Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Белая доска качелей все еще покачивалась на веревках, и по ней скользили солнечные зайчики.

- Юрий... Скажи, ведь ты, вероятно, сейчас уже не такой, как был... Ты должен быть другой.

- Я не понимаю, о чем ты.

- Там - страшно?

- Разумеется, Лена. Война есть война, она по сути своей и грязна, и страшна. - Некрасов пожал плечами. - Но все же я не понял, о чем ты спрашиваешь.

- Так, ни о чем... - Они шли по темной боковой аллее. - Я слышала недавно про атаку кавалергардов. Юрий, я довольно много думала... Можно задать тебе один вопрос?

- Разумеется.

- Юрий, почему ты не кавалергард? Ведь ты очень легко мог бы, я думаю, добиться зачисления.

- Да, я полагаю, что это не было бы для меня очень сложным, - снова пожав плечами, холодно ответил Некрасов.

- Но тогда - почему?

- Но, Лена, не всем же быть в кавалергардах. Кто-то должен служить и в кавалерии. Чем я лучше других?

Некрасов менее всего подозревал о том, какая бездна его гордыни разверзлась перед Леной в этих спокойно произнесенных словах, как ему представлялось, достаточно верных, но все же сказанных только для того, чтобы не вдаваться в дальнейшие объяснения. Службу в обычной кавалерийской части в корпусе Эрдели Юрий предпочел не случайно. Напротив, он воплотил в этом выборе свое понимание дворянской чести, в котором самой высокой привилегией был добровольный отказ от по праву принадлежащего. Но говорить об этом бессознательно представлялось Юрию шокирующе невозможным. Эту черту его характера, пожалуй, смог бы объяснить Лене Вишневский, рассказав об одном с юнкерских времен запомнившемся ему эпизоде. Это был спор, завязавшийся в свободный вечерний час за глинтвейном. Речь шла о дуэлях. Сосед Вишневского по дортуару, Миша Яковлев, не без рисовки рискнул назвать поединок \"средневековым предрассудком\" и, не спеша прихлебывая горячий напиток, смаковал теперь одновременно с глинтвейном вызванную бурю. \"Мы профессиональные солдаты, а не профессиональные гладиаторы!\" - \"Яковлев прав! Этот средневековый атавизм противоречит духу армии. Дух армии дисциплина и система, а это - самость времени, когда война не знала системы и не решалась дисциплиной!\" - \"Нет, господа, все зависит от того, что считать более нужным: превращение ли армии в смазанную машину, к чему, кажется, все и идет, или упование на какие-то нравственные каркасы, как было от века и до сих пор не отменено...\" - \"А если второе, то необходимо признать, что дуэли дисциплинируют армию...\" - \"А иначе честь из конкретного и весомого превращается в слишком эфемерное понятие\". \"Некрасов, а что ты думаешь?\" - этот вопрос князя Лыкова, одного из младших в компании, заставил всех обернуться к Юрию, сидевшему поодаль: за весь разговор он не произнес ни единого слова. Между тем слово Юрия, способного кого угодно не пьянея перепить и вытворявшего настоящие чудеса в манеже, обыкновенно было в спорах самым веским.

\"Я думаю, Лыков, - Некрасов обвел холодным взглядом обратившиеся к нему лица и демонстративно неспешно отхлебнул из своей чашки, - что честь это не опера\".

Фраза вошла в поговорку. \"Честь не опера\", - бросалось в лицо заводящему разговор о высоких понятиях новичку. С легкой руки Юрия невольного законодателя правил хорошего тона - разговаривать считалось приличным (помимо упомянутой оперы) о лошадях и выставках. Но только один человек не чувствовал себя стесненным в этом жестком искусственном футляре - сам Некрасов.

Даже услышав собственные, на самом деле - почти угаданные Леной мысли о привилегии отказа, Юрий искренне не узнал бы их. Он смог бы только с неудовольствием ответить: \"Ты усложняешь\", или: \"У тебя слишком романтическое обо мне представление\". Вызвавшие у него легкую досаду Ленины вопросы Юрий отбросил не поняв и тут же забыл: они не имели никакого отношения к Лене, к зеленовато-солнечному сумраку сада, к милой болтовне об именах и Георгиевских крестах, ко всему, о чем так жадно вспоминалось потом на фронте.

Женя и Елена медленно шли по Мойке вдоль тускло-серого в свете неяркого дня канала.

- Погоди, Нелли. - Женя вытащил портсигар. - Не люблю курить на ходу.

- Ты много куришь.

- Ерунда. Погода мерзкая - серо. Давит как свинец. Я бы, будь петербуржцем, давно повесился... Это сатанинское отродье нарочно место выбрал - с ума сводить... Причем с расчетом - двести лет, как подох, а детище стоит... и сводит, сводит... - Женя зло затянулся, глядя не на Елену, а в серую рябь канала.

- Ты говорил, Гумми стрелялся с Волошиным...

- Калошиным... Не дуэль, а пародия. Его потом так и прозвали - Вакс Калошин: калошу потерял в сугробе... Ну, Гумми-то, конечно, был неплох смокинг, шуба в снег... Требовал от Волошина повторного выстрела - там была осечка... - Как всегда, когда Женя говорил о Гумилеве, голос его звучал немного неестественно. Гумилева, свое единственное божество с современного Парнаса, Женя обожал столь же яростно, сколь и ненавидел. Тщательно скрывая это от многочисленных друзей, он не мог определить свое чувство сам, но был уверен в одном: кроме него никто еще не постигает с такой отчетливостью всей космической гениальности Гумилева.

Женю, неохотно соглашавшегося читать свои стихи даже близким друзьям, считали обычно, и Женя сам стремился поддерживать всех в этом мнении, нетщеславным... Это было неправдой: тщеславен Женя был, но как-то вывернуто тщеславен. Стихи казались ему областью слишком интимно-личной, глубоко внутренним, той святая святых, в которую не должен вступать непосвященный. Было время, когда Женя развлекался фантазиями о том, что поэзия могла бы быть изустным достоянием какого-нибудь тайного мистического ордена... Стремление к популярности, славе казалось Жене тщеславием примитивным. Было другое, тайное внутреннее тщеславие сжигавшего его стремления к преодолению новых ступеней...

- Я не знаю. Женя, мне кажется, что ты мог бы пойти к Гумми с \"Розовым садом\".

Женя рывком обернулся к Елене.

- Ты хотя бы понимаешь, что ты сказала?

