Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Андрей Щупов

Гамма для старшеклассников

ДО…

Все действительно было уже до. Я имею в виду наше с вами рождение. Был воздух и парила Земля под Солнцем, мычали коровы и зловонные тиранозавры с рыком выскакивали из кустов, хватая зазевавшихся, оглашая окрестности победным ревом. Мы родились после. Намного позднее того, что было до. Но ведь и до нас мир сходил с ума, время от времени стоял на голове, не зная еще, что это открытие йоги, понятия не имея, что рано или поздно в одной из столиц планеты, на заурядной улице, в заурядном доме поселюсь я и подобно многим стану претендовать на право жизни — такой, как я ее понимаю.

Увы, эту самую равнодушную бесконечность я осознал давным-давно, еще года в три или четыре, когда слово «придурок» произносилось через «л» и по слогам, а лица покойников в нарядных гробах разглядывались с любопытством и без малейшей примеси страха. Лежа на балконе пятого этажа и прижимаясь голым пузом к разогретому бетону, я колупал ногтем пятна засохшей краски и пытался перенестись сознанием в тот убежавший день, когда мы красили перила в рыжий цвет. День ускользал, как гибкая пиявка в воде, но сознание тем не менее перемещалось, и вот совершенно неожиданно для себя я проскочил дату своего рождения и пошел камнем в глубь, не подозревая, что пронзаю уже не собственную память и даже не память родителей, а нечто совершенно иное, не понятое мной до сих пор.

Я уплыл в минувшее, но не растерялся, тут же начав озираться и изучать непривычные пейзажи. Я копался в исторических напластованиях, как нищенка в мусорных контейнерах, выгребая все самое цветастое и яркое. Надо признать, мне не слишком нравились одежды прошлого, — напротив, они смешили, провоцируя на лукавые комментарии, но я любовался блеском рассекающих воздух рапир, с благоговейным трепетом прислушивался к орудийному гулу российских «единорогов» и вместе с кричащими толпами бежал на штурм неизвестных мне зубчатых крепостей.

Честно скажу, подобными воспоминаниями я развлекался довольно продолжительное время. Подозрение, что знать всего этого я не могу, возникло в более зрелые годы, когда с новехоньким портфелишком я отправился в путешествие по школьным, столь похожим один на другой классам, и буйная реальность потеснила зыбкие фантазии. Да, да! Именно так я стал это называть — фантазии. Иных объяснений не было. А октябре восемьдесят шестого, в день моего двадцатилетия, впервые наметился раскол масс. Под массой — эм один и эм два я подразумевал, конечно, себя самого и всех прочих обитателей света, — коротко говоря, человечество и организационный лад, сообразуясь с которым это самое человечество жило, процветало и намеревалось процветать далее.

Я начал скучать, более того — тосковать, и когда Митька, мой собрат по учебному курсу, стал предлагать мне отрастить волосы — такие, чтоб чертям стало тошно или создать на худой конец тайную организацию — в пику масонам и всем прочим, я не отмахнулся, как раньше, потому что средство от тоски следовало искать — и искать по возможности активно. Однако где его искать, я не знал и, вероятно, мысленно допускал, что в советах посторонних ответы тоже порой находятся. Кроме того был Митька парнем дошлым и головастым. Пропуская половину лекций и зачастую узнавая имя преподавателя лишь на экзаменах, он умудрялся иметь вполне твердое «три» по большинству предметов. А три это вполне удовлетворительно — для преподавателей, для декана, для всего общества. К тому же по части предметов он, изумляя окружающих и разрушая самые зловещие прогнозы, получал «хор» и «отл». В общем, к словам Митьки следовало прислушаться. Правда, длинные волосы меня не слишком прельщали, но вот против тайной организации я не возражал, и пару учебных недель мы потратили с Митькой на разные организационные мелочи, придумывая пароли и отзывы, шифры возможных донесений и тайные знаки, знаменующие иерархические ступени создаваемой организации. Митька, например, предлагал отращивать ногти. В ту пору у него был бзик — что-нибудь обязательно да отращивать. Не волосы, так ногти. Вот он и предложил: большой ноготь на мизинце будет соответствовать званию рядового, на безымянном — младшему офицеру и так далее вплоть до маршальских титулов. Пальцев, к счастью, на руках хватало. Не хватило другого. Терпения. Я отрекся от этой детской затеи, но вовсе не потому, что повзрослел или поумнел. Просто, должно быть, надоело. Очень уж долго растут ногти. А состояния взрослости, если честно, я по-прежнему не ощущал. Хотя действительно, уже не тушевался, слыша такие заковыристые словечки, как «бренность», «дезавуировать» или «нонконформизм». Я знал словечки и похлеще, но раскол тем не менее состоялся. Как я уже говорил — между массами эм-один и эм-два. И привнес его проклятущий маятник. То есть, это я так думаю. Или представляю. Аналогия, пусть самая отдаленная, все же упрощает положение. Мысленный хаос, перенимая обтекаемую систему образов, мало-помалу выстраивается по ранжиру. Вместо шума и беспорядочных пуль во все стороны — начинает угадываться ритмичное перещелкивание теннисных ракеток. Ровно расчерченный корт, тугая сетка, строгая очередность ударов — все мое к тебе и от тебя снова ко мне. А на табло оптимистические цифры и боевая ничья. За все наши внутренние усилия набегают очки и порой немалые.

Полагаю, некоторое время загадочный маятник летел в прошлое, но маятник на то и маятник, чтобы периодически возвращаться. Тяжелый диск вынырнул из забытого, как лещ из илистого пруда, и отточенной секирой рассек нынешнюю мою событийность. Отныне он несся уже вперед, и я, как пешеход, взирающий вслед убежавшему автомобилю, ощущал его запах, его свинцово-золотой вес, а главное — я мог теперь внимать отголоскам будущего. Внимать, но не анализировать. Мы, люди, — неважные аналитики. Нам только кажется, что мы думаем, но мы лишь воображаем себе разные мысли и радуемся, когда они по собственной воле забредают в наши не слишком привычные к тому головы.

РЕ-БЕМОЛЬ

Небо рыдало, окна домов плакали. «Оу-оу!» — тоскливо завывал незнакомый певец за стеной у соседей. Воздух мстительно остывал, заползал промозглыми ручищами в рукава, лапал за шею. Зимой градусник в моей однокомнатной берлоге показывал двадцать два градуса. Сейчас лето, но трепетная паутинка стрелки не поднимается выше четырнадцати-тринадцати. Не правда ли, забавно?

А еще забавно, что мой сосед наверху — сумасшедший. Зовут его Толечка Пронин. Чуть ли не ежедневно он забегает ко мне, чтобы одарить каким-нибудь вновь сочиненным афоризмом. «Правда — это теща истины!» — восклицает он с блистающими глазами. Я киваю, и он с самым загадочным видом интересуется, знаю ли я, зачем человеку мозг? Я говорю, что нет, и он великодушно разрешает мою проблему:

— А я тебе скажу! Чтобы осмысливать претворенное зло.

— Тогда что такое совесть? — вяло огрызаюсь я, потому что не люблю, когда меня просвещают.

— Совесть есть душа, — неуверенно отвечает он и задумывается.

— Ага… Понимаю, что ты хочешь сказать, — совершенно озадаченный он поднимается к себе, но только для того, чтобы через пять минут, грохоча башмаками, торопливо спуститься и вновь забарабанить в мою дверь.

— А я тебе скажу!.. Душа есть особый индикатор ума. Так сказать, система сигнализации и оповещения…

Я вновь сумрачно киваю. У меня сумасшедший сосед и с этим ничего не поделаешь. Хорошо это или плохо иметь сумасшедшего соседа — я не знаю. Но, пожалуй, интересно. Хорошо хоть о его сумасшествии не подозревают другие. Достаточно вполне одного меня.

С самого утра позвонил Митька и трагическим шепотом спросил, знал ли я о сегодняшнем дожде. Я ответил, что знал, и он моментально притащил к телефону какой-то переводной журнал и стал читать выдержки об экстрасенсах — о Дэвиде Копперфильде и Ури Геллере, о западных магах, получающих за свои чудеса миллионы и миллионы.

— Долларов!.. — потрясено шептал Митька. — Представляешь? А предсказателей, вроде тебя, у нас раз-два и обчелся. Считай, одна Ванда и есть. В общем надо устраивать эксперимент. При свидетелях. А потом заявить о тебе научным кругам…

Я что-то пообещал Митьке и поспешил с ним распрощаться. Мне не хотелось заявлять о себе научным кругам. Мне хотелось тепла и покоя. Как какому-нибудь семидесятилетнему старичку. И чтоб никаких лекций с коллоквиумами, никаких предэкзаменационных авралов.

Я действительно знал, что сегодня польет дождь. Но это было абсолютной чепухой. И с Митькой я был совершенно не согласен, полагая, что предсказателей в наши дни наоборот — чересчур много — почти как трамваев с троллейбусами. Кроме того, я не хотел афишировать то, чего стыдился и боялся. Ибо зловещее заключалось в том, что я знал, ПОЧЕМУ этот дождь польет. Именно поэтому уже через час я отряхивал зонт в больничном коридоре. Я записался на прием к психиатру. Сначала в толстом, привязанном бечевкой к столу журнале, а потом в окошечке у полненькой регистраторши.

