Мама вся задрожала.
— Это уж как ты…
Отец посмотрел на маму и говорит:
— Собирай!
И поехали мы втроем. Пятого мая. Год — пятнадцатый.
* * *
Ну, приехали мы в Дивеево… Так мне это место понравилось! Чистота везде, порядок. Никто зря ничего не делал. Из келий прямо в церковь мосточки были устроены. Хорошо было, да! А петь-то — уж это как Ангелы пели! Певчих много было. Хватало из кого выбрать — целая тысяча сестер! Послушание мне дали на хуторе, на речке Сатис — за телушками ходить. Там и жили.
Тетя моя, Маша, правда, скоро домой уехала. Не осталась здесь жить. Ведь наш монастырь-то какой был? Никакой рубашоночки, никакого лохмота казенного не давали, а что из родительского дома взяла, то и носи. Да и брат Гриша из Сарова года через полтора ушел.
Как-то разочек, правда, Гриша на Сатис ко мне заехал. Да и то не ко мне, а куда-то они проезжали насчет сена. Увидал Гриша меня при телках, в лапотках, и усмехается:
— В лаптях? А я бы их не надел!
Так и сказал! Монахов-то во все казенное одевали, даже в сапоги. Он и загордился. А как же, интересно, он богачом себя показал? Дал мне один гривенничек!
Монашки потом смеялись: вот, говорят, богач сестре гривенничек дал. Ох, Господь с ним… Ну, гордость его обуяла! Не было ему, наверное, судьбы… Да и тоска на него напала — не стал жить в монастыре, уехал и даже мне не сказался. А меня — Господь укрепил! Да…
Только вот, когда Гриша-то приехал домой да родителям рассказал, как я в лаптях да как мне трудно там жить, мама-то и расплакалась. Сели они за стол, а Гриша взял хлеб в руки и говорит:
— Вот где Царство Небесное! А там его нет!
Это вроде как ситный хлеб — Царство Небесное!
А мама еще шибче расплакалась.
А он, Гриша, ведь еще и монашеской жизни не видал. Послушанье нес он нетрудное: в калашной хлеб пек. А как, бывало, архиерей приезжает, так он все с посохом стоял. Волосы у него эдакие были длинные, волной до плеч! А враг-то и смутил. Но не понимал Гриша этого. Да…
А потом вот что, ребята, я вам скажу, уж простите меня Христа ради! Вы собираетесь в монастырь? А? Собираетесь… Тогда вот — первое вам: не судите ни монахов, ни начальников. Только будешь судить — не вживешься. Сразу вылетишь!
Приезжал недавно к нам из Загорска, из лавры, такой Василий, иеродьякон. Я от него услыхала — он судит монахов: неправильно они живут. Это не так да другое. Я говорю:
— Ух, ты погоди-ка! Ты сам, — говорю, — не будешь в монастыре жить.
Так и случилось! Ушел он из лавры. Да… Вот заповедь какая: видишь грех какой за каким там монахом или иеромонахом или начальник неправильно что делает, твое дело — внимания не обращай! Отвернись и не гляди ни на кого! Пусть они себе грешат. Как батюшка Серафим говорил: «Пусть живут до времени, едят наш хлеб. А придет время, Господь Сам их выкинет». Вот этого — осуждения — бойтесь. Не судите! Дело не наше — Господь Сам их исправит.
А то ну мало ли у кого какая слабость? Дело не твое. Не гляди на него. Не судья ему никто. Вот так! А Гриша был такой — всех судил: «Это неправильно! Другое — не то! Третье — не се! Вот как бы надо!» А это что за монах? А Господь его — ширк! И выкинул из монастыря. А ты — хочешь жить по-Божьему, живи сам.
Только как блаженная старица Агаша, бывает, скажет: «На каждом шагу молись: Царица Небесная, сохрани мое девство, не лиши Царства Небесного, не лиши меня святой Твоей обители!» Тогда утвердишься — и жив будешь. Врагов-то ведь много со всех сторон.
Где-то я видела картинку: преподобный Сергий — а вокруг такие страшные звери, всякие крокодилы около него. А он стоит и молится. Видели такую? А что это за крокодилы? Знаете? Это — бесы да человеческие страсти! Но молитва всех спасает. А судить будешь — нигде не уживешься, это — Богу мерзко. Сам за собой гляди!
А теперь я уже вот как молюсь: «Царица Небесная, подходит и смерть… Не оставь!» Только Она, Владычица, помогает и сохраняет всех, где бы ты ни был. В тюрьме была, в ссылке. И только все повторяла: «Взбранной Воеводе победительная!» Только так молилась, и Господь сохранил.
* * *
Жили мы тогда на Сатисском хуторе. Земли у нас было много, кто-то пожертвовал. И скотины было много. Я там телят и пасла.
Однажды взяли к нам одну телочку из Сарова. Хотели у нас завести таких коров. Там они были седые, здоровые такие! А у нас — какие-то красненькие, небольшие. Эту телочку саровскую очень берегли. Два года нельзя, значит, ее было пускать в большое стадо. Только на третий год.
И вот, когда этой телочке года два еще только было, услыхала она большое стадо за рекой — коровы ревели. Моя-то телочка и разбушевалась! Всполохнулась вся — и туда, к ним, к большому стаду. А это запрещено!
Я за ней бросилась! Бежала, бежала, а она — бух в речку, в Сатис, и поплыла. А он глубокий, Сатис-то. Телка переплыла на ту сторону и бежит к большому стаду.
