— Вы, конечно, можете подождать здесь, если хотите. Но может, вам удобнее прийти через часик?
Я прогулялся до Парадеплац, купил «Зюддойче цайтунг», устроился в кафе «Журналь», заказал мороженое и эспрессо и принялся за чтение. В рубрике «Наука и техника» я прочел о том, что у тараканов существует настоящая семейная жизнь и что мы поступаем несправедливо, относясь к ним с отвращением. Потом я заметил на полке бара бутылку самбуки. Я выпил рюмку за Лео, еще одну за ее освобождение и третью за ее новую прическу. Удивительно — как могут преобразить мир две-три рюмки самбуки. Через час я вошел в салон красоты.
— Еще одну минутку терпения! — крикнул мне Фигаро, который увидел меня, хотя я его не видел.
Я сел.
— Внимание! Встречайте!
Конечно, я знаю, что женщины возвращаются из парикмахерской другими, не такими, какими туда отправляются. Для того они туда и ходят. Я знаю также, что после этого они обычно чувствуют себя несчастными. Им нужно время, чтобы свыкнуться со своим новым образом, им нужны наши восторги и уверения в том, что этот образ им к лицу. Любые критические и тем более назидательные или злорадные замечания противопоказаны. Подобно тому как храбрый индеец мужественно переносит боль, никак не выражая ее на лице, храбрый свидетель демонстрации новой прически не должен выражать на своем лице испуг.
Несколько секунд я не узнавал Лео. Несколько секунд я думал, что эта молодая женщина с ежиком на голове — не Лео, и снял уже надетую было маску участливого внимания и признания. Когда я понял, что ошибся, и вновь надел ее, было поздно.
— You don\'t like it.
[80]
— Да нет, мне нравится. Так ты выглядишь серьезней и строже. Ты мне напоминаешь женщин из французских экзистенциалистских фильмов пятидесятых годов. И в то же время ты стала моложе, тоньше и нежнее. Я…
— No, you don\'t like it.
[81]
Она сказала это так определенно, что я пал духом. А ведь мои слова были почти на сто процентов правдой. Мне нравились женщины из французских экзистенциалистских фильмов, и в Лео было что-то от их ранимости и твердости. Мне нравилась форма ее головы, красоту которой подчеркивали коротко стриженные волосы. В свое время мне очень нравились ее кудри, но раз их больше нет, значит, нет. Кудри словно приглашают руку зарыться в них, ежик — погладить его, что как раз в моем случае было самое подходящее. Если бы еще не эта солдатско-арестантская оболваненность! Она вызывала ассоциации с тюрьмой, с психиатрической больницей. Мне стало жутко.
— O\'key, let\'s go.
[82]
Я расплатился, мы пошли к машине и поехали ко мне домой.
— Может, ты хочешь прилечь и отдохнуть?
— Why not.
[83]
Она легла на диван. Его прохладная кожа позволяет даже жарким летом уютно закутаться в легкое одеяло. Я укрыл Лео и отворил пошире дверь балкона. Вошел Турбо, пересек комнату, запрыгнул на диван и свернулся калачиком у нее под боком. Глаза ее были закрыты.
Что его привело к бедному, в шутку раздутому, «как детский воздушный шар», по выражению Мотылька, Куколке? Захотелось ли ему при взгляде на Куколку вспомнить себя самого — молодым, входящим в моду, «взбирающимся на высокую гору»? Или уж очень он боялся отстать от века? Или захотел старый литературный слон, грешным делом, заручиться признательностью и дружбой будущей знаменитости? Бог его знает. Темны и извилисты пути артистической души на закате!..
Я на цыпочках прошел в кухню, сел за стол, развернул газету и сделал вид, что читаю. Капала вода из крана. На окне жужжала толстая муха.
— Боже ты мой! — засуетился радостно смущенный, растерянный Куколка. — Я даже не знаю, какое кресло вам предложить! Ведь вы наш учитель! На какое почетное место посадить вас?!
