Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Щербинин Дмитрий

Темный город

ЩЕРБИНИН ДМИТРИЙ

ТЕМНЫЙ ГОРОД

Посвящаю Лене Гурской,

И Битцевскому парку.

...Вместе с ветром дух мой скорбный,

Вновь по улицам летит;

И в источник вод холодный,

Видя тьму лишь там глядит...

Ветер ударил в окно, и окно зазвенело, задрожало, затрещало, словно бы вопя, что сейчас не выдержит этой, с самого его рождения продолжающейся муки, разорвется тысячами мельчайших осколков, и отдаст комнату для ужасного пиршества Осени. Но Эльга, которая стояла возле окна, даже не моргнула - она стояла так же, как стояла и за несколько часов до этого, намертво вцепившись своими тоненькими, бледными ручками в подоконник...

Впрочем, нельзя сказать, что у нее были бледные руки, бледное лицо, тело... Ни для нее, ни для кого-либо из окружающих ее, просто не существовало такого понятия, как бледность. Бледными были все - ведь они не знали лучей Солнца, вообще не знали, что такое солнце. Эльге было восемнадцать, и она походила на тень, что еще больше подчеркивалось ее длинным, но словно бы невесомым платьем. Казалось, вот отойдет она сейчас в один из темных углов, да и канет навеки в провисшем там мареве.

...Всю ночь простояла она, глядя на улицу. Там была каменная мостовая, каменные стены домов, каменные арки и переходы, кое-где из земли выступали деревья. Но все-все было темным - деревья, эти мученики, и древние, и молодые, они никогда от самого рождения своего не распустили ни одного листика. Да и как они могли распустить, когда то низкое, темное, что, клубясь, плыло над городом никогда не расступалось? Да и как они вообще появились, выросли, тоже оставалось загадкой...

Но вот Эльга так и не услышала никакого звука, а к ней сзади кто-то подошел. Вот на хрупкое ее плечо легла почти невесомая рука. Эльга не вздрогнула, потому что такое повторялось почти каждое утро. Каждое утро она оборачивалась, и каждое утро это было для нее страшной мукой - она знала, что увидит позади свою маму, и что мама будет еще более прозрачной, приближенной к смерти. Действительно - сейчас, через скорбные черты ее мамы можно было различить и темную, так и не разобранную в эту ночь кровать Эльги, и такие же темные настенные часы.

- Опять ты не спала... - тихо прошептала мама, и Эльга сначала не могла поверить, что может быть такой вот безжизненный шепот - ей показалось, что это ветер простонал скорбно...

Впрочем ветер нанес очередной яростный удар, и вновь стекло затряслось, застонало. И тут Эльга почувствовала, что пройдет немного времени, и этот ветер унесет ее маму - тогда она останется одна - совсем одна в этом доме. Она хотела обнять эту тающую тень, но вовремя сдержалась - вспомнила, как в прошлый раз обняла, как руки ее погрузились во что-то холодное, студенистое, как потом она несколько часов дрожала, не могла ни одного слова выговорить все плакала, плакала, плакала. Эльга знала про скорую смерть мама - мама же знала об этом еще лучше; она чувствовала, как тает ее тело - она хотела остановить это неизбежное, но как это было остановить?! Никто не знал средства, чтобы остановить смерть хоть на мгновенье - все знали, что после нее - бесконечный полет в ледяной ветре, жуткий вой в кронах мертвых деревьях. От одной мысли об этом дрожь пробивала тело. впрочем - и без этого ее тело мерзло, и не было никакого способа, чтобы согреться. И все-таки, она пыталась хоть за что-то ухватиться, и она молила у своей Эльги:

- Ты бы в лес за дровами сходила, доченька... А то я ведь всю ночь у камина сидела - все жгла, жгла... Вот боюсь как бы этой ночью не закончились... Тогда... - и тут вновь навалился на окно ледяной ветрило окно возопило, взвизгнуло, в комнате же потемнело еще много больше прежнего.

- Хорошо, хорошо, мама. Хорошо. - нежно прошептала Эльга.

Затем девушка стремительно выпорхнула из комнаты, и вот оказалась в прихожей, где тускло горела, дрожала умирающим светлячком лампада. Она быстро надела туфли, накидку, такую же призрачную, как и платьице ее, как и вся ее фигура, и вот уже распахнула дверь, вылетела, устремилась вниз по лестнице... И остановилась только несколькими пролетами ниже, в густой, почти непроницаемой тени - там она разрыдалась. Ведь и выбежала так стремительно, потому только, что боялась, что не сдержится, что разрыдается раньше времени, прямо при маме. Как же это больно, осознавать близкую смерть самого дорого, единственного родного ей человека. Как же жутко осознавать, что потом она останется одна - совсем одна. И сны... ведь она не сможет больше бороться со снами. Вновь надвинуться эти темные, полные хаотичных, кошмарных видений громады: и как же это жутко, как безысходно будет оставаться с ними наедине... в полном одиночестве. Нет - уж лучше было об этом вовсе не думать...

Спустя еще несколько минут, она спустилась на первый этаж. Там, с одной стороны была высокая, обитая всегда холодным деревом дверь, за котом (тоже всегда), гудела ветром улица, а с другой, в темноте под лестницей таилась еще одна дверь - дверь за которой Эльга никогда не была, но которой она боялась с самого раннего детства. Иногда эта едва приметная дверь была заперта, иногда открыта - и когда она была открыта, то за ней стоял совершенно непроницаемый, жуткий мрак. Сколько раз девушка пыталась себя убедить, что с этой то дверью бояться нечего - все было напрасно. Она знала, что во мраке этом таится что-то еще более жуткое чем смерть, и каждый вынужденный проход на улицу становился для нее кошмаром. Вот и теперь она со всех сил надавливала на леденящую пальцы железную поверхность, а ветер с другой стороны не давал ей пройти. Эльга чувствовала, что теперь из мрака, из-под лестницы медленно, неумолимо приближается к ней нечто. Она, бледная, тонкая, на тень похожая - она едва сдерживала крик, потому только сдерживала, что знала, что как только закричит, так и набросится на нее это нечто...

Но вот дверь наконец поддалась, и девушка буквально выпала на мостовую. Какие же холодные камни! Какой холодный, режущий и лицо и легкие, резкими волнами бьющий воздух! К этому холоду нельзя было привыкнуть - каждый раз он приносил боль. Он и за стены то проникал, но здесь так и вцеплялся, и больше всего хотелось согреться у жаркого, обильно наполненного пламенем камина... Всю ночь (как и многие ночи до этого), глядела Эльга на эту улицу, и все-таки теперь, как и каждый раз, когда она выходила, улица казалось несколько новой - к этим клубящимся повсюду непроницаемым теням тоже нельзя было привыкнуть - казалось они, зловеще зияющие у каждого угла, уводили в бесконечные темные пространства. Как и обычно улица была пустынной, и только возле дальней стены, из-за которой выглядывали и обреченного стенали обнаженные деревья, пробиралась некая согбенная фигура, которой, из-за освещения, почти не представлялось возможности разглядеть. Эльга и не глядела на эту фигуру, она низко опустила голову, и, продираясь через хлесткие удары ветра, как могла скоро пошла вниз по улице - туда, где темнела стена леса. Теперь она только о том и думала, как бы поскорее достичь леса, набрать там хвороста, да не замерзнуть, не заснуть. Особенно не заснуть. Сон, который она так долго отгоняла теперь вцеплялся ее в глаза, клонил голову... Она и не заметила, как фигура, которая прежде передвигалась с противоположной стороны улицы теперь оказалась рядом с нею.

И только когда жесткая, словно каменная; холодная, словно сотканная из ветра рука уперлась ее в живот - она вынуждена была остановится. Перед Эльгой стоял уродливый карлик. Огромный горб поднимался выше головы, ноги были искривлены дугами; на ухмыляющейся его морде выделялся громадной, выгибающийся ниже подбородка нос из-под которого торчал одинокий желтый клык. Одет был карлик в бесцветное тряпье, и темно бурый, словно бы пропитанный кровью шутовской колпак, когда он заговорил, то голос его звучал, словно скрежет двух ржавых железок:

- А-а, и куда это собралась наша Эльга? Уж не в лес ли за хворостом?.. И кому мог понадобиться хворост - уж не матери ли ее?

- Да - действительно маме, а теперь, пожалуйста, дайте мне пройти.

- Ну нет, нет - нет так быстро...

Карлик усмехнулся, и тут Эльге показалось, что тьма сгущается еще больше: казалось, что вдруг пролетело несколько часов и наступили поздние сумерки. И тут сонное оцепененье оставило ее; она вскрикнула, попятилась - она узнала этого карлика. Это был Иртвин - шут владыки Ваалада, который жил в Большом Доме, и о котором не было не известно ничего, кроме того, что нет такой силы, которая могла бы с ним совладать; и нет ничего страшнее для любого жителя города, чем встреча с ним. Девушка хотела бежать, однако Иртвин намертво вцепился в ее руку, и вдруг рванул к себе с такой силой, что его уродливая морда оказалась прямо перед ее глазами.

- Значит, маму свою хочешь согреть?.. Что же ты молчишь, что дрожишь, словно ветка готовая упасть? Ведь она умирает, да? Умирает, умирает - по глазам твоим вижу, что умирает...

- Какое вам дело... Разве вы можете помочь...

- Я то? Нет - я не могу, а вот Ваалад может. Если ты придешь в его замок, если останешься там навсегда, тогда он продлит жизнь твоей матери ровно настолько, сколько бы прожила ты. Ну, что?..

Трудно было сопротивляться этому жесткому, холодному голосу, и больше всего хотелось закричать: \"Да! Да! ДА!\", но Эльга все-таки нашла в себе силы, и сдержалась. Она ничего не ответила, а карлик неожиданно смягчился он отпустил девушку, и заговорил совсем иным, вкрадчивым, почти добрым голосом:

- Ну, совсем не обязательно оставаться в замке Ваалада навечно. Достаточно лишь только отгадать три его загадки, и тогда и ты и мать твоя получат долгие, счастливые годы... Ну а нет - голова с плеч... Шучу, шучу я же шут. Конечно, мой господин никому не рубит головы...

- Могу я идти? - совсем тихо прошептала девушка.

- Нет, нет и нет... - усмехнулся карлик, и вновь перехватил ее за руку. Сейчас тебе будет задана первая загадка. Слушай внимательно. Я не буду говорить, как это важно - ты уже сама все знаешь.

Да - Эльга знала, чувствовала. Она несмела обернуться, но она знала, что там за спиною, из-за открывшейся двери ее дома (а за мгновенье до этого она слышала тяжелой скрип) - надвигается то, что было под лестницей. И теперь она знала, что это жуткое и есть Ваалад - теперь она знала, что эта жуть была не только под лестницей ее дома - она была во всех домах, она оплетала этот город, и от одного только осознания этого хотелось кричать, хотелось бежать... бежать прочь... она больше не пыталась вырваться, она смотрела прямо в непроницаемо темные глаза карлика, и боялась только того, что в этой непроницаемой темноте ненароком отразиться то, что приближалось к ней со спины. А карлик заговорил голосом, который подобен был ветру - леденящий, безжалостный впивался он в сознание - рокотал о том, что ее Эльги судьба давно уже предрешена, что нет никакого смысла сопротивляться.

- Он придет к тебе в темную пору,

Он, отравленный больше тебя,

И изгонишь ты бесов в нем свору,

И погибнешь, быть может, дитя.

Последнее слово он выдохнул с отвращением, так что ясно становилось, что то чувство, которое оно обозначало было ему больше всего ненавистно. И теперь он глядел на Эльгу с победной усмешкой. Эльга хотела была сказать, что - это вовсе и не загадка, но тут почувствовала, что знает ответ. Там, в глубинах своих кошмарных сновидений слышала она это причудливое имя, и теперь вспомнила, и теперь выдохнула его ни о чем уже не думая, но просто чувствуя, что еще мгновенье, и то, что было за ее спиною поглотит ее.

- Михаил!

Карлик отдернулся, передернулся весь, словно его кипятком ошпарили. Он аж весь потемнел и еще больше сжался от злобы, заскрежетал своими клыками. Он отпустил руку Эльги и пятился все дальше и дальше по улице, хрипел:

- Откуда ты знаешь?.. Ты же не должна этого знать, не должна, не должна... Проклятая ведьма!.. Ну, ничего - у Ваалада еще две загадки. Он все заберет тебя. Слышишь ты - даже и не надейся, что тебе удастся отгадать их! И не мечтай!..