А я на берегу! Упала на коленки и кричу:
— Батюшка Серафим! Ты что, не видишь, что ли?! Телка-то убежала!
Вот таким тоном заругалась я на преподобного! «Не видишь, что ли?!»
И что ж вы думаете? Телка сразу — раз, и стала. Как вкопанная. Потом попятилась и мало-помалу повернулась и побрела обратно. Как будто кто ее тащил! Вошла в реку и поплыла сюда потихонечку.
На берегу я ее на веревку взяла. «Эх ты, охальница, замучила меня!»
Только я воображаю, что это батюшка Серафим ее остановил!
Потом она больше не поднималась. А уж после от нее такая телочка хорошая была! Ну а вскорости уж нас оттуда выгнали, с Сатиса…
Да… То было страшное время. Тогда война большая была, а потом царя свергли. Революция. Вы этого не захватили, не знаете.
Сам монастырь вначале не трогали, а хутора грабили. Пришли и нас грабить. Привелось и нам пострадать. И кто же грабил? Свои села поднялись. Свои села! Ломасово, это в шести километрах от Сатиса. Мы мужиков и баб из этого села так и звали — «ломасы». Что же они захотели? Нас разграбить и все забрать!
Но нам раньше стало известно, что это будет. Предупредили. Из монастыря к нам на Сатис прислали рабочих, чтобы ночью гнать коров в монастырь. А то назавтра их не будет — заберут! Вот мы всю ночь — ой, батюшки, всю ночь! — стадо вели! А с коровами намучились! А с телятишками-то!.. Какие маленькие — были там и по пяти дней, — тех на телегу положили. Коров много, и телят было много.
Потом потеряли дорогу, йдучи по лесу. А лес непроходимый. Эх и намучились! Думали, что недолго, а тут километров, пожалуй, двадцать было. А мы еще объезжали усадьбу, в ней Лажкин, барин, жил. Там у него был винный завод. Его уже начали грабить. Со всех округ полезли, пьют все! Потопились несколько, залезли в чаны. Погорели многие. Безвластие стало, вот и лезли все кто куда.
Да… Коровы-то едва бредут, а маленькие телишки устали, попадали. Что было — я не могу позабыть! Но все же пришли к Дивееву кое-как. В семь часов. У нас обедня поздняя, а мы — с коровами сюды. Все стадо вогнали на конный двор. Все-таки всех в целости привели. Ну а потом нам матушка игуменья приказала вернуться. Чайку мы попили и пошли.
Мы с подругой моей, с Пашей, всю ночь и день не спамши, шли-шли… И так устали — больше сил нет! Давай посидим… Сели мы, значит, прямо на дороге и враз задремали. Сколько мы спали, не знаю. Потому что очень усталые были. И вот подъезжает, значит, до нас мужичок на телеге. Он нам кричал, кричал, чтоб мы с дороги сошли, а мы и не слыхали, хоть раздави нас! Спим. Что же он сделал? Как хлестнет нас кнутом! Мы испугались: «Господи Иисусе Христе, да где ж мы?!» Кругом лес, и мы ничего не понимаем — испугались.
— Дяденька, скажи Христа ради, где мы? Куда мы попали?
Он ругается! Проехал… Ну и Бог с тобой!
Мы посидели. Насилу опомнились. Откуда мы идем, куда? Потом глядим, а мы как раз уж недалеко от усадьбы, где «ломасы» Лажкина-то грабят и винный завод. Видно, и мужичок туда на телеге ехал. Смотрим: и жаровни тащат, и скалки, и все, что у Лажкина было в дому. Мы уж той дорогой не пошли — убьют нас. Как же — монашки… Слышим, кричат: «Сейчас пойдем к черничкам!»
Мы скорее к своим! Сестры нас уже ждут.
— Как же вы так долго?
Мы все рассказали: как плутали, как задремали, как дошли. И что к нам грабить сейчас придут. Только рассказали, слышим, сестры кричат:
— «Ломасы» пришли! С красным флагом! Ворвались. Много их! У нас там была житница — они к этой житнице.
— Давай ключи!
Пришла к ним старшая наша.
— Хорошо, сейчас дам. Чего вам нужно?
— Все нам нужно! Все! Весь хлеб заберем! Давай все что есть!
Она, матушка, думала, отстоит… Какой тебе!.. Отперли. А там у нас — и пшено, и крупа была, и мука… Стали им по мере насыпать. Да разве они будут ждать — по мере? Вытолкали они нас да сами стали сыпать. Отняли все!
Один дяденька влез прямо в сусек, в муку. Вот страсть-то! И смех и грех! Весь белый! Насыпают мешки.
А потом слышим: «бах-бах» — стрельба идет! Что ж такое? Глядим туды, а там, значит, вертянские мужики поднялись, пошли на защиту монастыря, отгонять этих «ломасов».
Мы кричим:
— Караул! Убивать нас будут! А вертянские нам:
— Что вы, дуры, кричите? Не вас будут убивать, а вон тех!
Да никого не убили, слава Богу. Только кверху постреляли. Но разогнали все-таки этих «ломасов». А уж утащили они сколько всего!.. Такая была грабеж!.. Прости, Господи…
Осень стояла. Октябрь. В семнадцатом году. Да, холодно уже было…
Уж у нас были запасены грибочки, капуста — все для зимы.
