Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Щербинин Дмитрий

Парящий

Щербинин Дмитрий

ПАРЯЩИЙ

Посвящаю Лене Г...

Мне странно так порой бывает:

Но знаю - встретимся с тобой,

Не зря во снах ведь дух летает,

Не зря, - обвенчан он с грозой...

Ваня от рождения, по характеру своему был тихим, застенчивым мальчиком. Воспитание свое он получил в основном от бабушки, которая сидела с ним дома (или же на прогулки выводила), в то время как родители его были на работе. Уж бабушка души в своем внучке не чаяла, лелеяла его, и она одна знала его тайну - Ванечка умел летать. Собственно - это бабушка и сделала из Ваниных полетов тайну.

Так и много после, вспоминал он, как в пятилетнем возрасте, он с бабушкой стоял у окна; был как раз день первого сентября, и там, по улице, под окнами, беспрерывно протекал живой, человеческий поток. Нарядно одетые (но ни в какое сравнение не идущие с нарядами златистыми и багровыми солнечных деревьев), текли и текли они беспрерывной, украшенной еще и сорванными мертвыми цветами рекою. Ванечка не понимал этого беспрерывного движенья, даже и чуждо оно ему было, но смотрел он на него, как зачарованный. Бабушка стояла рядом с ним, облокотясь на подоконник.

- Что же это, бабушка, куда же они все идут? - в недоумении спросил Ваня.

Бабушка объяснила, что идут они в школу; объяснила и то, чему их в школе будут учить, а потом добавила (только потом понял Ваню ту горечь, которая в ее словах прозвучала):

- Вот и ты также, через два года пойдешь...

Она то уж представляла, как так же вот будет стоять, облокотясь на подоконник, в такой же день, через два года, но уже одна, а любимого ею внучка понесет этот чуждый и ему и ей поток. И куда он его унесет, и зачем жизнь так устроена, что обязательно человека должно разлучать с родным гнездом?..

- Бабушка, бабушка, так я же полететь могу! - воскликнул тогда Ванечка. ...Мне не хочется среди них идти - там так тесно. Вот как два годика пройдет, раскрою я это окошечко, да и полечу над ними в школу!

Тогда бабушка положила свою широкую, теплую ладонь ему на голову, и тихо, но с каким-то таким глубоким, наставительном, навсегда ему запомнившимся чувством проговорила:

- Ванечка, миленький, ты запомни, ты навсегда запомни - даже и когда меня не станет - ты все одно помни: нельзя этого дара людям показывать. Ты живешь, ты просто и счастливо сейчас живешь, а как узнают, что ты летать умеешь, так и окружат тебя, так и шагу свободно не дадут сделать, вот такой-то толпою страшной и окружат...

- Бабушка, так я улечу от них! Вот ручками взмахну и улечу!..

Ванечка, как и много раз прежде при бабушке, взмахнул своими руками и легко поднялся в воздух; вылетел в коридор, потом вернулся в кухоньку, и сделал по ней несколько кругов - задел стоявшую на полке кастрюлю, и она с грохотом повалилась на пол. Бабушка подняла кастрюлю и произнесла ласковым, печальным голосом:

- Ну все, хватит пока... (она опасалась, что ее летающего внучка смогут увидеть из окна соседнего дома) ...не дадут они тебе улететь, миленький; в клетку посадят...

И такой у нее стал печальный голос, что и на глаза Вани навернулись слезы, и он взял бабушку за руку, и, глядя прямо в эти плачущие глаза, прошептал:

- Не плачь, не плачь, бабушка!.. А вот давай улетим от них всех. Да ничего, что ты такая большая, я тебя унесу! Мне же так легко летать!..

И тогда взгляд Вани стал таким прекрасным, мечтательным, выразительным; он поднялся к тем облакам, которые проплывали над городом, над землею, и молвил:

- Вот к тем облакам. Ведь там же, на их вершинах, такая прекрасная земля - рай называется. Вот там и заживем мы, бабушка, счастливо; и там я смогу летать сколько угодно, ведь это же так здорово, так здорово! Бабушка, ну можно я еще полетаю?..

- Ах, да раньше то я тоже так думала: вот стоит до облачка подняться, там и будет рай. А теперь уж знаю - много выше райская то земля.

- Так и выше полечу, бабушка - ведь я же совсем не устою, когда летаю, даже наоборот - лучше мне становится. Вот и поднимемся мы, бабушка, много-много выше облаков.

Тогда по морщинистой щеке бабушки покатилась слеза, она молвила:

- Не добраться до рая на твоих крылышках, маленький. Там совсем иные крылья нужны. А ты, все-таки, помни, что я тебе про людей сказала...

- Бабушка! - с нежным чувством воскликнул Ваня, и, плача, обнял, эту большую, ласковую руку, стал целовать ее, зашептал. - Но облака такие красивые! Смотри, смотри - еще красивее, чем деревья - вот и хочется подлететь к ним. Что там, бабушка, ты знаешь?

- Там только ветер холодный, внучек. Застудит он тебя; никогда ты так высоко не поднимайся.

- Ах, бабушка, так может ветер холодный только рай стережет; вот стоит пролететь через него, и...

* * *

Бабушка умирала через семнадцать лет после этого дня. То был июньский, тихий день. И вместе с родителями и приехавшими откуда-то родственниками Ваня оказался в помещении, где должно было проходить христианское отпевание. Три стены были высокие, беломраморные; кое-где выпирающие венками; вместо четвертой стены было огромное окно за которым сияло крыльцо, к которому вскоре должен был подъехать автобус и забрать гроб; в нескольких метрах дальше поднимались лесные стены, а над ними медленно проплывала завеса из угрюмых туч. Священник начал отпевание, но ни его басистый голос, ни лежащее в гробу опустошенное тело, почти не трогали Ваню - он знал, что это ничего не значит, что это только ритуал, обычай; что от этих гремящих слов ничего уже не изменится. Глядел он на распахнутые двери, на эту угрюмую, покрывающую небо завесу, и такого усилия ему стоило не взмахнуть сейчас же руками, и не пролететь над этим гробом, над этим священником в распахнутые двери, к этому трагическому, темному небу; прорваться через эти тучи, и туда, выше, где все озарено, где все сияет. А про себя он шептал: \"Бабушка, зачем ты меня оставила?.. Ты говорила, что не добраться до рая с моими крыльями, так теперь ты мне помоги. Вот как я тогда хотел тебя на своих крыльях до облаков вознести, так и ты теперь до рая помоги мне подняться. Пожалуйста, пожалуйста, милая бабушка, только подай мне какой-нибудь знак, и я оставлю всех их...\"

Но никакого знака не было, и небо продолжало проплывать все так же угрюмое, в любое мгновенье готовое разразиться слезами дождя. Священник закончил свое извилистое, трудноучимое заклятье, посыпал пустое тело песком, и сказал, что теперь душа сорок дней будет скитаться по каким-то обителям скорби, а потом попадет в рай...

Когда каждый поцеловал ее в лоб, и каждый дотронулся губами до иконки (кто-то, может, и сердцем); и гроб закрыли, и понесли к этим стеклянным и распахнутым дверям; тогда небо стало проясняться - наполнилось сначала яркой белизною, а потом стали пробиваться через эту белизну золотые лучинки - их становилось все больше, и, когда приехали на кладбище, когда засыпали гроб, и прировняли холмик, небо уже совершенно очистилось и засияло яркими, голубистыми цветами. Хоронили ее в старой части кладбища, у могилы ее, утонувшего еще до дня рождения Вани сына, и густые, пышные кроны тихо вздыхали, сияли, переливались, лили густые тени.

Да - красиво, печально, задумчиво... Кто-то вздыхал, кто-то лил слезы, но слова не говорились - слова береглись на предстоящие поминки. И не то, чтобы Ваня чувствовал себя лишним, он просто понимал, что совсем ему не надо находится в этом месте, что раз уж он наделен даром полета, так и должен лететь вслед за нею, за любимой своей бабушкой.

И он, даже не подумав о том, как примут это родители его - незаметно отошел в сторону (и не то, чтобы они были плохими родителями, но просто все мысли его были о бабушке). Спрятался за деревом, и там простоял некоторое время, не решаясь выйти; боясь, что как только это произойдет, его заметят, вернут, а это казалось совсем уж немыслим, нестерпимым - он то уж твердо знал, что будет делать дальше. Но нет - никто не заметил, и Ваня из всех сил бросился прочь. Он даже и не осознавал, что ему двадцать три, что он уже взрослый - нет - он чувствовал себя, как ребенок - вот его могут остановить, не пустить...

Вскоре он остановился на сияющем, покрытым обильными, ярко-желтыми вкраплениями одуванчиков поле. Было видно и кладбище, собственно - и это поле через несколько лет должно было покрыться могилами, в которых бы лежали те, кто в этот день, в это время еще шел куда-то, говорил что-то, и думал о чем-то. На каждом шагу должно было пролиться немало чьих-то слез....

Ваня поднял голову к небу, и как раз в это время солнце заслонило облачко, дунуло прохладным ветерком. Небольшое это облачко все теперь так сильно сияло, что даже больно было на него смотреть, но Ваня, несмотря на то, что у него слезились глаза, внимательно его разглядывал. Какой же неземной, невыносимый для глаз, но в то же время и прекрасный свет! Не от сильного сияния, но от нежного чувства, от воспоминаний о бабушке, жгучее тепло разгорелось у Вани в глазах, и весь мир обратился в одно сияющее облако. Стремительно проносились виденья из прошлой жизни: годы учения в школе, а потом в институте (он этой весною перешел на последний курс). Как я уже сказал - от рождения он был тихим и застенчивым. В школе одноклассники посмеивались над его замкнутостью... так ему хотелось улететь от них!.. Потом институт - и там оставался таким же замкнутым, тихим, всех сторонящимся. Он не понимал и не принимал их веселья, разговоров: ему казалось, что все это лишнее, ненужное, что все они говорят и делают совсем не то, что должны были бы говорить и делать. Он уходил далеко от городов, и там, в тайне ото всех летал - друзей и подруг у него не было. Любовь была, но она даже и не знала, что он ее любит, а он любил ее страстно, со слезами - с бесконечными слезами уже несколько лет...