Все это время он пятился спиной, и вот, не оборачиваясь, шагнул в проход между домами, растворился в провисшем там ледяном мареве. Еще несколько мгновений Эльга простояла в оцепенении, а потом бросилась бежать, и бежала столь стремительно, как никогда еще не бегала. Она из всех сил и едва сдерживая крик, прорывалась все вперед и вперед, и все не смела оглянуться. И бежала она до тех пор, пока не споткнулась о корень, пока не повалилась на темную, промерзшую, местами присыпанную снегом землю. Она уже была в лесу, а ведь даже и не заметила, как оставила позади город, не заметила и как долго бежала - ведь ужас заполонил ее рассудок. Но теперь, судя по тому, какой болью отдавались ноги, судя по тому, как стремительно сгущались тени, понимала, что бежала очень-очень долго.

- Да что же это я... - прошептала она, выдохнула плотные белые клубы. ...Я же до ночи не успею выбраться. Ночью в лесу остаться - это же верная смерть. А мама моя - как же она без меня, без хвороста...

Она огляделась по сторонам, и поняла, что никогда не заходила так далеко. Возможно, что никто из жителей города не заходил в такие дебри. Кругом поднимались многовековые темные стволы - все изогнутые в своей нескончаемой агонии, все источающие такую боль, что она чувствовалась в воздухе, давила, к земле пригибала. Уныло завывал, раскачивая кроны, ветер. Еще кто-то жалобно и жутко стенал, но эти стенания раздавались совсем издалека, и даже непонятно было, с какой стороны.

- Так, так, так... - прошептала Эльга. - Теперь я должна набрать хоть немного домой. Скорее, скорее...

Она стала было поднимать леденящие даже через варежки ветви, но тут почувствовала, что уже не сможет набрать и малую вязанку, и домой не сможет вернуться - сон, сон который она столько ночей уже отгоняла теперь, после последних волнений, окончательно ею овладел, и не было никаких сил сопротивляться ему. Она медленно опустилась на колени - глаза слипались, и уже ничего не было видно. И последней мыслью было: \"Михаил... Кто же он, Михаил?.. Какое странное имя... Михаил... Михаил... Михаил...\"

* * *

Мишка пил. Мишка пил в горькую. Мишка ударился в очередной запой, однако этот очередной запой вовсе не был обычным, каждый месяц повторяющимся запоем. Этот особенный, давно уже им подготовленный запой продолжался уже вторую неделю, против обычных трех дней. Он готовился к этому особому запою так старательно, так даже самоотверженно, что свершалось бы это на пользу человечества, так смело можно было бы вручить ему медаль. Но он только уничтожал свой и без того надломленный организм, а вместо медали получал нескончаемый мат, прерываемый такими же нескончаемыми \"проявлениями искренних чувств\" - это от его дружков. Стоял ноябрь - промозглый, темный, снежный, и пили они в основном у него на квартире, однако же в этот день потянуло на природу. Было так же ветрено и снежно как и в предыдущие дни, однако Мишка и в пьяном угаре почувствовал, что не выдержит больше грязных стен своей клетушки, просто с ума сойдет, а потому и стал звать своих дружков. Они не стали отказываться - они выпили в тот день уже достаточно, и готовы были идти за своим поителем-предводителем куда угодно.

И вот заснеженный, гудящий машинами город остался позади. Парк - длинная, пустынная аллея; кажется - уже сумерки, хотя они уже давно потеряли ориентацию во времени. Покачиваясь шагали три этих страшных, измятых, изодранных, заросших щетиной создания. Мишка выделялся среди них страшной худобой, и еще ядовито-желтыми полукружьями под глазами. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы вызвать в душе и отвращение, и жалость. Ведь ясно же становилось, что не может этот человек долго прожить, что последние дни доживает. Два его дружка ничем особенно не отличались: две окончательно спившиеся, почти потерявшие человеческий разум субстанции. Таких можно увидеть в подворотнях возле ларьков, да и то редко. Сейчас они жались к Мишку и высказывали к нему отвратительную, животную чувственность признательность за то, что он их поет. Сейчас он был их божком, и если бы понадобилось, они бы не задумываясь убили бы за него (а точнее за бутылку) кого-нибудь. Один из них дышал в ухо Мишке раскаленным, гнилостным перегаром, и выдыхал, беспрерывно чередуя свои словечки с матом, который я здесь упускаю:

- Ну ты... ты прямо герой. Ты прямо как его... коммунист. Это ж при коммунизме... там все... кормят его... все друг другу подают... Пить дают! Пить... ... ... ...!

Другой уже несколько минут хлопал Мишку по плечу, и ничего кроме себя не слыша, громко кричал:

- А ведь запаиваешь наш!.. Запаиваешь рабочий класс...! Ну ты молодец!.. Ты прямо, как его... как его...! Ну ты прямо как...!

И тут два эти дружка затянули хором: \"-А-а мы... А-а мы...!!!\" - они выкрикивали что-то совершенно бессвязное, хаотичное, довольно верно отражающее их внутреннее состояние, и выкрикивали это с таким искренним звериным исступлением, что даже завораживало это пение, разум пытался отыскать в нем какой-то смысл, но никакого смысла не было - только лишь эти звериные чувства. И Мишка тоже подхватил, он тоже заорал: \"А-а мы...!\" - он захохотал, и заплакал одновременно, но он не чувствовал причин ни для смеха, ни для плача. Боль впрочем была, но такая тупая, сдавленная, что он даже не осознавал ее, а все продолжал и продолжал надрываясь вопить это нескончаемое: \"А-а мы...!\" - и наконец закашлялся, весь перегнулся и его начало рвать. Рвало долго - он стоял на коленях, весь выкручивался наизнанку, ничего не видел, кроме тьмы, ничего не чувствовал, вместо боли, а где-то высоко-высоко над его головой хаотичными, громовыми, бессвязными словами перекрикивали безумные адские боги. Кажется, один из этих \"богов\", хотел его поднять, но он грубо оттолкнул его руку, затем пополз, врезался в ногу, и ногу эту оттолкнул, еще дальше пополз. Он хрипел:

- Оставьте меня!.. Одному побыть дайте!.. Хоть умереть одному дайте! Хоть этого то не лишайте!..

- Чего лепочет то? Сдурел...?!

- Да пусть ползет отблюется!..

- А в овраг закатится?! Ты за ним полезешь..?!

Но они все-таки остались на дороге - переругивались, брызгали примитивнейшими чувствами, которых бы постеснялся и их далекий пещерный предок...

Ну а Михаил полз все дальше и дальше. Он не знал, куда ползет, он не мог также и задумываться - просто была боль, и он хотел остаться один. И вот действительно открылся под ним овраг. Он покатился...

...Все быстрее и быстрее он катился. Это был уже не овраг - это была пропасть. Он падал в черный лес, стремительно приближались голые ветви, искривленные стволы - он метеором прорезался через обнаженную крону, лбом ударился о корень, и тут же холод прожег его голову...

* * *

Через мгновение мрак рассеялся, и Михаил смог приподняться оглядеться. Исполинские, страшно искривленные стволы, тяжелый, наполненный отчаяньем воздух; ветер пронзительно, тяжело завывающий, какие-то дальние стоны хотелось молить к кому-то неведомому, могучему, чтобы он забрал его из этого жуткого места. Но он чувствовал себя совершенно трезвым!

И тут Михаил приметил некое движение, раздался тихий, жалобный стон, и тут же жалость, чувство почти уже забытое, прорезала его сердце. Он бросился к этому движению, и вот уже подхватил девушку, такую бледную, такую легкую, такую холодную, что она казалась уже мертвой. Он и не приметил ее вначале потому, что она почти сливалась с заснеженной, промороженной землей. Он, словно ребенка, подхватил ее на руки, и стал дуть в лицо, согревать своим дыханием. Постепенно иней уже покрывавший ее ресницы оттаял, и сами ресницы дрогнули, обнажили дивно красивые, теплые, но такие усталые глаза.

Некоторое время она беззвучно шевелила губами, и только склонившись к ним совсем близко, он смог расслышать тихий-тихий шепот:

- Кто ты?

- Миша. Михаил...

- Михаил... Михаил... Михаил...Я могла бы и не спрашивать, я знала, что это ты... Хотя до сих пор и не знаю, кто ты на самом деле... Но теперь ты совсем не такой, как в прежних моих видениях, ты такой светлый, такой светлый, я никогда не видела такого светлого, такого прекрасный... Ты, как мой папа... папа, которого я никогда не видела... Я не знаю, что говорю... Или я уже умираю... Или я уже умерла...

- Нет. Не умерла. Я же не мертв.

- Но мне холодно. И я замерзаю. Засыпаю. Холодно. Холодно...

И тут Михаил увидел ее такой маленькой, такой хрупкой, что, казалось, навались один из ревущих над головой порывов ветра, и разобьет ее в мельчайший прах. Он еще раз огляделся по сторонам: жуткий лес - никогда еще не видел ничего подобного - и в этом месте эта хрупкая, девушка... девочка. Он испытывал к ней отеческие чувства; он, лишь за несколько мгновений до этого впервые ее увидевший, теперь готов был отдать свою жизнь, лишь бы только спасти ее хрупкую, прекрасную жизнь. И он, согревая ее своим дыханием, зашептал:

- Ну, вот сейчас соберем мы хвороста, костер разведем...

Он осторожно уложил ее на землю, сам же, обмораживая ладони, отодрал от земли несколько вмерзших от нее веток. Дрожащими, почти уже не гнущимися пальцами пошарил в карман, и с облегчением нашел то, что и надеялся найти. В одном - не открытая еще бутылка \"Столичной\", в другом, рядом со смятой пачкой сигарет - коробок спичек. Пробку сбил, водкой полил дрова, поджег - с жалобным треском взвились, затрепетали синие язычки. Подкладывал все новые и новые ветви, и постепенно пламя разгоралось. Наконец, стало достаточно тепло.

Эльга спала, и хотя отогрелась, лицо ее по прежнему отображало внутреннюю муку, иногда губы ее шевелились, и склонявшийся над ней Михаил мог расслышать, что она звала свою маму. Видя, какая она измученная, он не решался ее разбудить, хотя, по правде, ему больше всего хотелось, чтобы она рассказала ему и про это место, и про себя. Некоторое время он вглядывался в ее черты и находился в них что-то неуловимо знакомое, что-то самое прекрасное, что он когда-либо знал, но что это, он никак не мог вспомнить. Долго он в нее вглядывался, а потом повалил снег. Вместе с воющим ветрилом он стремительно несся под острым углом к земле. Костер выгнулся, почти прильнул к земле, зашипел, затрещал, стал гаснуть. Михаилу вновь пришлось ползать, выдирать промерзшие ветви. Вскоре он собрал все ветви, какие были поблизости, и тогда пришлось, согнувшись, отойти довольно далеко, так что и поляны за могучими стволами не стало видно. И тут только он понял какой же жуткий, враждебный жизни мрак, их окружает. Была чернота, были вырывающиеся из нее полчища снежинок, были хлещущие удары ветра. И все это исполинское грозилось раздавить его, букашку. Он уже ничего не видел, слепо шарил обмороженными руками по земле, думал только о том, как бы поскорее набрать достаточно хвороста, да вернуться к благодатному пламени. Но здесь не было хвороста - только слепленный ледовый коркой снег, только промерзшие корни. И тут он увидел свет: это был мертвенный, тусклый свет, и хотя ему меньше всего хотелось теперь к этому свету приближаться, он, все-таки, именно к нему и пополз. Вот осталось позади мучительно перегнувшееся исполинское древо, и открылся вид - вид, от которого у Михаила сжалось сердце; от которого он даже и позабыл об холоде, об тревоге за ту хрупкую, замерзающую девушку. Это был широкий, глубокий овраг, который чем дальше, тем больше расходился, и наконец распахивался к заполненной лесами долине, которую, впрочем, почти совсем уже не было видно. Мертвенное свечение исходило от снега, который большими завалами скапливался на дне. На оврагом склонялись, изгибались, мучительно стенали деревья исполины - треск их сучьей напоминал треск ломающихся костей. Наполненный черным ветром воздух, боль... все это только поддерживало ужас, да и чувствие собственной никчемности - однако, дело было не в ветре, не в холоде, не в деревьях, не в овраге - ничто это по отдельности не могло бы вызвать у Михаила этого пронзительного, жгущего грудь, тревожного чувства. Словно завороженный вглядывался он вновь и вновь в эти широкие склоны, в эти причудливо выгибающиеся над ними стволы, и шептал:

- А ведь я уже видел все это... Видел, видел - только тогда это было таким прекрасным... Таким прекрасным, что я теперь даже и вспомнить не могу...