Вот как сейчас вижу: один мужичок залез в погреб, вытащил кадушечку так ведерочка на два. Очень уж мужичку кадушечка понравилась. Были в ней только самые хорошенькие грибочки отобраны. Так что ж он? Вывалил грибы и, лапти не жалея, топ-топ, потоптал их, грибы эти! Чтоб никому не достались! Да грибы ему и не нужны, ему кадушечка нужна.
А еще какой-то татарин там был. Ему тоже кадушечка приглянулась, только другая, а в ней помидоры.
— Это что такое? — спрашивает.
А у нас одна сестра, мордовочка, была, смешливая:
— Это, — говорит, — у нас лекарство!
— Какое?
— А когда корова завшивеет, мы этим лекарством корову моем.
Вот так и сказала! А он поверил. Не понимал, что такое помидоры.
Было у нас много посуды для молока — стеклянная, хорошая. О Господи! Один паренек залез на чердак, видит там эти бутыли. Наклал в мешок. По лесенке — стук-стук — одна об одну побил. На дворе высыпал! «Еще знаю, где взять». Еще пошел.
И пьяные были все! Понабрали вина на заводе у Лажкина. Что творили — нельзя рассказать! Прямо у нас на дворе один такой мужчина — валяется без памяти. Си-иний! Опился!.. Господи, прости нас, грешных!
А потом явилась какая-то… это… власть.
Власть явилась, человек четырнадцать вроде. Они у нас на большой кухне заседание сделали. Решали, как со спиртом быть. «Если, — говорят, — все как есть оставить, люди не знаем что натворят!» Думали, думали и решили: давайте мы этот спирт выпустим. Просто как воду, в землю. А другие говорят: «Так нельзя! Спирт — он везде нужен, он — лекарство». А другие в ответ: «Нет, в это время нам его рядом с людьми держать нет возможности! Потому как народ много беды натворит пьяный!»
Но все же они порешили — и выпустили весь этот спирт. Из картошки его делали. На завод туды картошку возили и делали вино. Водку, белую такую. Только перед тем как вино в землю выпустить, пришла эта власть к нам и говорят:
— Бутылки у вас есть?
У нас были бутылки, большие, со святой водой. Мы показали.
— Что это в них у вас? — спрашивают.
— Святая вода.
Они и забрали бутылки. И вылили! На пол! Да им что, жалко, святую-то воду? А спирта себе понабрали. А что осталось спирту — тот выпустили прямо в землю. В песок.
После того со всех сел ближние и дальние мужички да бабы съезжались и этот песок промывали. И пили, ребята!.. А на заводе сколько тогда мужичков потопилось!.. Один какой-то с ногами в чан упал, прямо как уголь сгорел в спирту! Много всего было…
Сатис-то весь разграбили, а нас выгнали. Да… Это когда было?.. Ну да, семнадцатый год, как раз начало революции.
А монастырь закрыли в двадцать седьмом… Тут такого страха-то уже не было. Потому что власть сделалась.
Все окрестные монастыри прежде разогнали, а нас пока не трогали. В Москве кто-то помог. Нам потихоньку сообщили: «Вы пока никуда не уходите, держитесь». Устроили мы артель. И стали называться не монастырем, а артелью. А уж в двадцать седьмом власти начали требовать с матушки игуменьи сестринские списки, документы на всех.
А мы говорим:
— У нас нет никаких документов!
И правда, в монастырь-то нас принимали без документов. Хотя, конечно, считали нас, счет был. До революции сестер было больше тысячи. Я вот приехала уже в 15-м году. «Чья ты, откудова?» А в монастыре из нашего села была Агаша, постарше меня.
— Я с одного села с Агашей…
— О, Агашина землячка!
Вот и все. Такой вот документ был: «Агашина землячка».
Старушки рассказывали: когда сестры жили еще с преподобным Серафимом, значит, лет сто пятьдесят назад, батюшка Серафим сестрам говорил: «Придет время, мои сиротки в Рождественские ворота как горох посыплются!» Мы, бывало, гадали: «Какие же это ворота будут? В монастыре таких ворот нет».
И вот в двадцать седьмом году подходит наш престольный праздник — Рождество Богородицы. В два часа — малая вечерня. Я тогда в звонарях была. Побежали мы звонить к колокольне. Только я берусь за замок — цап меня кто-то за руку сзади. Ах, батюшки — «Краснашапка»! Милиционер!.. И не видела, откуда он взялся. Схватился за замок и не дает, не пускает нас на колокольню.
— Стой! — говорит. Я говорю:
— Как стой?! Уж нам время звонить!
— Вам, — говорит, — время. А нам — нет. Певчие бегут, спрашивают:
— И чтой-то это вы не звоните? А мы головушки повесили:
— Вон, «красна шапка» не дает!
Звонить на праздник не дали, а дали — семь дней на сборы.
В двадцать седьмом году это было. В сентябре. По старому стилю восьмого, а по новому — я не знаю. Рождество Богородицы, праздник, 8 сентября. Тут сестры и вспомнили:
— Батюшка Серафим говорил: «Сиротки мои в Рождественские ворота как горох посыплются!» Вот вам и Рождественские ворота.
Вспомнили слова преподобного! Сестры потом попросили:
— Вы эти семь дней разрешите нам все докончить. Значит, чтоб и службу служить, и звон.
— Ну, делайте как знаете. Не отказали.
Через неделю мы ко всенощной отзвонили во все звоны! В последний раз! Отзвонили, отслужили… И как птички — кто куда. Вот так… А дождик лил! В дорогу… Господи, люди на нас, и Господь на нас! Царица Небесная!..
