: «все покрывает, всему верит, всегда надеется, все переносит».
Будь милосерд и долготерпелив: на все уповай и все терпи — вот обязанность, которую налагала на нее любовь.
Когда она закрыла Библию и собралась идти к Хенрике, Варвара ввела к ней Яна Дузу. Молодой дворянин был закован в латы и гораздо более походил на воина, нежели на ученого или поэта. Он безуспешно искал Питера в ратуше и надеялся найти бургомистра дома. Один из посланных им к принцу вернулся, и притом с письмом, в котором освободившаяся после гибели Аллертсона должность главнокомандующего передавалась ему. Он должен был взять на себя командование не только городскими солдатами, но и всеми вообще вооруженными силами. Он принял это назначение с радостной готовностью и просил Марию передать об этом ее мужу.
— Примите мое поздравление! — сказала бургомистерша. — Но как же вы теперь поступите с вашим девизом: «Ante Omnia Musae!»
[39]
— Я немного изменю слова и скажу: «Omnia ante Musas!»
[40]
— Разве ты понимаешь эту тарабарщину? — спросила Варвара.
— Музам дается отпуск впредь до дальнейших распоряжений, — весело ответила Мария.
Яна развеселил этот быстрый ответ, и он воскликнул:
— Какой у вас веселый и бодрый вид! В эти суровые дни неозабоченные лица — редкие птицы!
Мария не знала, какой смысл вкладывал в свои слова дворянин, умевший придавать даже упреку особенную остроту тонкой насмешкой, поэтому она искренне ответила:
— Не считайте меня легкомысленной, юнкер. Я сознаю важность этих дней, но я только что закончила свою внутреннюю исповедь и нашла в себе много непохвального, но вместе с тем и желание заменить его лучшим.
— Видите, видите! — подхватил Ян. — Я уже давно знаю, что в дельфтской школе вы заключили дружбу с моими стариками. «Познай самого себя», — гласило важнейшее правило греков, и вы мудро следуете ему. Всякая внутренняя исповедь, всякое стремление к внутреннему очищению должно начинаться с намерения познать самого себя, и если приходится натолкнуться на вещи, которые вовсе не служат к украшению своего дорогого «я», и если есть мужество и в себе считать их такими же противными, как в другом…
— Тогда само собою возникает отвращение, и уже вступает на первую ступень исправление.
— Нет, достойная госпожа, тогда уже стоишь на одной из высших ступеней. После многочасового глубокого размышления Сократ узнал — знаете что?
— Что он ровно ничего не знает. Мне нужно гораздо меньше времени, чтобы прийти к тому же выводу.
— А христианство учит этому уже в школе, — сказала Варвара, желая принять участие в разговоре. — Всякое знание — несовершенно!
— А мы все — грешники, — прибавил Ян. — Это легко сказать, милая матушка, легко и понять, когда это относится к другим. «Он — грешник» выговаривается легко, но «я — грешник» с трудом вырывается из уст; а кто в тихой комнате с болью сердца воскликнет это, у того в черных дьявольских крыльях появляются уже белые перья ангела. Простите, что в эти дни все, о чем люди говорят и думают, превращается в угрюмую серьезность. Здесь Марс, и веселые Музы замолкли! Поклонитесь вашему мужу и передайте ему, что труп капитана Аллертсона привезен, и погребение его назначено на завтрашний день.
Молодой дворянин простился, а Мария, навестив свою пациентку и найдя ее здоровой и веселой, послала Адриана и Лизочку в сад перед городскими стенами нарвать цветов и зелени, так как она хотела сплести венки на гроб павшего героя. Сама она отправилась к вдове капитана.
XXII
Незадолго до обеда бургомистерша вернулась домой. Перед домом она увидела пеструю толпу бородатых воинов. Они старались объясниться с несколькими городскими служителями на английском языке, и когда те почтительно приветствовали Марию, англичане также приложили руки к каскам. Она приветливо ответила им и вошла в прихожую, куда через широко раскрытые двери вливался широкой полосой свет полуденного солнца.