Потом я услышал всхлипывания. Может, она плачет во сне? Я ждал и прислушивался. Плач становился все громче и ровнее, гортанней и жалобней. Я вошел в гостиную, присел рядом с ней, стал успокаивать ее, гладить. Она умолкла, но слезы продолжали бежать по щекам. Через некоторое время она опять заплакала в голос, и плач то нарастал, то стихал. Но слезы при этом не прекращались.
— Э! Все равно в конце концов в калошу посадите, хе-хе. Впрочем, шучу. Вы имеете, кажется, отношение к редакции «Вершины»?
До меня долго не доходило, что самому мне с этим не справиться. Но потом рыдания стали такими судорожными, что она почти задыхалась. Я позвонил Филиппу. Он посоветовал обратиться к Эберляйну. Тот велел мне немедленно отвезти Лео в Гейдельбергскую психиатрическую больницу. Всю дорогу она проплакала и затихла, только когда я повел ее по дорожке к корпусу. На обратном пути плакал я.
— Да… я там… секретарем.
— Хороший журнал. В моду входит. Я вам, кстати, чтоб не с пустыми руками заходить, вещицу принес. Кажется, удалась. Хотите, берите для журнала!
33
Куколка бросил косой взгляд на извлеченную из сюртучного кармана трубкообразную «вещицу», и хотя был он восторжен и неопытен, как дитя, но не мог не заметить, что «вещица» уже бывалая. Следы ее путешествий ясно обозначались в виде истертых, потрепанных краев и карандашных ядовито-синих, не поддающихся резинке пометок на обложке:
«К возвр.».
В тюрьму
Тем не менее Куколка вещицу благоговейно взял и тут же заверил, что со своей стороны приложит все усилия, чтобы в ближайшее время… и так далее.
Это было длинное, жаркое лето. Я на две недели ездил с Бригитой и Ману к морю, собирал ракушки и морские звезды и строил крепости из песка. А потом много сидел у себя на балконе, играл в Луизен-парке в шахматы с Эберхардом, рыбачил с Филиппом на его яхте, упражнялся в игре на флейте или в приготовлении рождественского печенья. Устроив себе День мужества, я отправился к зубном врачу. Семерку удалось спасти, и дело обошлось без протеза. Заказы летом вообще поступают редко, а теперь, когда я состарился, клиенты и вовсе не торопятся. Мне не придется уходить в отставку, работа просто сама постепенно закончится.
Был он еще мягок и сердечен, резко отличаясь от старых очерствевших редакционных тигров, жестоких палачей, живодеров, убийц и крушителей как робких, радостно начинающих, так и угрюмо кончающихся дарований.
— Ну, теперь я пойду… А то вы тут, может, творили что-нибудь… хе-хе… вечное, а я, старый брюзга, мешаю.
В сентябре в Верховном суде земли Баден-Вюртемберг в Карлсруэ состоялся суд над Хельмутом Лемке, Рихардом Инго Пешкалеком и Бертрамом Монхоффом, так называемый Кэфертальский процесс над террористами. Пресса осталась вполне довольна — быстрыми и эффективными действиями полиции при расследовании, динамичным судебным процессом и признательными показаниями подсудимых. Лемке, признавая свою вину и выражая раскаяние, сохранял чувство собственного достоинства, Монхофф проявлял по-детски наивное рвение в выражении готовности сотрудничать с судебными органами. Только Пешкалек путался в показаниях. Он настаивал на том, что не имеет никакого отношения к смерти Вендта, что не встречался с Вендтом в Виблингене и что у него никогда не было пистолета, пока на одном из заседаний не грянуло сенсационное сообщение о том, что пистолет был найден во время ремонтно-восстановительных работ на Бёкштрассе в тайнике, устроенном в кирпичной кладке брандмауэра, который примыкал к его квартире. Когда он после этого озвучил свою версию о несчастном случае, она не убедила суд, хотя судебно-медицинская экспертиза действительно не исключала, что смерть наступила не в результате пулевого ранения, а от падения. Пешкалек получил двенадцать лет, Лемке десять, а Монхофф восемь. Приговором пресса тоже осталась довольна. Известный автор передовиц «Франкфуртер альгемайне цайтунг» расхваливал «знаковую инициативу» правового государства, возведенные им мосты для раскаявшихся террористов — золотые и в то же время тернистые.