Но вот ему показалось, что со стороны долины надвигается на него некий непроницаемо черный, уходящий в покрывало ледяных туч исполин. И так ему жутко стало, что он, выронив тот немногий хворост, который с таким трудом смог насобирать, бросился обратно. Вот и поляна. Костер уже почти затух неярко мерцали угли, ветер уносил их в сторону; среди изредка выбивающихся язычков пламени шипел такой обильный, плотный снег. Он бросился к девушке, пал перед нею на колени, дотронулся рукою до ее лба - лоб оказался совершенно холодным, а девушка лежала без всякого движенья. Тогда он принялся отогревать ее своим дыханием, да тут почувствовал, что и сам скоро в ледышку обратится, тогда он прошептал: \"Сейчас, потерпи еще немного\" - и вновь бросился в воющую, непроницаемую ночь. Теперь он вернулся довольно нескоро - шагал с трудом переставляя ноги, мучительно стенал от нечеловеческой натуги - он тащил за собою большой ствол палого дерева. И Михаил не помнил, как этот ствол нашел, как потом умудрился дотащить - все было для него как в бреду, перед глазами плыли темные круги, обмороженное тело сводила судорога. Он еще смог подтащить ствол к тому месту, где дотлевали последние угли. Там он повалился на колени, и стоял так без всякого движенья, обхватив руками ствол - словно бы вмерз в него. Но вот ему послышался стон: то не девушка простонала, но ветер, но все равно: стон показался очень похожим на ее, словно бы она умирала, и молила о спасении. И он нашел в себе силы - нащупал наполовину уже использованную бутылку с водкой, вылил ее остатки на ветки. Сложнее всего было щелкнуть зажигалкой пальцы совсем промерзли, одеревенели, и никак не хотели шевелится. Но, все-таки он переборол свое тело - и вот уже взвился огонек - вначале маленький, затем разом объявший все ветви, на многие метры вверх взмывший. Поляна сразу же осветилась, стали видны и крючковатые тощие и толстые ветки, которые обильно нависали сверху, стали видны и еще многие детали - например, дерево к которому они почти прислонялись напоминало жуткую, искривленную в злобной и мучительной судороге необычайно вытянутую морду.

О, блаженное тепло! - Михаил пододвинул девушку поближе к пламени, да и сам придвинулся, руки протянул. Сколько же в нем успело накопиться холода теперь он не хотел выходить сразу, но все сводил и сводил тело судорогой. А девушка лежала без всякого движенья - он испугался, склонился, стал звать ее, брал, подносил к губам ее холодною, невесомую ручку, хотел нащупать пульс, но никакого пульса не было. И тогда она вдруг открыла свои дивно прекрасные, печальные глаза, привстала на колени, хотела и дальше поднимать, но оказалась слишком слаба. Застонала мучительно, и некоторое время ничего не говорила, Михаил же не смел нарушить ее молчания. Наконец, она прошептала:

- Сколько времени уже прошло...

- Я не знаю. - смущенно выдохнул Михаил. - Тут время идет совсем по другому.

- Но ведь много? Много ведь, правда?

- Да, мне показалось, я очень-очень долго собирал этот хворост...

- Выходит, уже почти вся ночь прошла! Я то здесь, у костра отогрелась, ну а мама... Как она там?!.. Вы случайно не знаете?

- Нет-нет, я никогда не встречал вашей мамы.

- А я спрашиваю потому, что вы все должны знать.

- Если бы я все знал...

- Не \"Если бы\", а точно все знаете. Просто позабыли. - с неожиданным жаром проговорила тут девушка. - Вы же могучий, вы волшебник, вы святой, вы ангел. Вы все окружены светом...

- Что ты такое говоришь. - испугался Михаил, и склонился, вглядываясь в глаза, пытаясь определить, не началась ли горячка.

Девушка еще раз повторила, и тяжело, едва ли не с кровью закашлялась. И Михаил почувствовал, что она говорит правду - он действительно все знает, только вот почему-то позабыл. Он попытался вспомнить, когда прежде видел тот занесенный снегом, пронзительно стонущий овраг, но ему сделалось страшно, и он испугался этих воспоминаний - понял, что они принесут ему еще больший жар, что он не выдержит, изгорит. И неожиданно он понял, что девушка уже держит его за руку - пристально вглядывается в его лицо, спрашивает:

- Расскажите мне про себя...

Он некоторое время помолчал, пытаясь собраться с мыслями - наконец, выдохнул:

- Даже и не знаю, с чего начать, да и про что рассказывать. Моя жизнь... моя дурная, скотская жизнь... Да как будто и не было никакой жизни - только бред, будто я заболел, и долго в жару метался... Рассказывать о том, что кажется важным?.. Но сейчас все кажется таким ничтожным, грязным, подлым. Даже и не понимаю - действительно ли я где-то там жил, или же мне все это только привиделось?.. Да - словно дурной, глупый фильм просмотрел...

Он вновь на довольно долгое время замолчал: все глядел в пламень, а ветер ударял его снежными хлыстами в спину. Девушка сидела, не смея пошевелиться, опасаясь упустить хоть одно слово из его рассказа...

Ветер отчаянно завывал, стенали деревья, мрак стремительно проносился, и теперь во всем этом, слышались Михаилу еще какие-то голоса, какие-то стоны, мольбы - кажется, они звали его, и он испугался, что сейчас все это рассыплется, и он окажется у парковой аллее пьяным - теперь то его существование представлялось безмерно более жутким, нежели этот лес.

- Если вы не хотите, то можете не рассказывать... - прошептала девушка.

- Нет, нет - я расскажу. Это бред, это боль, но лучше, наверное, не держать это в себе, высказать - тогда, быть может, оставит. Я буду краток.

- Нет, лучше расскажите все в подробности.

- Это займет слишком много времени, да и не интересно все это. Собственно, и рассказывать не о чем - все такое незначимое... И зачем я так жил?! Зачем?! Зачем?!.. Ну ладно, рассказываю

* * *

Жил-был такой мальчик Миша, был он мальчиком мечтательным, воспитанным, из хорошей семьи. Потом, уже много позже, он разглядывал свои фотографии тех лет, и никак не мог себя узнать. Большие, наполненные ясным светом глаза; казалось - это будущий великий человек, или поэт или изобретатель машины времени, или архитектор, или создатель первого межгалактического корабля. Куда исчез тот ясноокий мальчик Миша, с чего все началось? Он и не мог вспомнить, с чего - кто-нибудь его подтолкнул, или он сам начал. Но где-то к концу десятого класса, он вдруг обнаружил, что и пьет и курит, что поставлен на учет в милицию за хранение наркотиков; что никакие науки его не интересует, ничего он толком не знает, а в голове какая-то каша, какая-то муть; и нет уж сил сосредоточиться и хочется только пить все больше и больше. В школе - сплошные двойки. Жалкая, с настояния родителей попытка поступить в институт - и надо же, в третий, какой-то задрапанный институтишко поступил - кажется, родители выложили кому-то в приемной комиссии. И вот Миша студент - ха! - не долго же он студентом пробыл. Раздражало его учеба, на лекциях он либо спал, либо гулял - и пил все больше и больше. Экзамены не сдал - из института вылетел, и загремел в армию. Об армии рассказывать особенно нечего - не он один служил, не он один там гнил. Да - завезли его в какую-то отдаленную часть, и подыхал он там сначала от непосильных тягот \"дедами\" наложенных, а потом от скуки нескончаемой. На последнем году питье сделалось его единственной радостью. Не помнил он своего возвращения, не помнил дальнейших лет. Кажется, он где-то работал; кажется, даже на каком-то заводишке, выполнял всякую подсобную работу; выполнял, конечно же автоматически, так как и предназначена такая работа для автоматов или для животных, но не для человека. Но он свыкся - однообразие дней, месяцев, лет не раздражало его - он просто пил и пил; оглушал себя, забывал. Жил незачем, просто двигался вперед по инерции, просто передвигал свое тело по поверхности планеты; бредил, ругался, иногда и дрался, и все пил, пил, пил... Так незаметно, незачем дошло до тридцати. В какой-то пьяный посиделки дружки сказали, что надо бы ему жениться, да детей заводить, а то и жизнь свою зазря проживет. И уже потом, в одиночестве, обхватив раскалывающуюся с похмелья голову, он ужасался, что вот состарится и не оставит никакого следа - и он решил жениться. Теперь он вспомнил, что поженился также, как и работу выбрал: он когда из армии вернулся стал обзванивать разные места, и на первом, где ему ответила, что мол да требуется такая неквалифицированная работа, он и остановился, и прогнил на этой работе последующие десять лет. В женитьбе он ходил по каким-то девкам, знакомым своих дружков - девкам непотребным, и не совсем уже молодых, и по большей части уродливых. Кто-нибудь из дружков подталкивал его, и он брал такую деваху под руку, уводил ее на кухню, или на балкону, и там продолжал прежний пьяный бред, но теперь обращал уже только к ним - не чувствовал никаких нежных чувств, сыпал матом, шатался, просто грубил, но все ж намекал, что она его избранница, что вот хорошо бы им встречаться дальше, а там, глядишь и свадебку сыграть. Девицы хоть и уродливые, хоть и опустившиеся отвечали ему отказом. В них все-таки говорил инстинкт самки, которой нужно сплести гнездо понадежней, поуютней, и они понимали, что с таким опустившимся человеком никакого гнездышка не получится, и предпочитали дальнейшее свое существование, быть может даже, где-то в глубине надеясь, что и за ними придет прекрасный принц. Но вот одна, более уродливая, более опустившаяся, более тупая, нежели остальные ответила \"Да\" - и он, как и за работу, уцепился за нее, и жил и мучаясь, и смеряясь, и ненавидя, и вновь мучаясь в течении последующих десяти лет. Он был спившимся дураком, она просто стервозной, истеричной дурой, которая считала, что жизнь ее загублена (а так на самом деле и было), и во всем винила своего ненавистного \"гада Мишку\". Ох сколько раз они ругались, дрались, сколько грязных слов друг в друга выплевали - это был ад, пьяный угар, метания в злобе, брань, водка, ругань, вновь водка, непонятная работа, водка, ругань, злоба, бред, хаос, водка, водка, водка, ругань, водка, водка, водка... И теперь каждый месяц Мишка устраивал особые запои, когда он нажирался до состояния совершенно скотского, и в такие дни супруга его уходила куда-то из их обшарпанной квартирки, потому что знала, что он в злобе своей и убить ее может. А он пил и блевал, и ругался, и вновь пил, до тех пор, пока у него не заканчивались деньги. Но не все деньги - перед началом каждого запоя он делал нечто, совсем с его обликом и состоянием не вяжущееся: он ходил в банк, и откладывал некоторую, заранее им высчитанную часть денег. Никому, даже и в скотском состоянии не обмолвился об этом счете, который медленно, но упорно, месяц за месяцем нарастал. Так продолжалось пять лет, и наконец, получив очередную зарплату, он решил, что пора. Собрал двоих дружков, с которыми обычно напивался, и сообщил, что решил, мол устроить такую громадную пьянку, что будут они пить и пить, не просыхая, и месяц и два - все пить и пить \"...пусть сдохнем, околеем как собаки в подворотне! В блевотине захлебнемся - все равно! Надоело все! На-до-ело!!! Все!!!..\" Дружки околевать не собирались, но идею большого запоя конечно поддержали. И началось то, что закончилось совсем недавно в заснеженном парке.

* * *

- ...Наверное, я сдох-таки, или брежу. Не знаю! Не знаю! Не знаю!.. Вот такой перед тобой ангел!.. Хорош ангел, да?!..

Его рассказ занял совсем немного времени, так как он буквально захлебывался словами - старался побыстрее окончить историю своего бредового существования. По прежнему вздымался, ярко светил пламень, но теперь разгоряченный Михаил чувствовал жар. То, что он поведал о своей жизни вовсе не уняло боль. Напротив - она только усилилась, и он разве что не стонал. Он боялся поднять глаза на девушку, боялся, что сейчас вот она убежит от него, такого мерзкого. Но она оставалась на месте, а потом вдруг положила свою невесомую, прохладную ладошку ему на руку, и прошептала:

- Бедненький... Я многое не поняла. Я не знаю многих слов. Но \"водка\" - у нас тоже нет такого слова, но я представляю - это вроде Тшиии. Тшиия, ходит по нашим улицам - она темный вихрь, и кто попадет в него, тот уже никогда не выйдет, будет там метаться в бреду, повсюду следовать в Тшиии. Страшная участь... впрочем - чья участь лучше?.. Каждый умирающий уносится ледяным ветром. Все время лететь с ледяным ветром, в этом мраке! Лучше бы я совсем не появлялась! Зачем вся эта боль...