Бургомистр отвел английским солдатам квартиры и, по соглашению с новым главнокомандующим Яном ван дер Доесом, назначил им командиров. Вероятно, они ожидали товарища, так как, вступив на первую ступеньку и взглянув вверх, молодая женщина заметила на верхнем конце узкой лестницы высокую фигуру незнакомого воина. Он стоял к ней спиной и показывал Лизочке свой темный бархатный берет, отороченный прямоугольными зубчиками и украшенный прекрасным голубоватым страусовым пером. По-видимому, девочка уже была в самых приятельских отношениях с офицером, так как, несмотря на то, что он что-то запрещал ей, малышка заливалась самым веселым смехом.
Мария остановилась на одну минуту в нерешительности; но, когда девочка схватила нарядный головной убор офицера и надела его на свои локоны, сочла нужным вмешаться и, останавливая ребенка, сказала:
— Лизочка, это вовсе не игрушка для детей!
Военный обернулся, на одно мгновение остановился как вкопанный, поднял руку ко лбу и затем сделал несколько быстрых прыжков по ступенькам лестницы навстречу бургомистерше. Та в изумлении отступила назад; но он не дал ей времени опомниться, протянул к ней обе руки и воскликнул, радостно и восторженно сверкая глазами:
— Мария! Фрейлейн Мария! Вы здесь? Вот счастливый-то день!
Молодая женщина тотчас же узнала его и с радостным видом, хотя и не без некоторого смущения, пожала его руку.
Светлые голубые глаза офицера искали ее взора, но она опустила глаза и произнесла:
— Я уже не то, чем была прежде: из девушки я стала замужней женщиной!
— Замужней женщиной! — воскликнул он. — Как это почтенно звучит! И все-таки, и все-таки вы все та же фрейлейн Мария! В вас нет ни на волос перемены! Точно так же вы склоняли свою голову в Дельфте во время свадьбы сестры, поднимали руки, опускали глаза, и так же мило вы краснели и тогда!
Голос, которым офицер с веселой, почти ребяческой непринужденностью произносил эти слова, отличался редкой красотой, которая привлекала Марию настолько же, насколько ее отталкивало слишком фамильярное обращение гостя. Быстрым движением она подняла голову, твердо посмотрела молодому человеку в лицо и с достоинством промолвила:
— Вы судите только по внешности, юнкер фон Дорнбург; во мне за эти три года произошло много перемен!
— Юнкер фон Дорнбург! — произнес он и покачал кудрявой головой. — В Дельфте я был юнкером Георгом. Наши дороги шли совершенно в разные стороны, достойная госпожа! Посмотрите-ка, у меня выросли усы, порядочные, если и не очень большие, я возмужал, а солнце обожгло розовое-белое лицо мальчика, одним словом, мой внешний вид изменился к худшему, но здесь, внутри, я остался совершенно таким же, каким был три года тому назад.
Мария почувствовала, что кровь снова приливает у нее к лицу, но ей не хотелось краснеть, и потому она быстро ответила:
— Застой — это движение назад; таким образом, вы потеряли добрых три года, господин фон Дорнбург!
Офицер с удивлением взглянул в лицо Марии и затем ответил серьезнее прежнего:
— Ваша игра в остроумие достигает цели вернее, чем, может быть, вы сами думаете; я надеялся найти вас в Дельфте, но в Альфене у нас иссяк порох; поэтому испанцы придут в ваш родной город, может быть, раньше нас. И вот благосклонная судьба сталкивает меня с вами уже здесь. Однако позвольте мне быть откровенным!… То, на что я надеюсь, чего я желаю, отчетливо рисуется перед моими глазами, я всей душой чувствую это; и когда я думал о нашем свидании, я мечтал, что вы протянете мне обе руки, и я возьму их в свои, а вы встретите меня не резкими словами, но спросите, как старого товарища веселого времени, как лучшего друга вашего Леонарда: «Помните вы нашего умершего друга?» И когда я на это отвечу вам: «Да, да, я никогда не забывал о нем», — тогда, так думал я, кроткий блеск ваших глаз… О как я благодарен вам! Вот уже мелькнули милые звездочки на влажной поверхности ваших светлых глаз! Вы совсем не так сильно переменились, как вы думаете, госпожа Мария, и, если мне хочется с восторгом вспомнить о прошлом, неужели вы упрекнете меня?
