Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Шепард Люциус

Валентинка

Это – тебе
Бывают страны, что живут считанные дни, а то и считанные часы, – мимолетное население не успевает ни распознать их, ни назвать. Нередко страны эти сотворены туманной грядой, ураганом, бурей – любой стихией, наученной отделять; а то их вызывают к жизни космические перекосы, пространственные сдвиги и прочие события, которые ослиный рационализм не даст нам удостоверить. Государственные границы побоку; до самого распада этими странами правят особые диковинные законы, и мы уверяемся, что законы эти логичны и верны, пускай по возвращении на родину они покажутся нам алогичными и неверными; и едва мы их приняли, едва поддались их незаурядному воздействию, заурядная ткань нашей жизни может исказиться навек.

Валентинов день через неделю. Почти три месяца назад мы столкнулись в такой стране – может, ты эту встречу и не помнишь. Я не нарочно подгадал момент, хотя трудно отрицать: день подходящий – неувязки любви отброшены, а суть выражается незатейливо, искренними дарами и сердцевидными открытками. Все, что я скажу, – не простое выражение само по себе, ибо оно – детальное повествование о времени, когда мы были вместе, и о других временах, когда делили одну широту и долготу. Но, быть может, простота формы – письмо – выразит простоту чувства, его вдохновившего, и проберется к твоему сердцу.

К концу ноября «Естествознание» отослало меня в командировку, я оказался на западном побережье Флориды, милях в восьмидесяти от Форт-Майерса, и тут по радио предупредили об урагане. Конец года, для урагана поздновато, ни малейшей приметы грядущего ненастья; однако я на всякий пожарный свернул в первый же городок и поселился в гостинице «Шангри-Ла» – расползающейся конструкции с закрытыми верандами, деревянными жалюзи и обшарпанными, некогда белыми досками. Расцвет тайного мистического царства в заведении пришелся, я подозреваю, на тридцатые, и до следующего столетия гостиница доковыляла, ублажая дряхлых и увечных. Я кинул сумку в номер на втором этаже – ужас клаустрофоба, промозглая конура с дешевой типовой мебелью, охряные стены украшены парой тропических пейзажей, чей автор замечательно не владел перспективой. В унитазе плавал гигантский дохлый таракан. Идеальная обстановка для алкаша, по горло утопшего в жалости к себе. Этой стадии депрессии я еще не достиг и потому не желал зависать тут дольше, чем необходимо. Я умылся и решил прошвырнуться по пляжу.

Городок назывался Пирсолл, в честь первопоселенца Джереми Гейлорда Пирсолла. Героя увековечили мемориальной доской перед зданием полиции размером с «Бургер-Кинг». Бунгало забились под пальмы. Вдоль променада – игровые аркады, сувенирные лавки и аттракционы, по большей части запертые. Три бизнес-квартала – одноэтажные бетонные домишки, предсказуемый ассортимент аптек, контор недвижимости, магазинов с купальниками и адвокатских обиталищ. С Мексиканского залива накатывал тихий прибой, нависшее небо укрывало городок от остального мира. Ни дождя, ни ветра. Будто гигантская рука припечатала город оловянной миской – как ребенок, изловивший занимательное насекомое. Вблизи воздух чист, но за волноломом – мглистая полоса, и, свернув от берега, я обнаружил, что туманная гряда отсекла шоссе футах в двадцати от границы города. Никогда не видел так ясно очерченного тумана. Два шага вглубь – и собственных ног не различишь.

В гостинице я раскрыл лэптоп, хотел поработать, но мне стало паршиво – я уж решил, что заболеваю. Я как раз обдумывал, не поискать ли аптеку, и тут услыхал шаги в коридоре. Я приоткрыл дверь – глянуть, кому еще хватило опрометчивости поселиться в «Шангри-Ла». Мимо прошла высокая брюнетка – длинные ноги, походка безмятежна. Неудачный ракурс – только профиль, и то не весь. Но я понял, что это ты. Закрывая свою дверь, я услышал, как отпирают соседнюю. Руки сотрясало адреналиновое цунами. Каковы шансы, что это не совпадение? Одиннадцать лет после того, как ты меня оставила и вернулась к мужу, шесть лет после окончательной нашей встречи – и вот мы в одном захолустном городишке, в одной гостинице, в соседних номерах? – Господи! – Я рухнул в кресло. Кружилась голова; в горле трепыхался пульс. Еще пара оборотов, и я повторил благоговейнее: – Господи, – и встал. Встреча с тигром или горящим человеком ошарашила бы меньше.

Может, подумал я, это не ты.

И, клянусь, почувствовал, как ты ходишь за стеной. Я снова упал в кресло. Ты одна пробуждала во мне звериное чутье.

Барахтаясь под грузом случившегося, какое-то время я не мог думать. Вот мы двое – мерцаем светляками в соседних пещерках, каждый думает, что один, оба смущены электричеством друг друга. Я решил найти другую гостиницу – скорее опасаясь дисгармонии, чем из соображений морали. Но нет – я сидел, проигрывая в мозгу сцены серийного нашего романа. Первая ночь в Мэдисоне. Жизнь в Нью-Йорке. Разрыв. Эпистолярные интерлюдии, телефонные звонки. Страстные примирения. Осознав, что бежать не собираюсь, я вышел в коридор. Снова повело, я оперся о твою дверь. С тех пор, как ты прошла мимо, – полчаса, не больше, а я уже развалина. Я взял себя в руки, постучал и замер, слушая твои шаги. Ты увидела меня, и вежливое любопытство изгладилось в твоем лице. То ли разозлилась, то ли испугалась. Радость в этом коктейле явно отсутствовала.

– Ты что тут делаешь? – спросила ты.

– Шесть миллиардов человек. Мы обречены пересекаться. – Наверное, у тебя шок. Я-то успел свыкнуться с мыслью, что увижу тебя снова, а ты – еще на начальных стадиях. – Я от урагана прячусь.