Еще раз Куколкина рука нырнула, как в душную пуховую перину, — в две чисто вымытые пухлые ладони, и плюшевый мягкий старик вышел, покачивая серебристой бородой, опираясь на трость с серебряным набалдашником.
После его ухода Куколка посидел еще немного в задумчивости, перечитал письмо к маме, дописал несколько строк и сказал сам себе, потирая лоб:
— Что-то мне еще нужно сделать?.. Неприятное, но необходимое… Гм! Со вчерашнего дня собираюсь. Ах да! Разыскать Мецената и поговорить с ним.
Я не поехал в Карслсруэ. Судебные разбирательства, так же как хирургические операции, богослужения и межполовые контакты, относятся к тем событиям, в которых я либо участвую, либо отсутствую. Я ничего не имею против открытости судов. Но я бы чувствовал себя вуайеристом.
Куколка с гримаской почесал затылок, вынул из ящика письменного стола какую-то светло-фиолетовую записочку, перечитал ее, вздохнул и, энергично одевшись, решительно вышел из дому.
Когда процесс закончился, позвонил Нэгельсбах:
— Это последние теплые вечера в нынешнем сезоне, когда можно сидеть на воздухе. Вы не заглянете к нам?
Мы сидели под грушей и говорили на разные малозначащие темы. Кто, где и как провел отпуск — они в горах, а я у моря, — их так же мало интересовало, как и меня.
Глава XV
— Как поживает Леонора Зальгер? — спросила вдруг фрау Нэгельсбах.
— Мне все еще не разрешают ее навещать. Но я на днях говорил по телефону с Эберляйном, которого после завершения Кэфертальского процесса реабилитировали и даже восстановили в должности заведующего больницей. Он пока еще не знает, когда ее выпишут, но уверен, что она поправится, сможет закончить учебу и будет жить нормальной жизнью.
Мат Меценату
— Решайтесь, господин Зельб! Если вы сейчас не устраните все недомолвки между вами и моим мужем, вы уже не устраните их никогда.
— Рени… — укоризненно произнес Нэгельсбах. — Я считаю…
Изменял ли жене Меценат? Никто из клевретов не мог сказать об этом ничего положительного или отрицательного. Вообще эта сторона жизни Мецената была окутана абсолютным мраком. В орбите его разнообразной жизни вращались кроме клевретов и несколько очень недурненьких девушек сорта, совершенно противоположного Яблоньке, но у Мецената к ним отношение было более отеческое, чем галантное. На ухаживание за ними вездесущего Мотылька Меценат смотрел сквозь пальцы, сам же ограничивался благодушным подшучиванием над всеми этими Мусями и Лелями, подкармливая Мусю и Лелю ужинами при упадке их личных дел и снабжая малой толикой деньжат под деликатным предлогом, что «мне твоя красная шляпа, Муся, действует на нервы. Возьми себе эту бумажку и купи что-нибудь менее кровавое!»
— И к тебе это тоже относится.
И Муси жались к нему при всяких невзгодах, как попавшие под ливень пичуги к могучему гостеприимному дубу.
Мы с ним смущенно переглянулись. Разумеется, фрау Нэгельсбах была права. Фрау Нэгельсбах всегда права. Но мы с ним оба подумали одно и то же: не поздно ли?
Я собрался с духом и начал первым:
И сегодня — в этот воскресный день — Меценат тоже кейфовал не один, а обсаженный с двух сторон Мусей и Лелей. Сидели они в том самом кабинете кавказского погребка, где не так давно праздновался день рождения Принцессы, столь прекрасно воспетой Кузей в его импровизации о красоте лени.
— Вы знали, что с Лео?
Муся сидела справа от Мецената, Леля слева.