- Но ты...

- Подожди, подожди - ничего не говори. Самого главного я еще не сказала. Михаил - раньше я тебя боялась, ты приходил ко мне в этих жутких снах. Я думала, что ты демон смерти; но теперь все понятно - я просто видела твою боль, этот твой \"загул\"... Хотя нет - многое, да почти ничего еще не понятно. Я только одно знаю - не спроста эта наша встреча, моя судьба, твоя судьба - все от этой встречи изменится. Только вот не говорить мы сейчас должны, не у костра греться - надо хоть сколько то хвороста с собою взять, да к городу, к матери моей продираться...

- Подожди, сейчас я пойду, ты только скажи - как звать то тебя.

- Эльгой...

- Странно... Впрочем - что здесь не странно. Но, кажется, я уже слышал это имя прежде. Ладно, пойдем.

От того ствола, который умудрился притащить Михаил, они наломали довольно много ветвей, а из самых больших сделали два факела. И вот они уже идут, почти бегут, подгоняемые в спины ураганным ветром. Эльга говорила:

- По крайней мере сейчас мы движемся в правильном направлении - ведь ветер всегда несется со стороны леса...

Они бежали рядом, каждый прижимал к груди связку с хворостом, каждый держал в руке тревожно трепещущий факел, и плохо бы им пришлось без этих факелов, потому что то и дело вырывались из темени раскоряченные, перегнутые объятия уродливых деревьев; выгибались, норовящие подставить подножку корни; изогнутые, острые ветви тянулись к глазам - и так то приходилось напрягать все силы, находится в постоянном напряжении, чтобы успевать уварачиваться или перепрыгивать. А потом неожиданно, деревья расступились, и Михаил понял, что ноги больше не держат его. Он повалился, пребольно ударился, покатился, и не удержал и хворост и факел - умирающий огонь высветил совершенно гладкую, темную ледовую поверхность, снег на которой не задерживался, но стремительно, с пронзительным скрежетом проносился.

- Я узнаю! Узнаю! - услышал он за воем ветра голос Эльги. - Это Озеро Стонов. Только один раз, еще в самом раннем детстве заходила я сюда с мамой. Хотя на лед мы и не выходили... А я и не помню, как днем через него перебегала...

Неожиданно она оказалась прямо перед расшибшимся, все пытающимся подняться Михаилом; ее похожее на тень личико оказалось прямо перед ним, и она зашептала дрожащим, едва не срывающимся в мольбы голосом:

- Мы с матушкой только на берегу, за стволами укрывшись стояли, потому что... потому что в центре - в лед вмороженная душа этого озера. Я только издали ее видела, но так это жутко. Даже и не описать той жути - стояла тогда как окаменевшая, а мама меня под руку подхватила да прочь повела, строго-настрого тогда наказала и близко к этому озеру не приближаться. А представляешь, если мы во мраке этом случайно на эту жуть...

Она не договорила, но горько-горько заплакала, и уткнулась в плечо Михаила. Факел в ее руке едва горел - налетал на него снег, и раздавалось шипение; огонек, постепенно затухая, жалобно метался - вот-вот мрак должен был полностью их поглотить. Тогда Михаил прошептал какие-то успокаивающие слова, нагнулся, пошарил по льду рукою, собрал немного хворосту, и вот уже загорелись два новых факела. При их свете они стали собирать разметанные ветром сучья...

Они старались не думать, что где-то поблизости жуткий, смерзшийся дух этого озера. Однако, и Михаилу было не по себе - ему казалось, что он уже был возле этого озера, только вот подробностей никак не мог вспомнить. Он уже набрал достаточно сучьев, и выпрямился, ища взглядом Эльгу - хрупкий огонек ее факела едва прорывался через стремительное снежное марево; он крикнул, позвал ее по имени, но, судя по тому, что огонек продолжал удаляться - она не слышала за воем ветра. Он закричал из всех сил - все тщетно - куда ему было тягаться с вековечным воплем стихии. Он уже собрался броситься за нею, как приметил еще одну особенно большую ветвь, которая едва виднелась впереди. И только когда подбежал, когда дотронулся, понял, что это вовсе не ветвь. Что-то непроницаемо темное поднималось из льда, а выше, терялась в клокочущей темно-серой дымке. Тут Михаил понял, что наткнулся-таки, на замерзший дух этого озера, попятился, хотел было повернуться и бежать, но было уже поздно - это серое, клокочущее марево стремительно стало раздуваться, и вот уже нахлынуло на него, спеленало незримыми, леденящими путами, и поволокло обратно.

И вот Михаил увидел, что перед ним высится некий темный столб, из которого беспорядочно, во все стороны вырывались искривленные отростки, который весь покрыт был провалами, трещинами - из глубин этого столба выпирали смерзшиеся лики, некоторые из которых еще и шевелились. И вот один из ликов стал раскрывать рот: видно было, что это давалось ему с величайшим трудом, от этого новые трещины покрывали его темно-матовую поверхность, раздавался пронзительный треск - Михаил ожидал услышать какой-нибудь яростный исступленный голос, но против его ожиданий, полились слова нежные, похожие на птичье пенье в весеннюю пору:

- Здравствуй, здравствуй, как давно мы не виделись. И вот вновь, вновь... уже перед самой смертью... Ты лишь иногда темным ветром проносился здесь, но это было так давно... так давно... так давно...

Сразу рассеялся страх, осталась только пронзительная жалость. Он знал он совершенно точно знал, что этот лик был ему знаком, и только вот не мог вспомнить откуда. И он чувствовал вину - он, еще не ведая за что, уже готов был пасть перед этим ликом на колени, прощения у него вымаливать.

А некая сила вновь подхватила его, и оказалось, что Михаил уже прикасается к темным, только что раскрывшимся глазам - тот же птичий, мелодичный голос пропел прямо у него в голове:

- Сейчас ты вспомнишь...

И вот темнота в глубинах этих глаз стала наполняться внутренним светом все ярче и ярче он становился... Михаил все понял и зарыдал - он, страдающий, молил о прощении, но он знал, что прощения не будет

* * *

Миша проснулся посреди ночи, и был довольно сильно изумлен, когда вместо привычной ему спальни увидел нечто темное, узкое и колышущееся. Вначале он подумал, что очутился внутри большого, доброго сердца, но потом вспомнил, что он в палатке, рядом с родителями, а палатка стоит на живописном берегу озера, к которому они три дня шли по лесным тропам. Некоторое время он лежал без всякого движения, вслушивался в таинственные ночные звуки доносящиеся снаружи: шорохи, неуловимые вздохи, далекое уханье филина, иногда - плеск рыбы в озере. И тогда он понял, что не сможет уже заснуть, и что ему никак нельзя оставаться в палатке, что он очень многое пропустит, пролежав на месте до утра. Он покосился на родителей - они сладко спали. Тогда Миша осторожно прокрался к выходу и выбрался.

Оказывается над озером поднялся густой, серебрящийся под полным диском луны туман. Над землей же он плыл пушистыми словно живыми облачками. Между деревьями провешивались призрачные стены, в них виделось некое движение казалось, что вокруг палатки, по лесу, и прямо по воде кружил призрачный хоровод. Миша постоял некоторое время, и все более и более верил, что действительно кружат некие духи. И тут на одной из ближайших ветвей раскрылись два громадных, зеленых ока, тут же зашумели крылья, и какое-то крупное тело, обдав Мишу волной теплого воздуха, пронеслось у него над головою. Он не испугался - нет - он почувствовал восторг; вспомнились ему те сказки, которые он так любил читать, а еще больше слушать в исполнении мамы, или на пластике, и он поверил, что сейчас вот шагнет в эти самые сказки, и испытает самое прекрасное, что только можно испытать. В эти мгновения, на всем белом свете не было ничего такого, что могло бы его заставить вернуться в палатку - он бросился за шумящими крыльями. Он бежал в теплом, ласкающем его тумане и смеялся. Ему хотелось петь, и он пел какую-то песню, только вот потом, сколько не старался вспомнить слова, все никак не мог. А потом он понял, что бежит по воде, и нисколько этому не удивился - это было даже вполне естественно. Он бежал за теми могучими крыльями, и уже видел впереди разливающееся через туман, праздничное сияние огней. И он понял, что бежит к тому островку, который приметил, и которым долго любовался, когда впервые вышел к берегу озера. Островок находился в самой середине водной глади, и там, под солнечными лучами ярко белела березовая роща. В первое мгновение и Мише и родителям его показалось, что это храм, да и потом не раз, когда они смотрели тогда, возникало такое чувствие. Еще днем Миша видел стаю белых лебедей, которые к этому озеру спускались, и теперь знал, что скоро встретится с ним.

И вот он выбежал из тумана - выбежал на вздымающийся березовыми, белейшими стволами берег, и тут же подхватила и закружила его прекрасная музыка. На скрипках, на дудках, на арфах играли и лешие, и деды-грибы, и кикиморы и русалки, летали маленькие человечки с сияющими крылышками танцевали воздушные танцы; а в центре островка, вокруг костра танцевали вокруг высокого, ярко сияющего костра двенадцать братьев и двенадцать сестер. Братья были облачены в белые рубахи и штаны, и сестры в такие же облачно-белые длинные платья - в глазах их сияло счастья, на губах золотились прекрасные истории, волшебные сны, Миша бросился к ним, и хоровод на мгновенье расступился, подхватил и его. Теперь он чувствовал их теплые руки, чувствовал стремительное движенье, а вот ног своих, да и тела совсем не чувствовал. Хотелось петь, и он пел, и совсем не стеснялся своего пения, так как оно выходило таким же пригожим как и у этих созданий. Было сладостное, возвышенное чувствие полета; была сказка, был восторг, была нежная, братская любовь к каждому, кто кружил в этом хороводе, кто пел и играл для них. И тогда пламя в середине круга начало плавно подниматься, распускаться широкими, пригожими волнами, словно это был дивный сказочный цветок. Глядь - а это действительно, вместо узоров огня, протягиваются к ним, словно бы тончайшие, радужно-живые лепестки, льется ласковое, и печальное пение:

- Смейтесь, танцуйте, дети мои,

Радуйтесь братья и сестры весны!

Все вы в объятиях нежной любви,

Звезды в ночи вам для света даны!

Так хорошо под луной танцевать,

Взгляды любви всем друзьям отдавать;

Тихо смеяться, и сны обвивать,

Снова и снова и жить и мечтать.

С вами есть мальчик - города сын...

Нынче он дружен с Луною,

Нынче душой он со мною,

Но впереди только холод один...

Смейтесь, танцуйте дети мои,

Звезды в ночи вам для света даны!

И тогда Миша не смог сдержать слез - это были светлые, чистые слезы; и даже эти слезы сродни смеху были...

А потом наступило утро, и он оказался склонившимся над озерной гладью, над которой еще плыли розовеющие в свете восходящего солнца мягкие сгустки тумана. Некоторое время он заворожено смотрел на остров, который весь еще окутан был туманом, и походил на прекрасный, прямо из вод поднимающийся храм. А потом раздался голос матери, которая спрашивала, что он так долго задерживается у воды - он вернулся к палатке, возле которой уже потрескивал костер, готовился завтрак. И вскоре Миша выяснил, что никуда он ночью из палатки не выходил, но крепко-крепко спал, и даже храпел. Но он-то конечно знал, что было на самом деле, и надеялся, что следующей ночью повторится этот танец... Но танец не повторился - был какой-то иной сон. А потом и вовсе забылся этот островок... На долгие-долгие годы забылся...

* * *

- Так, значит, это то самое озеро; а вы... вы все, кто танцевали, пели, сияли там. Вы все замерзли, потемнели, растрескались... А березки...

Он огляделся, и увидел, что и березки, а точнее - потемневшие, скрюченные обрубки их стволов прорывались из-подо льда вокруг этого места. И сквозь смерзшуюся кору едва-едва проступали лики прекрасных дев, которые уже не двигались, но на растрескавшихся щеках которых на века замерзли слезы. И вновь Михаил вглядывался в это сцепление лиц: узнавал братьев и сестер с которыми танцевал тогда, которых любил, которые дарили ему чувствие сладостного полета.

- Ведь это я сделал с вами... Я забыл... Я предал вас! Простите! Простите предателя!.. Но нет-нет мне прощения! Господи, господи, что же я натворил в том кошмарном своем существовании!.. Пожалуйста, пожалуйста, милые мои, простите меня! Простите! Простите! Простите!..

