Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Что-то мне не нравится твой голос. Ну, что ты выяснил?

— Я заеду за тобой в десять.

Я поставил вариться кофе, достал из холодильника масло, яйца и копченую ветчину, мелко нарезал репчатого и зеленого лука и подогрел молоко для Турбо, выжал сок из трех апельсинов, накрыл стол и приготовил яичницу-глазунью из двух яиц с ветчиной и обжаренным луком.

Когда яичница была готова, я посыпал ее зеленым луком. Кофе тем временем тоже сварился. Я долго сидел над тарелкой, но так и не притронулся к яичнице. Около десяти я выпил несколько глотков кофе и ушел, поставив яичницу перед Турбо.

Юдит сразу же вышла на мой звонок. Она была хороша в своем шерстяном пальто с высоким воротником, настолько хороша, насколько это возможно для женщины, переживающей горе.

Мы оставили машину у здания управления порта и пошли между железнодорожных путей и старых пакгаузов по дороге вдоль Рейна. Под серым сентябрьским небом царил воскресный покой. Трактора Джона Дира[119] стояли, как солдаты в строю в ожидании начала полевой мессы.

— Ну, рассказывай наконец!

— Фирнер ничего не говорил о моем столкновении с заводской охраной в четверг ночью?

— Нет. Мне кажется, он пронюхал, что я была с Петером.

Я начал со своего вчерашнего разговора с Кортеном, довольно подробно остановился на вопросе, действительно ли старик Шмальц стал последним звеном некой безупречно работающей иерархической цепочки, сам ли он возложил на себя безумную миссию спасения завода, или им цинично воспользовались как инструментом; не поскупился я и на детали убийства на мосту. Я дал ей понять, что между тем, что я знал, и тем, что можно доказать, зияет непреодолимая пропасть.

Юдит твердо шагала рядом со мной. Зябко подняв плечи, она левой рукой придерживала воротник пальто, защищаясь от северного ветра. Она слушала меня не перебивая. Но потом вдруг сказала с коротким смешком, поразившим меня сильнее, чем если бы она заплакала:

— Знаешь, Герхард, это так нелепо! Когда я просила тебя узнать правду, я думала, эта правда мне поможет. А теперь я чувствую себя еще беспомощнее, чем раньше.

Я завидовал однозначности ее печали. Моя печаль была проникнута ощущением бессилия, чувством вины, — потому что это я, хоть и невольно, обрек Мишке на смерть, — горьким сознанием того, что меня тоже использовали, и извращенной гордостью за то, что я смог так далеко продвинуться в расследовании. Грустно мне было и оттого, что это дело сначала связало нас с Юдит, а потом поставило в такие обстоятельства, что мы уже никогда не сможем чувствовать себя друг с другом легко и непринужденно.

— Ты пришлешь мне счет?

Она не поняла, что мою работу вызвался оплатить Кортен. Когда я ей это объяснил, она еще больше ушла в себя и сказала:

— Очень характерно для всей этой истории. Я бы не удивилась, если бы меня повысили и назначили секретаршей самого Кортена. До чего же мне все это противно!

Между складами № 17 и № 19 мы повернули налево и вышли прямо к Рейну. Напротив, на другом берегу, высилось многоэтажное здание управления РХЗ. Рейн, широкий и спокойный, медленно катил мимо свои тяжелые воды.

— Что же мне теперь делать?

Я не знал, что ей ответить. Если завтра она сможет как ни в чем не бывало положить перед Фирнером папку с бумагами на подпись, значит, как-нибудь приспособится к новой ситуации.

— Самое ужасное — это то, что Петер уже так далеко от меня. Я имею в виду внутреннюю связь. Дома я убрала подальше все, что напоминало о нем, потому что это было так больно! А теперь мне так холодно в этом моем расчищенном одиночестве.

Мы шли вдоль Рейна по течению. Она вдруг повернулась ко мне и, схватив за плащ, принялась трясти меня со словами:

— Но мы же не можем этого так оставить! Они не должны выйти сухими из воды! — Она описала правой рукой широкую дугу, охватившую весь завод.

— Да, не должны, но выйдут. Во все времена сильные мира сего всегда выходили сухими из воды. А здесь к тому же это, возможно, были даже не сильные мира сего, а всего-навсего какой-то выживший из ума фанатик Шмальц.

— Но в этом как раз и заключается власть — что не надо действовать самому, а достаточно найти такого вот фанатика, безликую и безымянную пешку, которая все сделает за тебя. Это же не может их оправдать!

Я попытался объяснить ей, что вовсе не хотел никого оправдывать, а просто уже не мог продолжать расследование, потому что расследовать уже было нечего.

— Ты тоже — безликая и безымянная пешка, выполняющая за них грязную работу! Оставь меня одну, я найду дорогу обратно.

Подавив в себе желание оставить ее одну и уйти, я сказал:

— С ума сойти! Секретарь директора РХЗ упрекает детектива, выполнившего заказ РХЗ, в том, что он работает на РХЗ. Какая гордыня!

Мы пошли дальше. Через какое-то время она взяла меня под руку.

— Раньше, когда со мной случалось что-нибудь ужасное, у меня всегда было чувство, что все еще наладится. Я имею в виду — жизнь. Даже после развода. А сейчас я знаю, что уже никогда ничего не наладится, ничего уже не будет как прежде. Тебе это знакомо?

Я кивнул.

— Послушай, мне действительно хочется побродить здесь одной. Езжай без меня. И не смотри на меня так — я не собираюсь делать никаких глупостей.

На дороге, идущей вдоль Рейна, я еще раз оглянулся. Она все еще стояла на том же месте и смотрела на территорию старого завода, где еще два дня назад краснели кирпичные корпуса, а теперь была ровная площадка. Ветер гнал по дороге пустой мешок из-под цемента.

Часть третья

1

Важная веха в истории развития судопроизводства

После долгого золотого бабьего лета неожиданно грянула зима. Я не припомню другого такого холодного ноября.

Работы у меня в те дни было немного. Расследование по делу Сергея Менке шло вяло. Объединение гейдельбергских страховых компаний пожадничало и не послало меня в Америку. Встреча с балетмейстером проходила прямо во время репетиции, и я узнал много нового об индийских танцах, которые разучивала труппа, и ничего о Менке, кроме того, что одним он нравился, другим нет и что балетмейстер принадлежит к числу последних. Две недели меня так мучил ревматизм, что у меня не оставалось сил ни на какие другие нагрузки, кроме насущных бытовых процедур. Потом я много гулял, ходил в сауну или в кино, читал «Зеленого Генриха», начатого еще летом, — одним словом, валял дурака. Как-то раз в субботу я случайно встретил на рынке Юдит. Она больше не работала на РХЗ, жила на пособие по безработице и подрабатывала в магазине женской литературы «Ксантиппа». Мы договорились как-нибудь встретиться, но ни она, ни я не делали первого шага. С Эберхардом я разыгрывал партии матча на звание чемпиона мира, состоявшегося между Карповым и Каспаровым. Когда мы сидели над последней партией, позвонила Бригита из Рио-де-Жанейро. В трубке гудело и шумело, я с трудом разбирал ее слова. Кажется, она говорила, что ей меня не хватает. Я не знал, что мне по этому поводу думать или делать.

Декабрь начался неожиданными натисками фёна.[120] Второго декабря федеральный Конституционный суд объявил о незаконности введенной Вюртембергом и Рейнланд-Пфальцем непосредственной регистрации вредных выбросов. Он осудил нарушение информационного самоопределения предприятий и права на защиту созданного и действующего предприятия и в конечном счете признал систему несостоятельной. Известный автор передовиц «Франкфуртер альгемайне цайтунг» восторженно объявил это решение важной вехой в развитии судопроизводства, потому что защита информации наконец-то вырвалась из узких рамок защиты прав граждан и поднялась на уровень защиты прав предприятия. Только теперь решение по переписи населения предстало во всем своем зрелом величии.