Очередь, к счастью, оказалась небольшой — всего трое «психов». Все сидели довольно смирно, по мере сил разыгрывая из себя нормальных граждан. В коридорчике, переполненном звонкими мухами, тоже наигрывало радио. Пела София Ротару. В припевах присутствовало все то же классическое «оу-оу». За Ротару песню про «оу-оу» подхватил Пресняков, а за ним и Леонтьев. Не выдержав, я обернулся к соседке:

— Что это они все по-волчьи?

Дамочка поправила на носу стрекозиные очки и, нервно хихикнув, пробормотала:

— Жизнь, наверное, такая.

— Человек человеку волк, как сказал Янковский, — вставил сосед справа.

Соседка слева смерила меня изучающим взглядом и, поправив на голове прическу, закинула ногу на ногу. Ощутив ее вызревшую готовность познакомиться, я машинально пробежался взором по пальцам дамы. Рокового кольца нет, розовый, с блестками маникюр. Что ж… Если ноги длинные и никакого кольца, то, чуточку раскачавшись, можно и завязать дружбу. Но раскачаться нам не дали возможности. Даму вызвали в кабинет, и, глядя, как томно она подплывает к дверям, я ощутил острое сожаление по поводу собственной нерасторопности. Впрочем, может быть, она меня еще дождется?..

Сосед справа вытер лоб платком.

— Душнина, прям жуть. Топят и топят, мать вашу…

— Топик! — жизнерадостно выкрикнул пробегающий мимо ребенок.

— Да уж, топят, — повторил сосед. — Лень им в окно выглянуть. Точно по графику работают. А кто их выдумал, если разобраться, — эти графики? Через неделю вдарят, к примеру, морозы, а они наоборот — выключат все к лешему и баста.

— В старые времена за такое сажали бы на месте…

«Сажали иди сожрали? Что он такое сказал?..» — я растерянно заерзал на стуле. Кажется, «психи» все больше выпускали коготки. И даже не коготки, а вполне зрелые когти. Изображать нормальных им, видимо, надоело.

— Да если бы какой поезд на три минуты опоздал, машиниста сразу бы к стенке поставили!

— Или стрелочника, — пробормотал я…

По счастью томление мое завершилось. Подоспел еще один психиатр, и очень скоро я уже сидел на жестковатом табурете перед лекарем извилистых душ. Он, по всей вероятности, занимался их выпрямлением.

На лбу у лекаря красовалось зеркальце с дырочкой, в правой руке танцевала ручка. Врач покрывал синюшного цвета бланк энергичными закорючками, занося в множественные графы мои скучные данные. Я обратил внимание на кромку стола. Она выглядела не то изгрызенной, не то исцарапанной. В кабинете психиатра такие столы наводят на некоторые подозрения. Либо поблизости ошивалась кошка, либо некоторые из моих предшественников отличались излишней эксцентричностью.

— Понимаете, доктор, я скорее паранормален, нежели ненормален…

— Нежели? — светило вскинул голову. — Вы сказали «нежели»?

— Вас что-то шокирует?

— Да нет. Просто все эти «отнюдь», «нежели»… — он почесал авторучкой за ухом. — Встречаются, знаете ли, у иных представителей голубой крови. Ну, вы, наверное, догадываетесь, — разные там князья, графы…

— Не беспокойтесь. Кровь у меня самая обыкновенная.

— В таком случае продолжайте.

— Видите ли, когда-то, еще в детстве, я любил фантазировать о прошлом. Теперь точно также фантазирую о будущем.

Доктор пожал плечами.

— Это нормально. Мечты, фантазии… Нужен же нам для чего-нибудь мозг.

— Я способен предсказывать погоду. Я знал о сегодняшнем дожде.

— Да? А что вы, собственно, о нем знали?

— Ну… — я несколько растерялся. — Знал, что польет как из ведра, что будет холодно.

— Это частенько чувствуют.

— Но я не чувствую, я знаю!

— Гмм… Ну, а что, например, будет завтра? Снова дождь?

Я покачал головой.

— Дождя не будет, но температура упадет до пяти-шести градусов. А ночью лужи покроются коркой льда.

— Занятно, — доктор улыбнулся и, вооружившись хромированным молоточком, предложил:

— Встаньте-ка на секундочку.

Мы отошли от поцарапанного, видавшего виды стола, и я мысленно зевнул.

— Тэк-с… Ну, и какой же у нас нынче день, милейший?

— При чем здесь это? — я раздражено засопел. — Забывчивостью я не страдаю. И год могу назвать, и месяц, если понадобится.

— Что ж, тогда приступим. Глаза налево, вверх, сюда!.. Согните руки…

Когда глупости с проверкой рефлексов прекратились, я решился наконец объяснить то, за чем и пришел.

— Вы понимаете… Я боюсь. Все время боюсь.

— Чего же, голубчик?

Я поморщился. Было в этом «голубчике» и вообще в интонациях доктора что-то снисходительно-сострадательное. Так обращались когда-то к лакеям и кучерам. Во всяком случае — судя по фильмам. Впрочем, за этим самым снисхождением я, возможно, сюда и явился. За состраданием и снисхождением.

— Видите ли, меня пугают совершеннейшие пустяки. Из-за них я просто не могу спать.

— Рассказывайте, рассказывайте! — доктор присел за стол, уютно скрестил на груди руки. — Так что конкретно вас пугает?

— Да что угодно! Грубые голоса прохожих, лай собак, ночные шорохи. Понимаете, когда десятиклашек одевают в хэбэ и дают в руки автоматы, то сразу на верное столетие приближается всеобщее оледенение. Странная вещь, дезертиры не убивают, а патриоты как раз наоборот… А иногда меня начинает пугать вообще все. Такое ощущение, будто мое присутствие здесь — ошибка. Я не приспособлен для этой атмосферы, этой гравитации. Это как кактус, который время от времени цветет. Только опять же наоборот. Вы меня понимаете?

— В некотором смысле, — доктор снова поднялся и с самым задумчивым видом зашарил пальцами у меня на горле. Не пугайтесь — вовсе не для того, чтобы задушить, — он что-то там выискивал.

— Тэк-с… Базедовой болезни, кажется, не наблюдается.

— При чем здесь базедова болезнь? Я вам говорю о другом!

— Разумеется, голубчик, разумеется. Тут все говорят о другом. Но это им только так кажется. На самом деле все людские разговоры об одном и том же. Психастения, навязчивые фобии, вечная неуверенность в собственном «я». Это нормально.

— Нормально?

— Если вы в состоянии контролировать себя, значит, нормально.

— Но дело в том, что я боюсь именно потому, что знаю о завтрашнем холоде. Я угадываю причинно-следственную связь!

— Какая-то, голубчик, ерундистика. Сначала была погода, затем страх, а теперь вы приплетаете сюда причинно-следственную связь?

— Все правильно, — заверил я его. — Потому что наше «сегодня» теснейшим образом увязывается с днем еще не наступившим.

Доктор раздражено крякнул.

— Это что же? Мы кузнецы, и дух наш молод?

— Не совсем, но…

— Минуточку! Я так понимаю, что сегодняшний дождь вы пытаетесь увязать с завтрашними заморозками?

— Да нет же. Дождь оттого, что вчера на рынке я видел безобразную драку. А сегодня две женщины в троллейбусе сказали мне гадости. Одной не понравился мой зонт, вторая, передавая абонемент, не сказала ни «спасибо», ни «пожалуйста».

— И вы реагируете на такие мелочи?

— Если бы только я! Но ведь и природа!..

— Что природа?

— Тоже реагирует.

— Мда… — врач вернулся за стол. — Говорите вы в общем-то нормально, а вот мысли… Впрочем, мысли у нас у всех малость того, — он остро взглянул мне в лицо. Точно уколол глазами-буравчиками.

— Послушайте! А может, вы верующий?

— Смотря во что.

Доктора такой ответ не устраивал, и он громко фыркнул.

— Но в церковь-то вы, конечно, заглядываете?

— Нет, не заглядываю. Хотя пару раз бывал. Слушал, как поют.

Доктор покачал головой. Я думал, он скажет: «Мда… Ох, уж мне эти печорины с онегиными! Рыцари гипертрофированных чувств… Шагу не ступишь без того, чтобы не угодить на какого-нибудь нытика!» И я бы тогда откликнулся: «Да, я нытик, но вы врач и должны помогать нытикам. Потому что все больные — нытики, и это факт, от которого никуда не деться. Здоровым некогда ныть, они живут, чтобы радоваться, а не пугаться.» И возможно, доктор взглянул бы на меня с интересом или во всяком случае без отвращения. И задал бы пару задушевных вопросов, на которые я ответил бы столь же задушевно. И мы разошлись бы добрыми друзьями. Но он промолчал. И только еще раз фыркнул, подтверждая свое нежелание стать моим другом. По всей видимости, я начинал его серьезно раздражать. Аллопатия всегда презирала гомеопатию. Мне захотелось ударить его кулаком. Ударить и тут же спрятаться в шкаф, что стоял у стены. Мысли и желания были моими, — деваться от них было некуда. Презирая себя за подобные позывы, я на секунду зажмурился.