- Женя, ты что?

- Ничего! - Словно ударив Елену неожиданно ненавидящим взглядом. Женя не оборачиваясь почти побежал прочь.

Его не было три дня. С момента, когда они с Еленой расстались на Мойке, Женя не объявлялся даже у себя - как будто канул в воду... Елена, которой мерещилось самое плохое, была в таком ужасе, что не только Женины, общие с Еленой друзья, но и Вадим, и даже Юрий обшаривали в городе все кабаки и морги...

Невыносимо мучительным казалось Некрасову в течение этих дней многократно появляться у Елены, каждый раз успевая ловить в ее глазах разочарование обманутой надежды, что это его, а не Женины шаги прозвучали на лестнице.

Лихорадочная тревога овладела всем ее существом. Некрасов готов был убить Женю - уже не только за то, что Женя отнял его счастье, но и за эти заплаканные, застывшие в выражении ожидания глаза на осунувшемся лице Лены - за то, что собственные его мрачные предсказания начинали сбываться так скоро.

Разумеется, ничего страшного с Женей не случилось. На третий день он объявился - Бог весть откуда, очень похудевший, с измятым, усталым лицом... Разумеется, наступило примирение, за которым с новой силой последовала идиллия - более короткая на этот раз... А затем все быстро, слишком быстро помчалось к тому концу, которого не мог предположить даже не ожидавший ничего хорошего Некрасов: здоровье Лены, и до того слабой легкими, ухудшалось вместе со стремительно расшатывающейся нервной системой. Роковую роль сыграло слишком поздно замеченное Юрием перенятое (впрочем, против Жениной воли) увлечение кокаином...

7

- По Петербургу! Я очень мало знаю о Жениной Петербургской жизни. Я последний раз встречался с Женей в Красновскую кампанию. Да и то удивительно в этом водовороте... Вы ведь не встречались с ним, конечно, после Петербурга, г-н поручик?

- Нет, г-н прапорщик.

- А мне довелось один раз, - Юрий усмехнулся. - Тоже на Дону, очень незадолго до его смерти.

- Г-н штабс-капитан, - очень спокойно, спокойно настолько, что от этого невольно сделалось страшно, спросил Сережа, - Вы хотите сказать, что Женя погиб?

- Под Тихорецкой. Простите, прапорщик, я думал, что Вам это известно.

- Теперь - да. А Вы были правы, г-н штабс-капитан, рана все-таки чувствуется... - С этими словами Сережа подошел к столу и, взяв стакан, выпил самогон залпом, словно не ощутив вкуса, как воду.

8. 1918 год. Дон. Бой под хутором Елизаветинским

- Кого там еще несет? - приподнявшись над осыпающимся краем неглубокого окопа, Некрасов поднес к глазам бинокль: тут же его ослепил фонтан земляных брызг от взрыва тяжелого снаряда - показалось, что комья летят прямо в лицо, и невольно захотелось прикрыть глаза рукой. Но в следующее мгновение уже стало видно, что два летящих к позиции всадника невредимы: в восемь раз приблизившие их к Некрасову стекла скользнули сначала по молодому вестовому казачьего вида и невольно остановились на лице скачущего первым офицера. Лицо приблизилось, расплылось, заняв весь стеклянный круг, и, когда Некрасов опустил бинокль, несколько человек уже вылезало из окопа навстречу подскакавшему Евгению Ржевскому.

- Где пехота?! - танцуя перед окопами на мокром гнедом ахалтекинце, выкрикнул Евгений.

- Пехота отошла с полчаса назад, подпоручик. - Телефонист устало отшвырнул моток проводов и промокнул осунувшееся лицо грязным платком. - В отличие от нас у нее был приказ перемещаться направо.

- А что у вас?

- Ничего. Телефонной связи нет, сидим как идиоты.

- Хорошо хоть тяжелая артиллерия прикрывает. - Поручик Ансаров, распоров пакет, начал заматывать задетую кисть левой руки. - Людей мало!

- С чего Вы это взяли, поручик? Это не наша артиллерия, а их недолеты. Кто держит позицию?

- Позицию держу я. - Некрасов, шагнув по мешку с песком, наполовину вылез из укрытия и окинул Женю безразличным взглядом. - Вы уверены, что это их недолеты?

- Полностью, Юрий.

- Мать их разэдак... Какой-то болван отводит пехоту, а мы торчим под обстрелом! Или этим идиотам в штабе кажется, что несколько цепей могут здесь атаковать без прикрытия? - Некрасов длинно выматерился.

- У меня только что вышла телефонная связь - приказано загибать фланг конной атакой. - Евгений перекинулся быстрым выразительным взглядом с гарцующим поодаль вестовым.

- Вот как... Придется идти рощей - там чисто?

- Нет, но, судя по всему, красных в ней немного. Я высылал разъезд: если верить стрельбе - он проскочил через противника и держится за ним.

- Понятно. Поднимайте своих, выстраиваемся по пути.

- Есть! - Евгений круто развернул коня и, сопровождаемый вестовым, понесся карьером.

- К конному строю выходи!!

Полоска окопов забурлила, как вышедшая из берегов речка: через несколько минут значительно быстрее, чем некадровые вольнопёры из Жениной цепи, полтора эскадрона кавалеристов уже было в седлах.

- Эскадрон, в атаку!!

- Ур-р-ра!!

...В то мгновение как под копытами первых коней захрустела черная березовая ветошь, в роще заработал пулемет. Первая очередь прошлась низко, по конским ногам: несколько одновременно полетевших с лошадей человек впереди Некрасова, вскочив и хватая винтовки, бросились вперед пешими. Опередив спешенных, Некрасов увидел, что пулеметчик взял выше: скакавший слева молодой граф Орлов дернулся и, запутавшись ногой в стремени, несколько шагов протащился головой по земле за испуганно захрапевшей лошадью.

Установленный на пригорке пулемет был уже виден за припавшими к винтовкам папахами только что окопавшейся охраны.