Теперь его уже ничто не держало, ни притягивало, он сам бросался к этим ликам, к фигуркам маленьких человечков, к сказочным чертям, кикиморам и русалкам, которые были вморожены в эту темную, растрескавшуюся, издающую беспрерывный, тяжкий стон глыбу. Он прикасался к ним руками, он целовал их, и вновь, и вновь молил о прощение; все больше и больше обмораживал свою плоть, кашлял, и вновь молил. Наконец, вновь остановился возле той фигуры, которая позвала его первой, приблизился к ней, но прикасаться не смел, глядел во вновь потемневшие, закрывающиеся глаза, шептал:

- Ты только скажи, могу ли я как-нибудь искупить свою вину? Как-нибудь поправить все это, сделать так, чтобы вновь все было по прежнему...

Видно было, какой великой муки стоило этому созданию, чтобы вновь зашевелились темные губы - раздался мучительный, еще долго гудевший в голове стон, и тут же широкая трещина с пронзительным треском расколола этот лик надвое:

- Если только по настоящему захочешь, ты сможешь Все... Ты же Человек...

Из трещины стал вырываться темно-синий пар, и был он таким холодным, что Михаил почувствовал, что он превращается в ледышку, что уже и двигаться не может. А душа этого озера, и лебеди, и черти, и кикиморы и русалки - все-все застонали:

- Мы умираем... умираем... умираем...

- Я клянусь! Слышите! Я клянусь! Я стану прежним! Я все исправлю! Клянусь! Клянусь! Клянусь! Клянусь!..

И тут Михаил стал проваливаться в какую-то беспросветную бездну.

* * *

Эльга долго искала Михаила. Ей было страшно, ей было нестерпимо холодно; и вновь незримой тяжестью наваливался на плечи, на голову давил сон. Но больше всего она мучалась из-за матушки. Как она там, совсем одна в этом страшном, продуваемом ветром доме? Без дров, без всего, такая худенькая, похожая на тень. Что, если ветер уже подхватил ее и унес?! - Нет - лучше об этом было совсем не думать; от этих мыслей уходили силы, в глазах темнело. Впрочем, и так было темно - в какое-то мгновенье факел потух, а она так и не успела зажечь нового. Скользя по ледовой поверхности, она бросилась в одну сторону; в другую - все звала Михаила, и все не получила никакого ответа. Лишь раз ей послышалось, будто прорвались мучительные, иступленные крики: \"Я клянусь! Клянусь!..\" - но это продолжалось лишь мгновенье, и она не смогла определить, с какой стороны они доносятся. Тогда, прижимая к груди охапку хвороста, она бросилась вместе с ветром, туда, где по ее мнению был город. Пробежала не так много, и тут услышала яростное волчье завыванье - сердце сжалось - значит, все-таки, придется умирать! Ведь каждый в их городе знал про лесных волков - знали только по отдаленным завываниям; те же, кто встречался с ними, уже ничего не мог рассказать...

Даже если бы завывание это раздалось издали, Эльга все равно решила бы, что обречена - ведь ночь и снежная буря были родной стихией этих вечно голодных созданий - она же чувствовала себя такой усталой, такой одинокой! Но завывание раздалось не издали, оно яростным раскатом прогремело в нескольких шагах от нее. Тогда ноги у Эльги подогнулись, и она повалилась коленями на присыпанную снегом, смерзшуюся, словно каменную землю. И теперь она молила только о том, чтобы они сразу перегрызли ей какую-нибудь важную артерию, чтобы не терзали долго. Вот снежный занавес раздвинулся, и в двух шагах от нее проступила оскаленная волчья морда - глаза полыхнули безумным, кровавым светом; пасть, обнажая ряды острых клыков распахнулась, дыхнула зловонием. Рядом с первой высунулась и вторая морда - с клыков капала слюна. Потом проступили еще несколько морд, но эти уже трудно было различить - они стояли на некотором отдалении; вообще, по перекатывающемуся, железными волнами разрывающемуся урчанию, ясно было, что место это окружает огромная волчья стая, и все они такие же изголодавшиеся, жизнь готовые отдать за то только, чтобы наполнить свои желудки кровью и мясом.

Она прикрыла свои глаза, и прошептала:

- Ну, что же вы стоите, чего ждете - только разорвите сразу, я вас прошу...

Однако, волки оставались недвижимыми; внимательно ее разглядывали, и тот безумный пламень, который полыхал в их глазах, стал убывать - еще немного времени прошло, и уже казалось, что - это преданные псы, готовые исполнять любое повеление своего хозяина.

Эльга даже глаза протерла, не веря в то, что видела. Однако, эти обезумевшие от голода волки по-прежнему не нападали на нее - внимательно ее разглядывали. Затем началось нечто совсем уж удивительное - они опустились перед ней на колени, и, склонив головы подползли совсем близко, едва не касаясь своими носами ее платья. Теперь они не выли, но дышали все столь же пронзительно и страшно, как загнанные лошади - тяжело ходили их впалые бока, а Эльга все не верила, все не могла понять, как это такое возможно...

Но вот вспомнила Михаила, и поняла, что это он, прекрасный ангел (таким она представляла его себе все это время), теперь ей помогает.

* * *

Дальше я расскажу про Михаила, и горькие это будут строки, а почему - вы сейчас узнаете. Он долго-долго (а может, лишь безмерно малое мгновенье), кричал: \"Клянусь! Клянусь! Клянусь!\" - и все падал и падал в беспросветную, темную бездну. Голова его наполнялась хмелем - он наполнял ее, словно кипящая смола, он сковывал эти такие ясные, такие сильные порывы - Михаил как мог боролся с ним, но ничего не мог поделать: чем дальше, тем больше кружилась голова, тем больше все слеплялось во что-то невнятное, расплывчатое...

Но вот наконец тьма расступилась, и он тут же повалился в большой, показавшийся ему мягким и теплым словно перина, сугроб. И только он погрузился, как тело его стало выворачивать наизнанку - отвратительными, жгучими рывками поднималась из желудка рвота. И он чувствовал себя таким изможденным, разбитым! В голове пульсировало жаркое марево, и сквозь него он испытывал отвращение к себе - однако, и это отвращение было каким-то размытым, блеклым - не одной ясной мысли, одна хмель. И тут кто-то подхватил его подмышки, вздернул вверх; и вот в разрывающемся, перекручивающемся темно-сером снежном мире, увидел он перекошенные, похожие на уродливые мазки, пьяные морды своих дружков. Дружки эти, покачиваясь под снегопадом, лениво и зло переругивались, матерились. Сначала Михаил не понимал смысла их восклицаний: они напоминали разве что скрежет некоего расстроенного механизма. Прошло, как ему показалось, нескончаемо много времени: ничего не изменялось - дружки все ругались, снег все сыпал, и в некотором отдалении гудел тысячами железных голосов город. Кажется, они шли дальше по аллее; кажется, им навстречу даже попалась какая-то женщина, да и шарахнулась от такой компании - все это ничего не значило; и только, Михаил сам и не заметил с какого мгновенья, стал принимать участие в их пьяной перебранке. Они восклицали некие примитивные, ничего не значащие обвинения, приправляли их матюгами, а в ответ получали почти такие же обвинения, перекрученные теми же матюгами - так повторялось довольно долго, и дошло, в конце концов почти до драки, и даже было нанесено несколько ударов - но тут же почему-то посыпались извинения, восклицания, вроде: \"Да я, брат... как сволочь себя вел!..\" - и даже слезы из мутных глаз выступили, и стали они себя друг друга по плечам хлопать; даже и облобызали свои смрадные, немытые щеки...

И вот, когда они облобызались, Михаила наконец стало рвать - он согнулся в три погибели, и при этом вылетела, покатилась по снегу, так и не открытая бутылка \"Столичной\" - один из дружков подхватил драгоценную жижу, другой принялся похлопывать Михаила по спине, и вновь повторять что-то свинячье-грязное, пошлое. После этого выверта Михаил почувствовал себя настолько слабым, что повалился бы, если бы его опять не подхватили. Он некоторое время пронзительно, задыхаясь дышал; затем, скрючившись, закашлялся; и вновь бы повалился, если бы его не удержали те же руки. И вновь что-то говорили, но он не понял ни единого слова: все это доносилось откуда-то из бесконечного далека, все это ничего не значило. Когда он смог поднять голову, когда сквозь раскаленную зыбкую муть смог взглянуть на своих дружков, то уже ясно смог увидеть застывший на них страх. Они возбужденно, и часто-часто выдыхая густые клубы пара, переговаривались между собою, и все поглядывали на него - вот и слова донеслись: \"Весь прямо как полотно... смотри - сейчас повалится и отдаст копыта - перепил... Скорую надо вызывать!\". Михаилу удалось вырваться от них: он отступил на несколько шагов и уперся о ствол какого-то дерева, вытянул к ним руку, воскликнул:

- Нет-нет - не надо вызывать скорую! Это ничего не даст! Нам душу сначала надо вылечить, а потом уж тело...

Дружки довольно переглянулись:

- Ну, пронесло - отошла горячка! Теперь на филоствофвоста потянуло! Ну, философ - и как нам душу то лечить без водки, а?!

- Вы же губите себя!.. Вы пьете, и как в трясину раскаленную уходите. Да дело даже и не в том, что вы пьете - пить то тоже можно с умом! А дело то в том...

И тут он вновь надолго закашлялся: тело ломило, голова раскалывалась - он чувствовал себя настолько дурно, настолько близко к смерти, что уж готов был согласиться, чтобы вызвали скорую. И вновь кто-то похлопывал его по спине, и вновь кто-то повторял чудовищно бессмысленные, вновь и вновь повторяющиеся перемешанные с матюгами слова. А потом, когда приступ таки оставил его, когда он вновь смог выпрямится, и вновь стал вглядываться в их лица, то понял, что не знает, что им сказать. Дело в том, что он хотел их убедить, сказать о многом-многом, о бессмысленности, тупости их бытия; о том, как надо жить - хотел сказать, что когда-то, в детстве, они были прекрасными, богоподобными созданиями, и были у них райские миры, которые теперь разрушены, лежат залитые грязью и спиртом, смердят беспросветными туманами. И он понимал, что не найдет нужных слов - точнее, сможет выразить что-то, но это все прозвучит и глупо, и пусто. И они, быть может, станут его слушать, быть может станут кивать; быть может, даже и расчувствуются, даже и слезу пустят из своих мутных глаз, и будут поддакивать ему: \"Потеряли! Потеряли!.. Ух, сколько раньше всего было!.. Вся жизнь загублена, Мишка!..\" - и сами что-то начнут лепетать и матюгаться, а потом вновь запьют; потом, может, опять поссорятся и чуть не подерутся. А потом у них будет похмелье, и они будут скрипеть зубами, ругаться, вновь искать выпивку, а потом, может и отойдет хмель, но туман все равно в голове останется - от этого тумана им уже никуда не деться, и не вспомнят они об этом пьяном лепете, так же как не вспомнят и об тысячах иных пьяных лепетах, которые были прежде.

И он не стал им ничего говорить, он просто оттолкнулся от древесного ствола, и неверными шагами побрел по аллее. Он хотел сразу же вырваться, остаться в одиночестве, чтобы разобраться со своими чувствами...

Они следовали за ним, они вновь и вновь восклицали; спрашивали - куда он идет, когда они вновь будут пить. Михаил ничего не отвечал, просто упрямо, шаг за шагом, продвигался вперед...

Так он дошел до своей квартиры, уже возле самой двери обернулся, обратился к ним:

- Оставьте меня, пожалуйста!.. Мне надо с жизнью своей разобраться, с совестью своею. Одному побыть... Долго, долго надо одному быть!..

В их мутных глазах проступило удивление: не ожидали они таких искренних, таких сильных чувств - он же прямо-таки молил, в исступлении эти слова проговаривал - вот уже и слезы по его щекам покатились. И не известно еще, чем бы это закончилось, если бы дверь за его спиной резко не распахнулось, и он с грохотом не повалился в коридор. Один из дружков усмехнулся, другой выплеснул несколько нецензурных выражений...

Над Михаилом возвышалась его жена - жирная, уродливая, тупая бабища; от которой несло винно-водочным перегаром. Она и вернулась от своей подружки, потому только, что напилась - стало быть и смелости набралась, решила устроить ненавистному мужу большой скандал с избиением.