– И я, – сказала ты.

Мгновение тянулось. Раздувалось. Распухало, вот-вот лопнет. Я уже решил капитулировать, но ты заключила меня в сестринские объятия и пригласила войти. В комнате висели морские пейзажи – очевидно, того же близорукого художника, чье творчество наводняло мой номер.

– Я тебя едва узнала. – Ты прикрыла дверь.

– Ну конечно… борода. – Я сел у окна в кресло. – Прячет след от пули.

Ты льдисто рассмеялась и примостилась в изножье кровати. Между нами втискивалась тишина. Я спросил, как ты живешь.

– А… нормально.

И ты демонстративно улыбнулась, точно подтверждая нормальность, достойную баловня судьбы. Ты спросила, как живу я. Ничего, продвигаемся.

– Ну, я… работаю, – сказал я. – Работаю.

Я не мог отвести от тебя взгляда. Время чуть тронуло кожу в уголках глаз, но ты по-прежнему изумительно красива. Клетчатая блузка, запахивающаяся юбка. Дорожная одежда. На правой икре, в двух дюймах от колена, – бледный синяк с десятипенсовую монетку. Мне хотелось его коснуться.

– Пишу статью о контрабанде в Южной Флориде, – сообщил я.

Ты рассказала, что ездила на конференцию в Майами и перед возвращением в Калифорнию решила прокатиться вдоль побережья. А тут штормовое предупреждение.

– Я теперь в штате. Настоящий профессор. – Ты это почти пропела, словно высмеивая бремя напыщенности. – В этом семестре всего один класс, есть время писать… ездить.

Ты вперила взгляд в угол кровати. Все отяжелело и опечалилось. Вот-вот спустится дух несвоевременности и трагических ошибок, что вечно правил нашим романом, и, не умея спешно вызвать сносную катастрофу, поколдует и заставит одного из нас испариться. Ты посмотрела на меня. Улыбка твоя мигала – вспыхнула, погасла, вспыхнула. Погасла.

– Ужасная гостиница, да? – Ты похлопала по кровати. – Простыни… Их, по-моему, не стирали. А в ванной дохлые тараканы.

– А в Фонтенбло древесные лягушки, – сказал я. – В каждой гостинице Флориды – свой тотемный зверек.

Ты вздохнула, и я вспомнил твой обширный словарь вздохов. Этот я перевел так: судя по всему, ты не вполне постигаешь, как важна чистота в гостинице. Требовалось вернуть беседу к жизни. Мой черед?

– Может, прогуляемся? – спросил я.

Ты, конечно, не вскочила, но двигалась чертовски быстро.

Я сказал, что ты, вероятно, не помнишь Пирсолл – вернее, загадочно-неуловимую страну, коей он стал на несколько дней. А может, помнишь. Может, воспоминания мучительны. И потому я пишу неохотно – сомневаюсь, что история тех дней произведет удачное впечатление. Вдруг она тебе навредит? Но все-таки мне нужна твоя помощь – я хочу понять, что произошло с нами, что происходит. Я прошу помощи, а если ты забыла, значит, придется рассказать тебе все, даже самые интимные детали. Очень важно, чтобы ты признала нашу близость, ибо сущность ее и детали я и хочу, в основном, понять; мой единственный шанс тебя убедить – рассказать тебе, что мы делали, каковы были, что говорили друг другу.

Темнело, мы шагали по пляжу. Ни звезд, ни луны, а грязную песчаную заплатку у променада красновато освещал неоновый фасад аркады «Земля радости», сплющенной между карликовым чертовым колесом и лавкой, что летом торговала заляпанными краской шляпами и майками. На променад вели ступеньки, мы сели на нижней и разговорились. Вскоре ты уже смеялась, наклонялась ко мне. Один раз я сострил, и ты коснулась моей руки. Потом стала молчаливее, не так нежна – я понял, ты боишься меня поощрить. При знакомстве с тобой я себя чувствовал так же. Ненормально бдителен и сосредоточен. Игрушечные волны шлепали по берегу, в аркаде что-то электронно бибикало, теплый бриз плескался запахами соли и жареного. Все это я вычислил уже в одиночестве, – я видел одну тебя, ловил каждый жест, малейший нюанс мимики.

Много лет назад ты рассказывала, что в детстве была мучительно застенчива, боялась разговаривать и научилась изъясняться взглядом – отсюда его выразительность. Громадные, темные, с длинными ресницами, эти глаза всегда меня успокаивали, и могущество их возросло, когда семь лет назад меня в Китае посадили за решетку по липовому обвинению в шпионаже и избили в полиции, повредив мне спину. В тюрьме, чтобы отвлечься от боли в позвоночнике, я до крови кусал себе руки. Однажды вырубился, колотясь головой о бетонный пол, – заработал сотрясение мозга и пару дней смутно видел. Ища менее разрушительных болеутолителей, я восстанавливал в памяти твой образ. Я планировал реконструировать тело целиком, но, едва появились глаза, забыл про остальное. И потом, едва в камеру заявлялась охрана, я включал твои глаза и наблюдал, как из глубины их всплывают искорки, точно дыхание ныряльщика с морского дна. В ту ночь, сидя на ступеньках променада, я не мог оторваться от твоих глаз, а ты, мне кажется, взглядом гнала меня, говорила, что ничего не будет, ничего не изменилось, – ты по-прежнему остаешься с мужем, ты по-прежнему любишь меня.

Почти час ты болтала о студентах – о любимчиках, о проблемных – и пересказывала новости о родителях, сестрах, домашних зверюшках. Безопасные темы. Но потом мы коснулись старых дней. Одним пальчиком попробовали те воды… или мне так почудилось.

– Я пару месяцев назад встретила Кэрол, – сообщила ты. – Сейчас работает в Сан-Франциско. В издательской газете.

– Кэрол… нуда.