Да что ж поделаешь? Ведь невозможно, что они, власти эти, предложили — чтоб, значит, не надевать монашескую одежку! Ходите, как мирские. И чтобы икон не было, а поставить Ленина. На это никто не согласился!
В Тихвинской церкви хранилось все-все для нового собора. Что там было, при нас еще стали вывозить. Ризы, кресты, ну всё-всё вывезли. А мужички, что пригнали с телегами, не радостны были: «Сюды мы везли с радостью, для нового собора, а сейчас невесело нам». Вот тут-то из мужичков некоторые, голову нагнувши, прямо плакали. Ну, жалко было! Они — только что поплакали, а что они могут сделать против власти?
Матушку игуменью на второй день в тюрьму забрали. И пошли мы кто куда…
Архиерей один был при нас, тайно. Он нам сказал:
— Из монастыря вас выгнали, но монашества мы с вас не снимаем.
Я не знаю, как люди, а монашки так рассуждали: «Все это — Божье наказание. Господь попустил для нас такую власть».
* * *
Тридцать седьмой год. Мы с монашками вокруг монастыря жили. Я — вот тут, на Калгановке. И на той стороне улицы еще были домики, там тоже жили монашки. А некоторые побоялись тюрьмы — замуж вышли… Помоги им, Господи!
Пришло время — в тюрьмы нас давай брать. В тридцать седьмом. Какая-то явилась «тройка» — судьи такие. Помню, небольшая такая была комната. Они сидят — такие большие мужчины. А нас двадцать человек сразу одних монашек милиционер привел.
— Ох, брат, как ты много привел!
— А я еще знаю, где взять.
— Ну что, девушки?
— Девушки…
— Как вас судить-то? Ну, в церкву ходили?
— Ходили.
— Пиши — «бродяги».
Такая наша вина была — «бродяги».
Повезли нас в Ташкент. Вагоны телячьи, сквозняки везде. Вот в вагоне-то я и заболела. Я все плакала: «Господи, — думаю, — за что в тюрьму-то? Тюремщица!» Как-то мне было обидно, что я в тюрьме. Ну и плакала. Да и все плакали, наверное. Лицо от слез у меня было сырое. А потом, как пошел поезд, стал ветер, и у меня сразу голова простыла. И — «рожа»! Все у меня опухло. Привезли в Ташкент, а я уж ничего не понимаю. В больницу положили. Но не померла, жива осталась…
Привезли нас в Ташкент, в чистое поле, а как стали освобождаться — целый город построили. Бесплатные работники.
Такая была еще — генеральная проверка. Темный-темный коридор. По обе стороны стража с пиками стоит. Страх-то там какой был! Сколько охраны, собаки лают! Господи, и чего они берегли такого добра-то, монашков? И вот этакой тропкой, через стражников, — проходи. Пройдешь, а в конце — обыск. Кресты снимают! Господи, прости их! Матерь Божия… Милиционер крест содрал — ногами растоптал: «Зачем носишь?!»
И вот, когда сняли наши крестики, такое было чувствие — как все равно перед тобой стоит Сам Господь распятый! Как будто Сам Господь на Кресте терпит! Крестики сняли — такая обида!
А потом что же — как же без креста? В то время мы пряли узбекскую пряжу, вату. И были там такие вилочки — их маленько срезать, и будет крестик. Поделали мы крестики. Пошли в баню, с крестами. А там такие есть, начальству сразу докладывают:
— А монашки опять все в крестах!
Но тут уж не отбирали. Да и возьмете — мы себе что-нибудь другое найдем.
Но и Господь нас укреплял! Одна сестра дивеевская, она еще до нас здесь в тюрьме была, видит во сне батюшку Серафима. Батюшка сюда, в тюрьму, целый этап монашков гонит. И весело так говорит: «Открывайте двери! Сестер вам веду!» Это — нас-то!
А до этого, на свободе еще, в Дивееве, была у нас блаженная, Марья Ивановна. Она при мне помирала, вскоре как нас из монастыря выгнали. Мы все тогда у нее спрашивали:
— Мамашенька, когда ж мы в монастырь? Мы монастырь ждем!
А она:
— Будет, будет вам монастырь. Мы с покойницей матерью казначеей скоро вас в этот монастырь вызывать начнем!
И вы знаете, что она мне еще сказала?
— Только в монастыре этом вас будут звать не по именам, а по номерам. Вот тебя, Фрося, мы позовем с казначеей: триста тридцать восемь!
Триста тридцать восемь… Подивилась я, но запомнила. А когда в тюрьму взяли, такой номер у меня и был! Я помню этот свой номер — триста тридцать восемь. Да, она мне это сказала, Марья Ивановна, блаженная! Вот тебе и монастырь!
Что ж, такое было время… По-всякому приходилось. Поста больно уж не соблюдали. Господи, прости! Когда из костей что наварят… Но большой пост все-таки терпели. Водичка там или чего постное — берем. А скоромное не брали.
Но все-таки было хорошо, что нас много там было, монашков. Сорок человек. Какой праздник, мы на нарах сидим и чувствуем — Благовещение! Господи, помилуй, а теснота везде! Внизу — шпаны! Они там царствуют. А мы наверху. Нам еще лучше! Бог с ними! Были среди нас и певчие. Вот так, соберемся наверху и тихонько запоем — «Архангельский глас».