— Конечно, нет, — сердечно возразила она, — и за то, что вы так говорите, я буду снова называть вас Георгом и — как друга Леонарда — приглашаю вас к себе в дом.
— Вот, вот это прекрасно! — искренне воскликнул он. — Мне нужно обо многом расспросить вас, а что касается меня самого… Господи Боже, мне бы хотелось, чтобы у меня было меньше, о чем рассказывать…
— Вы видели моего мужа? — спросила Мария.
— Я еще не знаю никого в Лейдене, кроме моего ученого и гостеприимного хозяина и дожа этой маленькой Венеции, столь богатой водой и мостами.
Георг указал пальцем на лестницу; Мария снова покраснела и сказала:
— Бургомистр ван дер Верфф — мой муж.
Юнкер помолчал некоторое время, потом быстро спросил:
— Он меня очень хорошо принял. А маленькая эльфа там наверху?
— Его дочь от первого брака, но теперь также и моя. Почему вы называете ее эльфой?
— Потому что у нее такой вид, как будто она родилась при лунном сиянии, среди белых цветов, и еще потому, что отблеск утренней зари, от которой убегают эльфы, играл на ее щеках, когда я встретился с ней.
— Ей уже дали это прозвище, — сказала Мария. — Вы позволите провести вас к моему мужу?
— Не теперь еще, госпожа бургомистерша, потому что я сначала должен позаботиться о тех людях, которые ждут меня на дворе, но завтра, если вы согласны!…
— Я расскажу о вас моему мужу. До свидания, юнкер Георг.
На обеденном столе Мария увидела дымящееся кушанье. Ее семья ожидала ее; разгоряченная быстрой ходьбой в полуденное время, возбужденная неожиданной встречей с молодым немцем, она отворила дверь кабинета и крикнула мужу:
— Прости, я запоздала. Уже очень поздно!
— Мы ждем охотно, — приветливо ответил он и подошел к ней ближе. Тогда ей вдруг вспомнилось все, на что она решилась, и в первый раз со времени их свадьбы она поднесла руку мужа к своим губам. Он, улыбаясь, отнял ее, поцеловал Марию в лоб и сказал:
— Как это хорошо, что ты здесь.
— Не правда ли? — спросила она и тихонько погрозила ему пальцем.
— Ну, теперь мы все собрались, и обед ждет нас.
— Пойдем же, — позвала она весело. — Знаешь, кого я встретила внизу, на лестнице?
— Английских солдат.
— Да, действительно, но между ними юнкера фон Дорнбурга.
— Он был у меня. Красивый парень, такой цветущий, что сердце радуется: немец из евангелических княжеств.
— Лучший друг Леонарда. А дальше ты не знаешь? Я, наверное, рассказывала тебе о нем. Наш гость на свадьбе Якоды.
— А ведь и правда, юнкер Георг! Он тогда еще объездил рыжую лошадь для шталмейстера принца.
— Это было смелое начало, — сказала Мария и глубоко вздохнула.
— Лошадь и теперь еще превосходно идет, — заметил Питер. — Леонард был уверен, что юнкер со своим искусством и дарованием перевернет всю землю; я прекрасно помню это, а теперь бедняга должен смирненько сидеть здесь и получать от нас пропитание. Как он попал к англичанам и сюда на войну?
— Я не знаю, он сказал мне только, что много пережил.
— Охотно верю. Он живет в долг в гостинице; но, может быть, мы найдем ему комнату в боковом флигеле на дворе.
— Нет, Питер, — горячо возразила она, — там тоже нет ни одной комнаты в порядке!
— Потом найдется. Будем приглашать его каждый день к обеду, так, может быть, он нам что-нибудь расскажет. У юнкера много хороших задатков. Он просил меня не оставлять его без дела, дать ему, как и всем, занятие. Ян ван дер Доес найдет ему сегодня же подходящее место, так как наш новый главнокомандующий разбирается в людях.