Луч было зашедшего в прозрачные облака солнца скользнул по золотым погонам офицера, вырвавшегося, остервенело посылая шпорами взмыленного коня, далеко вперед. Он, опередив лаву, с гранатой в руке мчался, выписывая зигзаги, прямо на тяжелый треск пулемета. Красноармеец, в спешке выскочивший из окопной ячейки, начал с лихорадочной торопливостью целиться, но не успел опередить разрыва, снятый хладнокровно метким выстрелом Некрасова. Воздух разорвал грохот взметнувшегося на месте пулемета разрыва. В кинувшем гранату офицере Юрий узнал Женю. Спотыкаясь о разметанное тело пулеметчика, несколько красноармейцев, не пригибаясь, метнулись смотреть, сильно ли поврежден пулемет. Но это уже не имело значения. Бой переломился в той точке, которая превращает беззащитного под обстрелом кавалериста в вызывающую ужас беспощадную силу: шашка Юрия полоснула наотмашь по лицу бородатого красноармейца, в растерянности выронившего винтовку. Другой, молодой, с соломенной бородкой и яркими глазами, прежде чем тот упал, прикрываясь его оседающим телом, вывернулся, пытаясь схватить под уздцы лошадь Некрасова, а цыгановатый парень, бешено раздувая ноздри, замахнулся для штыкового удара. Опережая светловолосого, Некрасов жестким ударом шпор послал коня и, на лету зацепив шашкой, помчался ко второй линии укреплений: через первую линию передовые в атаке проскакивают почти не вступая в бой... Первая линия - последним верховым.

- У-р-р-а-а!!

Второй ряд наспех вырытых ячеек.

Третьи укрепления - край рощи - наперерез скачущие по степи всадники: контратака? Хаки... погоны...

Свои? Откуда здесь .свои? Немного - не больше десяти человек... меньше... Ах, ну да - тот разъезд.

- Г-н штабс-капитан! - Бледный от усталости вольноопределяющийся вскинул руку к задетой пулей фуражке. - Дальше противник оттягивается!

\"Загнули\", - подумал Некрасов, устало скользнув взглядом по Евгению, подъехавшему шагом.

- Ранены, Розенберг?

- Да, г-н подпоручик. Но я могу держаться в седле.

- Где командир разъезда?

- Убит, г-н подпоручик. Где-то в прорыве между первыми и вторыми укреплениями.

- Вот как? - Евгений усмехнулся какой-то мысли и знакомым, лениво безвольным жестом провел рукой по лицу.

- Бой переместился, - с неохотой произнес Некрасов, - фланга дальше уже нет, лезть атакой на стенку - глупо. Попробуем обогнуть с тылу: если будет возможность - ударим, нет - соединимся со своими.

- Вам виднее, Юрий. - Женина рука успокаивающе скользнула по шее коня. - Тем более что Вам, вероятно, надлежит взять на себя командование моими людьми.

- Что?

- Можете считать, что я уже под полевым трибуналом. Приказа атаковать фланг не было. Приказ недвусмысленно гласил передвигаться к центру боя вслед за пехотой.

- Надеюсь, подпоручик, что, когда этот салонный розыгрыш пришел Вам в голову, Вы сообразили, что он пахнет расстрелом, - с расстановкой проговорил Некрасов, с ненавистью глядя на Женю. - И мои слова не являются для вас неприятным сюрпризом.

- Я не исключал этой вероятности, г-н штабс-капитан, - равнодушно ответил Евгений. - Впрочем, это не имеет значения. Вы полагаете, что я должен сдать командование сейчас?

- После боя.

9

- Эти мне Долгоруковские замашки... - Тени от слабой коптилки скользили по безразличному мальчишескому лицу Сережи, на которое исподволь взглянул Некрасов. - Простите, прапорщик, мое раздражение объясняется тем, что немало довелось из-за этого расхлебывать - хуже нет, когда некадровые лезут подражать кавалергардским геройствованиям... Ничего хорошего из этого, как правило, не выходит. В случае с Вашим братом - обернулось удачей, но по чистой случайности. Не помню, к сожалению, в каком это было бою - сами знаете, какое стремительное наступление разворачивалось от Вешенской к Тихорецкой... Бой был очень длинным - чересчур длинным и, сместившись к хутору, завяз в одной из точек. Хутор был на двух холмах, превосходно простреливающиеся подступы; как сами можете представить, сомнительное удовольствие выбивать противника с такой позиции...

- Вы не помните названия хутора?

- К сожалению, нет.

- И что же? Это сомнительное удовольствие и досталось Жене?

- Именно. Пехота и около эскадрона кавалерии. Основная часть кавалерии была брошена дальше - хутор не давал выровнять наступление. Из штаба приказ за приказом: скорее брать - а цепи лежат. За каждую пробежку проходят все меньше. И вот вашему брату пришла в голову несколько отдающая самоубийством идея воодушевить цепи, подняв кавалеристов в психическую атаку. Командующий эскадроном поручик Тураев был за несколько минут до этого убит. Надо сказать, прошли как на параде, поднять цепи удалось, выбить красных удалось, все удалось - в том числе и самоубийство. Вашему брату многое удавалось - иногда, к сожалению, слишком многое.

- Вы что-то имеете в виду?

- Нет, пожалуй, ничего конкретного. Но надо отдать должное, этой удачной атакой ему удалось загладить одну свою ошибку, допущенную за несколько часов до этого.

- Какую?

- Мне не очень понятна эта история - он неизвестно с какой целью нарушил приказ.

Неизвестно с какой... Такие, как Женька, проходят по жизни, вовлекая всех и вся в тянущуюся за ними спутанную цепь ошибок...

Некрасов не видел этой атаки, но не мог отделаться от ощущения, что видел. В германскую, в Восточной Пруссии, он участвовал в двух подобных атаках, по законам военной магии без единой царапины выйдя из обеих - они немногим отличались от нашумевшей атаки кавалергардов князя Долгорукова, половина из трех блестящих эскадронов легла в ней под германскими пулями.

\"Дворянская атака\"... Пеший строй... Мерная поступь рока в твоих шагах... Ты идешь один, чеканя шаг навстречу огню - без единого выстрела. Цепи развернуты так, что в одиночку идет каждый...

Левой... левой... левой... Сердце стучит в едином ритме с шагом цепей... Левой... левой... Папироска в небрежно отведенной руке... Смерть не страшна, потому что ты сам - смерть. Потому, что перед тобой побегут, не могут не побежать: нет ничего страшнее этой силы смерти, которую ты с гордо поднятой головой несешь навстречу пулям.

Блеск погонного золота... Блеск сверкающих сапог, чеканящих по пыльной траве парадный шаг... Презрительная складка небрежно цедящих французские ругательства ртов... Непреклонность движения редеющих с каждым шагом цепей...

На котором шагу вдруг пропала усмешка с ненавистного, посвежевшего от степного воздуха, непривычно загорелого Женькиного лица?