И бред, который тянулся уже много-много времени, получил продолжение. Прежде всего, она его хорошенько пнула, и визгливо стала выкрикивать совершенно бессмысленную, умоисступленную ругань. И какая в ней ярость была! Накопилось, накопилось за многие годы!.. В коридоре клокотал ад - могло совершится убийство - одно из тех убийств про которые в газетах помещают короткие предложения, вроде: \"На улице такой-то в пьяной ссоре муж/жена убил/а, супругу/а\". Однако, вдруг подхватила его за руку, и с неженской силой, вздернула вверх, змеей зашипела - не ладонью, кулаком с размаху в щеку ударила. Михаил не сопротивлялся - он только стенал - он жаждал вырваться из этого ада, но чувствовал, что слишком слабый. А тут вступились дружки - они перехватили жену за руки, и с немалыми усилиями (и это-то два здоровых мужика), смогли оттащить ее от Михаила на кухню. На несколько мгновений Михаил оказался в одиночестве, и он шагнул к двери - надо бежать за город, бежать в тишину лесов; найти там покой, лежать на снегу, не слышать ничего, кроме шепота падающего снега, не видеть ничего, кроме задумчивых туч над темными ветвями... Но он был слишком слаб! Только два шага и смог сделать, а там колени его подогнулись, и он, с мучительным стоном, опустился на тумбочку, которая в притык стояла к распахнутой, манящей к свободе двери - он сшиб на пол пустую бутылку, которая на этой тумбочке валялась, и вот один из дружков захлопнул дверь, а его, Михаила, подхватил на руку, и буквально протащил на пустующую, грязную кухню, где за залепленным столом уже восседала его супруга, уже наливала второй стакан из только что открытой бутылки \"Столичной\". Второй дружок сидел рядом, и по-пьяному искренним голосом втолковывал ей, что, мол, ее супруг, на самом то деле, мужик что надо, мужик ее любящий, ну а какой русский мужик без водочки родимой... и лепетал, и бормотал, и выкрикивал тот пьяный бред, который обычно в таких случаях и звучит. Жена его слушала, кивала, а когда проглотила третий стакан, то махнула своей жирной ручищей, и презрительно взглянув своими блеклыми, словно бельмами завешенными глазами на Михаила, тут же перевела их на говорливо дружка - и взгляд был уже похотливым. Михаила тогда едва вновь не стошнило - ему показалось, что сгнившая, наполненная личинками свинья предлагает себя тоже гнойному, всю жизнь на свалке проведшему псу. Но пес был слишком измучен пьянками, чтобы испытывать ответное вожделенье - оно одно вожделенье, к бутылке, знал. И жена все еще поглядывая на него своими слезящимися глазками, спрашивала, не умеет ли он на гитаре играть. Дружок ответил, что умеет, и тогда притащили расстроенную гитару, которая вот уже несколько лет как пылилась на антресолях (при этом, конечно, завалили коридор какими-то коробками). Дружок стал бренчать, делал даже попытки настроить, и тут оказалась, что водка уже закончилась. Тогда обратились к Михаилу - ведь он был главным спонсором. Он вяло стал отнекиваться, но тут поднялась ругань - жена прямо-таки взвилась - вопила, что кого-то стороннего он спаивает, а для нее жалко. И вновь она бросилась на него, и задушила, и голову бы какой-нибудь сковородкой пробила, если бы только вновь ее не сдержали. Михаил глядел на вертящуюся вокруг него протухшую плоть, задыхался от духоты, от нехватки свежего воздуха, и... забывал. Ему казалось, что между тем временем, когда он так искренне вопил: \"Клянусь!\", и нынешним, минула целая вечность. Теперь то, что он видел в Темном лесу, все что чувствовал и понял - все это казалось далеким, несбыточным. Да и было ли это вовсе?.. Теперь ему гораздо более естественным казалось обыденное его пьяное состояние. Был какой-то непонятный большой мир, о котором лучше вовсе было не размышлять, и который приносил в основном одни неприятности, и была его квартирка, были дружки, была, наконец, водка, как лучшее средство забыться. И он дал им все оставшиеся деньги, и при этом еще пробормотал, что сам пить не станет. А они даже и слушать его не стали надо, мол перемирие с женой обмыть. И тогда Михаил еще раз попытался вырваться - потянулся трясущимися руками к тому, к кому перешли деньги, и попросил, чтобы за покупками выпустили его. Однако, его не выпусти сказали, что ему лучше посидеть, от всякой дури отойти. И Михаил остался на кухне вместе с женой, и с приглянувшимся ей дружком - она все строила ему слизкие глазки, а он бренчал на гитаре, и пел что-то дурным голосом... Ожидание того, кто пошел за выпивкой показалось Михаилу нескончаемым - он считал секунды, и никогда не доходил дальше десяти - сбивался. Голова прямо-таки раскалывалась, в глазах плыли темные круги, полосы, пятна; он слабо стонал сквозь сжатые зубы. И он уже жаждал напиться - он не понимал, как мог отказываться от выпивки - надо было поскорее забыться, избавиться от этой боли; потому что мир - дрянь; и жизнь - дрянь... и вообще - лучше не о чем не думать, только бы поскорее забыться, чтобы не мучило что-то с такой силой, не жгло, не терзало так - да где же он?! Где ж он?! Где ж?!!..\"

Но вот и вернулся - выставил на стол разом две большие сумки, которые битком были набиты бутылками дешевой водки.

- И что, и закуски никакой не купил?.. - с обреченностью смертника спросил Михаил.

Но тут на стол откуда-то посыпались пакеты с чипсами, Михаила хлопнули по плечу, сказали, что \"все сейчас будет нормалек\" - и поднесли первый стакан до краев наполненный прозрачной отравой.

А дальше был бред - то идиотское, отчаянное застолье, когда компания упивается до скотского состояния, когда влекут самые примитивные инстинкты. И я не стану описывать этого - скажу только, что гнилая плоть клокотала, пенилась, исходила болезненным жаром на кухне, вливала в себя водку, издавала грубые, противные естеству звуки. И это продолжалось не один день были какие-то перерывы, были драки, были перемирия, а потом водка закончилась. Было жуткое похмелье, а затем - работа грузчиком. Три товарища (прямо как у Ремарка!) - работали плечо к плечу - перетаскивали какие-то ящики, и двое из них бормотали третьему:

- ...А твоя женка то - бабенка что надо. Теперь с нами будет пить...

До первой получки, каждый день поздно вечером, разбитым, изможденный Михаил добирался до своей квартирки, и одного только хотел - упасть поскорее на кровать, да и провалиться в забытье. А дома его поджидала ненавидящая его жена, и ворчала, что он загубил ее жизнь. Он лениво, обречено переругивался с ней, и никуда уже не стремился - ждал только, когда получит деньги, чтобы забыться...

И вот все три дружка получили какое-то количество банкнот, и рассчитали так, чтобы хватало на каждый вечер - по две бутылки - до следующей получки. И вот какой установился у Михаила распорядок дня: рано утром мучительный, адский, болевой подъем. Весь день - болезненное движение через что-то темное, постоянное чувство изможденности, усталости. Вечер - он, два дружка, его жена - все сидят на кухне, перед ними - две стремительно опустошаемые бутылки водки; ругань, хохот, пьяные хоровые песни, снова ругань, иногда мордобитие, перемирия, ругань, хохот... Иногда дружки убирались восвояси, иногда - оставались ночевать в спальне супругов - храпели на полу; ну а Михаил, совсем опустившийся, на бомжа похожий, лежал в забытье, рядом со смердящей тушей жены. На следующее утро все повторялось - это жена поливала их холодной водой, и вообще: проявляла неиссякаемую энергию, лишь бы только вытолкать их на работу. И это, с незначительными изменениями, продолжалось не месяц, не два - это целый год. И за все это время Михаил не разу не попытался разорвать этот адов круг - ему казалось, что, измени он хоть что-то, так все станет еще хуже - о том же видении, которое посетило его в парке, а тем более, о своих тогдашних клятвах и порывах, он так ни разу и не вспомнил...

И вот, спустя год, их стал раздражать собачий, продирающийся через тонкие бетонные стены вой. Собака выла настолько заунывно, что их бессвязные разговоры разрушались; слова и обычные и матерные застывали где-то на языке... Так продолжалось целый час, и вот когда была начата вторая бутылка водки, то решено было пойти, \"заставить эту псину заткнуться\". Жена настояла, чтобы гнали Михаила - они уже не боялись его отпускать, так как он за все эти шесть месяцев ничем не выделился из их пьяного гниения. Он и сам чувствовал только раздражение к нарушившим их обыденность псине, и думал только о том, как бы поскорее с этим покончить, да вернуться, чтобы ему осталось еще хоть что-то от второй бутылки (иначе, ему стало бы дурно - он как наркоман пристрастился к своей доле от этих двух бутылок).

Он знал, что слышимость лучше с верхнего этажа. К ним самим приходили соседи снизу, требовали, чтобы \"...прекратили это безобразие - ни сна, ни покоя\" - даже и милицию вызывали, но потом привыкли, как привыкают люди живущие возле большой автострады к постоянному реву машин. И вот Михаил позвонил в дверь квартиры, которая находилась прямо над их. Дверь приоткрылась, при ярком электрическом свете показалось испуганное личико девочки лет пяти. Она тихим-тихим голосочком прошептала:

- Вы сосед снизу, да?

- Да. - ответил Михаил.

- Хорошо. Тогда я вас впущу. Мама сказала, чтобы я незнакомых не пускала, а раз вы сосед, вас можно впустить. Вы побудете у нас, пока мама не вернется. Пожалуйста, мне очень страшно...

И она распахнула перед ним дверь - Михаил ослеп от электрического сияния (ведь у них на кухне горела слабая, да к тому же залепленная грязью лампочка). Он так и замер на пороге, но тут девочка подхватила его за руку:

- Проходите, проходите. Нельзя стоять на пороге! Нельзя дверь нараспашку держать!.. На лестнице так темно!..

Михаил шагнул вперед, и тут же внизу сильно хлопнула дверь его квартиры, и раздался возглас одного из дружков, который спрашивал, куда он, Михаил, пропал. Еще за мгновенье до этого Михаил непременно крикнул бы в ответ, чтобы водку без него не пили, но теперь уже что-то изменилось - он еще и не понимал, что именно - он просто доверился этой девочке, а она уже закрыла за его спиной дверь - он слышал, как щелкнули два замка, да потом еще и цепочка звякнула.

- Что же вы с закрытыми глазами стоите?

Действительно: он закрыл от слишком яркого света глаза, да и забыл об этом. Но вот уже открыл, увидел широкую, всю наполненную белым светом прихожую; под потолком висело несколько праздничных шаров, на полочках сидели, внимательно глядели на него своими большими, синими глазами куклы. Возле его ног стоял большой колли, смотрел Михаилу прямо в глаза:

- Вот видите, видите! - воскликнула девочка, которая утопила свои ручки в шерсти колли. - Вы слышали, как он выл? Никогда так не выл, а вы пришли, и сразу перестал. Вы не представляете, как мне страшно было! Мне же мама вчера \"Снежную королеву\" читала. А сегодня, как осталась одна - подошла к окну, смотрю - одна снежинка с той стороны прилипла и расти-расти стала! Как страшно стало! Я сразу бежать, и в ванной закрылась! Стою там в темноте, слушаю. Слышно, как ветер воет, а тут вдруг наш Бин завыл! Я знала, что Она в квартиру через стекло прошло! Я даже ее шаги слышала - она все искала меня, хотела унести в свой ледовый дворец!.. И я еще за Бина боялась - ведь она могла его заморозить! Как же долго я там простояла, а потом вы позвонили! Мне так страшно было из ванной выбежать, и дверь вам открыть. Но я страх переборола, и снежная королева ушла. Теперь она больше не придет за мною, потому что узнала, какая я смелая...

Все это время она с жалость глядела на Михаила, и вот, после некоторой паузы, молвила:

- А мне вас так жалко! Вы такой больной - у вас кожа совсем белая, даже зеленая; и вы все щетиной покрылись! Ой, у вас наверное, температура высокая. Хотите я вас градусник дам?.. Надо врача вызвать. Хотя вы, наверное, не любите врача? Вот и я раньше не любила - боялась, что он придет и невкусных лекарств выпишет. А потом мама объяснила, что врач хороший, что он хоть и не вкусные, но очень полезные лекарства прописывает, он о здоровье нашем беспокоиться. Так что вы не бойтесь врача - давайте, я позвоню...

- Нет-нет, - прошептал Михаил. - Мне не тот врач сейчас нужен...

- Ой, а что это вы заплакали? Не плачьте, пожалуйста, а то я сейчас сама...

И действительно, девочка заплакала - тогда Михаил отступил на шаг, и повалился на колени:

- Нет, ты только не плач. Что ж ты плачешь из-за меня. Девочка, я же дрянь...

- Зачем вы ругаетесь?.. Такое плохое слово...