Я потерял следы друзей, крутившихся поблизости, когда мы были вместе, и теперь невразумительно притворился, будто мне интересно про Кэрол. Любовь к тебе, которую я пытался похоронить, сбросила саван и теперь бесновалась в голове. К черту Кэрол. Единственная, кто меня интересует, – в паре дюймов и абсолютно недостижима. Будь мы в мультике, крошечный дьяволенок скакал бы у меня на левом плече, тыкал трезубцем в висок и вопил: «Хватай ее!» – а с другого плеча трогательный ангелочек посыпал бы мне промежность звездной пылью и нашептывал, что следует лелеять чистые мысли и не обращать внимания на метаболизм, закативший тестостероновую вечеринку. Эта херня, сказал я себе, – сама суть жалкой задроченности. Мне оставалось только сообщить, что Кэрол я не видел много лет. Я не мог выдавить из себя такую банальность и вместо нее сказал настоящую глупость:

– Я тебя по-прежнему люблю, знаешь.

Ты пригнула голову:

– Знаю.

Тот самый ответ, на который я надеялся.

– Прости, – сказал я. – Я… прости.

– Рассел… – Ты положила руку мне на плечо – утешила. Я возмущенно окаменел – утешений не требуется.

– Все в порядке… Нормально. Правда. – И с напускным безразличием: – И что вы с Кэрол?

– Необязательно про Кэрол.

В «Земле радости» кто-то врубил внешние динамики, и Боб Марли[1] взялся заклинать людей отстаивать их права.

– Я, видимо, слишком взвинчен и больше ни про что не могу. Не ожидал тебя встретить. Не готов.

Ты смотрела в море. Обессиленная волна тонкой пленкой пробежала до середины пляжа, пометила финиш пенной каймой. Пауза неуклюже затянулась.

– Может, поесть сходим? – предложил я. – В Пирсолле, говорят, отличные рестораны. «У Дэнни»… говорят, «У Дэнни» просто потрясающе.

Я узнал твой взгляд – горестный, ты так смотришь, когда пытаешься не сказать гадость. Раньше я злился и думал, что, не трать ты столько времени, стараясь никого не обидеть, причинила бы меньше вреда; но я понимал, что все гораздо сложнее.

– Я не расстроена, что тебя вижу, – сказала ты. Реплика – воплощение загадочной нейтральности.

Мне ее проанализировать не удалось.

– Я тоже, – ответил я. – Я весьма не расстроен.

За это меня вознаградили улыбкой.

– Захватывающе не расстроен, – прибавил я.

Мы сманеврировали, секунда миновала, но не отметалась вовсе. Разговор притормаживал, становился обдуманнее, глаза наши часто встречались, будто мы отмеряли уровень близости.

– Что будешь делать, когда тут закончишь? – спросила ты.

– Вернусь в Нью-Йорк. Опять уеду в командировку. – Я щелчком сбил со ступеньки кусок ракушки – в цементе торчали обломки ракушечника. – Есть один парень, джазовый музыкант… Эллиот Крейн.

Ты Эллиота не знала.

– Великолепный гитарист… у него своя студия. Мы вроде думали записать компакт – тексты почитать, все такое. Может, этим займусь. А в декабре книжка выйдет. Поеду как бы в минитурне.

– Замечательно!

Ты наклонилась ко мне и, по-моему, собралась уже нарушить мораторий на касание. Ты стала расспрашивать о книге, о турне, о знакомых писателях и киношниках, чьи имена всплывали в разговоре.

– Ты так занят, – позавидовала ты. Словно быть занятым – недоступная цель.

– Может, после Рождества смотаюсь куда-нибудь.

– В отпуск? – Ты засмеялась. – Куда тебе ехать? Ты еще где-то не был?

– Есть места, куда стоит вернуться.

Я бы себе по носу заехал, точно. Почему вечно так: если хочешь показать женщине, что ты обычный парень, а не одержимый кретин, каждая фраза, выскакивающая изо рта, звучит как светская беседа в плохом кино. Наверное, решил я, это одержимый кретин говорит.

– Может, они изменились, – сказала ты. – Может, во второй раз они тебе меньше понравятся.

А с другой стороны, подумал я, не исключено, что у тебя та же проблема.

Можно было развить метафору, сказать, например: «Некоторые места меняются к лучшему», а ты бы ответила: «Да, но их, как правило, опошляет туризм», – и мы бы закувыркались в абсурдной копии «монти-пайтоновской» пародии[2]. Однако нас спасло появление трех подростков, распухших и обвисших в шмотье не по размеру, – они облокотились на перила над нами и подожгли косяк. Голоса хриплые и грубые. Смех – какой-то надломленный. Докурив, они с треском открыли пару пива. Пялились на нас и говорили на незнакомом языке. Вроде восточноазиатском. Слова раскачивались на вздохах, а в конце фразы взмывали до взвизга. Все три парня – белые, и я решил, что язык скорее восточноевропейский. Впрочем, и это не походило на правду.

Стало ясно, что наш дуэт их развлекает больше, чем новый раунд в «Квейк»[3]. Мы – трут в их самоутверждении, они певуче обращались к нам, мы не отвечали, и они ухмылялись. Надежда на мирную беседу испарилась, и мы зашагали обратно в «Шангри-Ла».

Вот и все воссоединение, думал я, – нечаянная встреча, бездумный разговор, обмен флюидами, а потом – бессонная ночь в шести дюймах штукатурки и дохлых тараканов от тебя. Но ближе к гостинице – огни ее освещали кусок пляжа – твоя ладонь скользнула в мою. Ты не взглянула на меня, ты шла не поднимая головы. Я, как дурак, еще с полминуты наблюдал такое положение дел – может, думал я, тебе неустойчиво – трудно идти, надо за меня держаться. Едва меня осенило, я загородил тебе дорогу и обнял за талию:

– Ну и куда мы движемся?

Твоя ладонь легла мне на руку, прокралась к локтю; затем ты высвободилась и побрела к воде. Бриз ворошил тебе волосы.

