Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Люциус Шепард

История человечества

У рассказов, как учил меня старина Хей (а он их наплел достаточно, чтобы
сойти за знатока), должны быть начало, середина и конец, вместе образующие
форму и движение, любимые слушателем. Значит, чтобы придать правильную форму
своей хронике тех памятных недель в Эджвилле и землях за ним, я должен
начать не с начала, а еще раньше, выдумать такое начало, которое пролило бы
свет на последующие события. Я, правда, не уверен, что такой способ —
наиболее верный. Иногда мне кажется, что правильнее было бы броситься
рассказывать очертя голову, скакать по хронологии взад-вперед, как
возбужденный очевидец, впервые излагающий увиденное; но коль скоро раньше я
никогда ничего не записывал, то, пожалуй, пойду проторенной дорожкой и
поступлю так, как советовал старина Хей.

Случилось это летом, когда обезьяны и тигры держатся на высокогорье среди
заснеженных вершин к востоку от города, а из Уиндброукена, лежащего по
соседству, к северу от нас, и совсем издалека приходят чужие люди с товарами
и иногда с намерением осесть; в это время можно появляться на равнине почти
без опаски. Наш Эджвилл забился в серый подковообразный каньон с такими
гладкими склонами, словно это глина, разглаженная пальцем великана; домишки
и лавки — по большей части побеленные и крытые дранкой — сгрудились в
дальней части каньона. Чем ближе к горловине, тем меньше построек, зато все
гуще идут заграждения из колючей проволоки, траншей и всевозможных скрытых
ловушек. За каньоном начинается равнина — каменистая пустыня, тянущаяся в
бесконечность и переходящая в полосу мрака, загородившую горизонт. Там
обитают Плохие Люди и дикие звери, а по другую сторону... В общем, кое-кто
утверждает, что другой стороны вообще не существует.

В то утро я выехал на чалой лошадке на равнину с мыслью поискать тигровые
кости, из которых вырезаю разные фигурки. Я направился на восток, к горам,
держась ближе к скалам. Не проехав и двух миль, я услышал гудок. От
любопытства поскакал на звук и еще через милю увидел под скалой красную
машину с кабиной-пузырем. Я уже видал пару таких, когда ездил в последний
раз в Уиндброукен за покупками: их мастерил какой-то старик по чертежам,
полученным от Капитанов. О машинах болтал весь город, но я не находил в них
проку: ведь единственным плоским местом, где на них можно покататься, была
пустынная равнина. На голове у человека красовался золотой шлем, искрившийся
на солнце. Приблизившись, я
разглядел, что водитель колотит ладонью по рулю, издавая пронзительные
гудки. Даже когда я остановил лошадку перед машиной, он не прекратил своего
занятия, словно не видел меня. Я смотрел на него с полминуты, а потом
крикнул:

— Эй! — Он глянул на меня, но лупить по рулю не перестал. Гудок был такой
пронзительный, что лошадка занервничала. — Эй! — снова крикнул я. —
Прекрати, не то накличешь обезьян.

Это его образумило — правда, ненадолго. Он обернулся и сказал:

— Думаешь, мне есть дело до обезьян? Черта с два! — Гудение возобновилось.

У шлема была решетка, загораживавшая лицо, но я все же рассмотрел, что оно у
него заостренное, бледное, с косыми глазами; сам водитель был одет в красный
комбинезон под цвет машины; впрочем, комбинезон не скрывал его болезненную
худобу.

— Пусть тебе нет до них дела, — сказал я, — но если не прекратишь этот шум,
они начнут швыряться в тебя камнями. Обезьяны уважают покой и тишину.

Он перестал гудеть и воинственно уставился на меня.

— Хорошо, — сказал он. — Подчиняюсь судьбе. Мое будущее предопределено.

— Да ну? — усмехнулся я.

Он откинул прозрачную крышу и вылез из машины. Моя лошадка попятилась назад.

— Я пересеку равнину, — заявил он, выпятив грудь и покачиваясь; можно было
подумать, что этот тщедушный человечек мнит себя десятифутовым верзилой.

— Вот оно что! — Я посмотрел на запад, в пустоту, простиравшуюся до самого
темного горизонта. — А последнее желание заготовил? Может, родне что
передать?

— Я наверняка не первый. Должно быть, у вас многие пытаются пересечь
равнину.