Он не понимал этого мира, так же как не понимал он его семнадцать лет тому назад, стоя с бабушкой возле окна, и теперь он хотел только одного улететь от него в райские края. И, ежели раньше он тщательно оглядывался не видно ли кого, то теперь он уже и не намеривался возвращаться. Как и в детстве, как и во сне, ему не приходилось делать каких-либо усилий, чтобы лететь. Он просто разгребал руками воздух, как разгребает воду плывущий брассом, и поднимался. При этом изменялись чувствия его тела - он совсем не чувствовал его тяжести, напряжения или усталости мускул (но тело, все-таки, оставалось, оно было окружено нежной, дремотной аурой, и словно бы во сне пребывало). Он спешил поскорее удалится от земли, так как все еще опасался, что его могут догнать, остановить. При каждом \"гребке\", он взмывал метров на десять, и дальше продолжал медленно скользить вверх, но тут следовал следующий гребок, и он взмывал еще на сколько то метров. Теперь уже не разобрать было отдельных одуванчиков, и все поле слилось в единое, изумрудно-златистое полотно. Поднимающиеся над кладбищем дерева казались лишь небольшими, плавными уступами. И там видны были и фигуры людей, но с такой высоты они казались не больше муравьев еще ползущих по этой земле, ждущих чего-то...

Все выше и выше поднимался Ваня, но теперь уже не смотрел вниз, а все на это сияющее облачко, которое уже выпустило солнце, и медленно росло. Если внизу было жарко, то здесь уже дух холодный, совсем не летний ветер. Одет Ваня был в легкую, светлую безрукавку; в светлые штаны - в общем, совсем не подходяще для таких высотных полетов. Да этого он поднимался метров на двести-триста, но даже, даже и в те дни, когда на земле стояла безветренная жара, его начинал леденить пронизывающий ветер, дышать становилось тяжело... В общем, полет обращался в сущее мученье, и он возвращался, летал метрах в пятидесяти, в ста над землею.

Он неплохо знал строение земной атмосферы; знал, что многое является доказанной истинной, что облака - сгустки пара, что еще выше - совсем нет воздуха; но... он не верил этому! Вот и сейчас, когда он делал один за другим движенья руками, смотрел на сияющее облако, и старался не слишком сильно передергиваться от порывов ледяного ветра, думал: \"Что же эти ученые - думают, что все их истины верны? По их - облака это только сгустки тумана, и там выше, только смерть ледяная. Но я им совсем, совсем не верю - ничего то они не знают! Не знают, что есть такой юноша, который, вопреки всем их законам летать умеет. Мало ли, что они доказали! А вот пятьсот лет назад доказывали, что небо твердый купол, и ничего за ним нет; зато многие старухи-колдуньи, и их надо жечь на кострах - и ведь верили же в это люди! Ведь и это тогда истиной почиталось... Во всем, во всем есть долечка истины, но больше у них напускного, потом за ошибки принимаемого. Ведь еще через пятьсот лет совсем по иному на мир будут глядеть, совсем обратное тому, во что мы теперь верим докажут, и ведь над нашими же убежденьями посмеются только... А я вот верю, что в облаках есть души, что и в буре и в шторме веют некие духи, и я верю, что надо преодолеть этот ветер ледяной, и тогда вот достигнем рая... Бабушка, милая моя, где же ты?!.. Ведь близко, да ведь?!.. Ну, услышь меня, ну помоги своему внуку! Пожалуйста!.. Какой же тут холод!\"

Собственно, все эти мысли совсем ненужными, лишними для него мыслями - он знал это и много раньше, и теперь старался думать затем только, чтобы не остановиться, чтобы поддаться этому, с каждым взмахом усиливающемуся ветру. Он не смотрел вниз, но знал, что залетел уже на такую высоту, на какую никогда прежде не залетал. То, что виделось с земли небольшим облачком, разрослось теперь в огромный, заполняющий, казалось, весь небесный простор сияющий стяг. Он смотрел только на это сияющее, и было и жутко, и восторг; предчувствие долгожданного освобождения от чуждого ему мира, переполняло. Но вот неожиданно все стало блеклым, невыразительным, дышать стало совершенно невозможно (казалось, что он не воздух, но ледяные иглы вдыхал); и он закашлялся, метнулся в этих потемках в одну сторону, в другую. Потом стал делать стремительные, иступленные рывки, и, наконец, вырвался в ослепительное сияние. Он прорвался через это облако, и теперь перед ним открылось небо... О нет - не милым, но жутким, бесконечно пустым, чуждым всякой жизни казалось оно на такой высоте - там уже не было ни одного облачка, и чувствовалась пустота простирающаяся бесконечно далеко. Ветер же тут дул ураганный - он сразу же подхватил, закружил Ваню, стремительно понес куда-то. И тогда юноша испугался смерти - ужаснулся, что привычное ему бытие исчезнет, и начнется что-то, быть может, еще более чуждое, нежели то, что его окружало прежде.

Но он, все-таки, сделал еще несколько отчаянных рывков туда, ввысь эту, и молил страстно: \"Бабушка! Милая моя бабушка!.. Ну, вот видишь - плохо мне сейчас; ну так и подхвати, и унеси же ты меня сквозь эту синь бесконечную, ледяную - пожалуйста!..\" Но тут очередной порыв ударил его с такой силой, что-то затрещало в Ваниной голове, в глазах стало темнеть; и он, развернувшись, полетел к земле.

Полет вниз, от полета вверх, по сути своей ничем не отличался. Какие-либо законы притяжения ничего для него не значили, и он также разгребал руками, также стремительно пролетал несколько метров, а потом начинал, замедляясь постепенно, скользить, но никогда он, однако, не начинал падать. Все-таки, он слетел к земле даже быстрее, чем отлетел от нее - так слетел, словно бы за ним некое чудовище гналось: вот уже и распахнуло пред свои теплые объятия усыпанное одуванчиками поле, и он привычно замедлился (делал это совершенно бессознательно); опустился там, и весь сжался, задрожал. Разгоряченный, борющийся за свое счастье, он продержался на той высоте значительно дольше, чем мог бы в обычном состоянии, и теперь весь был посиневший, страшный, похожий на мертвеца, только что из могилы выбравшегося. Он стучал зубами, и сначала катался этих теплых одуванчиков и трав, а потом сжался так, как сжимается ребенок в утробе матери, и пролежал так некоторое время, все еще продолжая дрожать, стучать зубами...

Ну, а потом, как молнией прожгло Ваню, что родители, должно быть, уже волнуются за него, и он ужаснулся своему поступку - теперь то, что казалось естественным некоторое время назад, было и подлым и эгоистичным: \"Да, как же я мог отца, мать бросить? Только о своем счастье думал!.. Подлец ты и больше ничего!.. Ну, по крайней мере теперь то скорее беги, и уж утешь ты их, как можешь!..\" - и он вскочил, и, согнувшийся, дрожащий, бросился к возвышающимися над полем уступами кладбищинских деревьев. Деревья были далеко - ведь ветер, там, в выси , успел значительно отнести Ваню! Но, все-таки, когда он, запыхавшийся, добежал до могилы - волны холода все еще продолжали сводить его тело - этот холод высот засел где-то в глубинах его груди, и теперь морозил оттуда, но полностью выходить, однако, не собирался...

Оказывается, прошло не так много времени, и хотя его отсутствие заметили, но не обратили на это большого внимания; ему предложили закусить, и хотя сейчас еда вызывала в нем одно отвращенье, он из вежливости, все-таки, не отказался. В тот же день, к вечеру, он почувствовал себя плохо, а на следующее был уже тяжело болен.

* * *

Ванины родители не знали, что их сын умеет летать. Впрочем, как-то раз, когда Ванечке еще и годика не исполнилось, мать его вошла в комнату, и обнаружила своего сына летающего над головой бабушки, которая тщетно пыталась его поймать, тогда мать вскрикнула; закрыла лицо руками, и вышла в коридор, где едва не пала в обморок, когда же решилась вернуться, то обнаружила, что бабушка как ни в чем не бывало, склонилась над чадом, и шептала колыбельную - Ванечка уже спал. Мать ничего не стала спрашивать, не стала рассказывать и супругу. И бог весь почему в младенческом, неосознанном возрасте свойство Ванечки больше не проявлялось перед родителями, но только перед бабушкой. Ведь он часто мог взлетать из своей кроватки, да и из рук мог подняться... Тем не менее, ему это удалось сокрыть в тайне от них и до двадцати трех лет, он никогда не задумывался, почему скрывает это от них, ведь они не были ему чужды, как все те иные, ведь он знал, что они не станут раскрывать тем иным его тайны... Никогда не задумывался, но сердцем чувствовал, что эта тайна как святой союз только между ним и бабушкой, и, ежели узнает кто-то еще, то что-то уж нарушится.

Итак, Ваня промерз в поднебесье, и тяжело заболел.

Болезнь Ванина выражалась в том, что он тяжело, затяжно кашлял: испытывал сильное головокружение, испытывал боль, но не столько от своего физического недомогания, а от осознания того, что своим тяжким положением он доставляет еще большую боль родителям, а особенно матери, которая потеряла свою мать. Уж Ваня то видел, как осунулась она, как похудела, и стала почти невесомой, прозрачной в эти дни. Уж от то старался показать себя бодрым, выздоравливающим - да какой там когда температура подскакивала до сорока, и он едва в забытье не впадал; начинал шептать имена которые он давал облакам, потом начинал молить бабушку, что она \"взяла его через ледяной ветер, в рай\". А матушка сидела над ним, и лила слезы. А потом болезнь пошла на убыль, и один за другим, тоскливою чередою, привычно, как тиканье часов, незаметно пели птицы. Он, по замечаниям матушки, которая все это время была дома, еще не мог выходить на улицу (а уж он то, конечно, не мог ей теперь перечить) - и вот он вынужден был лежать на кровати, или сидеть на стуле, перед этим раскрытым, сияющим окном. Как же это было невыносимо, мучительно тоскливо! Как же хотелось летать - о - он иногда делал круги по своей комнате, но разве же это был полет? Разве же это был настоящий полет?.. Он чувствовал себя так, как птица посаженная в клетку, которая не может смирится со своим пленом, но по какому-то волшебству, и в раскрытую дверцу вылететь не может. Ваня не вылетал еще и потому, что его почти наверняка увидели бы с улицы, или же из окон соседнего дома, но это была незначительная причина, главное же, что в квартире была его матушка, и в любую минуту могла войти в его комнату. Он боялся причинить ей, такой уже измученной, боль еще большую, а, вместе с тем, понимал и то, что, если бы не было матушки, то улетел бы он куда-нибудь далеко-далеко прочь, и никогда бы уже не возвращался. Однажды он собрался полетать ночью, но так ему страшно стало, что сейчас вот измученная, бледная матушка войдет в его комнату, что он поспешил вернуться, и как только улегся, она действительно приоткрыла дверь, и долгое время простояла так недвижимая, бледная; смотрела на любимого сына, и роняла безмолвные слезы... После этого Ваня поклялся себе, что выдержит, не оставит своей клети до самого окончания болезни; до тех пор, пока ему не будет позволено уйти гулять - и на поле, и в небо, и часочек или два покружить там, - ах, какое же блаженство. Какая же тяжкая мука, выдерживать все это столько дней...