Когда я был ребенком, помешанным на оружии, дядя водил меня охотиться. Помню, я застывал безмолвным столбом, боясь спугнуть оленя, который щипал траву по ту сторону ручья. То же самое ощущение. Стоит кашлянуть, хрустнуть веткой – и ты рванешься в лес. Но я опасался, что напряжение заморозило твою механику, заколодило шестерни – следовало что-то делать.

– Эй, – сказал я, подобравшись к тебе. – Что происходит, а?

– Я… я не понимаю, что делаю.

Я копнул ботинком влажный песок, отбросил кучку.

– Ты о чем думаешь? – спросила ты.

– Сейчас? Как в последний раз тебя видел. Ты меня под Рождество навещала, помнишь? Мы еще к Кэрол ездили.

– Помню. Ты был в таком отчаянии.

– Не без причин. Ты со мной даже не целовалась. В губу клюнула, и все.

– Ты на меня так действовал. Я боялась тебя целовать.

Подразумевая, очевидно, что больше не действую.

– Если бы… – Слова твои повисли, но я примерно понял: если бы мы в ту ночь у Кэрол занялись любовью, если бы ты бежала со мной на Бали, в Байю, в Орегон, если б случилась добрая сотня вещей, что вполне могли случиться.

– Если б «если бы» стали мустангами… – сказал я, заполняя пустоту.

– У меня было б целое ранчо! – Ты скорчила печальную комичную гримасу и одними губами прибавила: – Ну ладно.

Мы, похоже, застряли. Медленно катимся в никуда.

– А в Байе ты еще был? – спросила ты.

– После письма? Нет.

– Мне твои письма нравились.

– Лучше бы их не требовалось писать.

– Я больше всего любила те, которые с историями, – грустно сказала ты. – Истории про нас… как мы вместе живем в Бразилии. Помнишь? Такие прекрасные.

Темная пленка воды, очерченная пеной, пропитала пляж; крошечные создания, вышвырнутые из глубин, спешили назад в море. Я нащупал твою руку. Ты пожала мне пальцы и отпустила.

– Хочешь, искупаемся? – спросил я. Ты испуганно рассмеялась:

– Прости – что?

– Хочешь, я уйду?

– Нет! – И затем, уже не так твердо: – Нет… не хочу.

– Значит, если выбирать между моим уходом и купанием, ты скорее за купание, так?

– А у меня такой выбор? – сухо спросила ты. – Боюсь, я не захватила купальник.

Я махнул в сторону гостиницы.

– Да там все «Опасность!»[4] смотрят. Нас никто не увидит.

С юго-востока налетела теплая воздушная волна, подали голос пальмы – зашуршали, застучали, будто сонмище ведьм одобрительно трещало метлами.

– Нет, это вряд ли, – сказала ты.

Я исчерпал трюки, исчерпал пустой треп. Мы вместе, одни, мы вот-вот сделаем шаг, иначе к нам примкнет тень твоего мужа и в одиночестве останусь один я.

– Ладно, – сказал я. – Не хочешь купаться…

– А ты по правде хочешь? – спросила ты. Сердито – неясно, как отвечать.

– Я хочу чего-нибудь, – объяснил я. – А ты чего хочешь?

– Тебя ничто не осчастливит. – Ты бросила это, словно горсть земли на крышку гроба.

– О счастье не помышляю.

Ветер проволок хвост по пляжу, взметнулся песок. Наверное, проступило мое огорчение, ибо нечто ему парное мелькнуло в твоем лице – мол, да, обстоятельства кошмарны, – и ты раздраженно, однако уже мягче, уступила:

– Если ты так хочешь, я искупаюсь,

Я хватался за соломинки – может, этот мой несерьезный вызов еще потянет беседу. Я вообразить не мог, что ты разденешься на общественном пляже, – это противоречило всему, что я о тебе знал. Но ты именно так и поступила. Расстегнула блузку, развернула юбку, сняла бюстгальтер и трусики, как бы принужденно, хотя методичность жестов не лишала их обольстительности. Подозреваю, в глубине души ты сознавала, что раздражение твое – отчасти притворство, защита от вины, а может – от ее отсутствия. Но тогда я удивился, смутился и ни о чем таком думать не мог.

Впервые глядя на тебя нагую, я лежал в твоей постели, в общежитии Висконсинского университета, – мы встретились на конференции по международной журналистике, ты подумывала сменить докторскую, вместо экономики взять дисциплину, которая унесла бы тебя подальше от дома, подальше от брака. Ты вышла из ванной в халате, а когда он сполз, глянула на меня, точно извиняясь, – точно боялась, что я буду разочарован.

На сей раз – никаких извинений. Ты была так уверена, и нагота тебя не смущала. Грудь полнее, пышнее бедра, но они подействовали на меня так же, как одиннадцать лет назад. Эта белизна, длинные-длинные ноги, высокая, тонкая талия, ты вся потрясала, опьяняла меня. Я тысячи раз о бесконечном множестве вещей писал «прекрасный», но в каком контексте ни использую это слово, думая о нем, я вспоминаю тебя, какой ты была в нашу первую ночь, – застенчивую, и пускай не девственницу технически, во всех отношениях девственную; и еще я вспоминаю картинку, что сошла бы за иллюстрацию к роману девятнадцатого столетия о колонистах на диком берегу, – на фоне темных колышущихся пальм и ночи дивная обнаженная женщина подняла руку, отбрасывая летящие по ветру волосы, и спокойно, внимательно разглядывает бородатого мужчину, а тот, судя по ошеломленному лицу, ничего, кроме света ее, не видит.

Твое лицо застыло под моим взглядом. Не в гневе, нет. Скорее, ты цементировала эмоцию – то, в чем хотела царствовать. Ты выступила из туфель и побежала к воде, плоско нырнула, грудью встретив прибой, и пропала. Я отшелушил одежду, станцевал фигуры избавления от брюк и последовал за тобой – погрузился в низкие буруны и поплыл изо всех сил, пока не миновал волнолом. Вода теплая, по грудь, шелковисто черная. Видимость – около нуля. Я вспомнил «Челюсти»[5]. По шее проскребла дрожь. Вокруг скользят незримые твари. Идиотская мысль.