Я подумал: «Что же теперь будет с дополнительным источником доходов Гремлиха? Станет ли РХЗ по-прежнему платить ему как „законсервированному агенту“?» Еще мне пришло в голову: «Прочтет ли Юдит это сообщение из Карлсруэ и что она при этом почувствует?»

В тот же день я получил письмо из Сан-Франциско. Вера Мюллер когда-то жила в Мангейме, в 1936 году эмигрировала в США и преподавала европейскую литературу в различных калифорнийских колледжах. Теперь она уже несколько лет на пенсии и под влиянием ностальгии читает «Маннхаймер морген». Она писала, что удивилась, так и не получив от Мишке ответа на свое письмо. На его объявление она откликнулась потому, что печальная судьба ее еврейской подруги в Третьем рейхе была связана с РХЗ. Она считала, что этому периоду современной истории следует посвящать гораздо больше исследований и публикаций, и выразила готовность связать меня с фрау Хирш. Но, желая оградить ее от ненужных волнений, она свяжет меня с ней лишь в том случае, если речь идет о серьезном проекте как с научной точки зрения, так и в плане преодоления последствий нацистского прошлого Германии. Поэтому она просила соответствующих разъяснений. Это было письмо образованной дамы, выдержанное в красивом, немного старомодном стиле, написанное прямым, строгим почерком. Я иногда вижу летом в Гейдельберге престарелых американских туристок в очках с розовой оправой, с подкрашенным в голубой тон седыми волосами и ярким макияжем на морщинистом лице. Я всегда воспринимал это странное желание выставить себя в карикатурном виде как печальное проявление кризиса культуры. Читая письмо Веры Мюллер, я вдруг представил себе такую пожилую даму интересной и привлекательной и почувствовал в этом проявлении кризиса культуры усталую мудрость давно забытых народов. Я написал ей, что постараюсь в ближайшем будущем ее навестить.

После этого я позвонил в Объединение гейдельбергских страховых компаний и недвусмысленно дал им понять, что без поездки в Америку мне остается лишь написать заключительный отчет и прислать его им вместе со счетом. Через час мне позвонил делопроизводитель и сказал, что я могу ехать.

Так я опять вернулся к делу Мишке. Я не знал, что в нем еще можно выяснять. Но вот проявился этот потерявшийся было след, и, получив зеленый свет от Объединения страховых компаний, я мог без всяких усилий заняться его отработкой, не ломая себе голову, зачем и почему.

Было три часа пополудни. С помощью своего карманного календаря я установил, что в Питсбурге сейчас девять часов утра. От балетмейстера я узнал, что друзья Сергея Менке работают в Питсбургском государственном театре балета, и в международной справочной службе мне дали телефон театра.

Девушка-оператор оказалась очень общительной.

— Вы хотите позвонить этой крошке из «Танца-вспышки»?

Я еще не видел этого фильма.

— А как, кстати, фильм, ничего? Стоить посмотреть?

Она ходила на него уже три раза.

Разговор с Питсбургом при моем знании английского — истинная мука. Тем не менее мне удалось выяснить у секретаря театра, что нужные мне люди весь декабрь будут в Питсбурге.

Со своим бюро путешествий я договорился, что они выдадут мне квитанцию об оплате билета на рейс «Люфтганзы» Франкфурт-Питсбург, а забронируют дешевый полет из Брюсселя в Сан-Франциско с промежуточной посадкой в Питсбурге. В начале декабря над Атлантикой должно быть спокойно. Они предложили мне утренний рейс в четверг.

Ближе к вечеру я позвонил Вере Мюллер в Сан-Франциско и сказал, что это я писал ей, что у меня неожиданно появилась возможность побывать в США и что в конце недели я буду в Сан-Франциско. Она сказала, что предупредит фрау Хирш о моем приезде, а сама она на выходные уезжает и была бы рада видеть меня в понедельник. Я записал адрес фрау Хирш: 410 Коннектикут-стрит, Потреро-Хилл.

2

Щелчок — и появилась картинка

У меня остались в памяти картины из старых фильмов — как пароходы входят в Нью-Йорк, медленно проплывая мимо статуи Свободы, мимо небоскребов, — мне казалось, что теперь я увижу то же самое, только не с палубы парохода, а из иллюминатора самолета. Но аэропорт находится далеко от города, там было грязно и холодно, и я с облегчением вздохнул, пересев в другой самолет, вылетающий рейсом в Сан-Франциско. Сиденья были расположены так близко одно за другим, что сидеть можно было только с откинутой спинкой. Во время ланча спинку нужно было привести в вертикальное положение, и, похоже, этот ланч подавали с одной-единственной целью — чтобы пассажиры, закончив прием пищи, были счастливы опять откинуть спинку кресла.

Я прибыл около полуночи. Такси доставило меня по восьмиполосной автостраде в город. Я еще не пришел в себя после полета сквозь грозу. Гостиничный слуга, который отнес мои вещи в номер, включил телевизор. Щелчок — и появилась картинка. На экране с непристойной нахрапистостью ораторствовал какой-то мужчина. Я не сразу догадался, что это проповедник.

На следующее утро портье вызвал мне такси, и я вышел на улицу. Окно моего номера выходило на стену соседнего дома, и утром в комнате было сумрачно и тихо. Зато теперь звуки и краски города обрушились на меня со всех сторон, а надо мной сияло ясное голубое небо. Поездка по раскинувшемуся на холмах городу, по прямым как стрела улицам, ведущим вверх, а потом внезапно падающим вниз, чавканье разбитых рессор такси, когда водитель тормозил перед поперечными улицами, вид небоскребов, мостов и огромной бухты — от всего этого я был как пьяный.

Дом был расположен на тихой улице. Это был деревянный дом, как и все постройки в этом районе. Ко входу вела лестница. Я поднялся наверх и позвонил. Мне открыл какой-то старичок.

— Мистер Хирш?

— Мой муж умер шесть лет назад. Тебе не надо извинять,[121] меня часто берут за мужчину, и я привыкла. Ты ведь тот немец, о котором мне рассказывала Вера, верно?

Не знаю, что это было — растерянность, запоздалая реакция на стресс трудного перелета или поездка в такси, но я, кажется, потерял сознание и пришел в себя, когда старушка плеснула мне в лицо стакан воды.

— Ты был счастлив, что не упал с лестницы. Если можешь, заходи в мой дом, и я дам тебе глоток виски.

Виски растекся огнем по моим жилам. Воздух в комнате был спертым, пахло старостью, старческим телом и старой едой. Я вдруг вспомнил, что в доме моих деда и бабки стоял такой же дух, и меня опять охватил страх перед старостью, который я все время в себе подавляю.

Женщина сидела напротив и внимательно меня изучала. Она была совершенно лысой.

— Значит, ты хочешь поговорить со мной о Карле Вайнштейне, моем муже? Вера сказала, что это очень важно — рассказывать о том, что тогда происходило. Но это тяжелая история. Мой муж хотел забыть ее.

Я не сразу понял, кто был Карл Вайнштейн. Но когда она начала рассказывать, я вспомнил. Она не знала, что, рассказывая его историю, касается и моего прошлого.

Она говорила каким-то странным, монотонным голосом. До 1933 года Вайнштейн был профессором органической химии в Бреслау. В 1941 году, когда он попал в концентрационный лагерь, его бывший ассистент Тиберг затребовал его оттуда для работы в лабораториях РХЗ и добился его перевода на завод. Вайнштейн был даже доволен, что опять может работать в своей области и что в лице Тиберга он имеет дело с человеком, который ценит его как ученого, говорит ему «господин профессор» и каждый вечер вежливо прощается с ним, когда он вместе с другими узниками отправляется в свой барак за колючую проволоку.