Были такие, что и на память знали всё — и службу, и акафисты. Книги нам держать не пропускали. Книги забирали, да…
А вот в одно время ехали на пересылку. Долго ехали. А в соседнем вагоне — шпаны. И больно уж разодрались! Монашков отдельно везли. Эти шпаны все нары попереломали. И вот одну к нам сунули. Она вся была… ну… голая почти! Ничего на ней не было, так, чуток приодетая. Ни сумки у нее, ничего. А монашки все были с сумками. И рубашечка-сменочка, и сухарик, и что надо — все у нас было. А у шпанов — нет ничего. Жалко ее стало. У кого был какой кусочек, покормили. Кто юбку, кто какой платочек — и одели ее во все. Ну ладно… Едем. Вот на одной остановке дверь открыл военный. Нас провожали не большевики, а военные, солдаты.
— Ну, сестры, как живете? — спрашивает.
— Все хорошо. Слава Богу!
— Может, кому чего нужно? Может, кто больной?
— Да ничего. Всё терпим! А эта шпана и говорит:
— Гражданин начальник! А монашки Богу молятся. Поют!
Он и говорит:
— Вот и хорошо! И ты с ними пой. Они за то и сидят. Пусть себе молятся.
На каждом вагоне — солдат. Сидит и караулит. Мы-то в вагоне, а охранник наверху. Там холодно. Он все ходит, притоптывает. Мы его так жалели! «Господи, мы в тепле, а ему там холодно, караулит нас!»
А как поезд тронется, солдат стучит нам:
— Эй, сестры! Запевайте «Барыню»!
А мы пели «Благослови, душе моя, Господа». Или там — обедню. Он всегда, как тронемся, хоть и не знает, как назвать, но стучал нам:
— Пойте «Барыню», не бойтесь!
Да… Господи, были и добрые. Всякие были…
Потом перевели нас, монашков, в приют к дитям. Там при тюрьме приют был. Мамки их сидели в лагере. А шпане нельзя было детей доверять. Они как разойдутся — убьют ребенка. Вот и брали туда монашков.
А нам там хорошо было! На Пасху, как уложим детишков, в двенадцать часов соберемся в этом… как его… забыла… не назову… В павильоне! Детки в этом павильоне днем играют. Мы там соберемся и запеваем тихонько: «Воскресение Твое, Христе Спасе…» и «Христос воскресе». Тихонечко так…
А медсестра и директор однажды услыхали. «Где же это такое пение? Как Ангелы поют!» Пошли и наткнулись на нас.
— Так это вы тут поете?
Мы испугались! А директор была еврейка. Но ничего никому не сказала.
— Ну ладно, только тихонько пойте.
А ведь приходилось и детей крестить. Ох, Господи, прости, надо было это батюшкам рассказать! Когда купали, тогда их и крестили. Читали «Верую», еще другие молитвы, я уж забыла. По четыре ребенка сразу крестили. А которые сильно больные, то по одному, а то зараза какая!
Вот так. А сколько там детей погибло!.. Много…
Оттуда мы и освободились.
Ох Господи Боже мой! Чего только не делали! Каких в жизни не было делов! И пряли, и ткали, и детей воспитывали! Монашки!..
Эх, тюрьма! Никого не щадит! Говорят, «кто не был — побудет, а кто был — тот не забудет!» Теперь вот еще бы мытарства пройти… Господи, помоги! Царица Небесная!.. Много я вам тут наболтала!..
* * *
Прощаясь и провожая нас, матушка остановилась, развязала платок и достала из-под ворота подрясника маленький деревянный крестик.
— А я его берегу! Он как-то у меня не потерялся. Крестик — заслуга из тюрьмы… Вот — простая деревяшечка. Я уж по-простому вам скажу… Если плохо скажу, не обессудьте!.. Вы все семьдесят лет в плену пробыли. Понимаете вы это, нет? Мы же в плену жили у советской власти. Это же плен! А дальше не знаю, что будет… Куда пойдет? Я только слыхала от одного человека, не скажу его имени, а только он сказал: «Кончилось царство Хамово!»
Как-то в гостях у матушки
Прошло несколько лет. Как-то зимой мне, недавно рукоположенному священнику, надо было приехать в начинавшую тогда возрождаться Дивеевскую обитель. Закончив дела в монастыре, я сразу поспешил к матушке на Лесную улицу. Но калитка у знакомого домика была заперта на большой замок. Это показалось мне странным. Ведь матушка никуда не выходила: ей к тому времени исполнилось уже девяносто два года.
Подобрав полы подрясника, я перемахнул через забор. На стук в дверь откликнулся голос матушки, она сообщила, что ее теперь запирают в доме и даже ключа не дают: посетителей так много, что идут они беспрерывно — с утра до вечера.
Но повидаться нам хотелось. Матушка открыла окошко, и я, как Ромео, проник в дом.
— Тихон! Я знаю, что ты уже поп! — это было первое, что сказала мне матушка. — Быстренько по-исповедуй меня, а то я не могу у этих мирских попов исповедоваться.
После исповеди матушка усадила меня за стол и начала хлопотать. Поджарила яичницу, разогрела картошку. И вдруг вынула из-под стола бутылку со спиртом. Мы дружили почти десять лет, и я даже представить не мог, что она способна прикоснуться к вину. А тут — чистый спирт!
— Ну как? — спросила она, заметив мое изумление. — Я тебя раньше не смущала, боялась, соблазнишься. А теперь ты уж большой, священник — не осудишь. Это нам, старикам, надо, чтоб кровь ходила.