Варвара вмешалась в разговор. Питер велел, несмотря на будни, принести себе вместо пива кружку вина, и сегодня случилось то, чего не случалось несколько недель: кушанья были убраны, а хозяин еще добрых четверть часа оставался за столом со своими и рассказал им о быстром выступлении испанцев, о печальной участи английских перебежчиков, которые были обезоружены и уведены по отрядам, об отчаянном сопротивлении, оказанном у Альфена теми британцами, к отряду которых принадлежал и юнкер Георг, и о другом горячем сражении, в котором, вероятно, пал дон Гаэтан, правая рука и лучший офицер дель Кампо Вальдеса. По дельфтской дороге еще отправляются и прибывают в город вестники, но уже завтра, говорил он, и эта дорога, быть может, будет занята неприятелем. Говоря обо всем этом, Питер постоянно обращался к Марии, если не отвечал на прямой вопрос Варвары; поднимаясь же из-за стола, он заказал на завтра хорошее жаркое для гостя, которого хотел пригласить лично. Едва закрылась за ним дверь кабинета, как к Марии бросилась маленькая Лиза; она обвила ручками колени Марии и спросила:
— Правда, мама, юнкер Георг — это тот большой капитан с голубым пером, который так быстро спрыгнул к тебе по лестнице?
— Да, дитя мое!
— И он завтра будет обедать у нас! Адриан, он будет обедать у нас!
Малютка от радости захлопала в ладоши и побежала к Варваре, чтобы еще раз закричать:
— Тетя Бэрбель, ты слышала? Он завтра придет к нам!
— Со своим голубым пером, — ответила вдова.
— И у него локоны, локоны, такие же длинные, как у ассендельфтской Клэрхен. Можно мне пойти к тете Хенрике?
— Может быть, попозже, — ответила Мария. — Идите, дети, принесите цветы и хорошенько отделите их от зелени. Траутхен принесет обручи и ниток, и мы сплетем венки.
Слова юнкера Георга, что сегодня счастливый день, казалось, оправдывались: молодая женщина нашла Хенрику свежей и поправившейся. С разрешения доктора она ходила взад и вперед по комнате, довольно долго просиживала у раскрытого окна, с удовольствием съела своего цыпленка, и, когда к ней пришла Мария, она сидела в мягком кресле, наслаждаясь чувством восстанавливающихся сил.
Молодая женщина порадовалась ее хорошему виду и высказала, как она ей нравится сегодня.
— Я возвращаю вам ваш комплимент, — ответила Хенрика. — Вы сами такая радостная сегодня. Что вас порадовало?
— Меня? О мой муж был веселее обыкновенного, и за столом было много рассказов. Я пришла только осведомиться о вашем здоровье. До свидания, пока. Теперь мне нужно заняться вместе с детьми грустной работой.
— Вместе с детьми? Но что же может быть общего у эльфочки и синьора Сальваторе с печалью?
— Завтра состоится погребение капитана Аллертсона, поэтому мы хотим сообща сплести венки на гроб.
— Плести венки! — воскликнула Хенрика. — Я могу вас поучить этому. Траутхен, возьмите тарелки и позовите ко мне детей!
Служанка вышла, но Мария встревожно сказала:
— Вы опять слишком себя утомляете, Хенрика!
— Ничуть! Завтра я опять начну петь! Напиток моего исцелителя! Я вам скажу, что он делает просто чудеса. Достаточно ли у вас цветов и дубовых листьев?
— Да, я полагаю.
В это время отворилась дверь, и в комнату осторожно вошла Лизочка; она на цыпочках, как ей было приказано, подошла к Хенрике, позволила ей поцеловать себя и затем с жаром сказала:
— Тетя Хенрика, а ты уже знаешь? Завтра опять придет юнкер Георг с голубым пером и будет обедать у нас!
— Юнкер Георг? — спросила девушка. Мария прервала ребенка и смущенно ответила:
— Господин фон Дорнбург, офицер, который вступил в город с англичанами, о которых я говорила вам… немец… мой старый знакомый. Иди, Лизочка, и приведи вместе с Адрианом в порядок цветы; я попозже приду помочь вам.