— Мой муж был не очень приспособленным к жизни и не очень смелым человеком. У него не было идеи, что вокруг него происходит и что с ним будет дальше, а может, он и не хотел ее иметь.

— А вы тоже были тогда на РХЗ?

— Я встретилась с Карлом на пути в Освенцим, в сорок первом году. А в следующий раз мы увиделись только после войны. Я фламандка, ты знаешь, и сначала могла скрываться в Брюсселе, пока они меня не схватили. Я была красивая женщина. Они делали опыты с кожей моей головы. Я думаю, это спасло мне жизнь. Но в сорок пятом я была лысой старухой. Мне было тогда двадцать три года…

В один прекрасный день к Вайнштейну пришли двое: один — сотрудник завода, другой — эсэсовец. Они объяснили ему, какие показания он должен будет дать полиции, прокурору и судье. Речь шла о саботаже, о рукописи, которую он якобы нашел в письменном столе Тиберга, о якобы подслушанном разговоре Тиберга с одним из сотрудников.

Я вспомнил, как Вайнштейна тогда привели ко мне в кабинет в арестантской одежде и как он давал свои показания.

— Он сперва не хотел. Все это была неправда, а Тиберг хорошо к нему относился. Но они показали ему, что раздавят его. Взамен они даже не обещали ему жизнь, а только давали шанс прожить еще какое-то время. Ты можешь себе такое представить? Потом моего мужа перевели в другой лагерь, и там про него просто забыли. Мы с ним договорились, где встретимся, в случае все кончится. В Брюсселе, на Гранд-Плас. Я пришла туда случайно, весной сорок шестого, я уже и не думала о нем. А он ждал меня там с лета сорок пятого. Он сразу меня узнал, хотя я была лысая старуха. Кто устоит такое? — Она рассмеялась.

У меня не хватило духу сказать ей, что Вайнштейн давал свои показания мне. Не мог я ей сказать и того, почему для меня так важно, правду ли тогда говорил Вайнштейн. Но мне непременно надо было это знать. И я спросил:

— Вы уверены, что ваш муж дал тогда ложные показания?

— Я не понимаю — я рассказала вам то, что узнала от своего мужа. — Лицо ее приняло неприязненное выражение. — Уходите. Уходите.

3

Do not disturb[122]

Я спустился с холма и оказался на берегу, посреди доков и пакгаузов. Нигде не было видно ни такси, ни автобусов, ни метро. Я даже не знал, есть ли вообще в Сан-Франциско метро. Я пошел в сторону высотных домов. Улица не имела названия — только номер. Передо мной медленно ехал тяжелый черный «кадиллак». Через каждые несколько метров он останавливался, из него вылезал негр в розовом шелковом костюме, расплющивал каблуком жестяную банку из-под пива или колы и бросал ее в большой синий полиэтиленовый мешок. Впереди, метрах в трехстах, я увидел магазин. Подойдя ближе, я разглядел решетки на окнах, мощные, как на крепостных воротах. Я вошел, в надежде приобрести какой-нибудь сэндвич и пачку «Свит Афтон». Товары лежали за решеткой. Касса напомнила мне банковские окошечки. Никакого сэндвича мне не досталось, и название «Свит Афтон» никому здесь ничего не говорило. Когда я вышел из магазина с блоком «Честерфилда», прямо посреди улицы проехал товарный поезд. У причалов я обнаружил пункт проката автомобилей и взял напрокат «шевроле». Мне понравилось сплошное переднее сиденье. Оно напомнило мне «хорьх», на переднем сиденье которого жена моего учителя латыни дала мне первые уроки любви. Вместе с машиной я получил план города с отмеченным маршрутом 49 Mile Drive. Я без труда ориентировался, благодаря многочисленным указателям. У скал я обнаружил ресторан. Перед входом мне пришлось постоять в очереди, прежде чем меня провели к столику у окна.

Над океаном поднимался туман. Я не мог оторвать глаз от этого зрелища — как будто за этой тающей завесой в любую минуту мог показаться японский берег. Я заказал стейк из тунца, запеченный в фольге картофель и салат «айсберг». Пиво называлось «Anchor Steam» и по вкусу напоминало пиво «с дымком»,[123] которое подают в бамбергском пивном ресторане «Шленкерла». Официантка была очень внимательна, сама подливала мне кофе, осведомилась о моем самочувствии и поинтересовалась, откуда я приехал. Она тоже бывала в Германии, навещала своего друга в Баумхольдере.

После обеда я немного прошелся, вскарабкался на скалы и вдруг увидел прямо перед собой Голден-Гейт-бридж.[124] Я снял плащ, положил его на камень и сел на него. Берег навис над океаном почти отвесной стеной. Внизу скользили пестрые парусные яхты, медленно шел мимо сухогруз.

В свое время я решил жить в мире со своим прошлым. Вина, искупление, энтузиазм и слепота, гордыня и гнев, мораль и разочарование — все это я привел в некое искусственное равновесие. Благодаря этому прошлое стало абстракцией. И вот реальность добралась до меня и грозила нарушить это равновесие. Да, я как прокурор стал слепым орудием в чужих руках, это я понял после крушения рейха. Можно, конечно, задаться вопросом, существуют ли более или менее достойные формы такой «слепоты». И все же для меня это было не одно и то же — отягчить свою совесть виной, служа, как я думал, великой и, как оказалось, преступной идее, или стать глупой пешкой — пусть даже слоном — на шахматной доске какой-то мелкой грязной интриги, которую я пока еще не понимал.

Какие же выводы можно сделать из истории, рассказанной фрау Хирш? Тиберг и Домке, дело которых я вел, были изобличены лишь на основе ложных показаний. По любым, даже по национал-социалистским меркам, приговор был судебной ошибкой, и мое дознание тоже было ошибочным. Я стал инструментом преступного сговора, а Тиберг и Домке — его жертвами. Я все отчетливее вспоминал детали этого дела. В письменном столе Тиберга были обнаружены спрятанные документы, содержавшие чрезвычайно важные идеи военного значения, которые Тиберг и его исследовательская группа сначала активно разрабатывали, а потом решили придержать. Обвиняемые в ходе следствия и во время суда настойчиво утверждали, что не могли одновременно заниматься двумя перспективными направлениями, что работу по одному из них они приостановили, с тем чтобы продолжить ее позже. Все это держалось в строжайшей тайне, тем более что их открытие, по их словам, было настолько значительным, что они и сами ревниво охраняли свое детище от завистников и врагов. Только поэтому бумаги были спрятаны в письменном столе. Возможно, этот аргумент и помог бы им оправдаться, но Вайнштейн заявил, что подслушал разговор между Домке и Тибергом о необходимости не допустить реализации открытия и тем самым приблизить конец войны даже ценой поражения Германии. И вот оказывается, что такого разговора не было вообще.

Дело о саботаже вызвало тогда большое возмущение. Второй пункт обвинения — осквернение расы — мне и тогда не внушал доверия. Мое дознание не дало однозначного подтверждения того, что Тиберг имел любовную связь с заключенной-еврейкой. Его и за это приговорили к смерти. Я стал размышлять, кто из СС и кто из представителей промышленности мог организовать этот заговор.

На Голден-Гейт-бридж царило оживленное движение. Куда спешат все эти люди? Я подъехал к въезду на мост, оставил машину у памятника строителю и дошел до середины моста. Я был единственным пешеходом. Внизу серебрился океан. За спиной у меня ровно, бесстрастно гудели моторы лимузинов. Холодный ветер свистел в вантах моста. Я скоро продрог.