Она налила себе в стопочку граммов тридцать, предложила и мне и с удовольствием выпила неразбавленный спирт. Это было для меня совершенно удивительно, но приоткрыло еще одну грань жизни великой монахини — жизни, простыми, «арифметическими» законами не постигаемой.
Свеча
В заветном сундуке, среди прочих вещей преподобного Серафима, у монахинь бережно хранилась маленькая свечка. Когда матушка Фрося доставала святыни, чтобы паломники могли им поклониться, свечка обычно была где-то в стороне и ее никто не замечал. Как-то раз я спросил у матушки, что это за особенная свеча. И она рассказала мне такую историю.
Свеча эта хранится у сестер со времен преподобного. Он дал им ее перед своей смертью и сказал: «Одна из вас с этой свечой будет встречать мое тело — его перенесут и упокоят в Дивееве. Ведь я мощами своими не буду лежать в Сарове, а перейду к вам, в Дивеево».
После кончины в 1833 году преподобный был похоронен в Саровском монастыре. Там началось его почитание, туда устремлялись тысячи паломников со всей России. В 1903 году прошло прославление преподобного Серафима в лике святых, и его мощи положили в Сарове в Троицком соборе, в великолепной раке. Православные люди слышали, конечно, о пророчествах преподобного Серафима, о том, что он перейдет своими мощами в Дивеево, но это казалось настолько непонятным, особенно после революции, когда мощи считались уничтоженными, что пророчества удобнее было считать чисто символическими.
И еще матушка Фрося рассказала, что в 1927 году, накануне закрытия Дивеевского монастыря, жившая здесь блаженная Марья Ивановна собрала в последний раз дивеевских сестер и, взяв заветную свечу, оставленную преподобным, зажгла ее перед всеми. А потом предрекла, что последняя из собравшихся здесь сестер, которая останется в живых, от лица всех монахинь — почивших, замученных, убитых, но оставшихся верными Господу Богу, — будет встречать в Дивееве мощи преподобного Серафима вот с этой самой свечой.
Когда матушка Фрося рассказывала мне эту историю, в живых оставалось, наверное, десять дивеевских сестер. Год за годом их становилось все меньше. Но остающиеся свято верили в исполнение пророчества. Наконец из почти тысячи живших до революции в Дивееве сестер матушка Фрося осталась одна.
В 90-х годах началось возрождение Дивеевского монастыря, и матушка переехала из домика на Лесной в келью. В 1990 году были найдены, казалось бы, навсегда потерянные мощи преподобного Серафима Саровского. С величайшим торжеством, крестным ходом через всю Россию, святые мощи были перенесены в Дивеево.
Когда архиереи во главе с патриархом Алексием при стечении тысяч и тысяч людей под пение хоров вносили мощи преподобного Серафима в дивеевский храм, в дверях стояла послушница Фрося, схимонахиня Маргарита, в полном облачении и держала в руках зажженную свечу.
Скончалась матушка 9 февраля 1997 года, в день церковной памяти новомучеников и исповедников Российских. Она и сама была исповедницей и ново-мученицей. Как и отец Иоанн (Крестьянкин), который тоже умер в этот праздник через пять лет.
В праздник Крещения вода во всем мире становится святой
История, которая может войти в будущий «Пролог»
У одного известного в России духовника спросил и, как он, проведя долгие годы в заключении, совершал там Божественную литургию. Старец отвечал:
— Многие священники знали текст литургии наизусть. Хлеб, хотя и не пшеничный, можно было найти без труда. Вино приходилось заменять клюквенным соком. А вместо престола с мощами мученика, на котором по церковным правилам положено служить литургию, мы брали самого широкоплечего из наших собратьев — заключенных священников. Он раздевался по пояс, ложился, и на его груди мы совершали литургию. В лагере все были мучениками и исповедниками и в любой момент могли принять смерть за Христа.
— А как же, батюшка, вы освящали воду в день Крещения? Ведь молитвы на Крещение читаются однажды в год и они очень длинные.
— А нам и не нужно было помнить эти молитвы. Ведь если хотя бы в одном месте Вселенной в православном храме совершается Чин великого освящения воды, то по молитвам Святой Церкви освящается и «всех вод естество» — вся вода в мире делается крещенской и святой. В этот день мы брали воду из любого источника, и она была нетленной, благодатной, крещенской. И как всякая крещенская вода, не портилась по многу лет.
Специалисты по антирелигиозной пропаганде совсем недавно утверждали, что крещенская вода годами не портится потому, что священники тайно опускают в чаши серебряные слитки, монеты, кресты. По этому поводу церковные острословы придумали такую загадку: «Сколько ионов серебра содержится в литре крещенской воды, если освящение проводилось в проруби, вырубленной на середине Волги, в месте, где ширина реки достигает километра, глубина — семи метров, скорость течения — пяти километров в час, а крест, которым деревенский батюшка освящал воду, за бедностью храма, — деревянный?»
Отец Аввакум и псковский уполномоченный
Как-то летом один из древних печерских стариков, сторож монах Аввакум, заявил в трапезной после вечерних молитв, что больше не будет пускать в монастырь неправославных. Хватит! Ходят по обители то размалеванные дамочки-туристки под ручку с мужиками-безбожниками, от которых за версту разит табачищем, то коммунисты с баптистами, то новоявленные экуменисты, то мусульмане в обнимку с нехристями-жидами. Надо этому положить конец!