— Таких болванов не встречал.

— Но обладателей карты ты тоже не встречал. — Он достал из машины какие-то
заляпанные бумажки и помахал ими в воздухе, отчего моя лошадка захрапела и
чуть не встала на дыбы. Он оглянулся, словно боясь, что нас подслушают, и
сказал: — Этот мир не такой, как тебе кажется, совсем не такой. Я нашел
карты там, на севере. Можешь мне поверить, это настоящее открытие!

— А как ты поступишь с Плохими Людьми? Будешь лупить их по башке своими
бумажками?

Я успокоил лошадку и спешился. И оказался выше водителя на целую голову,
несмотря на его шлем.

— Я им не попадусь. Мой путь лежит туда, куда они не посмеют сунуться.

Что толку спорить с психом? Я сменил тему.

— Тебе не спрятаться от Плохих Людей, если не перестанешь будоражить своим
гудком обезьян. Зачем тебе это?

— Разминка. Подпитка энергией.

— На твоем месте я бы разминался подальше от скал.

— Никогда не видел этих обезьян. — Он посмотрел на скалы. — Какие они?

— Белая шерсть, синие глаза... Ростом с человека, только щуплые. И почти
такие же сообразительные, как мы.

— Не верю я в это. Ни единому словечку не верю.

— Раньше я тоже не верил. Но потом встретил человека, побывавшего у них.

Он выжидательно смотрел на меня. Я не собирался вдаваться в подробности, но
торопиться мне было некуда, и я рассказал ему про Уолла.

— Знаешь, какой был детина! Никогда таких не видел. Под семь футов, и сам
здоровенный: грудь, как бочка, ножищи, как у быка.

Мой слушатель прищелкнул языком.

— Но что удивительнее всего — у него был ласковый, прямо женский голосок,
разве что немного пониже. Это только подчеркивало его уродство. Обезьяны — и
те краше его! Брови насупленные, кустистые, сросшиеся с волосами на лбу. И
весь волосатый. Он пришел с севера, из разрушенных городов. По его словам,
жить там было тяжело, никакого спасу: Плохие, каннибализм и все такое
прочее. Но сам он не был дикарем, наоборот. Правда, он больше помалкивал.
По-моему, к обезьянам он относился не хуже, чем к нам.

— Он что, ушел к ним жить?

— Не то чтобы ушел, а бродил поблизости от них. Он нам помогал. Обезьяны
воровали у нас младенцев, и он считал, что может вернуть детей.

— И как, получилось?

Мой конь заржал и ткнулся мордой в грудь водителю; тот погладил его по носу.

— Он заявил, что мы все равно не согласимся взять их назад. Зато много
рассказывал о том, как живут обезьяны. Вроде бы у них там пещера... — Я
попытался припомнить, как изобразил все это
Уолл. Ветер выводил тоскливые рулады среди уступов, небо было унылым и
холодным, среди барашков-облаков проглядывало бледное, невыразительное
солнце. — Они выложили пещеру черепами убитых людей: повсюду, на стенах и на
потолке, сплошь оскаленные черепа! Да еще размалеванные в обезьяньем вкусе.
В этой пещере и жили наши дети.

— Черт! — сочувственно произнес водитель.

— Вот и скажи, разве они не такие же сообразительные, как люди?

— Похоже, что так, — ответил он, поразмыслив.

— Так что лучше тебе с ними не связываться. На твоем месте я бы ехал
подобру-поздорову.

— Наверное, я так и поступлю, — сказал он.

Я больше ничего не мог для него сделать. Я сел в седло и развернул коня в ту
сторону, где кончался свет и царила тьма.

— А ты что тут делаешь? — окликнул меня водитель.

— Ищу тигровые кости. Я вырезаю из них всякую всячину.

— Ишь ты! — Можно было подумать, что для этого требуется бездна ума. Ему
расхотелось меня отпускать. Было заметно, как он напуган.

— Думаешь, у меня ничего не получится? — спросил он.

Я не желал его стращать, но врать тоже не мог.

— Что-то не больно верится. Слишком далек путь.

— Ты не понимаешь, — возразил он. — У меня есть карты и тайное знание.

— Тогда, возможно, тебе повезет. — Я развернул лошадь и помахал ему рукой. —
Желаю удачи!