Неожиданно возникший из прошлого - всего неделю назад повзрослевший, как-то возмужавший и, главное, смеющий быть не только живым, но не страдающим, не убитым раскаянием, как в последнюю встречу, а спокойный, способный улыбаться своей сволочной обаятельной улыбкой, вызвавший у Юрия неистовый прилив ненависти Женя был теперь мертв.

Торжество? Облегчение? Нет! Юрий не мог и не очень пытался понять, какие чувства вызвала в нем эта слишком хорошая для Жени Ржевского распущенного безвольного щенка, кокаиниста, жалкого эстетствующего мальчишки - смерть.

10

Лежа в пропахшей дымом темноте, подложив под голову руку и накрываясь полушубком, Сережа, сам не замечая этого, напряженно прислушивался к ноющей боли в ноге. Но боль была не настолько сильной, чтобы помешать, спутать бессонно четкое течение ночных мыслей...

\"...Но даже если бы я знал, что вижу Женю в последний раз, я не смог бы впитывать его присутствие с большей жадностью, чем в ту последнюю встречу. Потому что последний раз я видел Женю в ту встречу - не в горячке боя, а за два дня до этого, еще в Вешенской... Те сутки, которые у нас были, и были последней встречей, последним разом... Нет, не сутки, меньше. Я приехал с приказом в полдень, а уехал где-то около семи утра. Самые важные разговоры всегда ведутся ночью... Как глупо: именно в этот вечер мне изменила бессонница.

- Сережа, а у тебя глаза слипаются.

- Не обращай внимания, Женя. Спать я действительно очень хочу, но мы же как-никак не виделись почти год, а утром я еду... Ты говорил о символе розы у Гафиза. При чем тут суфизм?

- Суфизм - \"цветок\" ислама, его высшее развитие. Три символа - из газели в газель: женщина-возлюбленная, вино и роза. Символы переплетаются: странствие суфия проходит через полноту реальной жизни... Через ее краски... Сережа, ложись, ты сейчас уснешь прямо за столом.

Меня на самом деле тянуло головой к доскам стола... Тяжелой-претяжелой головой. Я еще разговаривал, но уже спал... И окончательно засыпая на ходу, добрел до кровати и плюхнулся на нее одетым. И уже совсем сквозь сон почувствовал, как Женя сам стягивал с меня сапоги, приподнимал рукой за плечи, чтобы сунуть под голову подушку... Давно не испытанное ощущение покоя, бесконечного блаженного покоя, исходящее от прикосновения родных заботливых рук. Но где-то в моем сознании в это время так и висели последние слова о суфизме Газифа. Было всего-навсего начало двенадцатого.

А через некоторое время я проснулся. Раскрашенные жестяные ходики на стене показывали час... Женина постель была нетронутой.

Спать больше не хотелось совсем, напротив, я чувствовал прилив бодрости, такой, что невозможно было больше оставаться в хате. Это было то ночное влечение к открытому пространству, к бесшумному скольжению среди запахов трав - волчье, более древнее, чем человеческое, стремление к ночной жизни, делающее невыносимым и противоестественным пребывание в пространстве замкнутом... Я нашарил в темноте одежду и, проверив в кармане портсигар, вышел на крыльцо.

Ночь была прохладной: вся станица, раскинутая под безлунно-черным, усыпанным звездами небом, спала. Негромкий звук моих шагов, казалось, разносился очень далеко, потому что был единственным звуком в ее ночном молчании... И тут я увидел Женю.

Он стоял, облокотившись обеими руками о белеющее за ним в темноте длинное бревно коновязи и запрокинув голову в небо. Я подошел к нему, на ходу раскуривая папироску.

- Проснулся? А я смотрю на созвездие Фаркад.

- Фаркад?

- Видишь - две яркие звезды рядом - в Малой Медведице?

- Вижу.

- Это - созвездие Фаркад. \"В царстве юности изыскан был узор, Но не вечно тот наряд ласкает взор. О беда, беда, иссяк благой родник, Жизнь даривший розам сада до сих пор! Ты уйдешь и от друзей, и от родных, Что под небом грусть твоя и твой укор? Смерть придет, и расстается с братом брат, Кроме братьев-звезд сверкающих Фаркад\".

- Чей это перевод?

- Мой.

Я курил, сидя на коновязи, а Женя по-прежнему стоял в той позе, в которой я его увидел.

- Он довольно плох - но мне начинает казаться, что восточные стихи как таковые теряют свою суть на европейских языках... Не знаю. Хочешь моих стихов?

- Да, очень.

Это было в первый раз: Женя никогда не предлагал этого прежде. Он читал долго... Он читал о чужом для меня, таком для меня чужом Востоке... Это была поэма \"Розовый сад\", странная, навеянная зловещими сурами Корана... Это был мир мчащихся в ночи боевых верблюдов, мир песчаных безбрежных морей, мир гурий и роз в причудливых грезах хашшашинов...

Он читал, как будто заклинал стихами ночь. Он читал, а я слушал и смотрел в его обращенное к небу лицо, как белая маска выступающее из темноты. И это лицо было утонченно восточным, персидским или иранским, с этим мягким бархатом черных в темноте глаз, надменным разлетом бровей, кажущимся в темноте черными волнами волос, изысканным сочетанием тонкой линии носа с трепещуще нервными, породистыми ноздрями и чувственным вырезом пухлых губ... Это было лицо Сохраба, молодого иранского царя, бесстрашного воина и любовника огненных пери... Это был Женя.

- Свежо становится: сейчас часа три. Знаешь, ты все-таки иди спать.

- А ты?

- Мне рано не ехать. Постою еще здесь.

- Не хочется, но ты прав. Тогда я тебя утром не бужу. Я ведь теперь знаю, что ты тут, постараюсь заскочить на днях... А так во всяком случае будем вместе в Царицыне. Покойной ночи. Женя!

- Покойной ночи, Сережа... - И ты неожиданно, с каким-то непонятным ускользающим выражением взглянув мне в лицо, притянул меня за плечи и странно поцеловал два раза - в глаза - даже не поцеловал, а легко коснулся глаз какими-то не по-мужски нежными губами... - Покойной ночи, Сережа, маленький мой...

Я действительно не стал будить тебя утром: твоему вестовому удалось растолкать меня разве только без пушечной пальбы над ухом... Я не выспался и был зол как черт, к тому же в последний момент выяснилось, что стремя держится на соплях: пришлось с полчаса ждать, пока Арсений найдет и наладит новый ремень - я опаздывал, Алебастр был не в духе...