Братия не придала стариковскому ворчанию значения, но кто-то все же спросил:
— А как же ты отличишь, православный идет человек или нет?
Аввакум крепко задумался. Но ненадолго.
— А вот кто прочтет Символ Веры, того я и пущу! А нет — гуляй за воротами, нечего тебе делать в монастыре!
Все посмеялись над его словами, да и забыли. Но на следующее утро, когда монахи расходились после службы по послушаниям, они с удивлением
заметили, что в обители непривычно безлюдно. Бродят и крестятся на храмы благочестивые паломники, знакомые бабки подходят под благословение, странники с узелками отдыхают после литургии, юродивый бегает вокруг колодца. А вот обычные докучливые толпы туристов куда-то исчезли. Просто Святая Русь! Видно, правда отец Аввакум чудит, держит свое слово.
Так оно и было. С раннего утра, заступив на дежурство у Святых ворот, отец Аввакум от каждого входящего требовал прочесть Никео-Цареградский Символ Веры, составленный отцами двух первых Вселенских Соборов в IV веке. Расчет был гениально прост: любой воцерковленный православный уж точно знает этот текст наизусть.
С полшестого до десяти часов утра ни у одного из пришедших в монастырь с Символом Веры проблем не возникало. А вот после десяти из Пскова подъехал первый туристический автобус. Само собой, никто из советских туристов экзамен Аввакума выдержать не смог. Все только ругались да угрожали, стоя перед наглухо закрытыми воротами. Но для старого солдата отца Аввакума, закончившего войну под Будапештом, эти угрозы были просто смешны.
Подъехал еще автобус. Следом подоспели интуристы… К полудню у ворот обители собралась огромная разгоряченная толпа. Ее-то и увидел из окна своей черной «Волги» приехавший в монастырь на обед к отцу наместнику главный псковский надзиратель над всей церковной жизнью — уполномоченный по делам религий по Псковской области Николай Александрович Юдин.
В монастыре фамилию уполномоченного все подчеркнуто произносили как «Иудин». И не потому, что этот уполномоченный был хуже других. Просто любой надзиратель за церковной жизнью сам по себе являлся символом внешнего порабощения Церкви. Справедливости ради надо сказать, что Николай Александрович был довольно добродушным человеком, много лет проработавшим в органах, но не ожесточившимся от избытка власти. Тем не менее он был полноправным хозяином и вершителем судеб всех проходящих по его ведомству священнослужителей. Любого священника он мог по личному усмотрению лишить так называемой «регистрации», и тот уже не имел права служить в храме. И это лишь самое малое. Неприязнь уполномоченного совершенно спокойно могла кончиться для батюшки набором всех тех неприятностей, которые имел возможность обеспечить этот кадровый сотрудник КГБ тому, кого бы посчитал опасным для советского строя. Поэтому все настоятели, не говоря уже о простых батюшках, являлись в кабинет уполномоченного по первому вызову.
Все, кроме наместника архимандрита Гавриила. Он был единственным, к кому, если надо было решить какой-то вопрос, Юдин приезжал сам. Почему так происходило? Думаю, наместник смог себя так поставить. И еще, отец Гавриил был сильный и независимый наместник. И очень жесткий: если уж чего-то решал, то всегда этого добивался.
Правда, некоторые ядовито предполагали, что уполномоченный Юдин ездит в монастырь «на ковер», потому как у наместника звание выше. Но это были просто злые языки. Хотя понятно, что в те времена наместники и настоятели не могли не иметь взаимоотношений с представителями государственной власти.
Увидев вопиющий непорядок в своем «хозяйстве», Николай Александрович Юдин сразу вышел из машины. Быстро во всем разобравшись, он решительно пробрался сквозь толпу к воротам и грозно забарабанил кулаком по старинным, окованным железом дубовым доскам.
— Кто там?! Ну-ка открывай сейчас же!
— Читай Символ Веры! — раздался из-за ворот грозный глас монаха Аввакума.
— Что?! — не поверил своим ушам уполномоченный. — Какой еще Символ Веры? Открывай, тебе говорят!
— Читай Символ Веры! — все так же непреклонно донеслось с той стороны.
У Николая Александровича от возмущения перехватило дыхание:
— Да ты кто такой?! Ты что себе позволяешь? Я уполномоченный! Я — Юдин! Открывай сейчас же, или пожалеешь!!!
— Читай Символ Веры!
Этот возвышенный диалог продолжался минут десять.
Наконец, взглянув на часы, уполномоченный сдался:
— Открой, прошу тебя! Я уже на целых четверть часа к вашему наместнику опоздал. Представляешь, как он меня сейчас встретит?
За воротами повисла пауза. Видно, отец Аввакум явственно представил себе, что ждет этого несчастного.
— Да, тебе не поздоровится… — с пониманием вздохнул он. Но тут же несгибаемо повторил: — Читай Символ Веры!
— Да не знаю я этот ваш Символ! — взмолился уполномоченный. — Что хоть это такое?
Отец Аввакум снова крепко задумался и наконец принял решение.
— Ну ладно, так и быть. Повторяй за мной.
И из-за ворот донеслись древние величественные слова Никео-Цареградского Символа Веры.
— Верую! — возгласил Аввакум.
— Верую… — затравленно озираясь на туристов, выдавил из себя уполномоченный.
— Во единого Бога Отца!.. — торжественно продолжил Аввакум.
— Во единого Бога Отца… — обреченно повторил Юдин.