– Кей! – закричал я.

Нашел – совсем рядом, по плечи в воде. Не улыбаешься. Я решил, сейчас ты скажешь, например: «Ладно… теперь можно выходить?» – и опередил тебя, спросив, не замерзла ли.

– Нет, тут очень мило, – неуверенно ответила ты. Зыбь сшибла нас вместе. Твое тело мягко толкнуло меня – гладкое, груди скользкие. Правой рукой я обнял тебя за талию и притянул ближе. Мой член ткнулся тебе между бедер, и ты расслабленно прижалась ко мне, умостив голову мне на плечо. Уступила, а может – согласилась. Новая волна снесла нас, и я чуть-чуть проник в тебя. Я пробирался глубже, а ты что-то шептала, но тихий плеск прибоя заглушил слова. Твое дыхание пело мне в ухо. Дремотное тепло окутало меня. Пределы, позы расплылись. Наши сердца бились у меня в груди. Волны накатывали, вздымая нас, и мы дрейфовали в летаргическом единении, пока не обрели новой тверди под ногами. В первый раз ты испуганно уцепилась за меня, окунув мою голову, и я глотнул соленой воды. Но вскоре ты приспособилась, подстраиваясь к громадному движению, что обнимало нас. Я еле различал твое лицо, но чувствовал, как твое «я», твоя душа приближается и уже осыпается преграда рассеянности и запоздания. Точно я занимался любовью с самим океаном, точно залив перевоплотился в женщину, подстроил ее под меня, вселил в нее твой дух. И скоро я отдал ей свою порцию соли. Потом мы быстро, молча оделись. Я хотел поговорить, но ты излучала неприступность и на меня не глядела. Мы босиком зашагали по газону к гостинице. Пожилой господин за конторкой, нескладная пятнистая жердь в кепке «Марлинз»[6] и подтяжках поверх майки, механически застывшим взглядом провожал нас, пока мы, промокшие, торопились через вестибюль. Лифт оказался не моложе ночного портье, щербато-желтый внутри. Ты наблюдала за стрелкой над дверью – она еле ползла, отмечая неспешные содрогания конструкции. Теперь я дальше от тебя, чем был в начале. Перед тем, как двери открылись, ты спросила:

– Тебе этого хватит? Если только сегодня… согласишься?

– Пожалуй, нет, – ответил я. – Но что тут сделаешь?



На миг отстранившись, я заметил бы, как ты разрываешься, осознал бы, что надо двигаться медленно. Однако я считал: твоя уверенность не уступает моей, – и, едва мы приняли душ, уложил тебя на постель, целуя твои губы, твою шею, твою грудь. С каждым дюймом вкус менялся. Под коленкой еще солоновато; правый бок – цветочный после ванны; нежная кожа бедра внутри – словно теплая ваниль. Язык мой танцевал вдоль изгибов твоей пизды, и бедра твои приподнялись, живот напрягся. Ты с дрожью вздохнула. Я лизал внутренности твоих губ, будто кошка лакает вдоль края миски, а потом взял их в рот. Бархатные и влажные. Словно катаешь на языке смятую розу. Я лизнул тебя опять, ты совсем открылась, и мой палец скользнул внутрь. Твой мускус затопил мое горло, мои ноздри. Ты напряглась, когда я приблизился к клитору, я решил, это сигнал – ты хочешь меня там. Второй палец нырнул внутрь, я раскачивал ими размеренно, то и дело заменяя пальцы отвердевшим кончиком языка, питая твое предвкушение. Ты дрожала. Крохотные сейсмические содрогания и вибрации. Я слышал твой голос – не слова, лишь настойчивый звук. И тут, к моему глубочайшему замешательству, ты запястьем оттолкнула мою голову.

– Кей? – Я встал на колени. Света с улицы – как раз, чтобы тебя разглядеть. В твоих глазах блестели слезы. – Что такое? – спросил я, устраиваясь рядом и положив руку тебе на плечо.

Ты горестно онемела.

– Скажи, что не так, – попросил я. Ты закрыла глаза.

– Все хорошо. – Голос тихо подрагивал. Явно ничего хорошего.

В голове шевелились мысли, как в те дни, когда ты сказала, что вернешься к мужу, но меня еще не оставила. Злобные мысли. О твоем муже, о том, как он тобою манипулирует. Мысли, вырастающие из бессилия, из мощной энергии, что захлестывала меня и требовала высвобождения, – толку от нее никакого, хранить ее бесполезно. «Может, мне уйти?» – спросил я. Ты покачала головой, прижала мою ладонь к своему плечу. Я обнял тебя, и ты повернулась спиной, – я обнимал тебя, как ребенка, близко и тесно, став убежищем, в котором ты – довольно скоро – уснула, спасаясь от вины или еще каких фантомов, что довели тебя до слез.

Я устал, но разум бодрствовал и все искал разгадку, что объяснила бы ночную неразбериху, все размышлял, что случилось, что это значит, куда заведет, – никчемная беготня по мучительному, тревожному кругу. Мне хотелось нарушить границу спящего твоего сознания, постичь тайну, которую ты хранишь, и, может, узнать тайну, что столько лет нас разлучала. Я хорошо тебя знал, знал, как никто, и не мог понять, что держит тебя в браке, если учесть все, что ты говорила о нем, о его бесстрастности. Твои доводы («Я о нем беспокоюсь»; «Я стольким людям сделаю больно» и т. д.) – нормальные, разумные доводы, но ничего они не объясняли пред лицом очевидных твоих страданий и жизни, которую ты называла «бесцветным кошмаром». И я пришел к выводу, что на каком-то критическом уровне ты, видимо, не доверяешь мне – и этому я тоже хотел найти причину. Вот эти минуты. Кругами, кругами, не в силах остановиться. Довольствуясь объятиями, но истерзанный недовольством. Я уснул, когда небо уже серело, я слышал чаек на взморье, они визгливо ссорились из-за рыбы, и мысли мои растворились в эссенции печали и изнурения.