И в эти дни, с особой, пронзительной яркостью выступил перед ним образ Лены - той самой девушки, которую он страстно, до мучения любил все годы своего обучения в институте, и к которой ни разу даже не посмел подойти.... Теперь он перебирал бессчетные груды записанных в тетради, сваленных в столе стихотворений, и все они казались ему блеклыми, ничего не выражающими, против истинных его чувств. Вот, например, одно из тех стихотворений:

- О, милый ангел, ты не знаешь,

Волшебный, сказочный полет,

Но ты о небе ведь мечтаешь,

Душа ведь к родине зовет!

И как тебе хочу открыть я

Все тайны неба, облаков,

До звезд бессчетных свята рая,

И до обители богов!

С каким же смехом лучезарным,

Ты в землю райскую войдешь,

И ветром, ветром благодатным,

Меня, мой ангел, обовьешь!..

Что ж - стихи эти сами по себе не плохие для начинающего поэта казались Ване просто отвратительными; даже грязными и пошлыми, посягающими на святое божество. Да разве же хоть в какой, хоть в малой степени передавалось в них сказочное волшебство полета?! Разве же мог он простыми словами передать то, что чувствовал к Лене; и каким в мгновенья наивысшего блаженства, представлял он этот полет с нею...

Но прежде в нем было некое странное смирение - он видел Лену в институте, видел по несколько минут; иногда перебрасывался бессмысленными (против истины) фразами, но вот смог же прожить таким образом четыре последних года; и, верно, прожил бы и последний, пятый курс, а потом бы со смиренными, безмолвными слезами расстался, и страдал бы и вздыхал бы еще неведомо сколько, даже и не думая, что она про его чувства ничего не знает, да и совсем уж, верно, позабыла про этого студента - вечно молчаливого, неприметного.

Но в эти дни в нем перешел такой перелом, что он понял, что довольно писать стихи, которые кажутся такими блеклыми против истинных его чувств, что надо жить настоящей жизнью - в любви, вместе с нею, и вот однажды, поздно вечером, он вновь перечитывал эти ненавистные, кажущиеся такими блеклыми стихи, и когда прочитал строки:

- Молю вас, побудьте со мною,

Недолго словами даря,

С холодной, лучистой звездою,

Ах, может быть, все же, любя!

Побудьте пред долгой разлукой,

Так сердце мне чувства рвет!

Согрейте пред долгую мукою,

Ах, как же мне холод ваш жжет!..

И вспомнил, как сочинял их - поднял в звездное небо, в зимнюю пору, и там, конечно же, окоченел, ну а ветер измял, едва не разорвал их лист тогда то он почувствовал, что дальнейшее его промедление немыслимо, и тут же пришло решение: он должен увидеть Лену, и он даже уже знал, как это осуществить. Хотя у него не было друзей, все-таки, в институте были приятели, с которыми он кое-как, по необходимости, общался. Одного из этих приятелей звали Димой, и у него на днях должен был отмечаться день рождения. Этот Дима был общительным парнем, был хорошим другом Лены. И вот номер был уже набран, и Ваня узнал деловой, громовой Димин голос - тот был немало удивлен, узнав своего замкнутого, никогда прежде не звонившего ему приятеля, и еще больше он был удивлен, когда узнал цель звонка:

- ...Что, пригласить тебя в гости, на день рождения?..

- Да, да... - растерянно, начиная понимать насколько наглым был его звонок, пробормотал Ваня; из-за застенчивости своей едва не бросился трубку, покраснел, но тут же вздрогнул, и неожиданным для самого себя, решительным голосом проговорил. - Да, пожалуйста, пригласи меня на свой день рождения. Выслушай: я же не стал бы просить о таком, если бы это не было для меня очень важно. Понимаешь - там, на этом твоем дне рожденья, все должно решиться - я должен встретить одного человека и... Пожалуйста, пожалуйста, Дима, не отказывай.

- Ну, хорошо, а что за человек?.. Ты уверен, что он у меня на дне рождения будет?

- Уверен! Уверен!.. Ну, так можно?! - выкрикнул Ваня, и, как только услышал утвердительный ответ, бросил трубку, так как опасался, что Дима вдруг переменил свое решение.

Однако, через полчаса, он уже позвонил сам, не выдержав терзавшего его подозрения, что, вдруг, Лены там, все-таки, не окажется. Дима заверил, что она будет, и добавил, что не одна, но на это \"не одна\" Ваня не обратил никакого внимания, а Дима сказал ему место и время встречи.

* * *

Оставшиеся до встречи три дня Ваня провел никуда не выходя, и не вылетая из дому. Он всеми силами пытался утешить мать и казаться бодрым, выздоровевшим, и теперь это ему удавалось. Он, действительно, выздоровел, и только очень был бледен, тосковал по чувствию свободного полета, выжидал мгновение, когда увидит Лену, когда возьмет ее за руку, и полетят они все выше и выше, и не будет им страшен ни ледяной ветер, ни бесконечная пустота неба...

Да - эти три дня тянулись совершенно невыносимо; но, когда наступил долгожданный рассвет, Ване показалось, что прошло лишь одно мгновенье. Он еще накануне сказал, что день рождения утром (хотя начинался он после обеда), а сделал он так потому что Дима жил в Москве, а Ваня в одном подмосковном городке, и их разделяло без малого пятьдесят километров. Конечно, в такой день Ваня не смог бы вынести муку езды в общественном транспорте, и намеривался преодолеть разделяющее их пространство по воздуху, в полете.

Конечно, Ваня намеривался преодолеть это расстояние по воздуху. Когда он, наскоро одетый, и наскоро же поевший, убедивший матушку, что наестся на дне рожденья - когда он стремительно и нетерпеливо выбежал на улицу; небо все заливалось пламенными и сильными цветами зари; воздух был свеж, прохладен; и, хотя сначала намеривался отойти за город, на широкое поле, теперь не выдержал и бросился в полет прямо на улице, чего никогда прежде не делал. Хотя улица казалась совершено пустынной, его, все-таки, заметили; пожилая, не верящая уж ни во что женщина, выгуливала пса, и стояла в это время в кустах. увидев, как взмыл Ваня, она громко вскрикнула - а потом он еще слышал ее стремительно отдаляющийся, словно бы бредящий, ничего не значащий голос:

- Ох, да вы посмотрите ведь только!.. Ох, жуть то... Ох, посмотрите...

Голос отлетел назад; вскоре остался позади и город. Ваня ведь старался поскорее оставить позади эти громадные бетонные клети - после дней, которые он выдержал в своем заточенье, даже и глядеть на них ему было тошно. Он старался подняться повыше, и последние крыши промелькнули метрах в двадцати под ним. Тогда распахнулись увенчанные лесами поля, которые с такой высоты представлялись выпуклыми, очень пышными караваями. Стягивая эти поля грохочущим асфальтным поясом вытягивалась дорога, а по ней, совсем маленькие, словно игрушечные, суетливо поспешали машины, автобусы... Ваня только представил, как же тесно все тем, неведомым, катящимся по этим дорогам, как ограничен их кругозор - и ему до слез стало их жалко. Но он понимал, что сейчас ничем не сможет им помочь, и поспешил направит свой полет прочь, в ту сторону, где виделось уже огромное маревое облако, переливающееся над просыпающейся Москвою... Пожалуй, никогда прежде не летал он так быстро, его словно корабль под широкими парусами, подгонял еще и попутный ветер, и он несколько раз с сияющей улыбкой перевернулся в воздухе, как переворачиваются некоторые, плавая над водой, но только значительно быстрее. Он вдыхал свежий ветер, он подставлял лицо благодатному и огромному, еще не слепящему светилу, которое для тех, кто ходил по земле только-только выглянуло из-за края деревьев, ну а для него, парящего, сияло уже во всю!.. Впрочем, я не стану описывать того, довольно долго продолжавшегося полета. Зачем, ежели словами, все равно, не передать его восторг - ведь любые построения слов, пусть даже и отточенные, подобно алмазу, будут лишь блеклой тенью, лишь словами, лишь образами, порожденными в ответ мозгом. Но что может дать мозг, какие образы породить, когда ты, уважаемый читатель, никогда, к сожалению, не летал. Быть может, прыжки с парашютом, то время свободного падения, пока этот парашют не раскроется могут дать некоторое, довольно блеклое представление о том, что испытывал Ваня. Хотя нет - совсем не то, прыжок-падение, власть притяжения, но для Вани не было притяжения, и он счастливо властвовал над воздухом.

Потом под ним поплыла Москва, и он вспоминал, как восторгались этим городом Пушкин, Лермонтов... да сколько прекрасных сынов и дочерей отечества дарили ей лучшие чувства, считали сердцем земли Русской \"дочерью его\" - Ваня не испытывал таких чувств - напротив, испытывал обратные. Эта, некогда святая, непорочная дочь представлялась ему грязной, измалеванной шлюхой, бесстыдно обнажившей свои порядком истрепанные \"прелести\"; чудно что-то ворчащей, грохочущей, стонущей, чадящей. Сердце было отравлено; текущий внизу людской муравейник пребывал, казалось, в растерянности, и не ведал он, многомиллионный, однообразный, куда и зачем так судорожно, в чаду движется; все протекало там бессознательно... Нет - не все, конечно, было там мрачно были там, все-таки, некоторые светлые искры, сияли, манили Ваню, как, например, Лена... Над городом он поднялся на ту предельную высоту, на которую и смел, обычно, подниматься - на три сотни метров. Там было холодно, дул ветер, и Ваню вновь стал сотрясать так уже измучивший за эти дни кашель, но, все-таки, движение в этом холоде было для него много приятнее, нежели движение по тем улицам - и он даже содрогнулся, представив, как было бы жутко, если бы он по ним шел... И, все-таки, через несколько минут, после того, как никем не замеченный, он опустился в парке, он стремительно шагал по одной из этих улиц, и это нисколько не смущался е-о, он даже и не понимал, что ступает теперь ногами так как все, что в нем было - это предчувствие скорой встречи с Леной. Он даже до такой необычайной смелости довел, до такого восторженного и презирающего весь мир состояния, что намеривался тут же, как только увидит ее, бросится на колени, признаться в любви да тут же и унести на небо.