— Она вела себя очень странно. На допросах она часто сидела с отсутствующим видом, как будто не видела и не слышала нас, а то вдруг начинала перескакивать с пятого на десятое и говорила не переставая. Потом нам опять приходилось биться с ней за каждую фразу, за каждое слово. Равитц сразу сказал: «Да она чокнутая». И что ее защитник будет полным идиотом, если ее осудят. Потому он и смеялся, когда вы собрались вытаскивать ее из тюрьмы. У остальных, в том числе и у меня, не было этой уверенности. — Он помедлил. Но потом тоже собрался с духом. — А как обстоит дело с материалом Пешкалека? Он у вас или все же сгорел?
Леля была брюнетка в серой шляпе, Муся — блондинка в черной, с эспри. Кроме этого, ничем они друг от друга не отличались. Муся как Леля, Леля как Муся. Одним словом, девушки как девушки.
— Зельб, обманутый обманщик? Это как раз вписалось бы в общую картину: Лемке и Пешкалек обманули Лео и ее друзей, полиция и прокуратура обманули суд (а может, суд даже подыграл и принял участие в обмане), а обманутая общественность чествует своих обманщиков. Есть ли вообще эти боевые отравляющие вещества в Фирнхайме — немецкие, американские, с Первой, Второй или какой там еще войны?
— Понимаете, Меценат, — рассказывала, волнуясь, Леля. — Когда мы познакомились, он уверял меня, что учится студентом в Лесном институте, а оказался простым приказчиком на дровяном складе вовсе. Как это вам покажется?
Нэгельсбах смотрел на меня с неприязнью. Потом так же неприязненно посмотрел на свою жену.
— Отчаяние и ужас, — серьезно сказал Меценат, прихлебывая белое винцо. — Я бы не пережил этого удара.
— Вот видишь — ничего он не собирается «устранять», у него только одно желание: ужалить меня побольнее. — Он опять перевел на меня свой враждебный взгляд. — Я тоже не люблю всякое шахермахерство, и мне с самого начала и до конца было муторно от Кэфертальского процесса. То же самое я могу сказать и о других. Но мы попытались сделать все, что только от нас зависело. А вы… Вы сначала хитростью вытащили из петли свою голову, а потом и голову фрау Зальгер. Может быть, ее и в самом деле бы не осудили. Но все равно — явная выгода для нее налицо: она добровольно отправилась в больницу и так же спокойно может ее покинуть; это лучше, чем если бы ее туда отправил судья, вдобавок вы избавили ее от участия в судебном процессе. Поздравляю, господин Зельб! И как вы себя при этом чувствуете? Вы считаете, что общие правила на вас не распространяются? Тогда вы обманываете прежде всего сами себя — еще хуже, чем других. Нет, Рени, — сказал он жене, истолковав ее взгляд как призыв к смягчению критики, — я должен это высказать. Вот полюбуйся на него, удачливого обманщика, который свой обман ставит выше обмана полиции. Вы хотите сказать, что обвинительный приговор пал на невиновных? И отрицаете, что вы вместе с фрау Зальгер тоже должны были бы оказаться на скамье подсудимых, и не знаю, как ей, а лично вам тоже полагался бы обвинительный приговор?
— Знаете, я поэтому с ним и разошлась.
Что я мог ему сказать? Что я все-таки как-никак помог полиции разоблачить Лемке и Пешкалека? Что я знаю, что общие правила распространяются и на меня и что именно поэтому у меня есть свои собственные правила? Что правила правилами, а обман обману рознь? Что он полицейский, а я нет?
— Надеюсь, он не перенес разлуки и покончил с собой?
— Какое! Я сама так думала, а он за Дусей от «О бон гу» стал бегать, да еще и смеется вовсе!
— Я не ставлю себя выше вас, господин Нэгельсбах. И материалов Пешкалека у меня нет. Они сгорели. Все, что у меня есть, — это фотографии, копии которых я вам показывал.
— Смеется?! Возмутительный цинизм. Я бы его на вашем месте забыл.
Он кивнул и долго смотрел на мошкару, плясавшую вокруг фонарика на столе. Потом подлил всем вина.