Свой отель я отыскал не без труда. Быстро темнело. Я спросил портье, где можно раздобыть бутылку самбуки. Он послал меня в винный магазин в двух кварталах от гостиницы. Обойдя все полки, я так и не нашел самбуки. Хозяин магазина посочувствовал мне и предложил попробовать нечто похожее — «Southern Comfort».[125] Он сунул бутылку в бумажный пакет и скрутил верх пакета жгутом. По дороге в отель я купил себе гамбургер. В плаще, с коричневым пакетом в одной руке и гамбургером в другой я чувствовал себя статистом в американском кинодетективе.

В номере я лег на кровать и включил телевизор. Стакан для полоскания рта был упакован в свежий полиэтиленовый пакетик. Я разорвал упаковку и налил в стакан «Southern Comfort». Он не имел ничего общего с самбукой, но был приятен на вкус и шел как по маслу. Футбол по телевизору тоже не имел ничего общего с нашим футболом. Но я скоро понял принцип игры и стал следить за матчем с возрастающим интересом.

Через какое-то время я уже аплодировал своей команде, когда ей удавалось продвинуться с мячом к воротам противника. Потом я вошел во вкус рекламных роликов, прерывавших матч. В конце концов я, кажется, громко заорал, когда моя команда победила, потому что в стену постучали. Я хотел встать и тоже постучать в ответ, но кровать каждый раз подбрасывало вверх именно с того края, с которого я хотел с нее слезть. К тому же это было совсем не обязательно. Главное, что качка не мешала мне наливать. Последний глоток я оставил в бутылке. На обратный перелет.

Среди ночи я проснулся. Только теперь я почувствовал, что пьян. Я лежал одетый на кровати, телевизор бесшумно плевался картинками. Когда я его выключил, мою голову словно взорвали изнутри. Мне еще кое-как удалось стащить с себя куртку, и я опять уснул.

Проснувшись, я некоторое время не мог понять, где нахожусь. В комнате царил образцовый порядок, пепельница была пуста, а стакан для полоскания рта опять упакован в свежий полиэтиленовый пакетик. Мои наручные часы показывали полтретьего. Я долго сидел в сортире, держась руками за голову. Моя руки, я старался не смотреть в зеркало. В своем дорожном несессере я нашел пачку саридона, и через двадцать минут головная боль прошла. Но при каждом движении мой расплавленный мозг тяжелыми волнами бился о стенки черепной коробки, а желудок отчаянно требовал пищи, в то же время тревожно сигнализируя о возможности ее непроизвольного извержения. Дома я бы приготовил себе отвар ромашки, а здесь я не знал, как по-английски «ромашка», где ее взять и как вскипятить воду.

Я принял душ, сначала горячий, потом холодный. В чайной отеля я попросил черного чаю и тост. Потом прошелся по улице. Она привела меня к знакомому винному магазину. Он был еще открыт. Я был на «Southern Comfort» не в обиде за прошлую ночь. В знак подтверждения этого я купил еще одну бутылку. Хозяин сказал:

— Better than any of your Sambuca, hey?[126]

Мне не хотелось возражать ему.

На этот раз я решил напиться организованно. Я повесил табличку «DO NOT DISTURB» снаружи на дверь, а костюм на вешалку и надел пижаму. Сунув белье в специально предусмотренный для этого полиэтиленовый пакет, я положил его перед дверью в коридоре, а рядом поставил ботинки, в надежде, что утром получу все обратно в надлежащем виде. Потом я запер дверь на ключ, задернул гардины, включил телевизор, налил первый стакан, поставил бутылку и пепельницу на тумбочку перед кроватью, рядом положил сигареты и спички, а сам улегся в постель. По телевизору шел фильм «Red River».[127] Натянув одеяло до подбородка, я смотрел кино, пил ликер и курил.

Через какое-то время зрительные образы, которыми меня мучила память, — зал судебных заседаний, в котором я выступал, казни, на которых я обязан был присутствовать, серые, зеленые и черные мундиры и моя жена в бэдээмовской форме[128] — исчезли. Стихли сапоги в длинных гулких коридорах, смолкли речи фюрера, несущиеся из радиоприемников, оборвались сирены. Джон Уэйн пил виски, я пил «Southern Comfort», и когда он отправился разбираться со своими врагами, я был вместе с ним.

В следующий полдень выход из пьяного загула был для меня уже привычной процедурой. В то же время мне было ясно, что «запой» кончился. Я поехал в парк «Золотые ворота» и два часа гулял. Вечером я нашел итальянский ресторанчик под названием «Perry\'s» и чувствовал себя в нем почти так же комфортно, как в «Розенгартене». Ночь я проспал крепко и без сновидений, а в понедельник открыл для себя американский завтрак. В девять я позвонил Вере Мюллер. Она сказала, что ждет меня к ланчу.

В половине первого я был перед ее домом на Телеграф-Хилл с букетом желтых роз. Вера Мюллер оказалась не синеволосой карикатурной старушкой, нарисованной моим воображением. Она была моя ровесница, и если моя старость производила такое же впечатление, как ее, то меня это вполне устраивало. Это была высокая, стройная, сухощавая женщина, одетая в джинсы и русскую вышитую рубашку, на груди у нее болтались очки на цепочке, серые глаза лучились иронией. На левой руке было два обручальных кольца.

— Да, я вдова, — сказала она, перехватив мой взгляд. — Мой муж умер три года назад. Вы мне чем-то напоминаете его.

Она провела меня в гостиную, откуда был виден остров-тюрьма Алькатрас.

— Стаканчик пастиса в качестве аперитива? Угощайтесь, а я быстренько суну пиццу в духовку.

Когда она вернулась, я уже налил себе и ей пастиса.

— Я должен вам кое в чем признаться. Я не историк из Гамбурга, а частный детектив из Мангейма. Человека, на объявление которого вы откликнулись и который тоже не был историком, убили, и я пытаюсь выяснить почему.

— А кто его убил, вы уже знаете?

— И да и нет.

Я рассказал ей свою историю.

— Вы говорили фрау Хирш о своей причастности к делу Тиберга?

— Нет, у меня не хватило духу.

— Вы и в самом деле похожи на моего мужа. Он был журналистом, знаменитым неистовым репортером, но постоянно жил в страхе из-за своих репортажей. Впрочем, это хорошо, что вы ей ничего не сказали. Она бы слишком разволновалась, в том числе и из-за ее непростых отношений с Карлом. Вы знали, что он снова сделал большую карьеру, на этот раз в Стэнфорде? Сара так и не смогла вжиться в этот мир. Она осталась с ним, потому что не смогла отказать ему, ведь он так долго ее ждал. А он жил с ней лишь из чувства порядочности. Они так и не поженились.

Она повела меня на балкон перед кухней и принесла пиццу.

— Старость мне нравится тем, что с годами меняешь отношение и к собственным принципам. Раньше я и представить себе не могла, что когда-нибудь буду обедать с бывшим нацистским прокурором и у меня не застрянет пицца в горле. Вы так и остались нацистом?

У меня пицца застряла в горле.

— Ладно, не обижайтесь. Вы совсем не похожи на нациста. Вас, наверное, иногда мучает прошлое?

— Еще как! Чтобы справиться с этими муками, мне потребовалось целых две бутылки «Southern Comfort». — Я рассказал ей о своих субботне-воскресных приключениях.

В шесть часов мы еще беседовали. Она рассказала о том, как начинала свою новую жизнь в Америке. Познакомившись со своим мужем на олимпиаде в Берлине, она уехала с ним в Лос-Анджелес.

— Знаете, что для меня было труднее всего? Сидеть в сауне в купальнике.