Доктор тем временем сгорбился за столом и что-то быстро строчил на бланке. Подавшись немного вперед, я разглядел, что под рукой у него рецепт. Действовало загадочное правило. Пациенту ничего не объясняли и пациента профессионально отфутболивали. Желание спрятаться в шкаф исчезло, зато ударить кого-нибудь захотелось прямо-таки до слез.

Разумеется, мне выписывали бром и димедрол. С сеансом психолечения было покончено. Ни он, ни я более не вымолвили ни слова. Должно быть, внутренне мы успели рассориться и разойтись — два совершенно чуждых друг другу существа.

Уже на пороге, прикрывая за собой дверь, я что-то буркнул прощаясь. Доктор пробурчал аналогичное в ответ. Вполне возможно, что я пробурчал «идиот». Что пробурчал в ответ доктор, знал только он сам.

Урна стояла у крыльца — пыльная и заплеванная, скособоченная от множества ударов, десятки раз крашенная — прямо поверх отпечатков и плевков. Мимоходом пожалев ее, я сунул руку в карман. Неразборчивая писанина доктора птичкой спланировала в неблагородную компанию окурков, яблочных огрызков и скомканных фантиков. За спиной мелодично напевал женский радиоголос. Разумеется, про «оу-оу».

На психиатра я не обижался. За свою жизнь мне удалось повидать порядка сотни стоматологов, десятка три кардиологов и около тысячи терапевтов. По-настоящему лечить из них умели только единицы. Остальные измеряли температуру, выписывали анальгин с аспирином, со знанием дела толковали о горчичниках и банках, засыпали клиента с ног до головы мусорной латынью, а в критический момент бочком-бочком отходили в сторону.

Впрочем, ругать врачей — занятие неблагородное. Плохих врачей много. Их даже подавляющее большинство. Но их ничуть не больше, чем плохих академиков и политиков, никчемных бухгалтеров и слесарей-сантехников. Везде и всюду суровая статистика с готовностью предложит вам одни и те же цифры, но так уж получается, что злятся более всего на врачей. Оно и понятно, здоровье — собственность частная и неделимая.

Чтобы не было так обидно, я зашел в аптечный ларек и разом накупил капель от насморка, мази для глаз, пузырьков с йодом и таблеток от головы. В булочной по соседству приобрел розовый и пухлый батон с подгорелым низом. Набив таким образом патронташ, я чуточку приободрился. Бороться — не бегать. Теперь я во всяком случае был во всеоружии и энное время мог вполне отстреливаться от самых различных напастей. И тут же, требуя цитрамона, заныла голова. Лоб, подключенный к внутреннему напряжению, стал медленно накаляться. Я полез в карман за таблеточной упаковкой.

У этих головных болей один плюс. Когда холодно, можно греть ладони о лоб. А холодно у нас было теперь почти всегда.

РЕ-ДИЕЗ

Зонт медузой распластался над головой. Под ногами вскипали пузыри, кругом клубилось безымянное море. Я шел пешком, транспорт меня более не интересовал. Только что я выбрался из троллейбуса. Пробиваясь к освободившемуся месту, мелкая старушонка болезненно ткнула меня локтем. Внешне я остался совершенно безличен и даже напустил на лицо дымок легкого презрения, но внутренне тотчас сжался.

Одна-единственная старушонка, не сомневающаяся, что пробивать дорогу в транспорте нужно именно таким способом, вышибла меня из колеи. Вновь я ощутил себя шпионом в стане врагов, диверсантом, прилагающим титанические усилия, чтобы казаться одним из них, но мне это плохо удавалось. Язык, на котором они обращались друг к другу вызывал у меня спазмы, их красноречивые жесты при попытке копирования приводили к судорогам. Я балансировал на краю пропасти. Любое неосторожное движение, слово — могли выдать меня с головой.

Жутковатая вещь — разговаривать на чужом языке, на чужой планете, двигая руками и ногами, согласуясь с общепринятыми нормами. А попробуйте-ка признаться вслух, что этих самых норм вы напрочь не принимаете.

Кролику, переселившемуся в тигра, тоже, вероятно, придется глотать мясо, но и тошнить его будет при этом беспрерывно.

Вспомнилось, как около месяца назад за окнами раскричались ночные мушкетеры. Двое трезвых колошматили троих пьяных — шумно, не соблюдая никаких правил приличия. Возможно, они считали, что им нечего скрывать и нечего стыдиться. Ночные бретеры ругались в голос и не стеснялись бить ногами по голове. Никто украдкой не озирался и никто не караулил на «шухере». Миру открыто преподносилось кривое зеркало, и квартал безмолвствовал, обратившись в гигантский ночной ринг.

Сотрясаясь от пульсирующего озноба, я поспешил укрыться в ванной, где немедленно включил горячую воду. Но и там я слышал то, чего никак не мог слышать, — хлюпанье выбегающей из ран крови, удары твердого неживого о мягкое живое. А минутой позже слух стал ловить далекое эхо канонады. Стреляли из орудий по густонаселенным районам, и пятнистые танки вползали в город, угрожающе задрав стволы. Чернобородые мужчины, сжимая в руках оружие, недобро смотрели на пришельцев, глазами выискивая цель. Солдаты, мешковатые и неповоротливые от усиленных касок и тяжелых бронежилетов, вжимали головы в плечи, озирая черные провалы окон, чувствуя за этими бойницами чужие караулящие глаза. Затевалось страшное. Снова у всех на виду. И мир по-прежнему безмолвствовал, утешаясь тем, что бойня происходит за тысячи миль от безмятежного большинства. А я слышал и видел все…

Простейший тест на выявление невроза. Вопрос: «Спите ли вы, мсье, с открытой форточкой?» Ответ: «Да… То есть, нет, но… Я бы хотел и даже с радостью, но не могу. Не в силу страха перед холодами, а в силу страха перед звуками. Не умею, знаете ли, не слышать…»

Плохо, очень плохо, что не умеем. И снова бром, душ Шарко, ватные тампоны в ушные раковины. А как иначе? Ангелы порхают всегда бесшумно. Топают и грохочут лишь Велиалы с Вельзевулами. Еще одна из грустных данностей. В нынешней Палестине нынешнему Молоху в жертву приносят Тишину.

Струя из-под крана накаляла ванну, а я ежился эмбрионом, не в силах согреться. С пугающей силой мне хотелось напустить на землю лютого холода — того самого, что сотрясал тогдашнее мое тело. Я мечтал о наводнениях и граде, о лавинах и снеге, что остудили бы неугомонных людей, выветрили бы из них зверей и бузотеров. Я взывал к морозу, что загнал бы забияк в дома и не давал высунуть носа. С ужасающей ясностью я вдруг понял, что всемирный потоп действительно был. Понял и вспомнил. И поверил в миф о прикованном к скале Прометее. Давать спички детям опасно. Слишком быстро огонек превращается в пламя пожаров. Люди освоили это искусство в совершенстве. Алхимия разрушения проникла в кровь, в гены. Это стало ремеслом, уважаемой профессией.

Той ночью я спал в обнимку с грелками. Утро покрыло окна калеными узорами. Я проснулся под торжествующий вой метели, под скрежет голой ветки об окно моей комнаты. Взглянув в зеркало, я содрогнулся. Изменения коснулись не только окружающего. Что-то стряслось и со мной. При повороте головы, лицо пугающе вытягивалось, уходило, увеличиваясь, растворялось и бледнело. Наверное, я был отражением погоды.

Температура падала в течение трех дней. Мне было страшно, но я торжествовал. В чем-то я стал чуточку умнее. Или может, прозорливее…

Дверь отворилась беззвучно, и, проникнув в собственную квартиру воровским крадущимся шагом, я повесил лоснящийся от влаги плащ на крючок, а зонт в раскрытом состоянии пристроил в углу. Надо было присесть или прилечь — короче, отдохнуть. Хотя слова «отдых» я никогда не понимал. Что-то не ладилось у меня с этим туманным термином. Я знал, что отдохнуть — значит выспаться на все сто, но также знал, что отдохнуть на всю катушку — значило уже нечто совершенно иное. Отдыхая на всю катушку, люди не находили порой сил на следующее утро, чтобы элементарно сползти с кровати.