Так я и уехал.

Это было за два дня до моей смерти: как я потом узнал. Как же его звали, того, из разъезда? Мы встретились месяца через два. Он еще сказал. что после боя за меня свечку поставил. Я - \"отпетый\". Я еще волновался как бы до Женьки не дошло - но потом решил, с какой стати? Никто же не знал, что я его брат, а бои шли еще те...

Убили меня, а убит был Женя.

\"...Незадолго до его смерти\".

В первое мгновение захотелось кричать. Тогда я и выпил самогон. Потом удалось довольно быстро взять себя в руки. А не слишком ли быстро, г-н прапорщик?

Со встречи с Женей, с этой, с последней, прошло меньше года. Семь месяцев. А за эти семь месяцев прошло десять лет. И со мной кое-что случилось за них, хоть и не сразу я это заметил... Боль души, на самом деле такая же физическая, реально ощутимая, как боль какой угодно другой части тебя, - как-то перестала особенно донимать... На душе появилась какая-то прозрачная защитная оболочка... Ощущение неприятной сдавленности этой оболочкой - тревожное, но к нему привыкаешь... Зато от нее отскакивает все, что грозит проникнуть внутрь... Сквозь эту прозрачную резину видно, что отскакивает, но отрешенно как-то видно...

Мне больно, что Жени больше нет. Очень больно. Но все-таки не так, как было бы с год назад... Далеко не так.

Слишком многое произошло с тех пор... И половины происшедшего хватило бы на то, чтобы убить меня прежнего.

Ах, да меня прежнего тоже убили. Как будто только что: я лечу из седла убитого Алебастра, поднимаюсь с осыпанной березовой ветошью травы винтовка, валяющаяся в десяти шагах... И без тени страха - просто какая-то очень большая мысль: \"Это - конец\"... Несколько поднятых винтовок... Необычная яркость красок, какая-то странная запоминаемость каждой мелочи; крапивницы над метелкой травы - как все это врезается навек в память, когда понимаешь, что последние доли секунды смотришь и видишь...

Две дырки в легком. Снизу. \"Дешево отделались, молодой человек...\" это уже в полевом лазарете. Если бы наши не взяли этот хутор Елизаветинский, ох и лежать бы мне там, полеживать, покуда птички не склевали. Но так или иначе, а убит я был, и потому, что \"отпет\" и потому, что знаю ощущение конца... Настолько странно было через сутки, очнувшись, снова почувствовать себя на этом свете, что я даже не очень удивился, узнав случайно о том, что в этом же самом лазарете эдак за неделю до моего появления покончил с собой подхвативший сифилис Вадик Белоземельцев...

Вадик Белоземельцев застрелился в венерической палате полевого госпиталя...

За эти больше чем полгода так и не стало известно, живы ли папа и мама...

Жени больше нет.

Но для меня теперешнего все это, увы, не смертельно.

В первый раз я ощутил это, когда мы шли из Финляндии... Утро, серый снежный день, серая снежная степь без конца, серое небо без краю... А за спиной случайный ночлег, который ты оставляешь навсегда... А где-то далеко уже не существует твоего дома... Твои корни вырваны... Ты - щепка, плывущая в водовороте, маленькая частичка Великого Кочевья... Не человек, а именно частичка, безвольно входящая в движение водоворота... И твой утраченный дом не важен, потому что утрачен не только твой дом, и не важна разорванность связи с призрачно существующими твоими мамой и отцом, потому что все связи вокруг тебя разорваны, и не важен твой путь, потому что он независим от тебя...

Мы с Женькой Чернецким оба знали тогда, что чувствуем одно и то же... И что нас, независимо от нашей воли, скоро разведет в стороны... Мы только успели тогда понять, что нашли друг друга.

Женька... Как много значит в моей жизни это имя... Но если в прекрасно чужом мире моего брата я мог бы и хотел бы быть только гостем, то Женька Чернецкой... Ладно, о таком молчат даже в мыслях.

А возможно ли разорвать эту прозрачную резиновую оболочку? Если по-настоящему понять, что Женя погиб, что Вадик застрелился, что очень хочется положить голову на колени маме... Что нет больше московской квартиры...

Но Вы этого не сделаете, г-н прапорщик... А может быть, Вам только кажется, что вы можете это сделать?\"

11

- А скажите, г-н штабс-капитан... - За ночь Сережу изрядно полихорадило - об этом говорила темная корка на растрескавшихся губах. Мне, собственно, еще вчера хотелось Вас спросить... Вам ничего не говорит такое имя - Елена Ронстон?

\"Вот бомба, наконец, и разорвалась\", - подумал Вадим. Сережин вопрос прозвучал очень неожиданно - до этого речь шла о том, как долго имеет смысл пережидать в сторожке. Юрий, как показалось Вадиму, не изменился в лице.

- А с чем для Вас связано это имя, г-н прапорщик? - ответил он вопросом, и голос его, к удивлению Вишневского, прозвучал почти мягко.

- \"Средь благовонной тишины, - негромко процитировал Сережа,

В ночи склоняю я колена,

Мои уста обожжены

Заветным именем \"Елена\".

Я пью: в священном кубке дно

Звездой мерцает сокровенной,

Есть двуединое одно:

Я - рыцарь ночи и Елены.

Жизнь, душу, кровь мою за меч,

Летящий молнией надменной,

За меч, что в силах влет рассечь

Все путы лунные Елены.

Все сроки нам предрешены,

И жизнь отвечная нетленна,

Мои уста освежены

Волшебным именем \"Елена\".

- Как это называется?

- \"Ноктюрн к Елене\". Собственно, это только наброски к нему. Женя хотел закончить, но я не знаю, закончил ли... Это посвящается Елене Ронстон - больше мне это имя ничего не говорит. Так Вы знали ее, г-н штабс-капитан?

- Не то чтобы знал, но знаком я с ней был, г-н прапорщик.

- Ну да, конечно же были, - улыбнулся Сережа, - ведь Вы же знали Женю по Петербургу! Красивое имя... Женя вообще придавал очень большое значение именам. \"Имена сольются в вензеле двойном...\" - это тоже из стихотворений к Елене Ронстон.

- Тонкая натура, - задумчиво произнес Юрий. - Слишком тонкая. А где тонко - там и рвется. - И, посмотрев на собеседника сквозь стакан, он залпом выпил его содержимое.