Утром, когда я проснулся, тебя в номере не оказалось. Я подумал, что ты, наверное, улизнула и арендованная машина уже на полпути в Майами. Потом я заметил твой чемодан – полегчало, однако я понял, что нужно готовиться к твоему отъезду. Через десять минут ты вернулась.

– Телефоны сдохли, – сообщила ты, кладя сумочку на комод. – Даже сотовые. Какие-то возмущения в атмосфере. – Ты села в кресло у окна. – И дороги тоже все позакрывали. – Ты расстроилась, хотя меньше, чем могла бы.

– Ураган? – спросил я, и ты мрачно кивнула. – А как же дождь? – Я сел. – И ветер. Ты слышала ветер?

– Портье говорит, все разрушения – к северу и к югу от Пирсолла.

– Странно. Не думал, что ураганы так умеют. – Я щелкнул выключателем у кровати, лампочка вспыхнула.

– В городе свой генератор, – сказала ты.

– Это портье сказал?

Снова мрачный кивок.

– Говорит, мы тут еще дня на два-три можем застрять.

Снаружи промчался мотороллер – точно расстегнули молнию, выкрутив звук до максимума. Потом воцарилась тишина.

– Ты в порядке? – спросил я. Ты глянула озадаченно.

– Ночью, – объяснил я. – Когда мы занимались любовью…

Вроде бы сумерки мелькнули в твоем лице, но ты с ним справилась:

– Все хорошо.

– Я что-то не то сделал?

– А, нет. Это просто…

Ты искала правильное слово.

– Да ладно, – сказал я. – Если ты в порядке…

– … проблема контроля, – договорила ты. Никакого смысла я в твоем ответе не уловил. Я был уверен: дело в твоих кандалах, в пепельном призраке мужчины, за которого ты вышла замуж, – он укоризненно простер к тебе эктоплазменный палец. Но я понимал, как проникала в тебя вина, – я знал, что вина твоя будет хитроумна.

Новая тишина уже взяла курс к нам.

– Может, позавтракаем? – предложил я. – За едой и поговорим.

Еще секунда ненастья, а затем ты выпустила двадцати пяти ваттную улыбку.

– «У Дэнни», – твердо сказала ты.

– Не переживай. Мы спасемся – у меня таблетки есть. – Я скинул ноги с кровати. – Только в душ нырну.



В то утро в Пирсолле проснулись немногие, и «У Дэнни», который наверняка зависел в основном от проезжих, обслуживали всего трех клиентов: пару за тридцать и их малолетнюю дочь. Две официантки сидели за дальним столиком, курили и читали таблоиды. Когда нам принесли еду, я поймал себя на том, что наблюдаю, как ты намазываешь маслом тост. В исполнении твоих рук любой жест грациозен. Они сами себе элегантные леди с длинными пальцами. Просто созданы для того, чтобы вплетать печаль во время. Я помнил, как они меня касались.

Официантка, мясистая девка в буро-бежевой униформе, причалила к нашей кабинке, хлопнула жвачным пузырем и осведомилась:

– Ну, как делишки?

– Чудесно, – сказали мы оба.

– Сандвич – прямо картинка из меню, – сказал я, когда официантка побрела дальше. – Может, тут еду аэрографом обрабатывают.

Ты вежливо рассмеялась – ложечка звука.

За окном прогромыхал побитый белый пикап, в кузове клекотали неопрятные парни, за пикапом тянулось черное перо выхлопа. Малышка заплакала, а повариха вышла из кухни, облокотилась на кассу и страдальчески уставилась на туман, вялые пальмы и свинцовые воды залива.

После долгой паузы ты рассеянно сказала:

– Я тут ничего сделать не могу. – Не знаю, поняла ли ты, что заговорила вслух. Ты куснула нижнюю губу – стыдливая гримаска, ты вдруг стала очень молодой, – и вопросительно посмотрела на меня.

– Да, – ответил я, не желая выдать ликования. – Думаю, ничего.

Ты отрезала кусок омлета.

– Когда откроют дороги, мне придется…

– Я знаю. Справлюсь, – сказал я.

Ты пожевала, проглотила, потом спросила бодро:

– С чего начнем? – Вспыхнула и прибавила: – Идиотский вопрос.

Мы доели, подошла мясистая официантка с чеком.

– А чем в Пирсолле заняться? – спросил я ее. Она неприязненно вылупилась.

– Забавный ты малый, – сказала она и поплелась к товаркам по ресторанному заточению.

– Надо гостиницу поменять, – довольно твердо объявила ты. Настойчивость твоя несомненно зиждилась на дохлых тараканах.

– Здесь может не оказаться другой.

– Я на въезде видела «ПриюТур».

– В «ПриюТуре» тараканам вход не воспрещен.

– Хоть простыни будут свежие.

– Это ненадолго, – заметил я.



В десять утра, опустив серые портьеры, мы стояли в искусственных зеленоватых сумерках посреди номера в «ПриюТуре» и обнимались. Я расстегнул твою блузку, отцепил крючок на бюстгальтере. Ты улыбнулась, точно робкая обольстительница, и подняла руки, чтобы я стащил бретельки. Груди твои умостились в моих ладонях. Вся наша одежда перетекла на пол. Вскоре ты была уже готова, приподнялась на цыпочки, впустила меня. Я обхватил твои ягодицы, притянул тебя ближе. Ощущение твоего тела опьяняло – такое великолепное, такое знакомое. Я потерялся в твоем тепле, в твоем аромате, мне казалось, мы сливаемся. Два пламенных духа – вместе уплываем в один космос.