Потом она пошла на ночное дежурство — она работала в службе психологической помощи по телефону, — а я еще раз заглянул в «Perry\'s», чтобы запастись горючим на ночь, но на этот раз ограничился шестью банками пива. Утром, за завтраком, я написал Вере Мюллер открытку, оплатил счет за проживание и поехал в аэропорт. Вечером я уже был в Питсбурге. Там лежал снег.

4

Сказать про него что-нибудь хорошее — нож острый!

Оба такси, и то, которое доставило меня вечером в отель, и то, которое отвезло меня на следующее утро в театр, были желтого цвета, как в Сан-Франциско. Было девять часов, труппа уже репетировала, но в десять у них начался перерыв, и я отыскал своих мангеймцев. Они стояли в трико и коротеньких майках у батареи и пили йогурт.

Когда я представился, они долго не могли прийти в себя от удивления, что я приехал в такую даль только ради того, чтобы поговорить с ними.

— Ты знал эту историю с Сергеем? — спросила Ханна Йошку. — Слушай, я просто в шоке!

Йошка тоже был поражен.

— Если мы хоть как-то можем помочь Сергею… Я поговорю с шефом. Думаю, ничего страшного не будет, если мы вернемся на репетицию в одиннадцать. Можно будет спокойно поговорить в нашей театральной столовой.

Столовая была пуста. В окно был виден парк с высокими голыми деревьями. Там гуляли молодые мамаши с детьми, маленькими эскимосами в теплых комбинезонах, резвившимися на снегу.

— В общем, для меня это очень важно, поделиться тем, что я знаю о Сергее. Было бы просто ужасно, если бы кто-то подумал, что… если бы они действительно поверили, что… Сергей — он такой тонкий и очень ранимый человек — не какой-нибудь там мачо! Понимаете, он никак не мог сделать это специально хотя бы уже потому, что он всегда жутко боялся любых травм.

Йошка не разделял ее уверенности. Он задумчиво мешал пластмассовой палочкой в своем одноразовом стаканчике с кофе.

— Господин Зельб, я тоже не думаю, что Сергей мог сам себя покалечить. Я просто не могу представить себе, что кто-то способен на такое. Но если кто-нибудь… Понимаете, у Сергея всегда были какие-то сумасшедшие идеи.

— Как ты можешь говорить такие гадости! — перебила его Ханна. — Ты же его друг. Я просто в шоке, в самом деле.

Йошка коснулся ее руки:

— Ну Ханна! Ты разве не помнишь тот вечер, когда мы принимали у себя ансамбль из Ганы? Сергей тогда рассказывал, как он еще бойскаутом чистил картошку и специально порезал себе палец, чтобы больше не дежурить по кухне. Мы еще все смеялись, и ты тоже.

— Да ты же ничего не понял! Он просто сделал вид, что порезался, и замотал себе палец бинтом. Я просто поражаюсь, как ты умеешь все перевернуть с ног на голову! Ну Йошка, ну, я не знаю!..

Йошку это, похоже, не убедило, но ему не хотелось спорить с Ханной. Я спросил о настроении, душевном состоянии Сергея в последние месяцы прошлого сезона.

— В том-то и дело! — ответила Ханна. — Это тоже никак не вписывается в ваши странные версии. Он так верил в себя, хотел во что бы то ни стало освоить еще и фламенко и так добивался стипендии в Мадрид.

— Вот именно! И эту стипендию он как раз и не получил!

— Ну как ты не понимаешь? Он стремился к ней, он подал заявку, вложил в это столько энергии! И с его партнером тоже все наконец наладилось летом, с этим профессором германистики. Понимаете, Сергей… Нет, гомиком он не был, но ему нравились и мужчины. Я считаю, что это здорово на самом деле. И не просто какие-то там мимолетные встречи, секс, а он был способен на настоящее чувство. Нет, его просто нельзя не любить. Он такой…

— Мягкий? — подсказал я.

— Точно, мягкий. А вы, кстати, его знаете, господин Зельб?

— Скажите, пожалуйста, как звали этого профессора германистики, которого вы упомянули?

— А это разве был германист? По-моему, юрист? — наморщил лоб Йошка.

— Чушь! Я смотрю, тебе сказать про Сергея что-нибудь хорошее — прямо нож острый! Это был точно германист, такой ласковый, на самом деле… А фамилия… Я не знаю, должна ли я называть вам его фамилию.

— Ханна, они же не делали тайны из своих отношений — разгуливали вместе по городу, как голубки! Это Фриц Кирхенберг из Гейдельберга. Может, это даже хорошо, если вы поговорите с ним.

Я спросил их, какого они мнения о Сергее как о танцоре. Ханна ответила первой:

— Ну какое это имеет значение? Даже если ты плохой танцор — это еще не повод отрубать себе ногу! Я вообще отказываюсь говорить на эту тему. И остаюсь при своем мнении: что вы не правы.

— Я еще не пришел к окончательному выводу, фрау Фишер. И хотелось бы вам напомнить, что господин Менке не потерял, а сломал ногу.

— Я не знаю, насколько вы знакомы с жизнью артистов балета, господин Зельб, — сказал Йошка. — В конце концов, у нас, как и везде: есть звезды и те, которые когда-то ими станут; есть средние танцоры, которые давно поняли, что им не светит Олимп, но зато им не надо бояться, что они останутся без работы. И есть те, которые живут в постоянном страхе за следующий ангажемент и у которых с каждым годом все меньше уверенности в завтрашнем дне. Сергей принадлежал к третьей категории.

Ханна не противоречила. Всем своим холодно-неприступным видом она давала понять, что считает разговор совершенно бессмысленным.

— Мне казалось, что вы хотите узнать побольше о Сергее как о человеке. Почему у мужчин на уме одна только карьера?..

— А как господин Менке представлял себе свое будущее?

— Он между делом всегда занимался бальными танцами и говорил, что хотел бы открыть школу танцев, традиционную, для пятнадцати-шестнадцатилетних.

— Это, кстати, тоже говорит о том, что он не мог нарочно сломать себе ногу, на самом деле. Сам подумай, Йошка, как он мог бы стать учителем танцев без ноги?

— А вы тоже знали о его планах относительно школы танцев, фрау Фишер?

— У Сергея было много планов. Он очень творческий человек, и у него богатая фантазия. Он говорил, что вполне мог бы заняться и чем-нибудь таким, что вообще не имеет отношения к танцам, например разводить овец в Провансе или что-нибудь в этом духе.

Им пора было на репетицию. Они дали мне свои телефоны на случай, если будут еще вопросы, поинтересовались моими планами на вечер и пообещали оставить для меня в кассе контрамарку. Я смотрел им вслед. У Йошки была сосредоточенная, пружинистая походка, Ханна шла легкими, невесомыми шагами, словно паря над землей. Она наговорила много глупостей, «на самом деле», но двигалась она убедительно, и я с удовольствием посмотрел бы на нее вечером на сцене. Но в Питсбурге было слишком холодно. Я поехал в аэропорт, улетел в Нью-Йорк, и мне посчастливилось в тот же вечер попасть на рейс, вылетающий во Франкфурт. Похоже, я слишком стар для Америки.

5

Для кого же это он старается?

За бранчем в кафе «Гмайнер» я составил план действий на остаток недели. За окнами крупными хлопьями падал снег. Я должен был найти командира группы бойскаутов, членом которой был Менке, и поговорить с профессором Кирхенбергом. А еще я решил встретиться с судьей, который приговорил к смерти Тиберга и Домке. Мне нужно было узнать, не был ли этот приговор результатом указания сверху.

Судья Бойфер после войны стал председателем судебной коллегии Верховного суда земли Баден-Вюртемберг в Карлсруэ. Я нашел его фамилию в телефонной книге Карлсруэ на главном почтамте. У него был на удивление молодой голос. Он вспомнил мою фамилию.