— Обойдусь! — крикнул он мне вдогонку. — У меня больше бесстрашия, чем у
твоей лошади. У меня...

— Все равно — удачи! — крикнул я и поскакал в западном направлении.



Откуда взялся этот мир? Наши предки решили, что им не надо этого знать, и
попросили Капитанов лишить их этого знания. Возможно, я на их месте поступил
бы так же, но иногда сожалел об их решении. Одно мне известно твердо: как-то
раз Капитаны спустились со своих орбитальных станций, разбудили тех, кто
выжил после Великой Катастрофы, вывели их из пещер, где они спали, и
поведали правду о мире. Капитаны предоставили нашим предкам выбор: жить
наверху, на станциях, или на земле. Кое-кто из предков слетал
на станции, чтобы осмотреться, но там, видимо, оказалось совсем худо, потому
что никто не вызвался туда переселиться. Капитанов это не удивило: они сами
были невысокого мнения о своем образе жизни, и у наших предков появилось
подозрение, что Капитаны считают себя ответственными за то, что случилось с
миром. Но так это или нет, Капитаны оказали нам большую помощь. Они спросили
у предков, хотят ли те помнить прошлое или предпочитают его забыть; по их
словам, у них были устройства, стирающие память. Видимо, наши предки не
смогли бы дальше жить с памятью о стольких смертях — и они избрали забвение.
К тому же они решили отказаться от многих достижений старого мира, поэтому
мы остались только с ружьями, лошадьми, гидропоникой — и это все, не считая
наших хобби (как у того типа с золотым шлемом и машиной-пузырем), а также
больниц.

Больница в Эджвилле представляла собой длинное серебристое здание без окон,
где нам делали инъекции и где мы беседовали с Капитанами. Стоило нажать
черную кнопку на серебристой панели — и на экране появлялось изображение
Капитана. Капитаны были каждый раз разные, но все похожи друг на друга и все
скрывали от нас свои имена. На вопросы они отвечали только: «Я — Капитан
Южного Дозора». У них были худые бледные лица и влажные красные глаза; все,
как на подбор, тощие, нервные, маленькие.

Откуда взялись обезьяны и тигры? Наверное, в пещерах спали и животные. Наши
предки могли бы попросить Капитанов не оживлять их, но потом решили, что
враги сделают людей сильнее. Раньше я ненавидел за это наших предков, хотя
понимал их резоны. Они хотели жизни, полной риска, способной закалить нас,
научить полагаться на собственные силы, и они этого добились. Глядя с нашего
Края в сторону проклятой тьмы на противоположной стороне пустыни, мы как
будто заглядывали во временной провал между сегодняшним днем и гибелью
старого мира и испытывали тошноту. Одно это было почти невозможно вынести. К
этим испытаниям добавлялись другие: Плохие Люди сжигали наши дома и крали
наших женщин. Обезьяны крали наших детей. Тигры смущали нас своей красотой и
силой... Возможно, последнее было самым невыносимым.

Этим исчерпывались мои познания об истории человечества. Я и сейчас знаю
немногим больше. Для ясной картины мироздания сведений явно недостаточно, но
на протяжении уже семисот лет никто не желал иных познаний.

Как-то раз меня разбудил перед рассветом запах снега. Снег означал
опасность: появление обезьян, а возможно, и тигров. Обезьяны пользовались
снегопадом, чтобы проникнуть в город. Я перевернулся на спину. Кири спала,
ее черные волосы рассыпались по подушке. В окно лился лунный свет, стирая
морщины с ее лба и из-под глаз, и она снова выглядела восемнадцатилетней. На
ее голом плече была видна татуировка дуэлянтки — маленький ворон. У нее были
заостренные черты лица, но настолько гармоничные, что эта заостренность не
вредила ее красоте: Кири напоминала ястреба, превратившегося в женщину.

Я испытывал соблазн разбудить ее для любви. Впрочем, назревал сильный
снегопад, и ей предстояло восхождение на перевал для отстрела обезьян,
пытающихся спуститься в город, поэтому я решил дать ей выспаться. Я встал с
кровати, натянул фланелевую рубашку, брюки, кожаную куртку и на цыпочках
вышел в прихожую. Дверь в комнату Бредли была распахнута, его кровать
пустовала, но я не стал волноваться: мы в Эджвилле не нянчимся со своими
детьми, а даем им свободу и позволяем самостоятельно познавать мир. Если что
меня и беспокоило, так это то, что Бредли с некоторых пор снюхался с Клеем
Форноффом. Никто не сомневался, что Клей превратится в конце концов в
Плохого Человека, и я надеялся, что у Бредли хватит ума вовремя от него
отойти.