Некоторое время я бездумно просидел в кресле. Затем сунул в рот ломоть батона, механически стал жевать. Стены и потолок глядели на меня, я на них. Каждый при этом думал нелестное. Да и что там думать! Так себе была квартирка — средней ухоженности, без мебельных и архитектурных излишеств. Разве что книги, но и те стыли на полках взводами и батальонами, взирая на мир без всякой радости. В строю — оно всегда в строю. Меж страниц плоско и угнетенно молчали мысли, сжатые неимоверной теснотой строки буднично выцветали. И только где-то под обоями тихонько шебуршала жизнь. Усатая разведка следила за мной, карауля хлебные, просыпаемые на пол крошки. «Хрена вам! — подумал я. — Все подмету и вытру!» И тут же под полом сонно завозилась мышь. Что-то приснилось ей мутное — тычок швабры или, может быть, человеческий пинок. Машинально прихлопнув ладонями, я погубил пролетевшую моль, и так же машинально припомнил, какое удовольствие мне доставляло в младенчестве пугать бабушек воплями: «Оль! Оль приетеа!» И бабушки, тяжело топоча, мчались ко мне, всплескивая руками, пытаясь поймать пыльнокрылого мотылька. Мои бабушки любили вязать. Свитеры, носки, варежки… Моль была для старушек первым врагом.

Не люблю пустоты в руках. Батон съелся, и пальцы тут же подцепили случайную книгу. Наугад распахнув ее, я лениво заелозил глазами по строчкам. Иногда такое бывает. Буквы, как иероглифы, и никак не сливаются в мысль. Виноват либо читатель, либо автор, либо оба вместе. В данном случае виноват был, видимо, я. Нужно было сделать усилие, и я сделал — предварительно крякнув, прищурив один глаз и закрыв другой. Что-то перещелкнуло в голове, и вместе с Солоухиным я двинулся степенным шагом по лесу, выискивая занимательно-загадочное чудо природы — грибы. Чувствовалось, что Солоухин мужик азартный, но азартно на этот раз не получалось. Грибы отчего-то не волновали. Вообще не волновало ничто.

Захлопнув книгу, я отложил ее в сторону. Плохо дело, если ничто не волнует. Аморфность — это ненормальность, это корова в стойле. Зачем тогда жить? Ради страха однажды расстаться с жизнью?

Вспомнились вдруг словечки психиатра: фобия, психастения… Доктор заявлял, что это нормально. Значит, НЕнормально — жить БЕЗ страха? Я запутался и разозлился, но злость получилась безадресной, какой-то абстрактной. Да и чем, если разобраться, виноваты медики? Они как все. Вынуждены писать и отписываться. И времени на лечение попросту не остается. Рецепты, квитанции, справки… А что делает наша доблестная милиция? Тоже пишет. Акты, протоколы, отчеты. И наука пишет. Взвесьте любую кандидатскую или докторскую — не менее килограмма. А суньте в печь, и сгорит не хуже обычного полена.

Часы, стоящие на телевизоре, явственно шевельнули стрелками, показав сначала вместо семи восемь, а через мгновение девять, и я запоздало сообразил, что идут они совершенно неверно. Судя по всему, день еще продолжался, однако часы говорили об ином. А хуже всего было то, что я вдруг услышал музыку. Это походило на «Найт флайт ту Винус» в исполнении «Бони М». Раскатистый ударник стремительно приближался, и мне поневоле пришлось встать. Бездействие, увы, чревато последствиями. Время постоянно набегает на всех нас и, отбирая эстафетную палочку, стремительно уходит вперед. Череда озорных бегунов, обходящих справа и слева… Каждому из них отдаешь какой-то шанс, какую-то крохотную толику удачи. И всякий раз процедура обгона сопровождается насмешливыми мелодиями. Так лидирующий пароход посылает менее мощным собратьям насмешливые гудки, и поверженные собратья помалкивают. Сказать им нечего.

Порывисто поднявшись, я принялся ходить из угла в угол. Действие было абсолютно бессмысленным, но все-таки это было действие. Рокот барабанов постепенно стал стихать. Я оторвался от них, хотя отчетливо понимал, что весьма недалеко. С обреченностью я сознавал, что стоит задержаться на одном месте чуть дольше — без движения, без чувств, без мыслей, как разудалые напевы не замедлят выплыть из кухни или чуланчика, чтобы нотными потоками спеленать по рукам и ногам, свив вокруг мозга подобие чалмы. А после комната заполнится танцующими людьми — сперва полупрозрачными и невесомыми, чуть позже — вполне материальными и живыми, способными коснуться, толкнуть и даже ударить. Тишина на короткое время взорвется голосами, но потом картинка вновь помутнеет и пропадет. За ней постепенно стихнет и музыка.

В сущности ничего страшного не произойдет, но останется неприятный осадок — ощущение, что мог что-то сделать и не сделал, мог выиграть, но сказал «пас» и предпочел проиграть.

Так однажды у меня была замечательно сладкая мысль или, может быть, видение. Давным-давно. Может быть, год назад, а может быть, неделю. Так или иначе, но я смаковал снизошедшее, как опытный гурман, как умирающий от жажды, припавший к роднику. И вдруг на минуту отвлекся. Пошел на кухню, чтобы что-то там достать из холодильника. И мысль растаяла. Совсем. Слепым щенком я тыкался по углам, пытаясь набрести на нее вновь, но ничего не выходило. Я даже возвращался к злополучному холодильнику. Видимо, памятуя, что где-то возле него я потерял ту мысль, и я глядел под ноги, словно мысль и впрямь была оброненной иголкой. Разумеется, ничего не нашел. Пришлось довольствоваться тем, что осталось, а осталось, кажется…

Я обернулся на грохот. Этого еще мне не хватало! Мозаичными кусками на пол сыпалась штукатурка, стена набухала и рушилась, заставляя шевелиться на голове волосы.

Это был маятник. Я наблюдал его второй раз в жизни. Золотистая статуя женщины, с усмешкой глядящей вперед выпуклым и замершим навсегда взором. Она плавно пролетела над ссохшимся паркетом и вонзилась в противоположную стену. Я ничего не успел разглядеть. Все произошло слишком невнятно, туман на время прохода маятника густо заполнил комнатку, словно нарочно испытывал меня на прочность. Судорожно сглотнув, я шагнул следом за маятником и остановился. Жерлом пробудившегося вулкана проломленная стена пыльно клубилась. Потревоженные клопы стайками и порознь покидали разворошенное жилье. Им было еще страшнее, чем мне, но им не предоставлялось выбора. Я же стоял на распутье. То есть, наверное, я с него не сходил. Но что мне было делать? Оставаться в комнате и ждать очередного парохода с оркестром? А потом плакаться и глядеть вслед? Ну уж дудки! Порой и самые ничтожные тюфяки способны на сумасбродство, на нечто, я бы сказал, решительное. Я же к тюфякам себя не относил. Кое-что я умел и кое-чему еще мог научиться. Ставить на себе крест мне отнюдь не улыбалось.

Чтобы не глотать пыль, я набрал в грудь побольше воздуха и, обмотав голову, валявшимся на стуле полотенцем, нырнул за золотистой статуей.

РЕ-БЕКАР

Это походило на дно гигантского бассейна. Нагромождения ила царствовали справа и слева, но кое-где проступали и островки кафеля. Самого обыкновенного кафеля. Впрочем, поражало иное. Куда бы я не глядел, всюду покоились бездыханные тела морских котиков и львов, ластоногих черепах, звезд, ежей и колючих скорпен. С осторожностью я перешагнул через свившуюся клубочком мурену и носком туфли ткнул в плавник завалившейся на бок акулы. Каменная твердость, абсолютная неподвижность. Океаническая фауна, скованная параличом.

Продолжая шагать дальше, я пытался понять казус временных перевертышей. Оркестровая издевка — это ясно, но что же тогда с моим маятником? Летел ли он из прошлого в будущее или рассекал временную ось под неким углом? Разве с маятником Фуко не творится то же самое?..

Я склонился над полураскрытой раковиной. Мне показалось, что моллюск еще подает признаки жизни. Створки едва заметно подрагивали, словно силясь сомкнуться до конца. Я напряженно смотрел. Еще или уже?.. Моллюск и впрямь чуть шевелился. Тревога моя нарастала. В чем все-таки заковыка? То есть еще или уже?.. Словечки прыгали в голове, путали мысли. Я ловил их несуществующими руками словно прытких кузнечиков, пытаясь уложить в единый коробок, но ничего не получалось.

Еще или уже?..

И как узнать, где я нахожусь? На дне высохшего моря или на дне моря, готового вот-вот возродиться?

А если у морей существуют свои паузы, свои сны и обеденные перерывы? Что тогда? Мы же ничего не знаем об этом!..