— Тот самый Зельб? — воскликнул он с швабским акцентом. — Чем же он, интересно, занимается, наш Зельб?

Бойфер согласился принять меня у себя после обеда. Он жил в Дурлахе, в доме на склоне высокого холма, откуда был виден весь Карлсруэ. Я увидел большой газгольдер, приветствующий гостей города надписью «Карлсруэ». Судья Бойфер сам открыл мне дверь. Он держался по-военному прямо, на нем был серый костюм, белая рубашка и красный галстук с серебряной булавкой. Воротник рубашки стал слишком широк для его старой, морщинистой шеи. Бойфер был лыс, все части его обрюзгшего лица обвисли — мешки под глазами, щеки, подбородок. В прокуратуре мы все посмеивались над его оттопыренными ушами. Сейчас они производили еще более сильное впечатление, чем тогда. Вид у него был болезненный. Ему, по-видимому, уже давно перевалило за восемьдесят.

— Значит, он стал частным детективом, наш Зельб? И ему не стыдно? Он же был хорошим юристом, лихим прокурором. Когда улеглись все эти страсти, я думал, вы вернетесь к нам.

Мы сидели у него в кабинете и пили херес. Он все еще читал «Новый юридический еженедельник».

— Но ведь Зельб явно пришел не для того, чтобы проведать старого судью, а? — Его свиные глазки хитро блеснули.

— Вы не помните уголовное дело по обвинению Тиберга и Домке? Конец сорок третьего, начало сорок четвертого? Я вел дознание, Зёделькнехт был представителем обвинения, а вы были судьей.

— Тиберг и Домке… Тиберг и Домке… — пробормотал он, припоминая. — Ну да, конечно. Их приговорили к смерти. Домке казнили, а Тибергу удалось скрыться. Этот малый потом далеко пошел. Был уважаемым человеком. Или он еще жив? Мы с ним как-то встретились на приеме в Солитюде,[129] пошутили о старых временах. Он понял, что мы все тогда выполняли свой долг.

— Я хотел спросить вас — члены суда тогда, случайно, не получали никаких сигналов сверху относительно исхода этого процесса? Или это был совершенно обычный процесс?

— И зачем ему это, интересно, понадобилось, нашему Зельбу? Для кого же это он старается?

Вопрос этот, конечно, был неизбежен. Пришлось рассказать ему о случайном знакомстве с Верой Мюллер и о встрече с фрау Хирш.

— Я просто хочу знать, что тогда произошло и какую роль во всем этом сыграл я.

— Того, что вам рассказала эта женщина, совершенно недостаточно для возобновления дела. Если бы Вайнштейн еще был жив… А так — нет. Да я и не верю в это. Есть приговор, и чем дольше я вспоминаю это дело, тем больше убеждаюсь, что никакой судебной ошибки там быть не могло.

— Ну а сигналы сверху все-таки были? Поймите меня правильно, господин Бойфер. Мы с вами оба знаем, что немецкий судья всегда умел сохранить свою независимость даже в особых условиях. Но все же нередко бывало, что те или иные заинтересованные лица пытались оказать влияние на суд, и мне хотелось бы знать, была ли и в этом процессе заинтересованная сторона?

— Ох уж этот Зельб! Зачем ему обязательно нужно ворошить прошлое? Но если уж ему так неймется… Мне тогда несколько раз звонил Вайсмюллер, тогдашний генеральный директор. Ему было важно, чтобы это дело поскорее закрыли и про РХЗ перестали болтать. Может, ему именно поэтому и нужно было, чтобы Тиберга и Домке осудили. Нет более надежного средства поскорее закрыть дело раз и навсегда, чем казнь. Были ли у него другие причины желать смертного приговора… Представления не имею. Не думаю. Вряд ли.

— И это все?

— Вайсмюллер, кажется, обращался тогда и к Зёделькнехту. Адвокат Тиберга привел кого-то с РХЗ в качестве свидетеля защиты, и этот свидетель договорился до того, что чуть сам не угодил за решетку; за него ходатайствовал Вайсмюллер. Постойте, этот парень, кажется, тоже стал большой шишкой… Верно! Кортен его фамилия, это же нынешний генеральный директор. Видите, у нас с вами одни генеральные директора! — Он рассмеялся.

Как же я мог это забыть? Я тогда еще радовался, что мне не понадобилось привлекать к следствию своего друга и шурина, потому что Кортен так тесно сотрудничал с Тибергом, что участие в процессе могло его самого превратить в подозреваемого, во всяком случае, могло повредить его карьере. Но его привлекла защита.

— А в суде тогда знали, что Кортен — мой шурин?

— Вот так номер! Никогда бы не подумал. Плохо же вы консультировали своего шурина. Он так усердно защищал Тиберга, что Зёделькнехт чуть не велел взять его под стражу прямо в зале суда. Очень благородно, даже чересчур благородно. Но Тибергу это не помогло. Свидетель защиты, который ничего толком по делу сказать не может, а только нахваливает подсудимого, всегда вызывает недоверие.

Мне больше нечего было спрашивать у Бойфера. Я выпил вторую рюмку хереса, которую он мне налил, поболтал с ним о бывших коллегах и откланялся.

— Старина Зельб… Теперь он небось опять пойдет по следу. Никак ему не обойтись без этой пресловутой справедливости, верно? Заглянет ли он еще как-нибудь ко мне? Был бы рад.

Моя машина была покрыта толстым слоем свежего снега. Я смел его, благополучно миновал спуск до трассы и поехал вслед за снегоочистительной машиной по автостраде на север. Радио сообщало о заторах на дорогах и передавало хиты шестидесятых годов.

6

Кровяная колбаса с картофелем и капустой

Из-за снегопада я прозевал у Вальдорфской развязки съезд с автострады на Мангейм. Потом снегоочиститель повернул на стоянку, и я понял, что дальше мне пути нет. Мне удалось еще дотянуть до автозаправки в Хартвальде.

За чашкой кофе в закусочной я смотрел на танцующие снежинки в окне и ждал, когда кончится снегопад. Перед глазами вдруг опять поплыли картины прошлого.

Это было вечером, в августе или сентябре 1943 года. Нам с Кларой пришлось съехать с квартиры на Вердерштрассе, и мы только что закончили переезд в новую квартиру на Банхофштрассе. Кортен пришел к нам на ужин. Мы ели горячую кровяную колбасу с картофелем и капустой. Кортен восхищался квартирой, хвалил Клару за вкусный ужин, а я злился, потому что он прекрасно знал, как плохо готовит Клархен, и потому что не мог не заметить, что картофель был пересолен, а капуста подгорела. Потом мы уединились с сигарами на часок в моем кабинете.

Я тогда как раз только что получил дело Тиберга и Домке. Меня не удовлетворяли результаты полицейского расследования. Тиберг был из хорошей семьи, просился на фронт, но был оставлен на РХЗ из-за своих научных разработок военного значения. Я не мог представить его себе саботажником.

— Ты ведь хорошо знаешь Тиберга. Что ты о нем можешь сказать?

— Он просто безупречен. Мы все были в ужасе, когда его и Домке арестовали прямо на рабочем месте, неизвестно за что. Член германской сборной по хоккею в тридцать шестом году, награжден медалью профессора Дэмеля, талантливый химик, все ценят его как коллегу и уважают как начальника. Я просто не понимаю, что вам там взбрело в голову, чем он мог не угодить полиции и прокуратуре!

Я объяснил ему, что арест — это еще не обвинительный приговор и что немецкий суд никому не вынесет приговора без доказательств. Это у нас с ним была традиционная тема со студенческой скамьи. Кортен откопал тогда у букиниста книгу о нашумевших судебных ошибках и ночи напролет спорил со мной о том, может ли человеческое правосудие в принципе избежать судебных ошибок. Я утверждал, что может, Кортен же настаивал на том, что это невозможно и что с этим надо смириться.