- Вы говорите о Елене Ронстон?

- Именно, молодой человек.

- Г-н штабс-капитан. - Побледневший Сережа медленно поднялся за столом. - Эту женщину любил Женя.

- И Вы, безусловно, полагаете, г-н прапорщик, - Юрий так же медленно поднялся напротив Сережи, - что это поднимает ее на недосягаемую высоту?

- Господа, господа! Юрий!

- Г-н штабс-капитан, имею заметить, что не могу воспринять Ваши слова иначе, как вызов.

- Когда Вам угодно?

- Немедля.

- Я к Вашим услугам. Ах черт! Я не могу стреляться с раненым.

- Какая трогательная щепетильность, г-н штабс-капитан, - подхватывая тот пренебрежительно-иронический тон, которым только что развязывал ссору Некрасов, усмехнулся Сережа. - Не усугубляется ли она чем-нибудь еще? Отмерить десяток шагов я, с Вашего позволения, могу и прихрамывая, а если мне будет трудно стоять, я стану стрелять с колена.

- Вы много себе позволили, милый юноша: от дальнейшей щепетильности это меня освобождает. Г-ну Вишневскому придется быть нашим общим секундантом - не вполне по правилам, но ничего не поделаешь.

- Благоволите договориться с г-ном поручиком об условиях, чтобы он мог сообщить их через десять минут мне. - Сережа, хлопнув дверью, вышел на крыльцо.

- Ты сошел с ума, Юрий. - Столкнувшись взглядом со спокойно-светлыми глазами Некрасова, Вишневский невольно содрогнулся. - Оставь мертвых в покое. Перед тобой ребенок, мальчишка, который ни в чем не виновен. Неужели твоя совесть позволит эту дуэль?

- А ведь он... похож. Даже не знаю, чем он так похож на того... Внутренне похож. Не мешайся мне, слышишь? Передо мной снова Ржевский, но на этот раз я могу его убить.

12

Снег весело скрипел под ногами отмерявшего расстояние Вадима.

- Три... пять... восемь... десять...

Как в продолжительном нелепом сне, Вадим скользил взглядом по радостно синему небу, могучим стволам опустивших ветви под тяжестью снега елей, по белому щегольскому полушубку Сережи...

Юрий стоял у припавшего к земле ствола раздвоенной старой березы. Его спокойная поза словно подтверждала уже и без того ясную Вадиму предрешенность поединка.

\"Мальчишка, к тому же - некадровый... Ну как он может стрелять? От силы - неплохо. А Юрий бьет в туза на подброшенной карте. К тому же Сережа кипит, а Юрий - хладнокровен. И сейчас произойдет хладнокровное убийство...\"

Вадиму невольно вспомнились юнкерские годы в Николаевском училище: вот так же, протестуя внутренне, но не смея восстать, когда Юрий подбивал товарищей на очередную жестокую проказу, Вадим присоединялся к ней с ощущением какой-то неприятной скользкой тяжести внутри... С позабытой детской остротой Вадим ощущал сейчас ту же самую тяжесть своей духовной зависимости от Юрия... Сейчас она толкает его быть соучастником преступления, которое он должен, но не может, не в силах предотвратить, потому что его вновь подчиняют себе эти холодные, беспощадные глаза единственное, что выдавало иногда Некрасова во всей вечно застывшей маске лица.

- Может быть, вы все же сойдетесь на извинениях, господа?

- Ни в коем случае!

- Нет!

Вадим подал знак. Противники начали медленно сходиться.

Юрий поднимал уже наган: в следующее мгновение Вишневский с изумлением увидел, что маска его лица неожиданно треснула под пробежавшей судорогой. Раздался выстрел: Сережина пуля распорола сукно шинели у левого плеча Юрия. Вслед за этим Юрий резко направил дуло вверх и выстрелил куда-то к вершинам сосен, словно салютуя.

- Я требую, чтобы этот господин стрелял еще! - срывающимся от возмущения голосом закричал Сережа.

- Стреляйте снова, Некрасов, - с трудом выговаривая слова, проговорил потрясенный случившимся Вадим.

- Я отказываюсь. - Некрасов, казалось, испытывал большое облегчение и уже владел собой.

- В таком случае я вызываю Вас вторично!

- Оставим, прапорщик. - И Юрий просто и убедительно, словно готовил заранее, произнес ту единственную фразу, которая могла унять Сережин гнев: - Haс и без того слишком мало.

13

- Тихо, Серебряный, тихо! Взбесился ты, что ли? Ты мне еще поклади уши, ей Богу, этим промеж них и получишь... Ну?.. \"Je cherche la fortune Autour du chat noir... A если я тебе на копыто наступлю? Черт, грязи... Au clair de la lune A Montmartre le soir\"5...

Куривший на крыльце Вишневский поднял голову: Сережа, чистивший под открытым навесом старой конюшни своего коня, бросил скребницу и, поморщившись от боли, опустился на колено. Кровный, с мощной грудью, белый рослый жеребец недовольно переступил с ноги на ногу.

- Не раз замечал - лошади нервничают в окружении. - С момента дуэли прошло несколько часов, и Вадиму было все еще стыдно сталкиваться взглядом с Сережей, хотя тот не мог и догадываться о грызущих его мыслях: ведь не из-за него, а из-за, слава Богу, неожиданного отрезвления Юрия беды не произошло. Но это не снимало с Вадима стыда за свою слабость. И вины за нее.

- Люди тоже. - Сережа сдавил под бабкой, заставляя коня поднять копыто. - Нет, ничего, покуда не слетит... Да стой ты, твою...

- А неплохой конь - должен быть выносливый.

Стукнула перекладина затворяемого денника. Из глубины конюшни показался Некрасов с отстегнутым путлищем в руках.

- Мне нравится масть, - проверяя другую подкову, ответил Сережа. - Я не люблю изжелта-белых лошадей, хотя на Дону у меня такой был, и тоже неплохой... Но у этого серовато-голубая грива - лучше белой в желтизну. Он был бы серым в яблоках, отсюда и отлив - действительно серебряный.

Вадим заметил уже, что Сережа разбирается в лошадях лучше, чем можно было бы ожидать от московского гимназиста, и иногда не прочь это продемонстрировать.

- Но чудовищно обидчив на повод. Если нынче в лесу нас снимут, я не завидую тому красному, который после меня на него сядет.