Однако, его ждало-то, что ни молодежном жаргоне именуется \"облом\". Словно, конечно, не хорошее, грубое, совсем и не идущее к моему повествованию, но как раз грубостью своею и передающее , как были приземлены, разбиты небесные Ванины мечты. Ведь Дима говорил, что Лена будет ни одна, так оно и выдалось. Она стояла с сокурсником, и он обнимал ее сзади, и целовал в пышные его волосы. Ваня подбежал к ним, весь растрепанный от поднебесного ветра, с пылающим, безумным взглядом пышные его волосы. Ваня подбежал к ним, весь растрепанный от поднебесного ветра, с пылающим, безумным взглядом, подбежал как-то дико, затравлено и иступлено взгляд на Лену, которая так же взглянула на него с изумлением, потом вопросительно посмотрела на Диму, который не предупредил ее об Ванином присутствии - хотел сделать из этого какую-то шутку, розыгрыш. А Ваня все пристально, с болью глядел на Лену, и в голове его бился раскаленный пульс - он никак не мог смириться, вот струйка крови потекла из носа, и, одновременно, он закашлялся, резко отвернул свой напряженный, иступленный лик. Лена предложила Ване платок, тот судорожно его выхватил, пробормотал что-то неразборчивое, вытер нос рукою, а платок, как сокровище, как дар, уложил в карман. Так ничем эта сцена и не разрешилась, и Дима предложил, прежде чем идти праздновать к нему домой, пойти погулять в том парке, в котором незадолго до этого опустился Ваня. Никто ему не стал перечить, и вся компания (а было человек десять), направилась под древесные сени. С Ваней пытались завести разговор, но он был еще более угрюмым и замкнутым нежели обычно, и даже совершенно не понимал, что это такое они у него спрашивают. Теперь все гости с недоумением поглядывали на Диму: зачем он пригласил этого затворника, который угрюмой замкнутостью своею только портил общее беззаботное веселье (да еще, к тому же, никакого подарка не приготовил). Дима и сам пытался развеселить Ваню, однако, тут только пробурчал что-то невнятное, отступил на несколько шагов, и плелся, чувствуя свою чуждость и неприкаянность, позади, время от времени, бросая короткие, напряженные взгляды на Лену, которая шла с другом своим, и сияла веселой непринужденностью любви (в потоке, каких-то своих, только двоим влюбленным понятных слов) и вовсе позабыла про этого угрюмца...

Вот и пар, уже вовсю наполненный солнцем, дальними и ближними голосами отдыхающих, а кое-где - побросанных ими горами банок, бутылок и прочей цивилизованной дряни. Такие парки представлялись Ване оторванными от природы кусками, в которых, однако, каким-то образом еще сохранилась жизнь, но которые отвратительно и целыми годами гнили, наполняясь подобной вот дрянью, дурными воспоминаньями, да еще пронизанные городским шумом. Впрочем, теперь ничего этого Ваня не замечал, но все свои тоскливые, мучительные чувствия не мог оторвать от Лены, и никак не мог смирится с тем, что видел. Они расположились на вытянутой, плотно окруженной деревьями поляне. Солнце уже стояло в зените, травы блистали, но совсем не так, как блистали они на открытой природе, здесь все и стеснялось, и боялось расцвести в полную силу, все было как-то блекло, забито, слышался и гул машин... Однако, компания уже привыкши не замечать угрюмого Ване, вовсе не замечало всех этих недостатков, им было весело, они были дружны. И что, право, разе это не замечательная пора, юность, когда вся жизнь впереди, когда открывается столько дорог, и можешь ты стать и художником, и космонавтом, а рядом то любимая девушка, которая, конечно, самая прекрасная во всем мироздании, которая и останется таковой до скончания времен. Ах, юность, юность - счастливая, светлая, чистая пора! Что ж делает с тобой людское сообщество; почему же так немногие сохраняют этот свет до скончания дней своих? В чем же тут причина?..

Ваня понял, какой бы невыносимой мукой, какой бы ложью было сейчас присоединится к ним, слушать какие-то слова, ловить недоумевающие его присутствием взгляды - и зачем, зачем, право, когда все это для него ничего не значило, когда единственное, что он действительно нес в своем сердце, было подхватить Лену, да и унести прочь, через ветры холодные к раю. И когда они только выходили на поляну эту, он незаметно от них отстал, да и спрятался за стволом одного из деревьев. Некоторое время он простоял там, без всякого движенья, напряженно вслушиваясь в их многоглоточный, перемешивающийся говор - старался уловить среди всех этих невыразительных, незначимых звуков ее, Ленин голос. Она действительно ворковала что-то со своим любимым, но вот отдельных слов было не разобрать и Ваня, все в прежних мучениях пребывая, сделал несколько гребков руками, почувствовал привычную легкость во всем теле, и вот уж оказался парящим в нескольких метрах над землею, возле одной из древесных ветвей - из-за этой ветви он и выглянул осторожно, увидел полянку под собою, головы всех их. И тогда же он осознал, что, ежели он сейчас улетит и не станет уже возвращаться, то его, быть может, покличут немного, но с надеждой, что он не откликнется, а потом, решив, что он предался очередной странности - убежал, уединился как всегда. И тогда ему до слез стало жалко себя, и страстно захотелось так и сделать: удалиться, пострадать, полюбоваться еще своим мученичеством, но тут же взыграло в нем его обычно никак не выражающееся самолюбие: \"Ну, уж нет чтобы я отказывался от своей любви, от счастья своего?!.. Да, ведь, Лена даже и не знает, что я за человек такой, не знает о моем даре; не знает, что, ежели только захочу, то вон до того облака могу с нею подняться...\" - и он метнул взгляд на широкое, клубистое облако, которое в нижней части отливало темно-синим светом, ну а верхними, вздымающимися на многие-многие версты вверх отрогами, сияло ослепительно ярко, словно бы за теми величавыми склонами, на непреступно даже и для птиц высоте, жил, сладостным светом наполнялся райский город. И он зашептал тихо-тихо, но при этом веруя, что Лена его слышит: \"Пожалуйста, будь со мною - мы будем парить через это бесконечное небо - всегда, всегда...\" - и действительно, Лена каким-то образом услышало его, и резким движением вскинула голову, сразу же, среди ветвей увидела его лик.

- Ваня... - проговорила она удивленно, и тут же обратилась уже ко всем. Нет - вы только поглядите, куда уже наш Ваня забрался...

Все довольно принужденно, так как не хотели видеть его угрюмый лик, обернулись, однако Вани не увидели, так как он уже успел отпрянуть назад, вновь сокрыться за столом , и застыть там. Но на этот раз он не стал оставаться на месте, сделал еще несколько стремительных движений вверх, пребольно ударился плечом об одну из мелких веток, а крона продолжала качаться, выдавая его присутствие .

- Во дает! Во чудик! - воскликнул один из парней, и тут же громовым голосом выкрикнул. - Эй, Ванек, хватит уж дурить то - упадешь, кто за тебя отвечать будет?!

- Слезай! Слезай! - испуганным хором воскликнули девушки.

Однако, Ваня больше и не шевелился, он припал к широкой ветви, и в небольшой проем между листьями видел их маленькие, да почти, пожалуй, совсем не различимые лица. Все-таки, он узнал, и не малых сил стоило ему сдержать порыв, чтобы сразу не бросится к ней, не подхватить, не унести к тому, огромному облаку, что плыло по небу. Все-таки, он сдержался, и все лежал без движенья; наконец ребята стали сомневаться, что он взобрался так высоко, а расспросив Лену, они решили, что Ваня спрыгнул с той ветви на которой она его видела, и убежал куда-то, ну а крону потревожила некая птица.

И вновь они вернулись на поляну, и принялись за те немногочисленные закуски и напитки, которые принесли с собою. Сначала, из-за этой выходки, разговор у них не клеился, но потом все перешло на обычный, веселый, непринужденный лад; и среди прочего Ване удалось услышать и нелестный отзыв о себе...

То огромное облако, которое, казалось, таило райский град, лишь краем своим загородило Солнце, и только на несколько минут на поляне потемнело; стало как-то тревожно, неуютно, и даже молодые люди почувствовали это. И тогда Ваня отчетливо услышал Ленин звонкий голосок:

- Вот хорошо, что мы сегодня встретились - погода еще хорошая, но к нам идет буря. Такая сильная, что и сторожила не помнят. Вот видите эти дерева пока они еще стоят такие могучие, спокойный, но пройдет немного времени, и многие из них будут сломаны силой урагана, а кого-то испепелит молния....

Стало еще мрачнее, но тут друг Ленин сказал какую-то шутку - все засмеялись; он рассказал еще что-то, и теперь уж разразился такой дружный и задорный юношеский смех, что и Солнце не посмело больше прятаться, и вот уже вся поляна вновь засияла...

* * *

Какое-то время, Ваня страстно хотел их оставить, предаться своему отчаянью, но при этом он знал, что никогда не сможет смирится с потерей Лены, все время будет страдать, воздыхать, и ничего то боле; и он, решив, что, все-таки, должен предпринять что-то решительное - вернулся к ним. Он поджидал их возвращение возле Диминого подъезда, и, когда увидел их лица, то, по выражению их понял то, что и ожидал: они недовольно, даже и раздражены его возвращением: \"Вот он - опять - опять он будет портить угрюмостью и дурацкими выходками наш праздник. Даже и Лена, которая ко всем бывала обычно нежна и радушна, взглянула на него с укоризной, спросила сухо:

- Ну, и где ж ты был?

Ван ничего не приготовил, да и не умел он лгать, потому пробурчал только: \"был\" - сильно побледнел и потупился. Молодежь переглянулась, но уж делать нечего - пригласили и такого гостя.

Родители Димины уехали на дачу, оставив квартиру в полном его распоряжении, наказав, впрочем, чтобы: \"особо то не баловали\". В квартире было три комнаты, и в большой уже поджидал гостей обильно наполненный праздничный стол, иные две комнаты, пока шло пиршество, пустовали. Впрочем, в одну из них вскоре, не выдержав этой муки - видеть перед собою Лену, обнимающуюся с иным человеком - и удалился Ваня. За столом он почти ничего не ел, не пил - а то, что по необходимости, все-таки принял, теперь угрюмо бурчало в его ввалившемся животе. На его выходки уже перестали обращать какое-либо внимание, и, когда он стремительно вышел в эту комнату, то никто даже головы не повернул, никто слова ему не сказал, словно бы и не было его уже вовсе.

А в комната, в которую шагнул Ваня была небольшой, уже погружающейся в вечернюю мглу комнаткой. Целую стену занимал книжный шкаф, и книг там было столько, что всякий любящийся их человек пришел бы в восторг, ну а Ваня отметил толстый и высокий том на торце которого серебрились буквы: \"АСТРОНОМИЯ\"; он, впрочем, тут же повернулся к двери, и крепко прижался к щели ухом, напряженно выслушивал, что происходит в соседней комнате - слова, звон стаканов, смех, возгласы - все это, сливаясь с музыкой, неслось беспрерывным потоком, и Ваня в напряжении в эти звуки вслушивался, представлял, что вот сейчас зазвенит ее голос, и действительно, как отзвук некой чудесной музыки, звучали время от времени, ее слова. А в голове его с жаром билось: \"Вот я оставлю этот дом, кончится день рожденья, и гости разойдутся, и что же.... и зачем же ты так мучался, ежили ничего не предпримешь, ежели ничего не изменится в ее ко мне отношении\".