Внимательно оглядываясь, я продолжал брести дальше. Ломать голову мне больше не хотелось. От моих усилий все только еще больше запутывалось. Гадать не имело смысла. Человек редко до чего доходит сам. Жизнь подсказывает ответы, нашептывает на ухо, сложив необъятные ладони рупором. А когда мы не слышим, отваживается на живую демонстрацию. Грубовато сбрасывает на голову яблоко или поджигает дерево небесным разрядом. Это игра. И не надо требовать всех ответов сразу. Тогда поблекнет смысл игры. А может исчезнет вовсе…

Под ногами зачавкало. Некий бесформенный студень неожиданно протянул ко мне змеистое щупальце и попытался присосаться. К счастью, он был еще слишком слаб, чтобы атаковать. Вода прибывала медленно, и кальмар проводил меня взглядом обещающих злобных глаз. Сонное царство оживало, и он предчувствовал свою прибывающую мощь. Тоскливо следя за копошащимися тут и там крабами, креветками и лангустами, я все больше ускорял шаг. Взвизгивая, метрах в тридцати от меня промчался человек в плаще и широкополой шляпе. Он словно выскочил из какого-то гангстерского фильма, но фильма, по всей видимости, неважного, так как бегать он не умел. Обладатель плаща и шляпы высоко подбрасывал колени, словно разбегался перед прыжком в высоту. В результате скоростенка у него была аховая. Следом за ним семенил тучный мужчина в генеральском мундире. Мелькание малиновых лампасов насмешило бы меня, случись все в ином месте и в иное время. Сейчас же я только облегченно вздохнул. Я был не один, и это вселяло надежду. Смешную, совершенно алогичную, но надежду. Тонуть коллективом ничуть не веселее, чем в одиночку, — возможно, даже страшнее, но поначалу мы все заблуждаемся.

Я прикинул, что народу тут человек двадцать или тридцать. Со мной их было чуть больше. Мы неслись, как стадо обезьян, удирающих от леопарда. Время пятилось, а мы удирали. Вернее сказать, со временем дело обстояло сложнее. Засыхающие моря первоначально превращаются в болото, а любое болото — это прежде всего первостатейное амбре и полчища кровососов. Ничего похожего здесь не наблюдалось. Просто откуда ни возьмись появилась вода, и все эти музейные экспонаты стали оживать. А может быть… То есть, вполне допустима такая идея, что время как шло, так и шло, а вот я с горсткой других неудачников вдруг побрел навстречу течению — да еще наискосок.

Интересно, что происходит с теми, кто идет против времени да еще наискосок? Я хочу сказать, что происходит с ними в конце концов?.. Впрочем, ни о чем подобном я, конечно, не думал в эту минуту. Я просто бежал со всех ног. Как говорится, спасался бегством. Почему бы и нет? При Аустерлице тоже драпали заячьим драпом — и не одиночки вроде меня, а десятки тысяч вооруженных до зубов вояк. Вероятно, во все времена и во всех странах те или иные полководцы вынуждены были отступать. Всю жизнь человечество то наступало, то отступало, перетаптывалось взад-вперед, то преследуя, то петляя. Глупое времяпровождение, если вдуматься, но какой-то азарт в этом, наверное, есть. Дети играют в ляпы — догоняют, ляпают и убегают. Взрослые, как известно, происходят из тех же детей. Так что связь и некая убогонькая тенденция налицо. Да, братцы мои, — налицо!..

Кто бегал по мелководью — знает, до чего запышливое это занятие. Очень быстро я выдохся. Лампасы генерала пару минут мелькали где-то сбоку, а потом пропали. Мне хотелось думать, что я обогнал его, но скорее всего все вышло иначе. Хрипящие и оглушенные стуком собственных сердец, мы влетели в какой-то гулкий грот и, тесня друг дружку, помчались кривым коридорчиком.

Кто-то впереди радостно взвизгнул. Может быть, ударившись о низкий свод и приняв всполохи в глазах за близкое спасение. Но нет, кажется, действительно спасение маячило где-то рядом. Иначе не оживились бы так мои попутчики. Мы все теперь были единым стадом, и органы чувств у нас были объединенные, стадные. Заскрипела оттираемая телами дверь на пружинах, и мы стали тесно утрамбовываться в загадочную комнатушку.

— Да не сюда же, черти! В ванну… В ванну лезьте! Там выход.

«В ванну, а там выход, — машинально повторил я. — Выход и спасение в некой ванне…»

Абсурдность происходящего дошла до сознания не сразу. Это оказалось действительно ванной. Я нашарил чугунные края, ногами ступил на эмалированную поверхность. Человек, сопевший впереди меня, куда-то пропал. Я попробовал наклониться и ударился лбом о рукоятку крана.

— Лезь же! Чего топчешься!

— Куда?! — яростно огрызнулся я. Руки щупали по сторонам, но выхода не находили.

— Куда-куда!.. В сливное отверстие, конечно!

— Дайте ему по ушам, чтоб не телился! — сердито зашипели во тьме. Правая нога чуть надавила в том месте, где по моим расчетам находилось сливное отверстие. «Что за чушь? Они издеваются?» Я силился понять, куда же исчезли мои предшественники, но мысли тупыми бревнами крутились в водовороте, на мгновения превращаясь в аллигаторов, раздражено покусывая друг дружку зубками.

Однажды, когда пробка в доме куда-то подевалась, я мылся в ванной, заткнув сливное отверстие пяткой. Было не очень удобно, но в общем все обошлось и я покинул ванную чистым. Сейчас от меня хотели чего-то иного.

— Нашел отверстие?

— Ну?

— Баранки гну! — рявкнули за спиной, но советчик, оказавшийся рядом, решил проявить терпение.

— Да не орите вы! Он же совсем растеряется… Послушай, вот в этот сток и надо пролезть. Ты, главное, постарайся. Поначалу кажется узко, но если поднажать да изловчиться, все получится.

Кто-то в темноте пошловато загыгыкал. Я постарался не обращать на хихиканье внимания.

— Как же я пройду туда?

— Все прошли, и ты пройдешь. Главное, попробуй…

Я поднажал, я даже крякнул от натуги, и правая нога в самом деле проскочила. Черт возьми! Я даже не сообразил толком, как это произошло. Раз — и все. Колено еще торчало наружу, а все прочее было уже там.

— Ну как? Вышло?

— Точнее сказать, вошло…

И снова в спину зашипели.

— От, балагур! Тянет резину и не стесняется!.. Эй, удалец, за тобой еще люди. И море вот-вот доберется.

Я не стал отвечать. Тем более, что дальше дело пошло бодрее. Я просунул вторую ногу, поднатужился, втиснулся по пояс, а потом и по грудь. Несколько хуже было с головой — все-таки череп — штука костяная, твердая, но и тут я в конце концов справился. Чуть впереди меня кто-то мучительно и медленно полз. Не крот и не крыса, — человек. Так же мучительно и медленно полз за ним я. Должно быть, мы напоминали дождевых червей. Только с руками и ногами, но таких же гибких, склизких и грязных. Перемещаясь по хлюпающему тоннелю, я все еще пытался рассуждать. Море и время — ладно, но как быть с водостоком? Труба от силы — сантиметров семь или десять в диаметре. Одно мое предплечье куда толще. Я не говорю о туловище. Я не говорю о животе! А тот генерал? Неужели и он ползет вместе с нами?

И снова я проморгал ответственный момент. Довольно грубо меня ухватили за ногу и дернули.

— Наверх же, олух!

Труба разветвлялась, и, должно быть, дернувший меня за ногу был прав. Во всяком случае я не стал спорить и решил поверить ему на слово. А через пару минут я уже сидел в ванне. Перепачканное лицо, волосы, оскверненные какой-то слизью, измятая одежда. И все равно я чувствовал огромное облегчение. Все кончилось. Перебродив, компот трансформировался в вино. Я сидел в собственной ванне, я слышал приглушенную ругань соседей. Мгла окружала со всех сторон, но я не сомневался: события перебросили незадачливого путешественника на родину, домой. В отличие от многих бродяг я люблю путешествовать с одним непременным условием — всегда возвращаться. В данном случае я перехитрил всех и даже самого себя. Холод, который я предсказывал на завтра, уже миновал. Пространство, вобравшее меня, причислялось уже к иному времени. Здешнее время еще хранило тепло. Еще или уже…

ФА-ДИЕЗ

Разумеется, я отправился в гости. Выпасть из законного времени — в каком-то смысле означает потерять себя. Если это происходит в коллективе, можно укрыться в безлюдных пещерах, если потеря настигает в одиночестве, значит, бьет час выходить в люди. Именно там — в вереницах необязательных разговоров, среди пирамидальных салатных холмов и лениво-безучастных тортов вдруг обнаруживаешь с удивлением свое крохотное «я». И возвращается былая запальчивость, возрождается тяга к несбыточному, приходит знание того, что ложка — существо одноклеточное и по роду своему мужское, а вилка — напротив, обязательно дама — с грациозно изогнутой спинкой, всегда вприщур и остро нацеленная, готовая прижать и ужалить. И только в гостях взираешь на часы с оттенком снисходительности. То, что может все, не в состоянии уничтожить таинство посиделок. Ради этого я хожу в гости. И по этой же причине не беру с собой фотоаппарата.

Когда-то я любил снимать публику на дымчато-голубые ленты. Дырочки перфорации вызывали во мне священный трепет. Я закупал бездну фотомелочей и спешил запереться в своей крохотной, подсвеченной красным фонарем лаборатории. Но с некоторых пор любовь моя несколько приувяла. Я заподозрил, что дни рождений, на которых я без устали работал затвором, мало-помалу превращаются в дни моих фотографий. Праздник претерпевал странный перелом, и меня начинали таскать из угла в угол, желая запечатлеть свои незамысловатые позы и улыбки. Иногда мне просто некогда было поесть, зато и почести мне оказывались почти как имениннику. О нем, кстати, успевали забыть. На слуху было только имя фотографа. Странный азарт охватывал гостей, — в них пробуждались актерские качества, и каждый в меру своей фантазии старался изобразить что-нибудь особенно вычурное. Багроволицые кавалеры в тройках и галстуках становились на голову, кто-то пытался садиться на шпагат, а в групповых снимках начиналось совсем неописуемое. Зубастые оскалы лезли в объектив, люди лепились в ком и изо всех сил кричали, желая озвучить кадр, зарядить его своей взбалмошной энергией. Самое удивительное, что иногда это им удавалось.