— Вседержителя!
— Вседержителя…
— Творца небу и земли!
— Творца… небу и земли…
После того как уполномоченный Совета по делам религий по Псковской области всенародно засвидетельствовал последний догмат, заключенный в великой молитве: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века. Аминь», — ворота приоткрылись и пропустили чиновника в монастырский двор.
Испепелив взглядом своего инквизитора и выругавшись сквозь зубы, уполномоченный бросился к настоятельскому корпусу, где его в весьма раздраженном состоянии духа встретил отец наместник.
— Что ж это вы, Николай Александрович, опаздывать решили? Я уж полчаса как вас поджидаю! — недовольно укорил он гостя.
— Да что обо мне?! — кинулся в атаку уполномоченный. — Это у вас тут невесть что творится! Поставили психически больного на ворота. Никого не пускает — требует ото всех читать какой-то Символ Веры! Там на площади автобусы, туристы! Иностранцы!!! Представляете, какой скандал сейчас начнется?
Тут и наместник заволновался. Он немедля послал отца эконома разобраться и навести порядок, а Аввакума сейчас же доставить в наместничий кабинет для расправы.
Когда Аввакум вошел в обеденную залу, уполномоченный усилиями отца наместника, а также с помощью обильных яств и французского коньяка был несколько успокоен.
Увидев сторожа, отец наместник гневно привстал в креслах.
— Ты что там устроил?! Без благословения, самочинно порядки свои в монастыре наводишь?!
А вот самочиние — это действительно тяжкий грех для монаха. Отец наместник был здесь совершенно прав. И Аввакум мгновенно этот свой грех осознал. Он решительно шагнул к столу и бросился отцу Гавриилу в ноги.
— Виноват! Прости, отец наместник!
— Убирайся вон, самочинник! — загремел над ним наместник и даже отпихнул Аввакума сапогом.
Уполномоченный мстительно торжествовал. Когда он уехал, наместник снова потребовал к себе Аввакума. Тот, лишь войдя, сразу повалился в ноги.
Но отец наместник вызвал его совсем не для выговоров:
— Ладно, молодец! На вот, бери! — добродушно проговорил отец Гавриил и сунул Аввакуму бутылку «Наполеона».
В тот вечер Аввакум и еще несколько старых монахов, бывших солдат, с удовольствием попробовали, что такое знаменитый наместнический коньяк.
Черный пудель
Казалось бы, что интересного и важного может произойти на освящении квартиры или дома? Но и во время такой скромной службы люди, пусть ненадолго, но все же предстоят пред Господом Богом. А этого достаточно, чтобы для тех, кто пока еще далек от Церкви, порой вдруг открылись совершенно поразительные, неизведанные горизонты.
В жизни каждого человека — однажды, а может быть, и несколько раз — но непременно произойдут события, которые, как ни старайся, с рациональной точки зрения истолковать невозможно. Впрочем, если уж очень хочется себя пообманывать, то можно счесть подобные случаи невероятными совпадениями или даже болезненной фантазией. Правда, если у такой невообразимой истории были и другие свидетели, дело осложняется. Но и тут есть шанс представить все случившееся, скажем, как коллективную выдумку, химеру.
Но как бы мы ни старались объяснить, забыть, а еще лучше — высмеять этот наш личный загадочный духовный опыт, мы никогда не сможем до конца освободить свою память от властно ворвавшейся в наше обыденное существование иной реальности.
А дальнейшее — задумаемся ли мы над случившимся или предпочтем сделать вид, что ничего не произошло, — это уже в нашей власти. Только вот душа человеческая, уже после нашей смерти, расставшись с телом и представ перед новым миром, не сможет упрекнуть никого в своей неосведомленности. Не сможет надуться как школьник: «Это мы не проходили! Это нам не задавали!» И проходили, и задавали. И все что надо, каждому по-своему, разъясняли.
Впрочем, при всей своей значимости, такого рода события порой бывают весьма ироничными и даже забавными.
В 90-е годы все кому не лень насмешничали над нецерковными людьми, которые с серьезным видом выстаивали службы в православных храмах. Они прилежно, но неуклюже крестились, невпопад кланялись и явно мало что понимали в происходящем.
Еще любили хорошенько высмеять тех, кто приглашал батюшек освящать дома и квартиры. «Мода!» — злословили в их адрес юмористы.
А мне, признаться, всегда отрадно было видеть этих «подсвечников», как саркастически честили их остряки. Радостно за них становилось потому что они, пусть и неловко, но представали пред Господом Богом в усердии и смирении. А такое бесследно никогда не проходит. Даже самые неискусные богомольцы обязательно получат от Бога особые духовные дары, совершат лично им предназначенные открытия, которых хохмачам-насмешникам и во сне не увидеть.
Был у меня добрый знакомый, Олег Александрович Никитин, заслуженный ученый-энергетик еще времен Советского Союза. В 90-е годы он руководил крупным предприятием по эксплуатации и ремонту линий дальних электропередач, раскинувшихся от Дальнего Востока до Калининграда. Олег Александрович и его коллеги были людьми чрезвычайно интересными, но в церковной жизни, мягко говоря, разбирались мало. Такие классические советские ученые и директора-производственники старой закалки. Но в храм они все же стали наведываться время от времени.
На службах эти товарищи стояли — столбы столбами. Точно как пресловутые «подсвечники». Пыхтели, обливались потом, но и не сдавались, хотя выдержать полтора часа богослужения было для них истинным подвигом.