И он, стоял так, прислонившись ухом к двери: гости уж были изрядно навеселе, и такая у них без Вани сложилась хорошая, веселая компания, что они позабыли не о его присутствии, но и о ходе времени - непринужденный разговор не смолкал ни на минут, а сколько уж было этих минут - то бог весь. Так незаметно, в одно мгновенье, пролетел этот день, и теперь Ваня стоял в темноте, и эта наполненная книгами комната, как ему временами казалось, неприязненно глядела ему в спину, и шептала: \"Ну, и что же ты? Долго еще будешь стоять здесь и страдать?..\" А Ваня ожидал, когда же наконец она вспомнит про него, ну хоть одним словом помянет - он верил, что вот ежели помянет, так это будет ему знаком, он распахнет дверь и... однако, Лена говорила о чем-то постороннем, не имеющим для него никакого смысла, и, чем дольше он стоял, тем более невыносимым становилось для него это, тем больше его мучила та комната, и он понимал, что уж не решится открыть дверь, так, по видимому, и простоит на этом месте до самого конца.

Но вот каким-то сердечным чутьем, он явственно услышал слова, которые шептал Лене, тот любимый ее человек:

- Давай отойдем... Скажу тебе кое-что... Хорошо? Вон в ту комнату... - и уже громче, обращаясь к Диме. - Мы отойдем ненадолго.

Тут же холодная испарина выступила на лбу у Вани, и он стремительно отпрянул от двери - в голове его жарким пульсом билось: \"Вот сейчас войдут, а я тут стою дурак дураком. И куда же мне деться, и куда же забиться?..\" на мгновенье пришла дикая мысль распахнуть окно, и улететь, однако, в это время на дворе разорвалась хохотом какая-то иная компания, и он тут же отказался от этой мысли. Отступал до тех пор, пока не уткнулся спиною в книжный шкаф, и, услышав как тот заскрипел, сам передернулся. Скрипнула дверь и... тогда Ваня понял, что они направились в другую пустовавшую комнату; сначала расслабленно вздохнул, но тут же заскрежетал зубами, и решительными, широкими шагами, пересек эту комнату , пересек большую комнату (где никто даже и не заметил его), и вот схватился за ручку, и дернул резко дверь в ту комнату, где теперь должна была быть Лена. Ее кавалер еще не успел закрыть дверь, еще держался за ручку, а поэтому был вытолкнут, и столкнулся нос носом с Ваней. Кавалер был разгорячен от выпитого, лицо его приобрело густо-пунцовый оттенок; Ваня же напротив был очень бледен, все черточки в нем были до предела напряженны, и выступили частые крупные капли пота - это был нездоровый, иступленный лик. Сначала кавалер даже и не узнал его, принял неведомо за кого, даже и вскрикнул слабо. Ваня тоже растерялся, но, когда на свет выступила вся бледная, и словно из света сотканная Лена, вся прежняя решимость в мгновенье вернулась к нему, и он проговорил, обращаясь к ней, и глядел неотрывно на нее своими широко распахнутыми, блещущими очами:

- Лена... ты так смотришь на меня... Я чувствую - я, наверное, как больной выгляжу... Ну и что же... Леночка, ты, пожалуйста, послушай меня. Видишь ли, я тебе должен сказать что-то, и это такое важное, что ты не можешь отказывать. Пожалуйста, пожалуйста, Лена...

Он тут бы и пал перед ней нею на колени, но кавалер перехватил его за плечо, и довольно сильно встряхнул; проговорил раздраженно:

- Да что же это... Да как ты себя ведешь? Совсем, что ли, взбеленился?..

Однако, Ваня не замечал этого вызывающего тона, со все той же пронзительностью глядел он на Лену, и едва удерживался, чтобы не подхватить ее, да прочь не унести. Однако, та положила руку на плечо своего кавалера, и проговорила:

- Хорошо - если он действительно имеет сказать что-то такое важное, так я отойду. Почему бы и нет? Что за предвзятый взгляд на человека. Ваня, между прочим, очень хороший, начитанный парень...

И тут она одобряюще, добро улыбнулась Ване, так как по природе своей была очень доброй девушкой, и, видя чужие страдания, всегда готова была их разделит. Кавалер пробурчал что-то недовольно, но, все-таки, отпустил плечо Вани, поцеловал Лену в губы, после чего прошел к столу, налил себе полный бокал...

А в это время наступило мгновенье настолько прекрасное, что Ваня даже и не мог поверить, что оно и на самом то деле наступило. Он остался один на один с Леной в той комнате, в которой столько мучительного времени простоял до этого. Лена тут же прошла к столу, и зажгла стоявшую там лампу, однако, свет ее был таким тусклым, что едва-едва только мог высветить книги; углы же оставались погруженными в мягкий, женственный полумрак.

- Уф-ф... - вздохнула Лена, и даже вздох этот прозвучал у нее как-то чарующее прекрасно. - ...Умаялась то... В большой комнате забыли форточку открыть, да и тут... - она открыла форточку, и тут же нахлынул в комнату шелест деревьев и отдаленный гул машин. Вот она повернулась, стояла на фоне этой открытой дверцы в ночь нескончаемую, и выжидающе глядела на Ваню, у юноши же слова захлебнулись где-то в горле, и он не мог вымолвить больше ни слова.

- Так ты хотел что-то сказать?

- Да... - прошептал Ваня, и дальше совсем уж скомкано и невнятно пробурчал. - Лена, я давно... уж четыре года... Я люблю тебя... Давай будем вместе... Я летать умею... Давай улетим сейчас... Вот...

Пробормотав эти слова, он замолчал и некоторое выжидающе глядел на время (бесконечно долгое, мучительное, как показалось ему). Лена была разочарована - слова о полетах она посчитала бредом; иное же она предвидела, и только надеялась, что, быть, все-таки, не разрешится все такой банальностью. Этот порыв показался ей и глупым, и беспочвенным, сущим ребячеством, да еще, к тому же, изрядной порцией эгоизма приправленной. Она, все-таки, видя его муки, постаралась говорить мягким, сдержанным голосом, и хорошо построенными предложениями изъяснила, что с со своей стороны она подобных чувств к Ване не испытывала.

- Да нет же, подожди, подожди... - остановил ее Ваня, а по щекам его катились слезы.

В это же время распахнулась дверь и на пороге предстал Ленин кавалер, который был еще более пьян нежели раньше, и даже заметно покачивался. Он с неприязнью взглянул на Ваню, и развязным голосом, чувствуя свою правоту, проговорил:

- Ну, и долго ли еще?.. Ведь можно и в другое время, в институте пообщаться.

- Да, да, все уже - договорились. - громко сказала Лена, и в обход Вани шагнула было к двери, но тут Ваня рухнул-таки перед нею на колени, и перехватив ее невесомую ручку, прошептал. - Пожалуйста, я молю тебя - побудь со мной еще немножко - я кое-что очень, очень важное должен тебе рассказать...

- Да что же еще? - удивленно вскинула очами Ленами, которой действительно стало интересно, что еще такое может ей рассказать Ваня - своему кавалеру, и сказала, чтобы он подождал еще немного. Тот пробормотал что-то неразборчивое, и хлопнул дверь - вновь они остались вдвоем.

- Я летать умею. - проговорил Ваня, поднимаясь с колен, и отчаянно глядя в глаза Лены.

- Да что ты... - она было усмехнулась, приняв это за неудачную, глупую шутку, но только взглянула на сияющее, торжественное лицо Вани, так и поняла, что в душе его свершается какой-то огромный по своей значимости переворот. Она не улыбалась более, но смотрела на него выжидающее - что-то такое небывалое предпримет теперь этот безумец.

- Я правда, правда умею летать. За все эти годы только моя бабушка знала эту тайну. И вот я тебе раскрываю то, что и родителям никогда не говорил; потому что ты самая, самая близкая мне душа; потому что люблю тебя. Потому что очень, очень Люблю тебя, Леночка. Ты меня пока любишь, но вот узнаешь получше и обязательно полюбишь, потому что мы такие близкие... Леночка, пожалуйста, веришь ли мне?...

- Ну, ты говоришь так, что я даже и не знаю... ты про стихи, да ведь!

- Ах, да и стихи я пишу; сколько стихов я написал тебе, Леночка... Да нет же, я правда летать умею. Ну, вот смотри, смотри...

И тут он нервно, судорожно взмахнул руками, в результате чего пребольно ударился о потолок, и счастье еще, что за люстру не задел, а то бы непременно была она разбитой. Несмотря на сильную боль в расшибленной спине, он улыбнулся Лене, и сделал несколько кругов под потолком, после чего опустился чуть ниже, и медленно, очень стараясь ни за что не задеть, сделал один круг вокруг них:

? Ну, и как тебе? Хорошо я летаю? Так прекрасно это чувство полета!

Теперь Ваня говорил много уверенней, так как он парил, и испытывал это необычное, сладостное, ни с чем несравненное чувство полета - он чувствовал себя как во сне, и теперь, чуть наловчившись, ему уже никакого труда ни стоило лететь плавно. Он неотрывно глядел на лик Лены, и все улыбался.

Какой же прекрасный был у нее лик! Прекрасный, хотя бы потому, что Ваня, при всем богатстве своего, никогда бы не смог представить вот именно такой, такими сильными, живыми чувствами наполненный лик. Лена вообще, по природе своей была очень сдержанной девушкой и никогда старалась не проявлять как-либо своих сильных чувств. Однако, здесь лицо ее сделалось каким-то несколько иным. Теперь, впервые за все это время, Ваня почувствовал, что она действительно прониклась к нему вниманием, даже позабывала обо всех иных, и даже о кавалере своем - этого то и желал Ваня, а потому был счастлив, и когда дверь вновь начала открываться, он усмехнулся и легким, стремительным движеньем перелетел к двери. Без всякого труда, одной рукой закрыл ее, а другой - приставил тяжелое дубовое кресло. С той стороны возмущенно застучали, и довольно пьяный голос потребовал:

- Эй, да что же это происходит, на самом то деле?!.. Видали негодяя?... Да что это, а ну открывай дверь!.. Эй, Лена, отзовись! Что там происходит?! Слышишь, Лена?!..

Однако, Лена хоть и не издавала каких-либо громких вскриков, на самом деле была настолько изумлена - она, девушка рассудительная, не верящая во всякие там чудеса, что попросту ничего не могла ответить, но опустилась в то дубовое кресло, которое стояло возле стола... С той стороны к двери подбежало еще несколько человек и барабанили - вот створка начала медленно отползать в сторону.

- Нет, нет - вы даже и не понимаете, что делаете... - проникновенным голосом молвил Ваня, вновь надавливая на ручку, и в этом состоянии свободного парения без труда справился с теми, кто пытался отомкнуть дверь.

- Да что же это - сумасшедший какой! - нервно выкрикнула одна из бывших там девушек. - И зачем ты его только пригласил?!.. И что же теперь делать?.. Милицию что ли вызывать?!