Увы, именинами дело не завершалось. На следующий день начинались звонки и расспросы. Все встречные и поперечные считали своим долгом поинтересоваться, что там с фотографиями и как удалась проявка. Спрашивали, когда можно ожидать презента. Когда же «презент» расходился по рукам, начинались довольно странные воспоминания — воспоминания о том, как все они фотографировались.

Случались, разумеется, и обиды. Молодые девушки редко нравятся самим себе. Фотография — не зеркало, к ней другое отношение, и порция неприязни обязательно достается фотографу. Впрочем, может быть, вполне заслужено. Чего-то он, значит, не уловил. Какого-то прекрасного момента. И не оправдание, что такие моменты — редкость, что их караулят, как пугливую синюю птицу. Вот и карауль, коли снимаешь! Выслеживай! И нечего оправдываться и объяснять, что жизнь — не фотография. И что плакать красиво не получается. Так уж оно принято. Вой и рыдания принято называть плачем. А разудалое человеческое гавканье — смехом.

Словом, когда я хочу просто отдохнуть и развеяться, фотоаппарат остается дома, на верхней полке моего специального фотошкафчика, а я подставляю плечи под парадный пиджак и плетусь к зеркалу.

— Полезай, полезай! — говорю я своему упирающемуся костюму. Моему костюму в зависимости от обращения дают самый разный возраст — от трех до двадцати лет. То есть, после чистки и глажки — выглядит он года на три — не больше, а вот после гулянки, дня рождения или еще хуже свадьбы — на все двадцать.

По старой привычке все же заглянул в шкафчик, но в обществе громоздкого проектора, пахучих реактивов, стопок фотобумаг и черных рулонов отснятой пленки фотоаппарат чувствовал себя более комфортно, чем у меня в сумке. Это было очевидно, и я удовлетворенно прикрыл дверцу.

В общем так или иначе я оказался в гостях — за столом, в пиджаке и без фотоаппарата. Хозяина звали весело и просто: Василий Грушин. Он мне нравился, я ему тоже, хотя друг дружку мы понимали с трудом. Он был серьезен и верил в принципы, я тоже был серьезным, но, что такое принципы, не знал. Он мечтал переустроить мир к лучшему и на собственном примере неустанно доказывал, что это вполне возможно. Про переустройство мира я опять же ничего не знал, но Васю Грушина за эту его мечту любил. Любил, но не уважал, и за это он, кажется, уважал меня. Грушин был крупным начальником, его баловали подарками, улыбками и комплиментами. Я ему ничего не дарил и улыбался только когда мне этого хотелось. Но Грушин мне нравился, и он про это знал. Судя по всему, ему было этого достаточно.

Однажды я зашел к нему на работу и застал за странным занятием. Охрану из проходной он проверял на знание Пушкина. Здоровый малый перетаптывался у него в кабинете и с туповатой растерянностью повторял:

— Мой дядя… Дядя самых чистых правил…

— Честных, — мягко поправлял его начальственный Грушин.

— Чего?

— Честных, а не чистых, хоть честь и чистота — тоже, конечно, в некотором роде… Ммм… В общем продолжай…

Чуть позже в кабинет заходили секретари, водители, бухгалтера и тоже бубнили заученные строчки. Знатоков Пушкина Грушин поощрял премиальными.

— Зачем им это нужно? — спросил я его.

— Ты спрашиваешь об этом меня?

— Ну да!

— Спрашиваешь, зачем людям нужен Пушкин?

— Да нет же! Но при чем тут они?

— Ты не считаешь их за людей?

— Тьфу ты!..

На этом наш разговор завершался. И чаще всего таким образом завершалось большинство наших бесед. Но мы друг друга любили. Я считал, что Грушины бессильны переделать мир, но я не сомневался, что он держится на их плечах. Сам Грушин, должно быть, думал про меня, что я правдив и сострадателен. Этих качеств ему вполне хватало, чтобы относиться ко мне с симпатией. Вполне возможно, что причины своего неравнодушия мы просто выдумали. На чем держится дружба и недружба? Наверное, как и любовь, на чем-то смутном и по-человечески неразрешимом.

Словом, я сидел в гостях у Грушина и отдыхал от себя самого. Шел второй час отдыха, и несмотря на гул заздравных тостов и бесед я чувствовал себя немного окрепшим.

Пасюк, сосед Грушиных, парень с голосом, не нуждающимся в мегафоне, тыкал меня кулаком в бок и радостно кричал в ухо.

— Вся жизнь — сплошное представление. Времена Ренессанса — театр. То, что сейчас, — цирк. Мы, майн либер киндер, зрители, посасывающие леденцы. Все, что от нас требуется, — сидеть на законном месте и не возбухать. К кулисам, — желтый от табака палец Пасюка мотался перед самым моим носом, — ни под каким видом не приближаться! Табу, майн либер! Что там за ними — нас не касалось и не касается. Сиди и аплодируй.

— А если я не хочу?

— Чего не хочешь?

— Аплодировать.

— Значит, свисти. Ногами топай. Желаешь помидором порченным воспользоваться, — пожалуйста! Хочешь спать, — тоже не возбраняется.

— Но допустим, я вознамерился узнать правду. То бишь, чуточку больше того, что нам показывают на сцене. Как же возможно постигнуть правду, оставаясь на месте?

— Только так ее и постигают! — палец Пасюка вновь пришел в назидательное движение. — Кстати! Какой правды ты возжелал? Может, закулисной?.. Так я тебе еще раз повторю: вселенная познается не круговым обстрелом и не методом скверного сюрприза, вселенная познается погружением вглубь. А если тебя интересует, к примеру, что там у тебя булькает и пульсирует под кожей, так тут, паря, ничего занимательного: мозги, кишочки и прочая неаппетитная размазня. Заглянуть, конечно, получится, но понять — ты все равно ничего не поймешь. На людей надо глядеть извне! И то — лишь в случае, если они прилично одеты, с носовым платком в карманчике и капелькой дорогого одеколона на виске. Пойми, без всего этого мы — довольно-таки невзрачные создания.

— Отнюдь, — сосед, сидящий напротив, тонко улыбнулся. — К некоторым такие сентенции, вероятно, не подойдут.

— Сентенции… — Пасюк отмахнулся от тонкостей соседа и вновь задышал над ухом. — К примеру, жрем мы с тобой говяжьи языки и хихикаем над остротами застольных ораторов. Это нормально, это по-человечески. И в рот друг другу мы при этом не заглядываем. Иначе тошно станет. Вот так по всей жизни. Вместо одной правды обнаруживаем десять и тут же запутываемся. Потому как, — на этот раз палец багроволицего Пасюка согнулся крючком и, описав щедрый полукруг, постучал по голове хозяина, — здесь у нас, не поймешь, что. Думаешь, думаешь, а находит все равно будто кто-то вместо тебя.

— Ты игнорируешь энергетику, — снова возразил я. — Мы ищем не потому что надо найти, а потому, что надо искать.

— Браво! — оценил Пасюк.

— И кроме того, пусть не все, но многие из нас желают быть героями.

— Ага, либидо-фригидо! Знаем… И вот, что тебе на это отрапортуем: герой нашего времени, золотце, не супер из Чехословакии или Афганистана, а дезертир — тот, кто наотрез отказывается мчаться на Ближний или Дальний Восток сокрушать чужие дома и проливать чужую кровь.

— И свою собственную, не забывай!

— Не забываю, золотце. Зис импосибл! И все равно повторю: настоящий герой нашего времени — дезертир! Дабы не убить он идет на плаху, на вечное оплевывание и так далее. Как ни крути, это жертва. Не бунт, а именно жертва. Так что давай, братец мой, дернем одну рюмашечку за него.

— Не знаю, — я покачал головой. — А Отечественная? А революция? Один уходит, — тяжесть перекладывается на остальных.

— Во первых, не приплетай сюда Отечественную. Защищаться и завоевывать — разные вещи. А во-вторых, если брать революцию, то здесь дезертиры имели самый настоящий шанс спасти мир. Но не спасли. Потому что совести предпочли присягу.

— Совесть — у каждого своя.

— Зато присяга — общая, — Пасюк сардонически захохотал, ядовито подмигнул левым глазом. — Легко жить чужой волей, верно? Сказали — сделал. Потому что долг! Потому что обязательство перед обществом! А зов сердца… — что зов сердца?.. Муть и ничего более. И никому ничего не докажешь. Оно ведь там внутри, под ребрами. Так просто не вынешь и не продемонстрируешь.

— Только если скальпелем, — хихикнул кто-то из соседей.