— Нет, здесь, у тети Хенрики! — стала просить девочка.
— Конечно, эльфочка, здесь! И мы вместе сплетем такой чудесный венок, какого ты еще никогда не видала.
Девочка выбежала из комнаты и в своей радости забыла на этот раз закрыть потихоньку двери.
Молодая женщина стала смотреть в окно. Хенрика некоторое время молча наблюдала за ней и, наконец, воскликнула:
— Одно слово, дорогая Мария! Что там такое на дворе? Ничего? И почему вдруг погрустнели ваши веселые глаза? Ведь в вашем доме гости не кишат, так почему вы ожидали, чтобы Лизочка первая рассказала мне о вашем старом знакомом юнкере Георге?
— Оставьте это, Хенрика.
— Нет, нет! Знаете, что я думаю… буря войны занесла в ваш дом молодого сорванца, с которым вы провели такие счастливые часы на свадьбе вашей сестры? Ошибаюсь я или нет? Вам вовсе не следует так краснеть.
— Да, это он, — серьезно ответила Мария. — Но если вы меня любите, то забудьте, что я рассказала вам о нем, или лишите себя праздного удовольствия намекать на это, потому что меня очень огорчит, если вы будете это делать.
— Какое же я имею право! Вы — жена другого человека!
— Человека, которого я уважаю и люблю, который мне доверяет и сам пригласил в свой дом юнкера. Я хорошо относилась к этому молодому человеку; мне доставлял удовольствие его талант, и я беспокоилась за него, когда он играл своей жизнью, как будто она была жалким упавшим под ноги листиком.
— И теперь вы снова увидели его, Мария?
— Теперь я знаю свой долг. А вы пожелайте, чтобы мой покой не был нарушен праздными речами.
— Разумеется, нет, Мария! Но меня все же очень интересует этот рыцарь Георг и его пение. Жаль, что мы недолго будем под одним кровом. Я хочу ехать домой.
— Доктор еще не разрешил вам путешествовать.
— Все равно. Я уеду, как только почувствую себя лучше. Моему отцу запрещен въезд в город, но ваш муж может многое сделать, и я поговорю с ним.
— Хотите вы, чтобы он пришел к вам завтра?
— Чем скорее, тем лучше, потому что он ваш муж, и я повторяю вам, что у меня здесь земля горит под ногами.
— О! — вымолвила Мария.
— Это звучит слишком горько, — вздохнула девушка, — но верите ли вы, что мне тяжело расстаться с вами? Я бы еще не уехала, но моя сестра Анна овдовела… хвала Богу, могла бы я сказать, но она терпит нужду и совершенно одинока. Я должна поговорить о ней с отцом и снова из этой тихой бухты вступить в бурное море!
— Мой муж придет к вам, — обещала Мария.
— Отлично, отлично!… Войдите же, дети. Поставьте цветы вон на тот стол. Ты, эльфочка, сядь на скамеечку, а ты, Сальваторе, будешь подавать мне цветы. Но что это значит? Мне, право, кажется, что этот повеса вымазал свою курчавую голову благовонным маслом. В честь меня, мой исцелитель? Благодарю тебя. Бечевка пригодится нам позже. Сначала мы сплетем венки, а потом уже привяжем их вместе с зеленью к деревянному обручу. Пока мы будем работать, спойте нам песню, Мария. Это будет первая песня. Сегодня я могу слушать.
XXIII
Пол-Лейдена следовало за гробом храброго капитана, и между солдатами, отдававшими последнюю честь смелому герою, был и Георг фон Дорнбург. После погребения музыкант Вильгельм увел к себе в дом сына оплакиваемого всеми славного товарища. Когда печальное торжество кончилось, ван дер Верффу оставалось еще о многом позаботиться, но к обеду он освободился от всех дел: он ждал к себе в гости немца.
Бургомистр занял свое обычное место на конце стола; между ним и Марией сел юнкер, а напротив — Варвара с детьми.