Я захлопнул дверь дома, вдохнул полной грудью морозный воздух и зашагал по
городку. Наш дом стоял в глубине каньона, и в пронзительном свете луны можно
было различить каждую досочку на любой из многих сотен крыш над густо
облепившими склон домами. Мне были видны колеи на улицах, блуждающие в ночи
собаки; лунный свет отражался от тысяч окон и от серебристого прямоугольника
больницы в центре города. На углах несли караул лишенные листвы деревья;
казалось, в горловину каньона вползает с голой равнины темнота. Мне
чудилось, что стоит напрячь зрение — и я различу за стенами хрупких строений
сияние всех восьми тысяч человеческих душ.

Я зашагал легкой походкой вниз по городу. Повсюду меня поджидала
непроницаемая тень, в небе искрились льдинки-звезды. Мои башмаки выбивали
звонкую дробь по замерзшей земле, изо рта вылетал густой пар. Из хлева за
лавкой Форноффа раздавалось похрюкиванье свиней, которые видели десятый сон.

Лавка Форноффа, а попросту — сарай, освещенный тусклым фонарем, был по самую
крышу забит мешками с мукой и садовым инвентарем; вдоль стен тянулись полки
с едой — в основном, сухой и консервированной. Метлы, рулоны ткани,
разнообразный инструмент и разная всячина забивали все помещения; сзади
располагался ледник, где Форнофф хранил мясо. Вокруг пузатой печки сидели на
ящиках из-под гвоздей несколько мужчин и женщин, попивая кофе и негромко
переговариваясь. При моем появлении они приветственно замахали руками. Пыль,
плавающая в оранжевом свете, походила на цветочную пыльцу. Черная печка
потрескивала и источала жар. Я поставил ящик и сел.

— Где Кири? — спросил Марвин Бленкс, высокий худощавый человек с лошадиной
физиономией. На его подбородке красовался пластырь, которым он заклеил порез
от бритвы.

— Спит, — ответил я.

Он сказал, что подберет для нее лошадь.

Остальные составляли план кампании. Здесь были Кейн Рейнолдс, Динги
Гроссман, Марта Алардайс, Харт Менкин и Форнофф. Присутствующим было от
тридцати до тридцати пяти лет, только Форнофф выглядел старше: внушительный
живот, морщинистая физиономия и окладистая седая борода. Потом появилась с
подносом горячих булочек Келли Дресслер — молодая женщина двадцати
пяти-двадцати шести лет, похожая на норовистую кобылицу. У нее была смуглая
кожа, глаза цвета черной смородины, каштановые волосы до плеч, ладная
фигурка. Под шерстяной кофточкой выпирали соски, брюки в обтяжку грозили
треснуть. Она была вдовой, недавно переселившейся из Уиндброукена, и
помогала хозяину лавки.

В общем, присутствие Келли одновременно согревало и раздражало меня. Кири не
возражала, если я в кои-то веки позволял себе шалость, однако я знал, какой
будет ее реакция, если у меня появится серьезная связь на стороне, а Келли
представляла собой именно такой соблазн: в ней чувствовалась как раз та
смесь необузданности и невинности, которая не оставляла меня равнодушным.
Когда старина Форнофф сообщил, что поручает мне с Келли стеречь фасад лавки,
я отнесся к этому двояко. Поручение было продуманным: Келли — новенькая, я
не очень ловко обращаюсь с винтовкой, а к лавке нелегко подобраться; лучшего
места для нас обоих нельзя было придумать. Келли игриво заулыбалась и даже
проехалась грудью по моему плечу, подавая мне булочку.