— Во-во! Скальпелем!.. — Пасюк мрачновато зыркнул в сторону шутника. — Только для этого помереть надо. Как минимум. А каждый раз помирать, когда кому-то что-то доказываешь… — он развел руками. — В общем давай за терпеливых. На них мир держится.

— Только чтоб тебя успокоить, — я поднял рюмку на уровень глаз и с неудовольствием убедился, что держать посудину ровно уже не получается. Вино капало на скатерть, заливало пальцы. Чтобы окончательно не опростоволоситься и не стать сахарно липким, я торопливо перелил алкоголь в желудок.

— Вот теперь ты снова человек! — объявил Пасюк. — Когда кто-нибудь начинает делить и классифицировать — знаешь, там жанры всякие, подклассы и отряды, меня разбирает хохот. И все же… — те, кто не пьют… Как бы это выразиться помягче…

Он подпер лобастую голову кулаком, и я приуныл, изготовившись слушать его многословное и нелестное мнение о непьющих.

И все-таки минут через пять мне удалось взять тайм-аут. Совершенно неожиданно Пасюку ударили во фланг, и он вынужден был отвлечься. Я занялся жаренной картошкой, а моему собеседнику пришлось отбиваться от обрушившегося на него противника — такого же громогласного Пасюка, но с иной идейной платформой, иными претензиями к человечеству.

— Правда — она всегда правда, а ложь — всегда ложь! — красноречиво надсаживался Пасюк номер два (звали его, если не ошибаюсь, не то Эльдар, не то Эдуард и учился он, разумеется, на филфаке — кажется, уже восьмой год).

— Кое-кому, разумеется, хочется взмутить водичку, — продолжал Эльдар-Эдуард, — но историю не обманешь! В главном мир всегда диктовал двуединое начало: мужчина и женщина, солнце и луна. То же и тут: есть правда, а есть ложь. Правда — естественное благо, ложь — противозаконное зло.

Морщась, Пасюк налил себе коньяка, а мне с отеческой заботливостью плеснул клюквенного морса.

— Ну а как же тогда ложь во спасение? Или таковой нет вовсе?

— Нет и не было! — рубанул Эльдар-Эдуард. — Солгал, значит, предал. Не кого-нибудь, так самого себя.

— Стало быть, если я вижу, что у мамзель кривые ноги, я обязан объявить это ей в лицо, а не расточать комплименты? И про мужа излишне ретивого не забыть, и про годы в виде морщин…

— Демагогия! Такая же демагогия, как пресловутые рассуждения про черную зависть и белую! — Эльдар-Эдуард взмахнул вилкой, чуть-чуть не зацепив соседа, тот вовремя вильнул плечом, с нервным хохотком отодвинулся вместе со стулом подальше.

— Позвольте! Про зависть я ни единым звуком…

— Чушь! — Эльдар-Эдуард не позволил. Тема очевидно была ему близка, ему настоятельно требовалось, чтобы кто-нибудь хоть как-то упомянул ее за столом.

Каюсь, я злорадствовал. Пасюку приходилось несладко, и мне хотелось, чтобы хоть раз в жизни почувствовал каково дышится его оппонентам.

— Не надо притворяться! — Эльдар-Эдуард переправил в рот громадный кус пирога и яростно жевать. Голос его приобрел глуховато-коровий оттенок. — Не надо обелять и маскироваться! Черная зависть, белая… Есть одно единственное чувство — чувство нормальной человеческой зависти! И завидовать по-хорошему это уже не завидовать.

— А что же это, по-вашему?

— Все, что угодно! Любоваться, восхищаться, быть мысленно рядом… Не надо расщеплять этимологических связей. Когда у кого-то есть то, чего нет у меня, и я сожалею об этом, имеет место зависть! Простая, человеческая, без изысков.

— Но могут существовать градации.

— Могут. Кто-то завидует вяло, кто-то от души — и все равно и те, и другие завидуют. Корень остается прежним. А когда начинается припудривание — дескать то-то и так-то, прямо зло берет. Я, мол, завидую ему, но исключительно по-хорошему… Ишь мы какие хорошие стали! Брут, может быть, тоже завидовал. И тоже считал, что по-хорошему…

Пасюку не удавалось вставить ни словечка. Расстроенный, он продолжал подливать себе коньяка, а мне морса. Он словно мстил мне за наскоки своего нового оппонента. В споре их все чаще начинали мелькать подозрительные словечки вроде монады и квиетизма. Философы принялись друг за дружку всерьез, пробуя на зуб, испытывая на гибкость. Сосед с белесыми бровями и такими же белесыми губами стеснительно наклонился ко мне.

— Я извиняюсь, люпмен — это что-то вроде ругательства?

— Вы хотите сказать «люмпен»? — я в очередной раз передвинул бокал с морсом смуглокожей особе с голубоватой искоркой в глазах и золотистой в уголке улыбки. Меня одарили кивком, морс благосклонно приняли.

— Люмпен — это когда показывают, например, по телевидению «Алые Розы» Сергея Соловьева или «Механическое Пианино» Никиты Михалкова, а вы переключаете на детектив или не подходите к телевизору вовсе.

Любитель интеллектуальных тонкостей, сидящий напротив, расслышал мою тираду. Помимо всего прочего он обладал, по-видимому, и тонким слухом.

— Но тот же Соловьев умудрился снять чудовищный «Дом под звездным небом». Стоит ли мне после этого подходить к телевизору?

Вероятно, сказывалось влияние Пасюка и Эльдара-Эдуарда. Я ответил с нагловатой уверенностью завсегдатая столичных богем.

— Истинный художник в праве говорить и «фэ» и «хэ». Если уже есть «Асса» и «Розы», можно позволить себе и пару бяк. Простительно.

— Я, откровенно говоря, придерживаюсь иного мнения.

— И это тоже простительно, — я снисходительно кивнул.

Стеснительный сосед, внимательно прислушивающийся к спору Пасюка и Эдуарда-Эльдара, вновь удивленно повел белесыми бровями.

— Что еще? — я повернулся к нему с вальяжностью начальника отдела кадров.

— Неофиты… — робко пробормотал он. — Это, видимо, растения? Какие-нибудь редкие…

— В общем не такие уж редкие, — я отпил из рюмки озабоченного Пасюка и, прищурившись, ударил своим мутноглазым залпом, пытаясь пробить точечки зрачков смуглокожей. Что-то там радужно взорвалось, взметнулось навстречу. Чем дольше я сидел за столом, тем больше она мне нравилась. Кстати сказать, это одно из непременных условий застолий. Разговоры, сладости и внимание хозяев — лишь часть обязательной программы. Одна-единственная загадка способна придать пикантный аромат всему вечеру. И чаще всего роль этой загадки суждено исполнять женщинам. Два-три взгляда, легкое движение головы — и ворожбе положено начало. Что бы вы уже ни говорили, что бы не делали, призрачный невод уже заброшен — от вас к ней, а от нее к вам. И вовсе не обязательно что-либо вытаскивать. Рыбак волнуется, видя дрожь поплавка, азарт утихает, когда рыба уже в садке. И совсем не нужно подходить и знакомиться, — напротив, зачастую это прямо противопоказано. За нашим столом сидела еще одна свободная дама. Издалека и мельком она выглядела вполне ничего. Но стоило мне присмотреться, как я тут же записал ее в категорию «старых кокеток». Увы, даме не удавалось самое естественное. То, как она держала вилку, поджимала губы и даже мигала, — во всем угадывалось желание позировать и быть красивой. А если не быть, то по крайней мере казаться. В сущности она и была красивой, но, наверное, об этом не знала. С такими трудно общаться. Им нужно подыгрывать, и, подыгрывая, поневоле превращаешься в такого же позера. Словом, не всегда тайна оказывается тайной.

Однажды на одной из дискотек я в течение часа любовался блондинкой, танцующей на другом конце зала. Сначала она была просто привлекательной, потом стала казаться обворожительной. Не выдержав, я двинулся ее приглашать и тем был наказан. Воображение в компании с полумраком сыграли со мной шутку. Приблизившись и произнеся банальную фразу приглашения, я разглядел множество печальных морщин и одинокую припудренную бородавку. Но странным было то, что исчезло и все остальное. Хрустальные чары рассыпались песочным крошевом. Но почему так случилось? По чьей злой или доброй воле? Или это мы все поголовно слепы и, очаровываясь издалека, перестаем видеть красоту вблизи? Особый род дальнозоркости или что-то более банальное?..

Так или иначе, но сегодня был особый случай. Я не проводил время абы как. Я спасался. А роль спасительницы, как и роль загадки, женщинам так же удается, как никому другому.

— Неофиты, — медленно и со значением произнес я, — сиречь перебежчики. Идейные паразиты, коим только успевай подбрасывать лозунги. Сегодня — «сарынь на кичку», завтра — «хайль», а послезавтра что-нибудь еще…

Глядя на смуглое лицо незнакомки, я поднялся и тем самым заставил подняться ее. А возможно, все обстояло иначе. Она решила первая выйти из-за стола и поманила меня следом. Так или иначе нити были натянуты, крючки прочно угнездились в живом. Определить, кто из нас командовал, а кто откликался, было довольно сложно.