Тут прямо за дверью раздался сильный, чеканный голос Димы:

- Иван, слышишь? Хватит безумствовать. Ты что? Ты у меня в гостях, и нехорошо пренебрегать чужим гостеприимством.

- Да, да! - выкрикнул Ваня, и тут же с мольбой обратился к Лене (при этом он все парил над полом). - Ну, успокой их что ли. Скажи ты им, Лена, чтобы подождали еще немного. Пожалуйста, пожалуйста... Леночка, еще немного. Я должен тебе сказать... Леночка, пожалуйста, успокой их!..

Лена смогла, все-таки, немного оправиться, и проговорила слабым голосом, который, однако, был услышан за дверью:

- Все хорошо. Подождите еще немного.

- Да что ж хорошо то! - взорвался ее кавалер. - Или не слышите, как говорит. Этот псих, может быть, ее заставил. Ломайте-ка дверь.

- Нет - дверь ломать не надо. - последовал рассудительный голос Димы. Тихо все...

И он, подойдя к самой двери, и приложив к ней, по видимому, руки, еще раз спросил, все ли хорошо. В наступившей тишине Лена ответила, что да - все хорошо. Голос ее был таким изумленным, таким непохожим на обычный ее голос, что кавалер опять предложил выломать дверь, но Дима, прождав в полной тишине секунд тридцать, предложил отступить к столу, и некоторое время посидеть там молча, подождать...

За дверью все смолкло, но Ваня, приникшей к щели между дверью и стеною, смог расслышать, что к столу на цыпочках отошли только несколько, иные же остались на прежних местах. Он даже слышал, их неровное, сбивчивое дыханье; знал, что они приникли ушами с другой стороны. И тогда Ваня совершенно беззвучно, и без всяких усилий приподнял и поставил на стоявшее у двери кресло еще одно такое же дубовое, которое стояло до этого в углу. Затем он в одном стремительном движенье перелетел к шкафу с книгами, и, чувствуя восторженное, торжественное состояние, выхватил ту книгу, которую приметил еще раньше - книгу, на торце которой серебрились буквы: \"АСТРОНОМИЯ\". Он почувствовал исходящую от толщи лакированных страниц прохладу, и прохлада эта, и чувство хорошей книги только больший восторг в нем вызвали. Он подлетел к столу, и бабахнул этот том перед Леной. Из-за двери тут же раздался встревоженный голос: \"Эй, да что же там у вас?..\"

Ваня распахнул книгу в середине, там, где рассказывалось про звезды, стремительно стал перелистывать страницы, но иногда, когда появлялась какая-то особенно красивая иллюстрация, глаза его вспыхивали, и он останавливался, любовался. Потом взглянул на Лену, и обнаружил, что она вовсе не на книгу астрономии, но только на него смотрит. Ваня, задыхаясь от восторга, проговорил:

- Знала бы ты, какой у тебя сейчас лик... О небо, о рай - сколько же в нем жизни! Ты знай, что я без тебя не смог жить, так что пообещай, пожалуйста, что мы больше не расстанемся... Ах, да ты посмотри пожалуйста в эту книгу - ведь это же теперь все нашим будет - все эти красоты, и еще многие иные, никогда человеком не представимые увидим мы, Леночка. Ведь раньше-то я только на сотню, ну на три сотни метров от земли мог подыматься, но теперь то, скажи, Леночка, если мы вместе то будем - разве же сможет нас какая-нибудь сила остановить? Леночка, разве же можно верить в эти физические законы? Разве же они значат, что-нибудь?..

- Нет, ничего не значат... - в растерянности проговорила Лена, которая только мельком взглянула на картинку, и вновь перевела взгляд на висящего в воздухе Ваню.

А тот больше просиял от ее голоса, и стал переворачивать страницы дальше, пока не добрался до раздела \"Галактики\". С какой же жадностью, с каким же восторгом цеплялся он теперь за каждую из картинок - буквально глазами их поедал. Вот галактика Андромеды - подобно огромному архипелагу, дивно прекрасных, почти неразличимых пылинок, плывущих в черных глубинах космоса.

- Смотри! Смотри, Леночка. Ведь каждая из этих пылинок - это звезда; у каждой есть какие-то свои тайны, миры; каждая из этих звезд неповторима, и ведь их там сотни миллиардов! Леночка, представляешь, как мало еще знает человечество, и как жалко, что все живущие сейчас, так, до самой своей смерти и не узнают тех тайн. А мы, Леночка, мы же прямо сейчас отправимся... Да, да - что же медлить!.. Господи, Леночка, ты только посмотри, красота какая!

Ваня перевернул страницу, и там была изумрудного цвета галактика напоминающая некое космическое, божественное око:

- И там ведь тоже миллиарды непознанных миров! Леночка, представляешь ли, какие это должны быть все прекрасные миры! И я знаю - мы можем познать все их тайны, всю мудрость их вдвоем, любимая, любимая... Да - я люблю тебя; мы будем парить через времена, через вечность. Да, да - в тех пространствах время будет идти совсем по иному! Люблю, люблю тебя - всегда любил! Ну, так и что же - подашь ли ты мне руку?! Теперь то, конечно подашь - теперь весь космос наш, Леночка...

Ежели вначале он еще говорил шепотом, то под конец перешел в такое могучее, восторженное состояние, что едва ли не кричал. Теперь тем, кто был по другую сторону двери совсем не обязательно было прислонятся к ней ушами глас Вани раскатывался по всей квартире.

- Да он точно свихнулся!.. И ведь не пил то ничего... Милицию, все-таки, вызвать надо...

- Нет, нет, обойдемся без милиции. - пророкотал Дима. - Давайте попробуем открыть дверь...

- Ну так, Леночка, летим прямо сейчас, я готов бросить этот мир постылый он мне. Постылый...

И Ваня протянул руку, веруя, что Лена непременно возьмет ее, и он уж приготовился выпрыгнуть в открытую форточку, и дальше - в бесконечность. Он настолько был уверен в этом, что даже и представить не мог, что Леночка теперь вот каким-то образом, по какой-то немыслимой причине может ему отказать. Ему казалось, что, раз уж он сделал признание, раз уж раскрыл ей самое дорогое, что в его сердце было, так они сразу отвечала ему сильным, преданным чувством, что он сразу же становился ей самым близким, ну а уж какой-то там \"кавалер\" и вовсе в расчет не брался.

Однако, именно кавалеру, который был немало разозлен, и готов был с Ваней \"разобраться\" - именно ему первому удалось протиснуть голову, в чуть приоткрывшуюся дверь (кресла со скрипом отползли в сторону) - однако, так как он был пьян, так как в комнате царил полумрак - он не смог понять, что там происходит на самом деле, но увидел то, что ожидал увидеть - Ваня якобы стоял возле стола, и тянул руку к Лене, а та, бедная, забилась в угол, и едва не плакала.

- Ну ты, псих, а ну отпусти ее! Отпусти, я требую!.. - вскрикнул кавалер, и бешено стал ударять о створку плечом. - Не хочешь?!.. Ну, я сейчас до тебя доберусь!..

При каждом его частом, сильном ударе, звенела где-то посуда, с потолка сыпалась обивка, ну а дверь медленно продолжала открываться; Ваня, весь дрожа от нетерпения, вытягивал горячую руку к Лене, с мольбою глядел ей в глаза, теперь уже шептал:

- Ну, что же ты - весь космос ждет нас! Вот послушай, пожалуйста - это тебе строки посвящаю:

- В золотистых колосьях, на поле,

В море теплых и сладостных трав,

На безбрежном и милом раздолье,

Или в тенях певучих дубрав,

Или в небе бескрайнем, безбрежном,

Там, где птицы летят на Восток,

Там, где в свете и мягком, и нежном,

Умирает закат... так далек...

Ах, нигде, и средь вечных просторов,

Там, где дальних светил череда,

Безразлична к людским нашим взорам,

Светит холодом чистым всегда...

Ах, нигде и в спокойствии вечном,

В нескончаемом смертии сне,

Как в дыханье земли быстротечном,

Не забуду нигде о тебе.

Что ты, дух мой, моя половина,

Только вместе сквозь вечность пройдем,

И холодная космоса льдина,

Скажет: \"В вечности мы тебя ждем!\"

Эти, придуманные в одно мгновенье, а потому и не претендующие на какую-то особую оточенность и правильность формы стихи, прозвучали, однако, с таким сильным трепетным чувством, которое заполнило всю квартиру, и вытеснило прежнее напряжение и что даже и кавалер остановил свои удары плечом, и кое-как смог протиснуть половину своего туловища. Теперь он уже отчетливо различил, что происходит возле стола, что Ваня словно бы лежит в полутора метрах от пола, ни за что не держится, и смотрит прямо в бледное, еще более прекрасное, нежели когда бы то ни было лицо Лена, которая вновь вскочила с кресла, и стояла теперь, вцепившись руками в стол. Похоже, что ничего вокруг не видела... Кавалер же сначала и не поверил глазам своим: вот протер их, еще раз глянул, вздохнул громко, и тут же отпрянул назад, в большую комнату, слышался его дрожащий, перепуганный голос:

- Там черт знает, что происходит - безумие какое-то...

И этот голос кавалера несколько привел в чувству Лену: по крайней мере, она вспомнила, что существует иной, привычный ей мир, и что надо жить по законам того мира, а не поддаваться только первому чувствию, которое возникло в ней при том небывалом, что она видела теперь перед собою (а ведь в какое-то мгновенье она действительно хотела подать ему руку и подняться, и лететь к этим прекрасным, неисчислимым миром). Но вот она проговорила, как могла сдержанно, спокойно:

- Ваня, мы не можем никуда лететь. У нас, ведь, есть близкие, родные. Представляешь, вот мы улетим куда-то, а они-то что? А они какую боль испытают... Просто подумай о своих родителях, Ваня...

Тут Ваня бешено, иступлено, так, что в соседней комнате испуганно вскрикнула девушка, так, что и сама Лена отшатнулась, прокричал:

- Прости!.. Ох, прости ты меня, пожалуйста... Это, ведь, все стихи мои причиною... Прости, пожалуйста!.. Ох, да как же я мог чувствия свои в такие вот мерзостные строки облекать. Прости же ты меня... Леночка, что же, неужто все теперь разрушено, потеряно?!.. Ну, не молчи же так!.. Я же, знаешь... я слабый - я столько тебе этих дрянных стишком переписал - да вот целый ящик в столе у меня ими забит - ведь я же их перечитывал, и рвал потому что они блеклые тени, грязь... И вот, в эту святую минуту, я опять стал стишки выговаривать... Что же мне теперь делать?.. Леночка, Леночка, ну неужели же нет мне теперь прощения?..