Интересно, сколько раз мы занимались любовью? Точно не вспомню, ибо многие наши встречи длились долго и совокуплений охватывали множество. Даже если я отмеряю щедро – все равно не так уж много. Определенно меньше, чем мы занимались любовью с другими. И все же эпизоды эти созвездиями высвечиваются в небе пустых интрижек, а некоторые даже достойны собственных небес. То утро в «ПриюТуре» Пирсолла заняло свое место в пантеоне, оно взлелеяно там, где обосновались швейцарские шале, номера в «Красной крыше» и мотели «Бест Вестерн», и каждая такая встреча замечательно преодолевала окружение. Меж нами оставались преграды, но сейчас они неважны, и вместе мы стали существом, которым неизменно становились, ложась и видя друг друга так близко, что различия, преграды, само понятие о расстояниях представлялись элементами географии страны, оставленной далеко позади. Слова, что ты говорила мне в страсти, – это слова, что я сам бы сказал, ты произнесла их за нас обоих; и, укладывая тебя сверху, поворачивая боком, я воплощал механические принципы единого нашего желания. Ничто не совершенно. Ни предмет, ни действие, ни идея. И все же в великолепной простоте и могуществе нашего союза мы были совершенны, мы оба чувствовали, как другой целиком отдается расплавленному забвению, в котором мы недолго жили. Помню, играла музыка, но не было никакой музыки, только шепот и дыхание, а фоном – гул какой-то гостиничной машинерии, чьи циклы приобрели сложность и глубины раги[7]. Помню нежное белое свечение вокруг нас – должно быть, несуществующее, или я не знаю, откуда оно взялось, разве что, быть может, кожа наша пылала или отпотевала меланином. Что было, что возникало из нас, чем мы были тогда, я не вспомню. Создание любви живет вне памяти, в абсолюте. Я запомнил только его цвета.

Позже, днем, мы уснули, а проснувшись, я увидел, что зеленые сумерки не сменили оттенка. Я потянулся, зевнул и заметил, что ты лежишь на боку и разглядываешь меня. Я перевернулся и тебя поцеловал.

– Еще поспишь? – спросил я.

– Нет. Я…

– Что?

Ты покачала головой, словно то, что делаешь ты или чувствуешь, – невыразимо. В твоем лице поселилось счастье, но я знал – это лишь смена погоды. Я приподнялся на локте, пальцами пробежал по твоему телу, растопырил пальцы на бедре.

– О чем ты думаешь? – спросила ты.

– Мантру повторяю.

Ты потянулась будто бы меня ущипнуть:

– Скажи!

– Я думал, какое у тебя лицо, когда я в тебе.

– Какое?

– Словно ты пытаешься что-то расслышать. Голос. Музыку. Словно тебе плохо слышно.

Ты зажмурилась.

– Не вижу.

– Довольно глупо выглядишь.

– Вот это больше похоже на правду, – засмеялась ты. Моя рука скользнула меж твоих бедер – кожа влажная. Ты сжала ноги, поймав мои пальцы.

– Еще горишь? – спросил я.

– Не-а. – Ты расслабила ноги, сжала опять. – Как бы светится.

– Ну так и есть. Вижу луч. Там кто-то заперт. Ты игриво меня чмокнула.

– Может, они в опасности, – сказал я. – Надо проверить.

– Уже напроверялся. Ты теперь, наверное, знаешь все мои закоулки и трещинки.

– Училки так не говорят.

Мы задремали снова, улегшись ложечкой, и через час, когда я проснулся, не переменили позы. Я вновь отвердел, и в полусне ты разрешила войти в тебя – такое стерильное слово для столь чистого приятия. Я сам толком не проснулся, и оттого близость казалась примитивной, будто чресла мои направлялись не сознательным желанием, но законом природы. Вот мы – просто два инертных тела, что столкнулись и покачиваются на одной волне. Почти успокоительный секс. Наконец я перекатился на спину. Световые вспышки кололи тьму под веками. Остатки мысли несло в никуда.

Ты заерзала, повернулась на живот, ткнулась подбородком мне в бицепс.

– Ты не кончил.

– Не-а.

– Я хотела, чтоб ты кончил.

– Все нормально, – сказал я. – Ну, понимаешь. Духом крепок, но…

– Плоть слаба?

– Не слаба. У нее перерыв.

Ты поцеловала меня в лоб, в губы, а потом я почувствовал, как ты гладишь меня, возрождая эрекцию.

– Что-то я не вижу перерыва, – сказала ты.

– Ты чего хочешь?

– Поиграть. – Пальцы твои сжались. – Ничего?

– Ммм-мм.

– То есть да?

– Ага, я переживу.

– Я так и подумала.

Ты встала на четвереньки, груди твои раскачивались подле моего члена, и он терся о них, скользил меж них… голубиные ласки. А потом ты обхватила меня губами. Прежде за тобой не водилось такой храбрости. Я мимолетно подумал – может, другой мужчина изменил твои привычки, – и я позавидовал всем воображаемым любовникам, с которыми вместе населяю ныне твою сексуальную историю. Я потянулся к тебе, предупредил, что сейчас кончу, – я не знал, того ли ты хочешь. Ты перехватила мою руку, наши пальцы сплелись. Губы твои сжались, заскользили вдоль меня; язык обвивал меня, и настоятельность в паху сгустилась в насущность. Может, зависть и смута виноваты – вопль мой прозвучал неестественно хрипло и уродливо, точно одинокая голодающая тварь восхваляла великую добычу, отрытую на бесплодном поле.

Я притянул тебя ближе, и мы лежали переплетясь в зеленоватом сумраке. Целуя тебя, я ощутил собственный теплый вкус на твоих губах. Минуты замедлились. Белая постель плыла. Мы лежали умиротворенные, и я снова таял в тебе. Куда ни глянешь, нет конца счастью или времени. Надежда и отчаяние – в идеальном равновесии. Крошечные тревоги копошились вокруг главной мысли, точно птицы кружат над островом: что за материя в нас не умирает без воздуха и света, вновь и вновь яростно живет, бестрепетно возрождаясь? Потом мысль улетела на юг. За окном взвизгнул ребенок. В коридоре бомкнул лифт. Мы спали в прохладном светящемся центре мироздания. Все страхи побеждены. Вся наша мучительная жизнь испарилась.