Мне вспомнился один зимний вечер из нашей берлинской студенческой жизни. Мы с Кларой катались на санках на Кройцберге,[130] а потом ужинали у нее дома с родителями. Кларе было семнадцать лет, я видел ее уже тысячу раз и до этого воспринимал не иначе, как просто младшую сестру Фердинанда. В тот раз я взял девчонку с собой только потому, что она так просилась на Кройцберг. Я, собственно, надеялся встретить на катальной горке Паулину и помочь ей встать, если она упадет, или защитить ее от противных кройцбергских уличных мальчишек. Не помню, была ли Паулина в тот день на Кройцберге или нет. Во всяком случае, я вдруг заметил, что меня интересует только Клара. Она была в меховой куртке и с пестрым шарфом на шее, ее белокурые волосы развевались на ветру, а на румяных щеках таяли снежинки. На обратном пути мы в первый раз поцеловались. Кларе пришлось меня уговаривать подняться с ней наверх. Я не знал, как мне теперь себя с ней вести перед родителями и братом. Когда я потом, попрощавшись, собрался уходить, она под каким-то предлогом проводила меня до двери и тайком поцеловала.

Я поймал себя на том, что улыбаюсь, глядя в окно. На автостоянке остановилась крытая желтым брезентом фура Общества благотворительности. Благотворительность тоже вынуждена была отступить перед снегопадом. На моей машине уже опять выросла шапка снега. Я купил себе у стойки еще один кофе и бутерброд и опять встал у окна.

В тот вечер мы с Кортеном заговорили и о Вайнштейне. Безупречный обвиняемый и еврей-свидетель со стороны обвинения — я уже подумывал о том, не прекратить ли мне дознание по этому делу. Рассказать Кортену о значении Вайнштейна для следствия я не мог, но и не хотел упускать возможности узнать от него что-нибудь о Вайнштейне.

— А как ты относишься к использованию труда евреев у вас на заводе?

— Герд, ты же знаешь, мы с тобой всегда расходились во взглядах на еврейский вопрос. Я никогда не одобрял антисемитизма. На мой взгляд, это очень хлопотное дело — использование на заводе труда заключенных, будь то евреи, или французы, или немцы, все равно. У нас в лаборатории работает профессор Вайнштейн, и это ужасно, что он не может стоять за кафедрой или сидеть в своей лаборатории! Он оказывает нам неоценимую помощь, а если тебя интересует его внешний облик и его умонастроения, то вряд ли ты найдешь кого-нибудь с более немецкой внешностью и более немецкими взглядами! Профессор старой школы, до тридцать третьего года заведующий кафедрой химии в Бреслау. Всем, чего Тиберг достиг в химии, он обязан Вайнштейну, чьим учеником и ассистентом он был. Классический тип приветливого, доброжелательного, рассеянного ученого.

— А если я тебе скажу, что он обвиняет Тиберга?

— Бог с тобой, Герд! Что ты такое говоришь! Он так привязан к своему ученику Тибергу!.. Даже не знаю, что и сказать.

На стоянку въехала снегоуборочная машина, пропахав себе дорогу сквозь снег. Водитель вылез из машины и вошел в закусочную. Я спросил его, смогу ли я добраться до Мангейма.

— Мой коллега только что поехал в сторону Гейдельбергской развязки. Если поторопитесь, может, еще успеете за ним, до того как дорогу опять заметет.

Было семь часов. Без четверти восемь я добрался до Гейдельбергской развязки, а в девять уже въехал в Мангейм. Мне захотелось еще немного пройтись пешком, и я пошел по улице, радуясь глубокому снегу. Город затих. Я бы с удовольствием прокатился по Мангейму на тройке.

7

Что ты сейчас, собственно, расследуешь?

В восемь я проснулся, но так и не смог заставить себя подняться с постели. Слишком много всего свалилось на меня за последние двое суток: ночной перелет из Нью-Йорка, поездка в Карлсруэ, разговор с Бойфером, воспоминания и одиссея по заснеженным автострадам.

В одиннадцать позвонил Филипп:

— Ну наконец-то я тебя поймал! Где тебя носит? Твоя докторская работа готова.

— Докторская работа? — Я не понял, о чем он говорил.

— Переломы в результате закрытия дверей. Плюс статья по морфологии аутоагрессивного поведения. Ты же заказывал!

— Ах да, вспомнил! И что, у тебя об этом есть целый научный трактат? И когда я могу заехать за ним?

— В любое время, приезжай ко мне в больницу и забирай.

Я встал, сварил кофе. Над городом все еще серебрилась плотная снеговая завеса. С балкона в комнату вошел припудренный снегом Турбо.

Мой холодильник был пуст, и я отправился в магазин. Хорошо, что в городах осторожно обращаются с противогололедными реагентами, и я не шлепал по бурой жиже, а шагал по скрипучему, свежеутоптанному снегу. Дети лепили снеговиков и играли в снежки. В кондитерской у водонапорной башни я встретил Юдит.

— Какой чудесный день, правда? — Ее глаза сияли. — Раньше, когда мне нужно было ездить на работу, снег меня раздражал — то стекла чистить, то машина не заводится, то тащишься как черепаха из-за гололеда, то застрянешь где-нибудь. Сколько радостей я упустила!

— Давай пройдемся! Совершим зимнюю прогулку до «Розенгартена». Я приглашаю.

На этот раз она не стала отказываться. Я чувствовал себя рядом с ней старомодным — она в куртке и брюках на ватине и в высоких сапогах, похожих на побочную продукцию космической промышленности, и я в пальто и калошах. По дороге я рассказал ей о своем расследовании по делу Менке и о снегопаде в Питсбурге. Она тоже сразу спросила, не видел ли я эту крошку из «Танца-вспышки». Я решил посмотреть фильм.

Джованни, увидев нас, раскрыл рот от удивления. Когда Юдит была в туалете, он подошел ко мне.

— Старая женщина — никс гут? Новая лучше? В следующий раз я знакомить тебя с итальянская женщина, и ты наконец успокоиться.

— Немецкий мужчина не хотеть успокоиться. Он хотеть много женщин.

— Тогда ты надо много хорошо питаться. — Он порекомендовал стейк пиццайола,[131] а перед этим куриный суп. — Шеф лично зарезал курицу сегодня утром.

Я не стал дожидаться Юдит, а заказал для нее то же самое и попросил Джованни принести бутылку кьянти «Классико».

— Я был в Америке еще по одной причине, Юдит. Дело Мишке не давало мне покоя. Там я с ним, правда, тоже не продвинулся. Но эта поездка вернула меня в прошлое.

Она внимательно выслушала мой рассказ.

— Так что ты сейчас, собственно, расследуешь? И зачем?

— Сам толком не знаю. Я бы с удовольствием поговорил с Тибергом, если он еще жив.

— Еще как жив! Я не раз писала ему всякие деловые письма и отчеты или посылала какие-нибудь праздничные подарки от завода. Он живет на озере Лаго-Маджоре в Монти-сопра-Локарно.

— Кроме того, я еще раз хотел бы поговорить с Кортеном.

— А какое он имеет отношение к убийству Петера?

— Не знаю, Юдит. Я бы многое отдал за то, чтобы узнать все нюансы. Я ведь именно благодаря Мишке занялся своим прошлым. А ты ничего больше не вспомнила по убийству?

Она подумывала о том, чтобы обратиться с этой историей в прессу.

— Я просто никак не могу свыкнуться с мыслью, что все так и закончится ничем!

— Ты хочешь сказать, что того, что нам известно, недостаточно? Но оттого, что мы обратимся с этим в прессу, ничего не изменится.