- Да - видишь, какой я... Я очень плохой человек. И вот сейчас очень дурно себя чувствую - в душе дурно... То есть... Я все равно пьяный... И это пьяное, подлое покаяние. Понимаешь, я и так подлец, и вдвойне, и втройне подлец, что тут мерзости свои выговариваю. Я вообще не должен был заходить. Ты дверь мне открой...

И тут электрическая трель наполнила коридор.

- Ой, это, наверное, уже мама вернулась...

- Подожди, подожди, не открывай... - слабым шепотом взмолился Михаил. Ты сначала в этот... в глазок посмотри - может, это они, которые меня опять возьмут. Ты смотри - если мама, так конечно - гони меня прочь - все равно конченный я человек; ну а если они - ты уж пожалуйста не открывай. Пожалуйста, пожалуйста - не открывай...

Девочка ничего не ответила, порхнула к двери, и в какое-то мучительное мгновенье он подумал, что она не послушалась его, что сейчас вот распахнет дверь - и шагнут, словно жуткие, неумолимые призраки ОНИ, подхватят, вновь понесут в ту узкую, душную преисподнюю. Теперь он хоть выглянул из того раскаленного, темного колеса в котором целый год вращался - теперь он почувствовал ноющую, жгущие отвращение и к тому что было, и к самому себе. А еще он испытывал горечь от которой слезы катились, горечь от которой вопить хотелось - от того, что он так бессмысленно губит свою жизнь. И он понимал, что это только начало его пробуждения, что ему еще многое предстоит понять, вспомнить; и знал, что, если они его подхватит, то он опять не выдержит, опять начнет пить, и на следующее утро, и на утро за ним, и через месяц, и через год, и до самой его смерти будет тянутся, и наконец пролетит в один туманный, бессмысленный миг - бред. Он знал, что они за двери, он слышал их приглушенные голоса: \"Да слышал я - он там чего то говорил!.. Да не могли его пустить!.. А я говорю - слышал!..\".

А девочка подхватила стоящую возле двери табуретку, взлетела на нее, встала на цыпочки, и только так смогла взглянуть в глазок. Сразу же отшатнулась, бесшумно спрыгнула на пол, так же бесшумно отодвинула табуретку в сторону. Колли Бин не разу не гавкнул - прилег в уголке и оттуда с печалью смотрел на Михаила. Все было тихо - квартира словно вымерла, и только взглянув на счетчик можно было определить, что там кто-то во всю жжет электричеством. Но стоящие на лестнице, даже если бы догадались, не смогли бы этого сделать - на этом, как и на остальных этажах осталась только одна лампа, и при ее блеклом свете почти ничего не было видно...

Они еще несколько раз позвонили, а затем стали трезвонить в соседнюю дверь; оттуда, словно из могилы угрюмо прорычал что-то мужской бас, и тут же, с нижнего этажа прорезался пронзительный визг жены:

- Да... с ним!.. Пусть этот... шляется, где ему угодно! Пес замолк! Идите - пить! Идите говорю!..

Дружки недолго поспорили, но жена их скоро перекричала, и они ушли. Наступила тишина... Спустя некоторое время Михаил понял, что он стоит, прислонившись ухом к двери, что голова его в очередной раз раскалывается, и больно - до слез больно. Уши словно ватой были забиты, но он, все-таки, расслышал голос девочки:

- ...Вы выпейте - это мама всегда пьет, когда у нее голова болит.

И тут он понял, что девочка протягивает ему стакан, в котором пузырилось какое-то снадобье, он выпил, а потом попросился в туалет, и там его долго рвало, потом он попросил еще такого снадобья, и некоторое время чувствовал себя так, как чувствует человек находящийся при смерти - некоторое время он был уверен, что умрет, и ему было жутко от этого, он боялся смерти, потому что та бесконечность, которая ждала его после, представлялось ему чем-то темным, наполненным раскаленным, но в то же время пронзающим его ледяными иглами ветром, который все время несет куда-то его, безвольного, слабого...

А потом он стоял в коридоре, и робко спрашивал у нее:

- Можно остаться ненадолго... Если ты позволишь, то я пройду куда-нибудь... в какую-нибудь комнату, но только не на кухню...

Конечно, она позволила ему пройти в свою комнату, и даже была рада этому. Вот Михаил вошел, робко огляделся. Когда он увидел в коридоре нескольких сидящих на полочке кукол, то он ожидал, что в комнате будет целое кукольное царство, однако, оказалось, что там только одна кукла - и никакая-то новая, блестящая кукла, а старая, с длинными, густыми, соломенного цвета волосами. И нельзя сказать, что эта кукла выглядела как живая, но в ней, против тех иных, что сидели в коридоре, и тех бессчетных, что ждали своих покупателей в магазинах - в отличии от них, в этой кукле было что-то сказочное; казалось, вот сейчас протянет она руку, да и уведет в волшебную страну. Ну а волшебная страна открывалась на большом, тоже старом ковре, который висел на столе. Собственно - это была пещера, в котором за столом пиршествовали разные добрые звери, а за окном открывался кусочек прекрасного пейзажа... У Михаила защемило в сердце - он понял, что видел уже когда-то этот пейзаж. Он с пронзительной болью взглянул на девочку - и тут же нашел в себе силы, потупился - просто вспомнил, что никоем образом не должен передавать ребенку эту свою боль. Прошептал:

- Расскажи, пожалуйста...

- Хотите, сказку расскажу.

- Да.

- Жил-был пес - добрый-предобрый. И почувствовал этот пес, что есть такой человек, который очень болен, и он один может ему помочь. И вот завыл этот пес - пришел этот человек и излечился...

- Это же про меня, правда?

- Да, конечно! - рассмеялась девочка. - Бин, поди сюда... Это я так, только сейчас придумала - на самом-то деле он выл на Снежную королеву. Ну, теперь нам нечего бояться, правда, Бин?

Бин вильнул ей хвостом, и вновь с печалью, с состраданием, с готовностью помочь стал глядеть на Михаила. Совсем не собачий то был взгляд - казалось, вот сейчас раскроет он пасть, да и заговорит человечьим голосом - заговорит речь мудрую...

И тут на Михаила навалился сон. Он, не в силах сдержать слезы, прошептал:

- А теперь, мне надо уходить... А то сейчас засну. Ведь нельзя же, чтобы вернулась твоя мама, и застала меня...

- Можно! Можно! - воскликнула девочка, и подбежала, схватила его за руку. - Я объясню маме. Да она и так вас знает - вы же сосед...

- Да уж - знает. Нет - мне надо идти.

- Вы домой пойдете?

- Да...

Однако, голос его дрогнул, и девочка почувствовала, что он говорит неправду. Он действительно не собирался возвращаться домой - он собирался выйти на улицу, и идти, и идти под нескончаемым снегопадом, сколько хватит сил, пока ненавистный город останется далеко-далеко позади, и там повалится в сугроб, и спать... уже не было сил ужасаться смерти - хотелось только вырваться из ненавистного существования, и не причинять никому боли. И девочка, сама еще никогда не задумывавшаяся о смерти, не знающая даже, что такое смерть - просто почувствовала, что ему грозит что-то худшее нежели даже Снежная королева. И она принялась его уговаривать, даже и заплакала, но Михаил, испытывая муку несказанную от вида этих детских слез, все же собирался уйти. Тогда она сказала:

- Мама все равно раньше пяти утра не вернется... Она если так уходит, то раньше не возвращается. Вот я вас в пять и разбужу - вы соберетесь и пойдете...

- Ну, хорошо, хорошо... - сразу сдался; как за лучик света, ухватился за это предложение Михаил. - Я здесь, на полу улягусь... Только скажи - как звать тебя?

- Ритой. А мама меня Риточкой называет.

Последнее, что он помнил в этом мире, был мягкий, дышащий теплом бок Бина, который теплыми, солнечными волнами разлился по его груди; ковер на котором звери пришли в движение; и кукла - она уже была на ковре, сидела, облаченная в печальное, темных тонов платье, во главе стола, с нежностью глядела на него...

* * *

Эльга уже понимала, что ей не следует бояться этих волков - она улыбнулась им своими побелевшими от холода, тонкими губами; погладила одного из них. Волк добродушно проурчал что-то, и вдруг подставил ей спину. Тогда Эльга, не выпуская хворост, уселась на него - в то же мгновенье этот тощий волк сорвался с места, и понес ее вперед - через ночь, через темный, пронизанный снежным ветром лес. Никогда прежде не доводилось ей передвигаться с такой скоростью - темные очертания деревьев отлетали назад с такой скоростью, что за ними даже и уследить было невозможно; зато встречного ветра не было - вообще от этого волка исходило такое тепло, такой уют, что ее голова постепенно стала клонится вниз, веки слипались... как же давно - как же ужасающе давно она уже не спала... Но тут в голове ее раздался знакомый голос: \"Не спи, Эльга, не спи...\" - она смогла приподнять голову, и вот увидела, как приближаются дивные, яркие огни - какая красота! какие нежные, переливчатые цвета!.. Она и забыла, что могут быть какие-либо цвета кроме темных, но теперь вот вспоминала, что когда-то, очень-очень давно уже любовалась такой красотою... Несший ее волк замедлил свой бег, и она смогла разглядеть, что приближаются они ко пню - это был целый дворец, наросты на котором изгибались в виде башенок, а из многочисленных, покрытых цветной слюдой окон, и вырывался тот самый цвет, который она приметила раньше - представилось дерево, которое стояло когда-то на этом месте - и тогда Эльга вспомнила, что и дерево это когда-то видела; вспомнила лучезарную крону, которая распахивала свои нежные объятия над ее счастливым городом... Нет - право, это было настолько несбыточно прекрасно, настолько далеко, что тут же расплывалось в туманной, обвивающей ее дымке...

Волк остановился, поднял морду, и провыл - тут же в нижней части пня-дворца стали распахиваться створки ворот, и яркий, сильный свет хлынувшего оттуда пламени на некоторое время ослепил Веронику. Она чувствовала, что волк понес ее вперед, в этот свет; она слышала гул многочисленных голосов; она улавливала запахи как разных кушаний, так и ароматы трав и цветов - которые она тоже когда-то знала, но вспомнила про их существование только теперь. И только когда чей-то мягкий голос попросил, чтобы она открыла глаза, Вероника поняла, что была с закрытыми глазами. Открыла, и прежде всего отметила, что волк уже ссадил ее, и куда-то убежал, что она стоит теперь на плотно утоптанном земляном полу, а вокруг, в отточенных, блестящих, словно лакированных стенах, горят многочисленные, живыми сердцами пульсирующие светильники. Увидела многих-многих зверей, которые одеты были в парадные мундиры, кафтаны; прекрасные, словно цветы платья... Были тут и медведи, и олени, и зайцы, и кабаны, и волки, и лисы, и белки, и куницы, и бурундуки, и маленькие суслики и мышки, и даже подслеповатые кроты, которых водили за обтянутые в черные перчатки лапки, их друзья - были здесь и рыбки; они плескались в большом аквариуме, который носил на своей спине водяной. Помимо водяного были и иные создания, о которых в городе говорили только дурное - так были там русалки, лешие, несколько старичков-лесовиков, живые пни, грибы, коряги; живые туманные стяги и болотные кикиморы, одна баба-яга, один Кощей Бессмертный, и чета ветвисторогих чертей, за которыми поспешал говорливый выводок чертят... Да кого там только не было - некоторых из этих созданий Эльга даже и не знала, как звать, но все-таки, помнила, что и их когда-то встречала. А к ней подошла кукла - большая кукла с длинными, густыми, соломенными цвета волосами; та самая кукла с которой когда-то играла еще и ее мама, и которая была единственной, и, конечно же любимой куклой Эльги в детстве.

И впомнила она тот страшный день, когда мама ушла куда-то из дому, и маленькая Эльга осталась в одиночестве. Она сидела, обнявшись со своей любимицей, а на улице пронзительно, жутко завывал ветер. Потом стало темнеть, и темнело до тех пор, пока единственное, что могла видеть девочка, это сияющие нежным синим цветом глаза своей любимицы. Потом в темноте раздался скрежет, в комнате подул, утягивая ее ледяной ветер. Она пыталась удержать куклу, но кто-то незримый дернул ее с такой силой, что Эльга осталась лежать в беспамятстве. Очнулась уже в своей кровати - рядом с ней сидела мама, и протягивало какое-то горячее варево. Тогда девочка долго плакала - не ела, не пила, совсем исхудала - переживала потерю своей куклы, как смерть близкого человека...

И вот теперь, сразу же узнав ее, Эльга радостно вскрикнула, и бросилась кукле в объятия, даже и не обратив внимания, что та даже повыше ее ростом, что облачена она в темные, траурные одеяния.