Во время этих его иступленных криков, на дверь, с той стороны, разом навалились, и заслон из кресел не выдержал-таки, с сильным грохотом перевернулся, кто-то шагнул в проем, быстро отодвинул завал, и вот уже дверь распахнута настежь, и вся компания стоит без движения, без слова - глядит на то, что возле стола происходит.

И тут Ваня осознал, что все потеряно, что он проиграл эту битву; и не полет в любви через бесконечность, но только отчаянье его впереди поджидало, и он хотел было сказать напоследок какую-нибудь сильную, трогательную фразу хотел, чтобы все они заплакали, чтобы почувствовали его боль, но не стояли бы так, с этим простым изумлением....

Нет - ничего он не мог сказать, мысли то его все вихрились, все о боль ревущую разбивались; и он застонал, каким-то нечеловеческим, запредельным стоном, и бросился он к форточке - одним стремительным, отчаянным движеньем - он ударился с такой силой, что затрещало, покрылось белой паутиной большое окно - и он, в отчаянье своем, хоть и не чувствовал боли в разбитом плече, все-таки некоторое время не мог двигать левой рукою, а потому и летел не так быстро, как хотел бы.

Вот резко обернулся. Он отлетел метров на пятьдесят, но из угла дома, который уже пролетел, видел и Димин дом, сразу же увидел и окно за котором произошла трагедия. Теперь там, за паутиной трещин, виднелась вся компания, ему даже показалось, что он слышит громкие, беспрерывно перекатывающиеся девичьи голоса, а среди них один, словно живительный родник звучащий - голос Лены. И он понял, что не сможет без нее куда-либо летать; что ему просто необходимо ее присутствие, и вот он вновь уже у окна, метрах в трех от них, теперь уже ничего не говорящих, неотрывно смотрящих на него. Как только он подлетел, Лена отступила куда-то назад, за спины, за спины, но там (Ваня отчетливо это увидел), ее, едва не плачущую, обнял, зашептал что-то утешительное кавалер. На Ваню же он взглянул так, как разве что на врага глядят; на такого врага, который угрожает всему милому, дорогому, которого, ежели можно и убить. Но ни кавалер - только Лена интересовала Ваню, и только взглянув на нее, он сразу понял, что он ей страшен, что, ежели до этого она еще и не проявляла так открыто этого чувствия, так потому только, что не разобралась, что к чему, и слишком уж это неожиданно было - теперь она вспоминала, как \"это нечто\" едва не взяло ее в воздух, едва не унесло неведомо куда. И она уже не могла думать о Ване, как о человека, тем более как о любимом человеке - он был диковинкой, и все тут... Да - Ваня сразу все это понял: и все хотел повернуться да полететь прочь, и лететь то, пока у него силы были; понимал, что уж теперь то не на что ему надеяться, но вот все не мог - все то на Лену, и слезы ронял. И вновь тогда заговорил своим сильным, почти не изменившимся голосом Дима:

- Вернись к нам. Мы то и не знали, что ты на такое способен... Покажи, быть может, и научить сможешь...

Ваня смотрел на них, и постепенно возрастал в нем ужас, наконец слабым, подрагивающим голосом проговорил:

- Ничего вы не понимаете; ничего не знаете... Теперь все - теперь кончилась моя жизнь...

- Да ты что?! - испуганным хором воскликнули разом несколько голосов. ...Почему , почему - что ты задумал...

- Я не должен был показывать эту тайну ни вам, ни кому бы то ни было. Все теперь осквернено, теперь посадят меня в клетку.

И голос у Вани при этом был таким обиженным, детским, что нельзя его было слышать без жалости; у кого-то даже против воли, слезы на глаза навернулись, один из сокурсником проговорил:

- Ну что ж - хочешь мы сейчас вот клятву дадим, что никому, никогда этого не расскажем. Хочешь? Ребята, вы ж понимаете, чего он так волнуется, ведь, если мы кому расскажем, так ему же прохода не дадут...

- Ну и замечательно! - воскликнул другой парень. - Это же известность, слава, деньги. Будет летать для всякой рекламы....

- Да ты что - для какой рекламы?! - воскликнул третий. - Думаешь, ему дадут для рекламы летать?.. Как бы не так!.. Его сразу военные к рукам приберут, в какой-нибудь бункер, в клетку железную посадят, всякими электродами истыкают и будут изучать, изучать, изучать - так до самой смерти рабом их и останешься. Ну, а нас, что думаешь - просто уберут.

- Да ты всяких фильмов дурацких насмотрелся, вот и говоришь чепуху! воскликнула одна из девушек.

- Главное как дело подать. - рассудительно проговорил Дима. - Вот, ежели, например, сразу пойти в информационные агентства...

Дальше Ваня уже не в силах был слушать - он резко, стремительно развернулся, и сделал несколько сильных, частых рывков руками (не обращая внимания на ноющую, сильную боль в правой руке) - стремительно надвинулась, пролетела, осталась позади стена ближайшего дома. Еще один рывок да с такой отчаянной, исступленной силой, с какой он и не рвался никогда прежде. Еще одна стена, вся усеянная пылающими мертвенным электрическим светом окнами он должен был пробить одно из этих окон и расшибиться об стену, но в последние мгновенье успел вывернуться вверх, и вот стена откинулась вниз над ним раскинулось усеянное звездами, но и оттененное городским светом звездное небо. Он не смотрел больше вниз, но один за другим делал отчаянные рывки вверх - все выше и выше. Вот дунул привычные, ледяной ветер высот, но Ваня не обращал на него внимания - только бы избавиться от ненавистного электрического сияния, только бы убраться поскорее подальше от них, мелящих этот пустой, никчемный вздор - туда, ввысь, к звездам и галактикам. Пусть тисками сжимает этот ледяной холод, пусть проморозит всего - он не боялся боли - он страстно жаждал освободится от этого света, забыть эти голоса, вновь услышать голос бабушки, и вымолить у нее прощение за то, что рассказал тайну.

И вот, вспомнив о бабушке, он вспомнил и про отца, и про мать своих, вспомнил бледный, измученный лик матери; и, вместо мысли о прекрасных галактиках, к которым он должен был бы прорваться, пришла мысль, что он должен был сделать ей телефонный звонок еще от Димы, что теперь, должно быть, она очень волнуется - сейчас вот позвонит Диме, попросит своего сына к телефону...

И вновь на него налетел ледяной порыв - на этот раз все тело отозвалось болью, все загудело от холода, он развернулся от этих звезд нестерпимо прекрасных, и, казалось, в любое мгновенье готов открыться, вопреки всем законам забрать к себе...

Как же высоко он на этот раз залетел! Даже много выше, чем тогда на кладбище. Москва представлялась даже не скопищем домов, но сияющим этим мертвенным, электрическим светом облаком. Вокруг облака была тьма, а свет в разных его частях был то более яркий, то более узкий, и Ваня знал, что в каждой из этих электрических блесток живут или тешат себя подобием жизни люди, или системы людей - семьи. Он знал, что в каждом человеке - целый мир, и вот Москва уже представлялась ему исполинской, а темных безднах лесов висящей, электрической, болью наполненной, нервной, суетливой, гудящей галактикой... И где-то там была Лена, и отвергала его....

До этого он был сильно разгорячен, теперь холод так и прошивал его - это был уже какой-то совершенно не представимый холод, от которого мучительно, страшно болело его тело, от которого уже почти невозможно было двигаться.

А он вспоминал своих родителей - в основном мать, и молил к нее прощения, и начинал кашлять, и новые и новые сильные рывки выделывал. Тело трещало, и рвался и он рвался поскорее прочь, из этого ледяного неба. Быстрее, быстрее - он слышал как свистит ветер; он чувствовал, с какой огромной скоростью несется теперь вниз, и боялся, что потеряет сознание, что разобьется - и какая же это боль будет для его матери! Он слышал уже гул больших Московских улиц, и ужаснулся он этому гулу, свернул в сторону - под углом помчался в окружающую эту электрическую галактику темноту - ведь его родной город был где-то в Подмосковье. И только когда, когда он снизился настолько, что крона одного из деревьев его хлестнула, понял Ваня, что заблудился. К этому времени полет его уже значительно замедлился, и смог остановится, повис в воздухе, касаясь мягкого изголовья березовой кроны. Восхитительно пахло свежестью ночного, спящего леса. Вот, встревоженные появлением Вани, стремительно промелькнули у его лица мирно спавшие до этого птахи. Он попытался было отдышаться, но тут поднялись из груди приступы сильного кашля, и вновь он почувствовал там, сокрытый в груди ледяной, прочный ком.

Теперь каждый вздох давался ему с болью, и он даже чувствовал в теле некоторую тяжесть, чего никогда прежде, во время полетом с ним не было. Его даже стало клонить к земле, он стал проваливаться в эту мирно спавшую, затрещавшую под ним крону, и пришлось даже сделать несколько усиленных движений руками, чтобы вернуться на прежнюю высоту. Движения эти тоже давались с небывалым прежде трудом, и вновь кашель стал сотрясать болевшее тело, и вновь его к земле потянуло.

Теперь он был сильно болен, и он знал, что, ежели опустится к земле, ежели попробует идти ногами, то и шага не сможет сделать. Надо было бороться, надо было опять подниматься в воздух и высматривать среди этих темных просторов гудящую линию - шоссе. То, что было в дальнейшем напоминало ему давний сон, который приснился ему как-то в детстве, когда он был болен. Тогда приснилось ему, будто он - бумажный самолетик, запущенный с балкона их квартиры (а он в детстве очень любил запускать самолетики, и, чем дальше они улетали, тем было ему веселее. А один раз самолет улетел за крышу ближайшего дома) - так вот, во сне, ему, Ване-самолетику, требовалось перелететь через соседнюю крышу, которая этажом поднималась выше их балкона. И ему постоянно потребовалось прилагать усилия, рваться все выше и выше... Именно такое происходило и теперь - постоянная, очень долгая борьба - все вперед, жажда подняться хоть немного повыше. Тогда, во сне, он знал, что за крышей того дома его будет ждать некое прекраснейшее таинство - здесь же он только ради матери своей старался, бился, боролся с этой слабостью. Как же он обморозился там, на огромной высоте!..

И, все-таки, через какое-то очень долгое время, он увидел шоссе, полетел к нему... В последствии, в голове его вспыхивали строки приведенные ниже. Он совсем и не знал, откуда эти строки взялись на самом деле, однако, казалось, что именно в этом отчаянном, мучительном полете, они и пришли к нему:

- Бывает тяжко, все вперед чрез годы пробиваться,

Чрез дни лететь, вперед, вперед, и тлена не касаться.

Вновь видеть цель, святую цель и духом собираться,

И пробиваться через лень, и для любви свершаться.

Борьба, мучение - вперед,

Мы разбиваем жизни лед,

И мы не можем долго спать,

Мы сны здесь станем воплощать.

Так много дел - жизнь коротка,

В изгибе каждой ветки,

Не можем - нет, не может спать,

Мы всех должны учить летать!..