— Конечно не изменится. Я считаю, что РХЗ так и не расплатился за эту историю. Не важно, как там все получилось со стариком Шмальцем, — все равно это на их совести. Кроме того, может, удастся узнать больше, если пресса разворошит это осиное гнездо.

Джованни принес стейк. Мы замолчали и принялись за еду. Мне эта идея с прессой пришлась не по душе. Убийцу Мишке я как-никак, в конечном итоге, нашел по поручению РХЗ. Во всяком случае, РХЗ мне за это заплатил. То, что знала Юдит, она знала от меня. На кону стояла моя профессиональная честь. Я разозлился на себя за то, что взял с Кортена деньги. Если бы отказался, был бы сейчас ничем не связан.

Я рассказал ей о своих сомнениях.

— Я, конечно, подумаю, могу ли я прыгнуть выше собственной головы, но, честно говоря, я предпочел бы, чтобы ты немного потерпела.

— Ну хорошо. Я тогда обрадовалась, что не надо оплачивать твой счет, а могла бы и сообразить, что такие вещи даром не проходят.

Когда мы все съели, Джованни принес две рюмки самбуки:

— С комплиментами от нашего заведения!

Юдит рассказала мне о своей жизни в качестве безработной. Сначала она наслаждалась свободой, но потом начались проблемы. Рассчитывать на то, что бюро по трудоустройству предложит ей равноценное рабочее место, она не могла. Нужно было шевелиться самой. С другой стороны, она пока сама еще не поняла, хочет ли опять начинать жизнь секретарши.

— А ты знакома с Тибергом лично? Сам я видел его в последний раз более сорока лет назад и не уверен, что узнаю его теперь.

— Да, тогда, во время столетнего юбилея РХЗ, меня приставили к нему девочкой на побегушках, опекать во всех вопросах. А что?

— У тебя нет желания составить мне компанию, если я поезду к нему в Локарно? Я был бы рад.

— Значит, ты все-таки решил докопаться до истины. А как ты собираешься устанавливать с ним контакт?

Я задумался.

— Ладно, — сказала она, — это я беру на себя. Когда мы едем?

— Как только ты с ним договоришься и он назначит день.

— Воскресенье? Понедельник? Пока ничего не могу сказать. Может, он вообще где-нибудь на Багамских островах.

— Постарайся поймать его как можно скорее, и сразу же поедем.

8

Сходите как-нибудь на Шеффель-террасу

Профессор Кирхенберг, услышав, что речь идет о Сергее, сказал, что готов немедленно принять меня.

— Бедный мальчик! И вы хотите ему помочь? Тогда приезжайте прямо сейчас. Я во второй половине дня буду в Пале-Буассере.

По сообщениям прессы о так называемом процессе над германистами, я еще помнил, что в Пале-Буассере обосновался Германистский семинар Гейдельбергского университета. Профессора чувствовали себя законными наследниками былых высокородных хозяев. Когда взбунтовавшиеся студенты, осквернив дворец, лишили его аристократического ореола, их примерно наказали с помощью юстиции, преподав другим наглядный урок послушания.

Кирхенберг особенно отличался вельможно-профессорским видом. У него была лысина, контактные линзы, сытое, розовое лицо; несмотря на свою склонность к полноте, он двигался с игривой грацией. Приветствуя меня, он сжал мою руку обеими ладонями.

— Какая все-таки ужасная история — то, что приключилось с Сергеем, не правда ли?

Я опять принялся задавать свои вопросы о душевном состоянии, о дальнейших планах на жизнь, о финансовом положении. Профессор откинулся на спинку кресла.

— На Сережу наложило неизгладимый отпечаток его тяжелое детство. С восьми до четырнадцати лет он жил во франконском гарнизоне Рот, в ханжески-солдафонской среде. Это были для мальчика поистине годы мученичества. Отец, реализующий свои гомоэротические комплексы в солдатском культе грубой физической силы, мать с ее неутомимым трудолюбием, добросердечностью, робостью и слабостью. И это «топ-топ, топ-топ»… — он постучал костяшками по столу, — изо дня в день марширующих взад-вперед солдат. Вы только вслушайтесь в эти звуки! — Он призвал меня жестом к молчанию и принялся стучать по столу в ритме марширующих солдат. Наконец стук стих. Кирхенберг горестно вздохнул. — Только рядом со мной он смог избавиться от тяжкого груза этих впечатлений.

Когда я заговорил о подозрении в членовредительстве, Кирхенберг был вне себя от возмущения:

— Да это же просто смешно! У Сергея особое отношение к собственному телу, чуть ли не нарциссическое. При всех предрассудках, существующих по отношению к нам, гомикам, надо же все-таки понимать, что мы с большей заботой относимся к своему телу, чем обычный гетеросексуал. Мы — это наши тела, господин Зельб.

— А что, Сергей Менке действительно гомик?

— Еще одно преюдициальное заявление! — произнес Кирхенберг почти сочувственно. — Вы никогда не сидели на Шеффель-террасе[132] с книгой Стефана Георге? Попробуйте как-нибудь. Может, тогда вы почувствуете, что гомоэротика — это не вопрос бытия, а вопрос становления. Сергей не есть, он становится, он находится в процессе становления.

Я попрощался с профессором Кирхенбергом и пошел мимо дома Мишке наверх, к замку. Поднявшись в замок, я постоял немного на Шеффель-террасе. Мне было холодно. Или мне стало холодно? Больше никаких признаков становления я не заметил. Может, потому, что был без Стефана Георге.

В кафе «Гунде» уже продавалось рождественское печенье. Я купил кулек, чтобы порадовать Юдит по дороге в Локарно.

В конторе у меня все шло как по маслу. В телефонной справочной службе мне дали номер католического пастора в Роте. Тот охотно прервал свою работу над текстом следующей проповеди и сообщил мне, что командиром ротских бойскаутов с незапамятных времен подвизается Йозеф Мария Юнгблют, учитель по профессии. Я тут же дозвонился и до старшего учителя Юнгблюта, и тот с готовностью согласился встретиться со мной завтра после обеда и побеседовать о маленьком Зигфриде. Юдит договорилась с Тибергом о встрече в воскресенье во второй половине дня, и мы решили выехать в субботу.

— Тиберг с нетерпением ждет встречи с тобой!

9

«…и их осталось трое»

По новой автостраде от Мангейма до Нюрнберга, собственно, два часа езды. Съезд с автострады Швабах-Рот находится в тридцати километрах от Нюрнберга. Когда-нибудь Рот окажется на участке автострады Аугсбург-Нюрнберг. Но я этого уже не увижу.

Ночью выпал свежий снег. У меня было две возможности: ехать по крайней правой, уже разъезженной полосе или по левой, узкой, предназначенной для обгона. Обгонять длинные фуры, протискиваясь мимо них по этой неверной тропе, — удовольствие сомнительное. Через три с половиной часа я наконец прибыл в Рот. Несколько фахверковых домов, несколько построек из песчаника, одна евангелическая и одна католическая церковь, кабачки, ориентированные на солдатские потребности, и много казарм — даже какой-нибудь местный патриот не отважился бы назвать Рот жемчужиной Франконии. Было уже около часа, и я отправился на поиски какого-нибудь трактира. В «Красном олене», устоявшем под натиском фастфуда и даже сохранившем свою старинную обстановку, готовил сам хозяин. Я попросил официантку порекомендовать какое-нибудь баварское блюдо.

— Баварское? У нас здесь Франкония, а не Бавария![133]

Тогда я попросил порекомендовать какое-нибудь франконское блюдо.

— Да любое! — ответила она. — У нас в меню только франконские блюда. Даже кофе.

Само гостеприимство. Я заказал на удачу «кислые хвостики» с жареным картофелем и кружку темного пива.