Следующие два дня и две ночи мы редко покидали безымянную комнатку с запертыми окнами и мертвым холодным воздухом. Мы украсили ее сброшенной одеждой и пакетами из-под бутербродов, но комнатка так и не приобрела ни живости, ни обаяния. Разве что ей хватало норой пристойности исчезать, не становиться нам тюрьмой. Мы нуждались в уединении – чтобы заниматься любовью, но еще – чтобы вновь знакомиться и говорить. Мы предавались воспоминаниям, мы рассказывали, чем занимаемся. Но в основном – шутили, заигрывали. Наша панацея. Размягчались шрамы там, где нас оторвало друг от друга, я чувствовал, как растекается новая ткань, как она взрослеет, укрепляются новые нити между нами.

– Помнишь фотографии – ты присылала, когда у меня болела спина? – Я лежал на животе, моя рука – на твоей груди. – Ты прислала такую… ты на ней в красном топе. Один топ. Ты в кухне, улыбаешься и выставляешь ноги.

– Угу, – блаженно ответила ты. – Тебе же понравилось.

– У меня стоял неделю.

– Наверное, я того и добивалась. Хотя не думала в клинической терминологии.

– Может, думала, но не сознавала. – Я перевернулся и положил голову тебе на плечо. – А трусы ты надевала под топ?

Ты покосилась лукаво:

– Не скажу ни за что.

– Я так и думал.

– Почему?

– Ты так улыбалась… на снимке. Ты, пожалуй, нарочно сфотографировалась, чтоб я спросил.

– Мо-ожет быть! – Ты пропела это на двух нотах.

– Я думаю, нет.

– Что нет?

– Не надевала. Ты смущалась… немножко. Будто впервые снималась в мягком порно. По-моему, ты не настолько замечательная актриса – ты бы так не притворилась.

Ты изобразила ужас:

– Ты не ценишь мой талант?

– Детка, – хрипло сказал я, изо всех сил изображая Тома Уэйтса[8], – талант бывает у всех. Не это важно.

– А что важно?

– Что сейчас ты без трусов.

– У меня больше нету! – Ты глянула так серьезно, будто сейчас возьмешь с меня клятву. – Нам придется стирать.

– Что – прямо сейчас? – удивился я.

Ты потянулась – ленивым котенком свернулась в клубок и одновременно коснулась пальцами моей щеки, словно игрушечной мышки: нравится, только устала бегать.

– Не-е, – сказала ты. – Потом когда-нибудь.



Пока ты спала, я пережил нежданный разлом мироздания – из тех, что дают постичь суть. Я будто смотрел вдоль коридора твоей жизни – мимо карьеры-брака-любви, мимо легенды о юности в келье и детстве сказочной принцессы, мимо мгновений с витражами в окнах и других мгновений с заколоченными дверями, мимо вечерних платьев, мини-юбок, университетских мантий, мимо тика и норова, ерундовых неполадок, мимо бессмысленных поступков, что пытаются нас прояснить. Увидев тебя так, как ты предстала бы перед Богом, будь он создателем крошечных тонких механизмов и пожелай осмотреть свою работу, наклонившись к станку с лупой ювелира, – я осознал, что твой методичный путь от ребенка к школьнице, затем к студентке, жене, женственности испорчен вторжением одинокого мутанта: меня. Отсюда я углубился в анализ бесцельности и невоздержанности собственной жизни, увидел себя несообразным и ничтожным. И, едва ты заворочалась, потянулась, я заговорил о какой-то фигне, надеясь причудливым ее обаянием тебя поразить, внушить тебе, что пылкий, неискушенный дух, в который ты влюбилась, еще жив, будто сам я считал, что его нет и никогда не было.

– Хочешь знать мою теорию индивидуальности? – спросил я.

Твой ответ пробормотала подушка.

– Знаешь цветовые кольца? Картонные такие, с цветными пластиковыми панельками… они в клубах бывают, их крутят перед прожекторами? Индивидуальности – как цветовые кольца. Чуть сложнее, но принцип тот же.

– Надо опубликовать, – сухо сказала ты. – Гениально.

– Понимаешь, мы все рождаемся с определенными цветами. Может, те, кто различает ауру, эти цвета и видят. В общем, большинство людей – если их устроит аналогия, – сочли бы, что цвета можно мешать. Загрязнять. А это не так. Их можно уничтожить, панельку разбить. Но если она целая, цвета останутся с нами. Короче, – я потер твое бедро, точно полируя волшебную лампу, – я пришел, дабы сказать тебе, что все твои цвета нетронуты.

Ты мигнула, не отводя глаз.

– Дофрейдистская теория, – пояснил я. – Гностическое такое толкование.

Ты кончиками пальцев коснулась моего подбородка, словно проверяя, взаправду ли я здесь. И как-то смутно встревожилась.

– Что такое? – спросил я.

– Ничего.

Вглядываясь в твое лицо, я пытался угадать проблему.

– Я знаю, – сказал я. – Старая песня про то, что мы слишком разные, жить вместе не можем. Интеллектуально несовместимы. Типа у тебя «А плюс Б помножить на коэффициент неизвестной бета», а у меня всякая чушь – раскидываю магические зерна, чтобы разузнать вражеские секреты.

Я говорил, а ты качала головой.

– Тогда что… в чем дело?

– Ни в чем, – затухающим голосом сказала ты, по-прежнему глядя на меня.

Я решил возобновить разговор, но потерял нить.

– На чем я остановился?

– Про магические зерна? – Голос валиумный, издалека.

– Нет… до того.

– Не помню. А! Про цветовые кольца?

– Да, точно.