— Я уже и забыла.
— Я не знаю, есть ли боевые отравляющие вещества в Фирнхайме. Мне этого никто не говорил и не скажет. Я слышал, что там сейчас кипит работа. Если там и есть химическое оружие, то этим, похоже, серьезно занимаются.
— Ну и умница. Почирикайте мне еще что-нибудь.
Ветер шелестел листьями. Становилось прохладно. Из соседнего сада доносились голоса и тянуло дымом от гриля.
— Ха-ха! Что ж вы нас за птиц считаете, что ли? — кокетливо рассмеялась Муся. — Ужасно обидно, что вы нас даже, кажется, не считаете за интеллигентных вовсе. А я даже слушала курсы повивальных бабок!
— Как насчет чашки горячего супа-гуляша? И пледов на колени? — спросила фрау Нэгельсбах.
— Святое призвание. Даю вам слово, если у меня родится ребенок, вы будете первая бабка, которая повьет его.
— Может, мое место и в самом деле в тюрьме. Но видит бог, я рад тому, что вместо камеры сижу под вашей грушей.
— Тем не менее совсем избежать тюрьмы вам не удастся. Мой муж не пережил бы, если бы позволил вам выйти совершенно сухим из воды. Следуйте за мной!
— Да я не кончила курсы. Все из-за того Гришки, который был инструктором на скетинге. Из-за него и курсы бросила, а потом долго плакала вовсе.
Фрау Нэгельсбах встала и повела нас к мастерской мужа. Я представления не имел о том, что все это могло означать, но ничего дурного не ожидал. Однако они оба молчали, в мастерской было темно, и мне вдруг стало как-то не по себе. Потом вспыхнул, судорожно подергиваясь, свет неоновой лампы над верстаком.
— Значит, ты, Муся, пожертвовала карьерой ради сердца… Такая жертва угодна Богу.
— Какой вы странный, Меценат. Говорите серьезно, а будто смеетесь вовсе.
Нэгельсбах вернулся к архитектуре. На верстаке стояла склеенная из многих тысяч спичек старинная тюрьма XIX века — главный корпус и флигели с камерами, образующие пятиконечную звезду, а вокруг стены с башнями и воротами, колючей проволокой над коньком стен и крохотными решетками на окнах камер. Нэгельсбах обычно не населяет свои сооружения фигурами. Но здесь я обнаружил исключение — сделанную им или его женой маленькую фигурку из жесткой бумаги.
— Смех сквозь невидимые миру слезы. Ну, чирикните еще что-нибудь.
Муся надула губки.
— Это я?
— Да что мы вам, люди или птицы?!
— Да.
— Конечно, люди! За убийство каждой из вас убийца будет осужден на такой же срок, как и за убийство Льва Толстого. Значит, с точки зрения юриспруденции вы имеете такой же удельный вес, как и Лев Толстой.
Я одиноко стоял во дворе в полосатой робе и такой же полосатой шапке. Я помахал себе рукой.
— А у меня есть открытка Льва Толстого.
— Быть не может! Повезло старику.
— Меценат, а кто вам больше нравится — Муся или я? Но этот рискованный вопрос остался без ответа, потому что в ту же минуту из-за портьеры, заменявшей дверь, выглянуло смущенное лицо Куколки.
— Простите, Меценат… Я, право бы, не решился, но я думал, что вы одни. Почтенная Анна Матвеевна сказала, что вы сюда поехали… Я думал, с вами наши…
— Да чего вы там на пороге бормочете извинения?! Входите. Вот познакомьтесь с этими барышнями: левая — Муся, правая — Леля. Пожалуйста, не перепутайте только, это очень важно.
— Какой хорошенький, — проворковала Муся, косо, как птичка, поглядывая на Куколку. — Прямо куколка.
— Да его Куколкой и зовут, — рассмеялся Меценат.
— Неужели?.. Какая странная фамилия.
— Видите, собственно, моя фамилия Шелковников. Имя мое — Валентин, отчество…