- Да, более дерьмового зрелища, чем красный на лошади, поискать. Юрий стянул надетую было перчатку и оценивающе потрепал коня по холке. Особенно хорошая буденновская конница. Однако, прапорщик, не советую Вам предаваться столь радужным предположениям: они не вполне уместны.

Замечание было справедливым, но Вадим подумал, что Юрию не следовало его произносить: как бы, ненароком, слова не сыграли роль поднесенной к соломе спички.

- Вы правы, - спокойно ответил Сережа. - Но, кстати, об этом, г-н штабс-капитан: шагом я ехать смогу, пожалуй, и галопом тоже.

- Пробираться на авось глупо: стоит что-нибудь узнать в деревне.

- Деревня занята.

- Неважно, население за нас - в этих местах - почти поголовно. Так что, прапорщик, отлежитесь часа три, так оно будет лучше. Вишневский, ты готов?

- Да, но что у тебя ремень?

- Пряжка проскакивала, я уже исправил. - Юрий быстрыми шагами поднялся на крыльцо и скрылся в избушке.

Вишневский вывел из денника свою взнузданную уже английскую гнедую кобылу и, привязав у короткой коновязи, вернулся в конюшню за седлом. Сборы не заняли и минуты.

- Ну что, поехали? - Вскочивший в седло Юрий обернулся на Сережу. Прапорщик, если через три часа не вернемся, значит, все в порядке: выезжаете по нашим следам к краю деревни. Ясно?

- Так точно, г-н штабс-капитан! - Сережа, придерживающий незаседланного коня под уздцы, улыбнулся и с невоенной небрежностью махнул рукой.

14

Некоторое время Некрасов и Вишневский ехали шагом. До вечера было еще далеко, но февральский день становился уже бессолнечно белым. Искусственно белый в отражающем дневной свет снегу лес неожиданно напомнил Вадиму полузабытый мир учебного манежа, так же освещенного всегда сквозь стекла потолка бессолнечно яркими, словно бросающими налет инея на гнедые крупы, лучами рассеянно белого света...

Манеж... Жизнь столетней давности... Бросающее рассеянно белый свет стеклянное небо... И почти такой же, как теперь - Некрасов.

\"Кого ищешь, Вишневский?\" - \"Некрасова\". - \"А он проводит вольтижировку...\" Издали слышный голос Юрия: \"Не дери повод, твою мать!! Некрасов, которому одному уже доверяют проводить в роли замены занятия с младшими, лениво пощелкивает концом берейторского бича широко расставленные в опилках сверкающие сапоги. - Собака на заборе!! О, Вишневский?\"

- Я тебя искал - письмо. - Вадим протянул Юрию узкий конверт с иностранной маркой.

- Спасибо. - Юрий сломал сургуч. - К пешему строю! Нога в стремя! Галоп!

Вишневский невольно морщится: упражнение из самых неприятных и едва ли не самое тяжелое.

- В седло!! - кричит Юрий, не отрывая взгляда от исписанного старомодным бисерным почерком листка. - Мама тебе передает привет... Видела в Лозанне Льва Михайловича, здоров... Ах ты, твою мать!..

Замыкающий смену знакомый Вадиму граф Потоцкий не смог вскочить на бегу и по-прежнему бежал, поставив ногу в стремя, рядом с несущейся галопом лошадью. Вторая попытка... Сейчас упадет: Вишневский видит, как мальчишка с выступившими от напряжения на лбу крупными каплями пота отчаянно хватает губами воздух... Помедлив, чтобы конец смены оказался ближе, Некрасов, не выпуская из руки письма, пробегает пару шагов и, подскочив сзади, с размаху обжигает Потоцкого звонким ударом бича. От неожиданности тот пулей взлетает в седло, но тут же, залившись гневным румянцем, оборачивается на скаку к Некрасову.

- Приношу извинения, граф, - со смехом кричит Юрий, поигрывая бичом. - Я хотел по лошадке!

Потоцкий с силой закусывает губы и посылает лошадь. Ничего другого не остается: неписаный закон категорически запрещает принимать за личную обиду любое оскорбление, наносимое в манеже и на строевой подготовке. О первом годе обучения Вадим вспоминает с таким отвращением, что даже понимание того, что и этот год является для кого-то первым, действует ему на нервы. \"Dura lex sed lex\"6, - пожимает плечами Юрий.

- Знаешь, я иногда думаю: а не слишком ли dura такой lex?

- Почему же?.. - улыбнувшись каламбуру, отвечает Некрасов. - Мы не в Смольном. Дай тебе волю - у нас не останется другого занятия, кроме как всем училищем сидя в обнимку под кустами читать Кальдерона в оригинале и Бальмонтовском переводе... Ох, Вишневский... - Некрасов не договаривает, но Вадим читает продолжение фразы в его прозрачном взгляде: военная карьера не для тебя. Он никогда не позволит себе высказать такое вслух. И за этим всегдашним умалчиванием Вадиму, считающемуся лучшим другом Юрия, слышится одно: делай как знаешь, меня это не касается.

- Спешиться! Нога в стремя! Галоп! Что там... О, там же Софья Владимировна: врачи надеются на климат... И записка от ее маленькой Лены: интересуется, ест ли моя лошадь яблоки. Кстати, о лошади: сейчас смена откатает, останься, если хочешь, - мне таки удалось до биться от Монгола безупречной левады. В седло! Что там за конная статуя воздвиглась?

Тогдашний Юрий - моложе теперешнего Сережи. Но давно уже тот, что сейчас. Плоть от плоти армии - как рыба в воде чувствующий себя в атмосфере безжалостных насмешек и жесткой муштры... У Юрия никогда не выступали на глазах слезы бессильного бешенства, никогда не дрожали от обиды губы. Он способен был десятки раз переделывать все, что вызывало нарекания, это было единственной его реакцией на насмешки и брань. \"А я жалею, что телесные наказания уже не в ходу\". - \"Это говоришь ты? Я скорее застрелился бы, чем допустил такое унижение!\" - \"Мне тебя жаль, если тебя это унижает. Меня нет. Сегодня он, видите ли, не позволит из благородной гордости себя посечь, а завтра в благородном гневе съездит солдатику по морде... Дерьмо! Я не о тебе, Вишневский. У тебя это еще из немецких романтиков\".