Я собирался сам сходить за Кири, но снегопад начался раньше, чем я ожидал.
Марвин Бленкс встал и вышел, сказав, что сейчас ее
привезет. Остальные тоже разбрелись, поэтому вьюжный рассвет мы с Келли
встретили вдвоем, сидя у двери лавки под одеялом и сжимая винтовки. Небо
было серым, снег валил большими хлопьями, как драная, грязная шерсть, и
ветер разносил его во все стороны, завывая и не боясь ругани, которая
неслась в его адрес от канав и с обледенелых крыш. Даже дома на
противоположной стороне улицы были плохо различимы за снежной пеленой.
Погода была хуже не придумаешь, поэтому я не стал уворачиваться, когда Келли
прижалась ко мне, крадя у меня тепло, но даря в обмен свое.

Первый час мы довольствовались ничего не значащей болтовней, вроде «Тебе
хватает одеяла?» или «Хочешь еще кофе?» Время от времени ветер доносил до
нас ружейные залпы. Через некоторое время, когда я уже надеялся, что
опасность миновала, из-за угла лавки раздался звон высаживаемого стекла. Я
вскочил на ноги и велел Келли оставаться на месте.

— Я пойду с тобой, — сказала она, расширив глаза.

— Нет! Кому-то ведь надо стеречь фасад. Будь здесь, я мигом.

На ветру у меня мгновенно покрылись льдом брови. Я не видел
дальше считанных футов. Прижимаясь спиной к стене, я добрался до угла и
выскочил, готовый стрелять. В лицо ударил снежный заряд. Я двинулся вдоль
стены дальше, слыша, как колотится под курткой сердце. Внезапно передо мной
возник воздушный водоворот, втянувший в себя снег, и я увидел в просвете
обезьяну. Она стояла в дюжине футов от меня перед разбитым окном; шерсть
твари была почти одного со снегом грязно-белесого оттенка, в лапе она
сжимала кость на манер палицы. Обезьяна была костлявая, дряхлая, с вылезшей
местами шерстью, со сморщенной, как чернослив, черной мордой. Зато на этой
морде горела пара совсем молодых голубых глаз. Язык не поворачивается
назвать голубые глаза «дикими», но ее взгляд был совершенно дик. Она яростно
моргала, что свидетельствовало о безумной ярости: сила этого взгляда на
мгновение превратила меня в соляной столб. Но когда обезьяна бросилась
вперед, размахивая палицей, я выстрелил. От угодившей в грудь пули шерсть
твари окрасилась в красный цвет, а саму ее отбросило в снег. Я шагнул к ней,
держа ружье наизготове. Она валялась на спине, устремив взгляд в набухшее
тучами небо. Из раны на груди хлестала кровь, взгляд на мгновение
остановился на мне, одна ладонь сжалась, грудь заходила ходуном. Потом
взгляд остекленел. На глаза застреленной обезьяны стали опускаться снежные
хлопья. Это зрелище вызвало у меня угрызения совести. Сами понимаете, то
была не скорбь по обезьяне, а печаль, всегда охватывающая душу, когда человек
видит смерть.

Я побрел назад, окликая на ходу Келли, чтобы она не приняла меня за обезьяну
и не выпалила.

— Что это было? — спросила она, когда я уселся рядом с ней.

— Обезьяна. Старая. Наверное, искала смерти, Потому и посягнула на лавку.
Они знают, что в центре города их не ждет ничего хорошего.

Пока мы караулили лавку, Келли рассказала мне об Уиндброукене. Я всего
дважды бывал в этом городке и составил о нем неважное впечатление. Конечно,
он был посимпатичнее нашего: более изящные дома, заборчики, деревья
покрупнее. Зато люди там вели себя так, словно красота городка обеспечивала
им превосходство: похоже, им не хватало в жизни опасностей, и они утратили
представление о реальности. Келли, впрочем, не казалась мне такой, и я
решил, что Эджвилл — более подходящее для нее местечко.

Она прильнула ко мне, и ее рука, гревшаяся под одеялом, легла мне на бедро.
Я велел ей прекратить баловство. Она усмехнулась.

— Тебе не нравится?

— Не в том дело. — Я убрал ее руку. — Просто я женат.

— О, я слыхала от миссис Форнофф, какой ты женатый! Она назвала тебя
мартовским котом.

— Эта старуха ничего не знает!

— Ладно, не кипятись.

Внезапно она напряглась, словно скованная морозом, потом отпихнула меня и
произнесла мое имя совсем другим тоном.

— В чем дело? — пролепетал я.

Она кивком головы указала на улицу. Ее губы остались приоткрыты, глаза
расширились. Я оглянулся — и сразу забыл наши игры.