Кажется, что-то играло. Или же заиграло, как только мы коснулись друг друга. Она назвала свое имя, и я тотчас его забыл. Любить всегда лучше незнакомку. Руки ее были сухи и горячи, и я с удовольствием переплел свои пальцы с ее пальцами. Это произошло неосознанно — значит, действительно искренне.

— Грушины замечательные хозяева, правда? — спросил я, и она тотчас поправила.

— Замечательная пара.

— Не верится, что ему уже сорок. Четыре мальчишеских возраста.

— Лучше измерять все не так.

— А как?..

Ее качнуло, и она прижалась ко мне всем телом. И тут же улыбнулась, но отнюдь не виновато.

— Кажется, я опьянела.

— Здешний клюквенный морс крепок.

Мы так и остались прижатыми друг к другу. Что-то мешало нам разойтись, разорвать этот двусмысленный танец. Разговор прервался. Вернее сказать, беседа происходила уже на ином уровне. Язык прикосновений — латынь для большинства. В этом мне, увы, пришлось убедиться давным-давно. Моя партнерша владела им в совершенстве. Пожалуй, кое-чему мне следовало у нее поучиться. Я и учился. На ходу. Не прерывая танца. Если вы думаете, что я говорю о диалоге физических тел, вы ошибаетесь. Тела заменяли собой посредников. Не более того. А МЫ беседовали иначе. Как именно — я затруднился бы объяснить. Никто и никогда не опишет словами музыку. Никому не удастся описать любовь. В лучших из лучших творений гении только робко прикасаются к тому, что называем мы чувством. Большим и светлым. Океан не поместить под микроскоп, а капля — это не океан. С нами происходило необъяснимое, и мы не спешили что-либо объяснять. Ладонь партнерши чуть вздрагивала, — она волновалась, как первоклашка в день первого сентября. Понимание редких взаимных мгновений поражало колокольным ударом. И оба мы тотчас извивающимися угрями ускользали от этого понимания. Мысль, натолкнувшаяся на самое себя извне, робеет и делает поспешный шаг назад. Телепатический сеанс — это не болтовня досужих кумушек, это процесс перемещающегося иглоукалывания. Нельзя погрузиться в чужую душу, словно в бочку с водой. Мы напоминали два деревца, глубоко под землей впервые встретившиеся корнями. Шелест листвы, скрип стволов предназначались для посторонних глаз и ушей. Главное происходило там, в недоступной взору глубине.

Водовороты образуют жизнь, они же ее и топят. Все говорят об одном и том же, но, к счастью, по разному. И тот же Ваня Пасюк способен отпустить сомнительной пробы комплимент. Например, вздохнуть и сказать: «Да… Женщины — это вещь!» Ваня Пасюк — один из жизненных водоворотов.

Когда твердят, что все делается ради них мерзавцев — то бишь, ради детей, складывается впечатление, что в варенье заживо топят муху. Делать что-нибудь для себя — опекающее большинство не желает. Оно рвется к самоотречению, и подрастающее поколение кормят оладьями из толченого камня.

Можете мне не верить, но нос не столь уж незаменим. Внимать запахам способна и кожа. Впрочем, следует говорить только за себя. Я чувствую запахи кончиками пальцев. Вот, в сущности, и все, что я хотел сообщить…

А во время таких танцев я совершенно перестаю соображать. Потому что погружаюсь во что-то теплое хорошее. Мозг этих вещей не понимает. Он требует отправных аксиом и алгоритмов. А теплое и хорошее в аксиому не упрятать. Потому что получится уголовный кодекс и ничего более. И я не знаю, почему, танцуя с незнакомками, я готов полюбить всех и простить каждого. Ластик терпеливо стирает все серенькое и черное, и я в состоянии вспоминать только самое светлое.

Когда-то, рассорившись с одним из начальников и подав заявление об увольнении, я перебирал в рабочем столе вещи, размышляя, что забрать, а что оставить. И неожиданно среди кнопок, скрепок и мятых листов миллиметровки обнаружил старую фотографию. На квадратике глянцевого картона были изображены он и она. А вернее — я и она. Под каким-то легким, продуваемым насквозь деревцем, на склоне холма и дня. Еще в дни школьной ветренности. Хотели просто попозировать, а она вдруг взяла и обняла меня. Этот самый миг я и вспомнил с обжигающей отчетливостью. Крохотный миг счастья, не очень понятый тогда. Прохладные ладони у меня на шее и доверчивую мягкость ее груди на моей…

Стоит ли чего-нибудь один-единственный миг любви? Или мы гонимся только за тем мифом, чтобы на всю жизнь, целиком и полностью — как храм, как гора Джомолунгма? Но ведь и храмы не вечны. И даже Джомолунгмы. Значит, один миг — это тоже кое-что?.. Во всяком случае, глядя на это простенькое фото, я вдруг до того расчувствовался, что побежал к начальнику и проникновенно попросил прощения. Сердитый и багровый, он помягчел, и что-то даже внутри него оттаяло. Я это видел. Бурча по привычке неразборчивое, он с облегчением взял мое заявление и, разорвав, отправил в мусорную корзину. Мы пожали друг другу руки. И все из-за одной-единственной фотографии. Вернее, того волшебного момента, что толкнул ее ко мне, а много позже меня к разобиженному начальнику. Видимо, подобное, не теряется. Наши порывы, как искры, блуждают по миру, передаваясь от сердца к сердцу — через слова, поцелуи и помощь.

Сейчас было нечто похожее. Мы не знали друг друга, но в чем-то стали уже родными. Вполне возможно, что, танцуя со мной, она вспоминала свою фотографию, свое полузабытое, но неутраченное. И я был рад за нее. Рад был за себя, что сумел что-то для нее сделать.

За нашими спинами захлопали в ладоши.

— Все, танцоры, хватит! Всем за стол! А Эдичка сейчас произнесет речь…

Музыка оборвалась, словно на пластинку кто-то наступил тяжелой ступней. Нас разорвали, и я поплелся к своему месту. Там кто-то уже сидел, но мне было все равно. Мозг раздражено чертыхался, а сердце все еще млело, кружась в кисельном сладостном водовороте.

— Минуточку внимания! — по бокалу забренчали ложечкой. Эдичка-Эльдар-Эдуард жаждал внимания аудитории. С Пасюком он очевидно уже расправился. Поклевав мышку, коршун прицеливался к рогам оленя. Вислогубое, щекастое лицо его дышало энергией разрушения. А в общем он был даже очень ничего: кустистые, как у филина, брови, задиристые, с капелькой глянца глаза, лоб, гармонично переходящий в раннюю лысину.

Раздумав садиться, а тем паче слушать речь жизнелюбивого Эдички, я двинулся в поисках туалета. Есть еще места, где можно на время скрыться от людей. Не самые благодатные и комфортные, но спасибо и за такие.

Первая попытка не увенчалась успехом. С расположением комнат я был плохо знаком и вместо туалета попал на кухню. Там курили двое: хозяйка и та самая, что была мною сурово записана в «кокетки». С некоторым запозданием я ощутил стыд за прежние свои мысли. Потому что вдруг понял, что стоят они тут и курят в одиночестве — обиженные и никому не нужные, объединенные общей тоской. И, конечно, костерят мужчин. За склонность к болтовне, за квелость в главном. Я осторожно попятился, и они немедленно обернулись. На мгновение в глазах у «кокетки» промелькнуло что-то милое, абсолютно человеческое, но она тут же вспомнила о своей придуманной роли, и все разом поломалось. Губы ее изогнула приторная улыбка, глаза, как театральные фонари переключились с одного цвета на другой, сменив лучистость на безыскусное сияние. Само собой, я ответил ей тем же, как в зеркале отразив благосклонную фальшь и лицемерное дружелюбие. Следовало как можно быстрее ретироваться, и, шутливо помахав дамам рукой, я извинился и вышел. Вышел, чтобы угодить в лапы капитана дальнего плавания, одновременно являющимся дальним родственником здешних хозяев.

Пьяненький мореход ткнул мне под нос «пеликанью ногу» — свой подарок хозяевам и принялся объяснять, что такие раковины — величайшая редкость и просто так на дорогах не валяются, что нельзя сравнивать нумизматов с собирателями раковин, что мертвое и живое несопоставимо и что, может быть, кое-кто и не в состоянии оценить его страсти, но я, как человек в галстуке и вполне интеллигентном клифте, — совсем другое дело и, конечно, пойму его должным образом. Я пообещал постараться, и мы тут же договорились, что на одну-единственную минутку я все-таки отлучусь в туалет. Отпуская меня, капитан милостиво улыбался. Наверное, с такой же улыбкой он отпускал морячков в увольнительную на берег.

И все же до туалета мне добраться не довелось. Уже перед самой дверью меня перехватил Толечка Пронин. Он тоже был здесь. Сумасшедших любят приглашать в гости. Они радуют и веселят нормальных. Сейчас от Толечки разило шампанским и самую малость местным кисловатым пивом.