- Сестричка, сестричка... - счастливо плакала Эльга. - А я ведь чувствовала, что ты все равно в живых осталась... Как хорошо, какая счастливая встреча...

- Только, боюсь, не долгой она будет... - голос у куклы был очень печальным, казалось, вот сейчас она заплачет. - Мы собрались здесь на торжество, но мрачное это торжество... Большая тьма надвигается... Все это чувствуют...

Последние слова, кукла проговорила таким леденящим, пронзительно-отчаянным голосом, что Эльга испуганно отшатнулась (при этом еще продолжала держаться за ее деревянные, но исходящие внутренним теплом ладони). Она взглянула в глаза куклы, и увидела там боль - тут же и своей радости устыдилась, вспомнила, что сейчас, где-то в городе замерзает, обращается в тень ее мама. Тогда она оглянулась по сторонам, и поняла, что все эти звери и диковинные создания, которых она приняла вначале за счастливых, на самом то деле и печальны, и мрачны - поняла, что чаще всего в их приглушенных разговорах слышится слово \"смерть\"; а русалки даже плакали, своими родниковыми слезами.

- Откуда же вы знаете об этой наступающей тьме? - шепотом спросила она у куклы.

- То вестник пришел. Проедем - ты сама все увидишь...

И кукла провела Эльгу в большую залу, где происходило основное пиршество. Зала была вытянутой, и во всю ее длину вытягивался обильно уставленный яствами стол. Кукла шептала:

- Ты видела, какие голодные волки, которые тебя донесли. Так и все звери - нам не хватает еды - мы же не станем охотится друг на друга, как того хочет Зимнее время. Но сегодня, по случаю пришествия такого дорого гостя, по случаю того, что нам недолго уже осталось ждать конца, мы выставили все-то, что бережно хранили на черный день - черный день пришел...

И тут Эльга вздрогнула - ее глаза засияли, вся она вдруг так одушевилась, что, казалось, вот сейчас сорвется с места, да и взлетит, словно бабочка (кстати, в воздухе светили крылышками несколько маленьких человечков). А дело было в том, что она увидела несколько окошек, за которыми и зеленели и синели, и сияли под благодатным, щедрым солнцем поля, луга, реки, поляны из цветов, грибные леса и березовые рощи, где-то высоко-высоко в небе, среди величественных облаков плыли вольные птицы - слышалось теплое движение воздуха, ароматы тех просторов переполняли грудь. И вновь по щекам Эльги катились слезы - только это были уже счастливые, светлые слезы. Она, не отрывая взгляда от этих красот, воодушевлено говорила:

- Сестричка, что же ты говоришь о гибели, когда наш мир возрождается! Посмотри - разве же может что-нибудь одолеть эту красоту?! Побежали туда!

- Спрашиваешь, может ли что-нибудь эту красоту одолеть... - печально вздохнула кукла. - Сейчас ты сама увидишь, что очень даже может...

Тогда, рука об руку, подошли они к одному из окон, и тут только, подойдя в плотную, Эльга увидела, что - это всего лишь картина. Пусть и нарисованная какими-то живыми, словно из самой жизни сотканными красками, пусть и дышащая - но всего лишь картина. Эльга еще надеялась, что полотно расступится от прикосновения ее руки - поверхность была теплой, живой, как и рука куклы, но это все-таки была твердь, плоскость. И тогда кукла освободилась от руки Эльги, и схватилась за две незамеченные прежде ручки, выделанные в форме колосьев.

- Не надо! - воскликнула Эльга, и сильно побледнела, задрожала так, будто в эту темную залу ворвался снежный вихрь.

Она уже слышала завывание ветра с той стороны, уже слышала, как бьет по деревянной поверхности плотный и жесткий, похожий на битое стекло снег. Но кукла говорила:

- Ты спрашивала, что может победить эту красоту?.. Смотри, смотри - ведь на этом самом месте была эта красота...

И она одним резким движеньем распахнула створки - тут же едва слышный до того вой ветра перерос в оглушительные, яростные завыванья, тут же полчища снежинок хлынули в лицо Эльги.

- Смотри, смотри... - говорила кукла, и Эльга, хоть и было ей жутко уже не могла отвернуться.

И видела она часть примыкающего к этому исполинскому пню леса. В общем эта мрачная картина ничем не отличалась от иных, которые так часто (да почти всегда), были перед глазами Эльги: но теперь она узнавала среди перекореженных, перегнувшихся стволов, те стройные, солнечные деревья, которые красовались на картине. В одном месте лес расходился, и там, во мраке, зловеще темнело обмороженное поле - там с тяжелым гулом перекатывались ледяные вихри, и она даже почувствовала, как трясется от их передвижения земля. Наконец, она почувствовала, как ледяные иглы пронзают ее сердце, и вот взмолилась, прошептала слабым голосом:

- Пожалуйста - довольно. Теперь я все поняла...

И тогда кукла захлопнула окно, и вновь перед глазами Эльги появилась сияющая, словно живая картина - и как же хотелось верить, что все это есть на самом деле! Даже и жизнь не жалко было отдать: лишь бы хотя бы ненадолго оказаться на тех полях, лишь бы увидеть тот высокий небесных свод в жизни, в созидательном движении. И она прильнула к этому полотну губами, и поцеловала - хотелось плакать, но слез уже не было - была лишь мучительная, гнетущая усталость. Она шептала:

- Все это было, и все это ушло... Какая-то неведомая сила победила все это, а я... а я даже и не знаю, что это за сила... Может, с ней можно бороться - я бы отдала все силы на борьбу, но сейчас никаких сил не осталась...

- Пойдем... - неожиданно нежным голосом проговорила тогда кукла, и взяла Эльгу за руку - теперь ее ладонь казалась не деревянной, но мягкой. Подойдем к нашему дорогому гостю - он все знает, он все расскажет...

И они пошли дальше по этой зале - шли вдоль стола, и с одной стороны сидели скорбные, облаченные в темные тона гости; а с другой - красовались щемящие сердце словно живые пейзажи. И по мере того, как они шли все дальше и дальше, Эльге хотелось подбежать к каждому из этих полотен, проверить быть может, хоть одно из них настоящее, быть может - можно вырваться, навек позабыть обо всем этом, мрачном. Но вот и окончание стола - там стояли два высоких кресла, а между ними возносился спинкой почти к самому потолку золотой трон. Одно из кресел пустовало, и Эльга поняла, что оно предназначено для куклы, на втором кресле сидел облаченный в царскую мантию старый колли, с очень печальным, совсем человеческими глазами (впрочем, у всех зверей в этом зале были человеческие, светящиеся разумом глаза). Ну а на золотом троне сидел... Михаил.

Эльга помнила, что со времени их разлуки прошло не более часа, и изумлялась, и с болью видела, как тяжко эти два часа отразились на Михаиле. И хотя при первой встречи она не смогла разглядеть его толком, все-таки помнила, что он был худым, изможденным, со щетиной на щеках - теперь он производил ужасное впечатление разлагающегося трупа. На оплывшем лице выделялись обтянутые желтой, ссохшейся кожей скулы; все лицо как бы было вдавлено, смыто; волосы болтались безжизненными грязными тряпками, в глазах была пронзительная, исступленная боль, и лучше даже было вовсе в эти глаза не глядеть - казалось, отчаяние от них темным пятном расползалось в воздухе. Подбородок Михаила, а также синие изгибы провисшей под глазами плоти подрагивали; также подрагивали и руки, которые он нервно сжал на коленях одет Михаил был в какую-то немыслимо грязную, изодранную одежку, а еще от него исходил нестерпимый перегар. Вот он увидел Эльгу, сначала вытянул к ней дрожащую руку, затем - уронил ее, и застонал, мучительно глухо.

- Вот, выпейте это... - человечьим, старческим, добрым голосом проговорил король-колли, и, привстав, протянул Михаилу украшенную изумрудами чашу, в которой пузырилось и пенилось какое-то снадобье.

Михаил покорно принял, и так же покорно выпил - так же бы он выпил и если бы знал, что напиток отравлен (при этом, все-таки расплескал едва ли не половину содержимого себе на колени) - выпил, скривился, и некоторое время сидел с опущенными глазами, чувствуя себя так, как преступник посаженный на высокое место, на всеобщее обозрение. Вот он вновь поднял взгляд на Эльгу, и вновь потупился - видно было, как дрожат его руки. А кукла шептала тем временем:

- Я называла его посланцем, я называла его гостем, но никто из нас не знает, кто он на самом деле. Быть может, великий дух леса мог бы дать ответ, но великий дух замерз, и не в наших силах растопить холод сковавший его сердце. Да - никто не знает, что он: но одно известно точно, он наделен великой силой, и он может остановить великую тьму... Но - нам не на что надеяться... Так говорят наши сердца - он один способный остановить тьму, так ее и не остановит. Но мы еще на что-то надеемся - как и ты, когда хотела проверить, каждое из окошек, тогда как в сердце уже знала, что видишь только картины. Потому мы в скорби и в слабой-слабой, словно затухающий огонек надежде... Ведь скоро ничего этого не будет - все-все заполнит темный ветер смерти...

Несмотря на то, что слова эти были произнесены очень-очень тихо, Михаил все-таки слышал их - и он многого не понимал; кое о чем смутно догадывался, и одно только знал точно - он один повинен в боли всех этих существ, которых он любил как братьев своих и сестер, он один повинен в том, что вместо настоящих пейзажей окна украшают всего лишь картины. Иногда он пытался обмануть себя, убеждал, что повинна некая внешняя сила, некий враждебный ему мир, но тут же понимал, что, прояви он где-то волю, соверши даже необходимый подвиг, и этот мир остался бы в целости. И еще он надеялся, что ему скажут, что надо делать, чтобы искупить свою вину, чтобы исправить совершенное - и он знал, что, несмотря на разбитость, на слабость, отдавал бы этому делу все силы - но он знал также и то, что никто ему не скажет, что делать, так как никто, собственно, этого и не знал - все ждали каких-то слов, или действий от него - а он все чувствовал себя как преступник на суде, и сидел в напряжении, даже не смея взгляда на них поднять - и еще повторял про себя: \"Простите вы меня; пожалуйста, пожалуйста - простите...\" Все-таки, тот напиток, который поднес ему король-колли подействовал - блаженное тепло разлилось по его тело; и то, что он чувствовал теперь, не имело никакого отношения к тому водочному помутнению, когда все тело горело, разрывалось на части, когда в голове били, шипели, надрывались, раскаленные пары - нет, теперь он почувствовал некоторую легкость, да и ненужное, изжигающее напряжение почти пропало - теперь он мог размышлять более связно.

Король-колли поднялся, тут же поднялись и все те многочисленные создания, которые сидели за столом - Михаил тоже хотел подняться, но ему сделали знак оставаться на месте, и он, конечно, послушался. Наступила тишина - никто не шевелился; никто, казалось даже и не дышал - и в этой тишине особенно отчетливо проступил леденящий вой ветра, и грохот буранов, которые темнели над полем - и теперь те стены, которые казались такими надежными, виделись уже совсем ничтожной преградой против той темной мощи, которая искорежила весь их мир - казалось только по невнимательности, или посчитав просто совершенно никчемным их собрание, ветрило чуть не усилил свою мощь, да и не смел, не унес их в пустоту. И в этой страшной, воющей тишине, Михаил увидел торжественную процессию старичков-лесовиков, впереди которых выступал массивный, весь заросший темным мхом леший. Этот леший торжественно, на вытянутых руках нес красочный поднос, а на подносе этом стояла неприметная, грязная даже коробка. Король-колли тем временем говорил:

- Эта коробка была закопана в земле, и ее нашли кроты. Как только мы увидели ее, так почувствовали, что не имеем права ее открывать, так как она связана с высшими, непостижимыми для нас силами. Мы так и не знаем, что в ней, но ты, пришедший из неведомого нам, должен ее открыть...

И тогда Михаил почувствовал, как часто-часто, словно бы отбивая барабанную дробь, заколотилось его сердце. Кровь ему в голову ударила, и он все-таки не сдержался, соскочил с трона, бросилась к этому лешему, который оказался в два раза его выше, выхватил коробку, отбежал в дальний угол, положил на стоящий там столик, и встал, заслоняя его от молчаливого зала. Что-то очень сокровенное было в этой коробке - он помнил, что уже прикасался к ней когда-то, и тогда, этот мир был еще светел. Он стоял, испытывая трепет, и в тоже время, боясь к ней прикоснуться. Зал по прежнему безмолвствовал, и вскоре он позабыл про существование всех этих зверей, и даже про существование Эльги. Был только он, ледяной, неумолимо подступающий ветер, и эта шкатулка...