Посреди улицы стоял тигр. Это был необыкновенный тигр, если к этим животным
вообще применимо слово «обыкновенный». Его голова пришлась бы вровень с моим
плечом. Шерсть его была белоснежной, полосы лишь слегка заметны, словно
проведены углем. Зверь пропадал и снова возникал в снежных водоворотах,
будто привидевшийся призрак или изображение в магическом зеркале. Впрочем,
он был вполне реален. Ветер донес до моих ноздрей его густой запах, и я
окаменел от ужаса при мысли, что ветер сменит направление, тигр повернет
голову и прожжет меня своими желтыми хрустальными глазами.

Раньше я наблюдал за тиграми на горных склонах, но никогда не видел их так
близко. Сейчас мне казалось, что под чудовищным весом его жизни моя
собственная стремительно легчает и что, если он простоит так еще немного, я
буду расплющен и превращен в раздавленное насекомое. Я не думал ни о ружье,
ни о Келли, ни о собственной безопасности. Все мои мысли приобрели
невесомость, как снежинки, крутившиеся вокруг его тяжелой головы. Он
несколько секунд сохранял неподвижность, принюхиваясь к ветру. Потом
хлестнул себя по боку хвостом, издал короткое рычание и прыгнул в сторону,
исчезнув в снежном вихре.

У меня разрывалась грудь, и я догадался, что слишком долго задерживал
дыхание. Я по-прежнему таращился на то место, где только что стоял тигр.
Потом с разинутым ртом повернулся к Келли. Она подняла на меня глаза и с
трудом прохрипела:

— Я... — Ее голова дернулась.

— Знаю, — прошептал я в ответ. — Боже всемогущий!

Казалось, появление тигра придало ее облику еще больше прелести, словно
суровая простота этого зрелища лишила ее щеки последней детской припухлости,
сразу превратила в зрелую чувственную женщину, которой и было суждено вскоре
стать Келли. В тот момент ей словно передалась частица тигриной красоты;
возможно, это случилось не только с ней, но и со мной, потому что она
пожирала меня взглядом не менее ненасытно, чем я — ее, будто разглядела во
мне что-то новое. Не помню, как у меня появилось желание ее поцеловать, но
поцелуй состоялся. Он длился долго, даже очень. Подобно тигру, это был
необыкновенный поцелуй. То было скорее признание, просветление. Поцелуй стал
событием, которое потом будет очень трудно предать забвению.

Дальше мы несли караул по большей части молча, уже не прижимаясь друг к
дружке. Если мы и говорили, то о самых незначительных вещах, не скрывая
стремления утешить друг друга. Оба знали, что могло бы произойти, если б
события вышли из-под контроля.

Теперь между нами стоял тигр.



По словам Кири, на перевалах дела сложились худо. Чарли Хаттон был укушен в
шею, Мику Раттигеру проломили голову. Четверо погибших. Она сняла с себя всю
одежду и стояла нагая у окна спальни, созерцая залитый луной снег, мерцание
которого делало белокожей даже смуглую Кири. Ее руки и живот покрывали шрамы после дуэлей.
Худая, с маленькой грудью, с сильными мышцами бедер и ягодиц, с откинутыми
со лба черными волосами, она являла собой полную противоположность почти
подростковой красоте Келли с ее налитой грудью и манящим ртом. Она
скользнула под одеяло, нашарила мою руку и спросила:

— А что у тебя?

Мне хотелось рассказать ей про тигра, но я еще не подобрал слов, которыми
можно было бы объяснить это ей. Келли была здесь почти ни при чем: мне
хотелось, чтобы мой рассказ открыл Кири глаза на ее собственную красоту. Она
никогда не была счастлива: ее слишком сковывала дисциплина дуэлянтки и
воспоминания о кошмаре юности, проведенной среди северных развалин. Она
ждала смерти, верила в уроки, преподносимые болью, жила в соответствии с
суровым кодексом, которого я не понимал до конца. Наверное, на меня и на
Бреда она взирала как на некое искажение своего прошлого, признак
собственного неуместного смягчения.

— Шлепнул обезьяну, — доложил я, — только и всего.

Она сухо усмехнулась и закрыла глаза.

— Я видела Бредли, — сказала она. — С ним все хорошо, только он, по-моему,
опять не отходит от Клея.