Новичком Юрий словно не был никогда, как-то очень спокойно перейдя из юнкерской роли в роль офицера. Родился кадровым офицером, а в училище только шлифовал свое офицерство, как ювелир шлифует алмаз, словно знал каким-то внутренним чутьем то, чего по дикой этой нелепости никто и представить тогда не мог: что настанет день, когда только от офицерства будет зависеть спасение России...

Будет ли нам прощение, если не спасем?

Вишневский невольно взглянул на едущего с ним вровень Некрасова, и по спокойному его лицу не догадался о том, что мысли Юрия тоже бродили в Петербурге.

\" - Меня уже тошнит от мистики. Пожалуй, основная ее роль приукрашивание глупейших и нелепейших поступков. Если мне не изменяет память, вся эта дурацкая история началась со спиритического сеанса?

- Нет, это был не спиритический сеанс.

- Бога ради - уволь: обсуждай эти тонкости с выжившей из ума компаньонкой моей бабушки, которая шагу не может отупить без потусторонних голосов, или со своим прелестным принцем, словом, с кем-нибудь более для этого подходящим.

- Так стараться унизить можно, только если наверное знаешь, что над тобой поднялись. Впрочем, ты прекрасно знаешь, что Женя тебя выше.

- А я и не подозревал, что мне это известно.

- Ты сам не знаешь, какую правду сейчас сказал, думая, что иронизируешь. Знаешь, какой ты, Юрий, знаешь, какой ты на самом деле? Ты застывший, такой застывший, что почти неживой. Ты безупречно правилен. Нет, не думай - я знаю и о твоем легендарном пьянстве в училище, и о многом еще - но даже твои пороки как-то взвешены, они возможны настолько, насколько это тебе кажется соответствующим твоей роли, той роли, которую ты играешь так хорошо, что она почти без остатку съела актера... Ты никогда не сделаешь ничего, чего бы от тебя не ждали по твоей роли все вокруг. Ведь это только кажется, что ты никого не замечаешь, а ты только и делаешь, что отдаешь всего себя игре на публику! На публику, которая тебе совершенно безразлична! Это страшное актерство, Юрий!

- Да, не сделаю, притом - сознательно: мы живем в обществе, и безусловный долг каждого - соответствовать взятой на себя роли. Такие, как твой обворожительный рыцарь, рубят сук, на котором сидят - пусть бы их падали с треском, но, к сожалению, они сидят на нем не всегда в одиночку...

- Пусть так - но лучше гибнуть, как он, чем отказывать себе в существовании, как ты. Роль съедает тебя - ради публики, никому из которой ты не дашь ничего, потому что все съедено, потому что тебе нечего давать... Помнишь наш разговор, когда ты приехал с фронта на дачу? \"Там страшно?\" \"Разумеется, Лена, на войне всегда страшно\". Это же маска твоя, роль твоя мне отвечала, а не ты! Я не знаю, какой был под этим ты, и был ли... Ты ненавидишь его не из-за меня, иначе бы ты не ненавидел, а презирал. Презирают слабого врага, а ненавидят - сильного. Этого твоя гордыня не может ему простить. Он - первый, с кем захотела говорить твоя живая душа, ты хочешь от него ненависти, ты ненавидишь его за то, что он не ненавидит тебя, а просто не замечает в детском своем эгоизме... На нем первом, не на мне, ты ожил. Ты не можешь простить ему, что твоя живая душа к нему потянулась - это неважно, что в ненависти - а он не ответил тебе.

- Ты договорилась до абсурда: у тебя вышло, что я чуть ли не романтическую любовь питаю к герою твоего сомнительного романа.

- Бывает ненависть... подозрительно похожая на любовь.

- Чушь. К тому же я отнюдь не ненавижу Женю - все это глупости. Просто хорошо тебе известные прискорбные обстоятельства не дают мне забыть о его существовании, как я сделал бы в любом другом случае.

- До тебя не достучаться, Юрий. У меня никогда не получалось с тобой пробиться к чему-то живому. А Жене это удалось, притом - мимоходом. Я люблю его не за его слабость, которую ты так хорошо видишь, а за ту силу, которой в тебе нет\".

Неужели в этих ребяческих словах была какая-то правда? Никогда не может вся вина лежать на ком-то одном... Неужели не во всем был виноват один Женька, так неожиданно выскользнувший из небытия в интонациях и жестах этого штабного мальчишки?

15

Прошло около получаса. Сережа, вернувшийся в избушку вскоре после того, как уехали Вишневский и Некрасов, некоторое время неподвижно пролежал, закинув руки за голову, на нарах, глядя в низкий бревенчатый потолок. Ему не хотелось признаваться себе в том, что отсутствие Юрия обрадовало его, на некоторое время избавив от необходимости продолжать начатую игру: последствия ранения ощущались значительно сильнее, чем ему хотелось показать. Сережа не мог позволить себе расслабиться при Некрасове, поскольку это поставило бы того в ложное положение, ведь именно из-за этого ранения Некрасов отказывался стреляться, но был на то спровоцирован.

\"Я знал, что не попаду, иначе я не смог бы стрелять\".

Перед дуэлью в нагане оставался последний патрон. Теперь барабан был пуст. Сережа наполнил магазин и, ласково качнув револьвер в руке, положил его на нары.

Сна все равно не будет, как почти не было ночью. Бессонница от усталости... Казалось бы, должно быть наоборот. Нет ничего более изматывающего, чем бессонница, приходящая после боя и в спертом воздухе лазаретов.

\"А здорово знобит\", - Сережа набросил на плечи полушубок и, тяжело поднявшись, подошел к печке.

Чугунная маленькая дверка тяжело скрипнула на ржавых петлях, и в лицо полыхнуло красным жаром еще горячих углей. Опустившись на пол перед печкой, Сережа выбрал из сваленных рядом дров тонкое сухое поленце и положил его на угли. Сначала показалось, что огонь не разгорится, но через минуту тонкие язычки прозрачно алого цвета, пробившись снизу, задрожали по краям полена и побежали кверху. Держа в руке полено потолще, Сережа смотрел в разгорающееся пламя, ожидая, когда можно будет запихнуть его вслед за первым.

\"Как в Жениных стихах об огне, где огонь - тела танцующих саламандр... Как же там...

Опустимся к огню, любовь моя!

В ночи над домом ветер гнет деревья,

О в эту ночь тебе открою я

Разгадку зачарованности древней!

Багряным жаром угли налиты...

Нет, что-то еще до этого...

Как тысячи ушедших в ночь до нас

Склонимся мы в таинственном влеченье

Ловить в огне незримые для глаз