— Все будет нормально.

Она легла на бок, лицом ко мне, и погладила по щеке — знак того, что ей
хочется любви. Прямота противоречила ее натуре: она жила знаками, намеками и
приметами. Я поцеловал ее сначала в губы, потом в крохотного ворона,
вытатуированного на плече. Она прижалась ко мне всем телом, давая
почувствовать каждый свой мускул, натренированный для боя.

После она почти сразу уснула, а я присел на край кровати, чтобы кое-что
написать при свете луны. Я обращался к Кири, но вел речь не о тигре, а о
том, что испытал в эту ночь, любя ее. Понимаете, я впервые понял, как сильно
ее люблю, до чего мне хочется разбить ее скорлупу и заставить наконец выйти
на свет Божий. Я решил, что мое чувство к Келли не идет с этим ни в какое
сравнение и даже не может претендовать на реальность.

Но все эти мысли только лишили меня покоя и испортили настроение, и я так
ничего толком не записал. Тогда я оделся, взял винтовку и вышел прогуляться.
Я брел по колено в снегу без всякой цели. Город затих, зато на стенах
каньона поблескивала дюжина костров и доносилось завывание обезьян,
оплакивающих своих мертвецов. В следующий снегопад они опять вернутся. Крыши
домов были завалены снегом, снег обрамлял все окна, клонил к земле лишенные
листьев ветви деревьев. В этом белом безмолвии мое дыхание звучало резко и
неестественно. Я обогнул угол и направился к больнице, сияющей в лунном
свете стальными стенами. Там находилось единственное существо, которому я
мог излить душу, единственный, кто выслушает меня и уловит логику в потоке
моих слов. Я подошел к двери и вложил ладонь в прямоугольный серебряный
определитель. Через секунду раздалось шипение, и дверь отворилась. Я шагнул
в вестибюль. От стен заструился мягкий свет, и я услышал заданный шепчущим
голосом вопрос, требуется ли мне лечение.

— Только немного поговорить, — произнес я.

В комнате пятнадцать на пятнадцать футов почти всю заднюю стену занимал
экран. Перед ним стояли три стула из серебристого металла и чего-то
пенистого. Я плюхнулся на стул и нажал черную кнопку. Экран загорелся, и я
увидел Капитана, вернее, Капитаншу. Вообще-то их пол приходится угадывать,
потому что все они облачены в одинаковые пурпурные одежды, почти такие же
темные, как их глаза, да и прическа у всех одинаковая. Однако я понял, что
передо мной женщина, потому что, пока изображение фокусировалось, она сидела
чуть боком, и я умудрился заглянуть ей за корсаж. Кожа у нее оказалась цвета
зимней луны, а щеки до того впалые, что можно было подумать, будто женщина
лишена зубов (при этом ей нельзя было отказать в экзотической красоте).
Может быть, глаза чуть великоваты для ее лица, на котором на протяжении
всего разговора сохранялось пасмурное, отрешенное выражение.

— Как тебя зовут? — спросил я, как всегда по-детски надеясь, что кому-нибудь
из них однажды надоест вся эта таинственность, и я услышу нормальное имя.

— Капитан Южного Дозора. — Голос был таким тихим, что в нем даже не
угадывались какие-либо интонации.

Я рассматривал ее, размышляя, с чего начать, и почему-то решил рассказать
про тигра.

— Послушай, — начал я, — мне нужно от тебя обещание, что, когда я закончу,
ты не убежишь и не сотворишь чего-нибудь с собой.

— Даю слово, — ответила она, немного помявшись.

С них всегда приходится брать такие клятвы, прежде чем рассказывать нечто,
насыщенное чувством, иначе они способны наложить
на себя руки; во всяком случае, я всю жизнь только об этом и слышу. Они
считали себя виноватыми за то, что стряслось с миром — так я, во всяком
случае, тогда думал. А иногда меня посещала мысль, что мы для них все равно
что тигры для нас: сильные, полные жизни красавцы, ранящие их самим фактом
своего существования.

— Ты когда-нибудь видела тигра? — спросил я ее.

— На картинках, — ответила она.

— Нет, близко — так, чтобы до тебя долетал его запах.

Это предположение ее как будто взволновало: она замигала, поджала губы и
покачала головой.