Он плохо помнил последнюю часть пути, как добрался он все-таки до дома (как вообще нашел затерянный среди лесных просторов городок). Но вот он уже стоит перед дверью, вот роется в кармане... А до этого он еще подлетал к родному окну, и даже постучал в него, но потом уж и в своем полубреду осознал, что делает, и отдернулся вниз к подъезду. Он не мог найти ключей (должно быть, они выпали во время его воздушных кувырков), и вот пришлось делать над собою усилие, и звонить. После показавшейся ему нескончаемой паузы, дверь отворил отец, и даже не поинтересовался, где он столько времени пробыл. А отец выглядел очень осунувшимся, бледным; он проговорил, даже и не глядя на сына:

- У матери давление... Так что ты тише - проходи в свою комнату...

Ваня едва на ногах держался, и очередное, огромное усилие ему над собой пришлось выделать, чтобы сдержать тот сильный, страшный кашель, который поднимался из груди его. И он надеялся только прорваться незамеченным в свою комнатку, да уж и лежать там, хоть день, хоть два. Но, все-таки, когда в коридоре он стащил, и отбросил куда-то ботинки, его окликнула мать. Конечно, он не мог ослушаться, и не пойти в ее комнату. В первое мгновенье, как вошел, так едва и не вскрикнул. Мать была такой бледной, такой невесомой, что вспомнилась Ване мертвая бабушка, и тогда же он себя проклял, назвал мерзавцем, за то, что мог помышлять, воздыхать о Лене, когда родной, близкий, действительно любящий его человек так мучался. Ведь она потеряла свою мать, а теперь вот и он заставлял ее волноваться. И, все-таки, Ваня чувствовал себя так плохо, что сейчас больше всего хотел уйти, чтобы только не увидела она его тягостное положение, чтобы только кашель не услышала. А как тяжело было сдерживать этот кашель - он так и подымался из груди, так и рвался - ледяной, мертвенный. К счастью, в комнате было почти темно, и она не могла разглядеть его иступленного, посиневшего лика. И он, едва ли себя помня, повалился перед ней на колени, и зашептал:

- Простите, простите меня пожалуйста. Я был слеп. Я делал совсем не то, что должен был бы делать. Простите же меня, пожалуйста. Я не должен был вас оставлять, но и теперь не поздно, и я клянусь, что не оставлю. Клянусь!.. Простите... Пожалуйста... А теперь - мне бы поспать... Отпустите меня, пожалуйста....

- Да что ты, Ванечка?! - воскликнула испуганно мать, и стала приподниматься, вглядываться в его лицо.

Однако, Ваня испугался, что она увидит признаки его болезни, поспешно закрыл лицо обмороженными ладонями, и стал отступать. Она еще что-то говорила ему, но он уже не слышал, отшатнулся в коридор, прошел в свою комнату, и там повалился на не разобранную кровать.

* * *

Очнулся Ваня на следующее утро, когда уже расцвело - то есть часов через пять после своего возвращения. Странно, но он совсем не испытывал какой-либо слабости, разбитости в теле; вот в глубинах груди засел, и в любое мгновенье готов был разорваться кашлем ледяной ком, но ведь не разрывался же пока, и очнулся Ваня от телефонного звонка, который вновь и вновь пронзительным, ясным своим звоном наполнял комнату. И он уже знал, что звонит Лена, что, по наущению ребят, хочет договорится с ним о встрече. Скажи ему кто-нибудь на день раньше, когда он в это же время летел над лесами к Москве, и бредил только Ею, что он будет недоволен таким вот звонком, и Ваня бы ни за что не поверил - тогда он почитал Лену какой-то богиней; нет - высшей из всех богинь, средоточием всего мироздания. Тогда он был ослеплен юношеской любовью, созданным им самим образом; теперь, вспоминая как она вчера обнималась и шепталась со своим кавалером, он осознавал, что она была лишь простою девушкой. И вот он не хотел слышать ее голоса; уже здраво понимая, что от одной его способности летать, любви у них не выйдет, слушал один за другим эти нескончаемые звонки, и жаждал, чтобы они прекратились - они действительно прекратились, но тут в комнату вошла его совсем худенькая, бледная мама и тихо прошептала:

- Девочка там тебя какая-то... к телефону...

Ваня дрожащей рукой подхватил трубку, и вот, действительно, услышал голос Лены. Она начала задавать вопросы - как он вернулся вчера домой, как теперь себя чувствует, и прочее в таком же духе - Ваня отвечал односложно, вяло: \"Хорошо\", \"Да\". Лена же говорила таким голосом, каким может говорить только человек искренно, до слез сочувствующий; человек чистый, честный, не по какому-то там наущению, но только по собственному убеждению действующий. И Ване опять стало стыдно, и даже противно на себя; он себя \"мерзавцем\" называл, за то только, что смел думать про Лену с каким-то пренебрежением он смел пренебречь своими прежними чувствами! И, вдруг, совсем для себя неожиданно спросил он:

- Вчера, ведь, что-то бурю говорилось. Скоро, ведь, она к нам подойдет, всех нас заберет. Так ведь - прав - да, да?.. Самая страшная, которая и деревья, и дома вырывает, и Москву унесет , и всех людей, и никто-никто про нас не вспомнит. Лена, когда же она придет?

Там, на том окончании провода, возникла пауза, когда же Лена возобновила речь, то голос ее прекрасно изменился, и Ваня даже закрыл глаза, и задрожал, пытаясь бороться с такими разными, такими сильными, охватившими его чувствами:

- Ваня, Ваня, что ты задумал? Зачем тебе знать, про эту бурю?.. Что тебе в ней? Ваня, ты слышишь меня - не выдумывай. Вот как буря начнется - и это ты говоришь: разве же бывают такие бури, которые дома вырывают?.. Да - будет очень сильная буря, деревья будут валится, но дома то, конечно, устоят. Мы будем вместе - слышишь - во время буря мы все будем вместе... Мы и сейчас будем вместе. Мы приедем к тебе в город.

- Мне больно!.. Не говори так больше, вообще ничего не говори... - сквозь сжатые зубы процедил Ваня, и хотел было бросить трубку, но нет - не в силах был от ее голоса оторваться, зашептал страстно. - Ничего, ничего - совсем ничего не говори. Ты разве же не понимаешь, какую мне этим боль приносишь?.. Ты вот говоришь: мы приедем - а я вижу за твоей спиной сотни людей в белых халатах, тысячи приборов... клеть, клеть для души моей!... Но страшнее то всего - это взгляды пристальные, взгляды холодные, которые так и впиваются в самую душу. Леночка, вот ты говоришь с участием, с нежностью, но ведь и ты смотришь на меня, как на диковинку. Ты можешь бедненьким, миленьким меня называть, можешь слезы по мне лить; но ведь так любить, как я тебя любил... люблю... как матушка меня любит - так ты меня никогда полюбить не сможешь... Ну и ладно - прости ты меня за вчерашние признания, и довольно...

- Нет, Ваня, подожди... - в голосе Лены помимо нежности прозвучали неожиданно и резкие, повелительные нотки, и Ваня уже не смел бросить трубку, как он собирался. - Нет, Ваня. Ты привык жить затворником, и почему-то почитаешь, что все люди - враги тебе. Да - есть плохие люди, но таких меньшинство - большинство людей хорошие, и даже не знающие, что они могут быть еще лучше; а еще, Ваня, у тебя есть друзья, которые хотят тебе помочь. Да - раньше были приятели, считали тебя чудаком, но теперь, когда узнали твою тайну, все хотят тебе помочь. Все хотят, чтобы тебе было хорошо, чтобы тебя окружали любящие тебя братской любовью. И все это будет, только, пожалуйста, сделай один навстречу.

- Да, да, я согласен... - тихим, сдавленным голосом проговорил Ваня, просто потому, что не мог отказать этому прекрасному потоку из слов, потому что при всех своих разумных убеждениях, он не мог отказаться от любви к Лене. Любовью этой руководствовала его жаркая кровь. В заключительной части разговора они договорились, что встретятся через два часа в Димином городе, договорились и о месте.

- Так когда же буря будет? - спрашивал Дима.

- Сегодня ночью - ну, ничего - ты только помни - мы все будем вместе...

Хотя до того места, где условленна была их встреча, было не более десяти минут ходу, Ваня вышел из дому, сразу же по окончании своего с Леной разговора. Он не мог оставаться на месте, и при этом чувствовал, что ему сейчас нужен только покой и покой, что, несмотря на, что тело его двигается спокойно, как оно и должно было бы двигаться у здорового человека - в нем засела болезнь, и в любое мгновенье могла неожиданно вырваться, даже и обмороком его свалить; и по дороге, не замечая ничего, что происходит вокруг, он приговаривал, бормотал:

- Зачем же ты опять про бурю стал спрашивать?.. А-а, понимаю - решил, значит, вознестись в бурю, нестись там среди темных валов, среди сверкающих молний, наперекор всему. Ну, а попросту - ты погеройствовать решил. Да, конечно - как это поэтично: прорваться среди тех неистовых порывов, звать бабушку, чтобы она помогла тебе добраться до самого райского сада, потому что этот мир тебе опостылел. Как же все это подло, эгоистично, и, ведь, я уже говорил себе об этом, уже убеждал себя... И что же - зачем же опять к былому возвращаюсь?! Я же клятву себе давал, что и думать о такой подлости больше не посмею. Что ж - к чему же была эта твоя клятва? Что ж твои клятвы стоят, если ты их так легко, под наплывом страстей разрушаешь? Нет - вся беда твоя, Ваня, что ты через чур страстный. Вот сейчас ты принял правильное решение... Поклянись, что хоть до следующего утра будешь держать себя в руках... Все - клянусь...

Тут он почувствовал, что кто-то пристально на него смотрит; вот поднял взор, и обнаружил, что - это та самая женщина, которая накануне, когда он спешил на свидание с Леной, видела, как он нетерпеливо, прямо в городе взмыл в воздух. Теперь она глядела на него и с испугом, и с недоверием. Это была полная женщина, с лоснящимся от пота, почти плоским лицом. Ваня остановился, она же тогда вздрогнула, отступила назад, стала высматривать , кто бы ей, в случае надобности, мог помочь. А вот Ваня сразу понял, что она какая-то несчастная, задавленная бытом хозяйка, что есть у нее какой-то привычный, изо дня в день повторяющийся круг обязанностей и забот, которые вовсе и не ужасают ее, к которому она настолько привыкла, что и не замечает их; так же как и не замечает, что жизнь ее утратила какой-либо смысл, но живет она автоматически; что это, виденное вчера, стало для нее блесткой среди однообразных, гнилостных лет. Она и боялась Вани, и смутно хотела, чтобы вновь это чудо повторилось. И вот тогда Ваня усмехнулся зло, и, поддавшись чувству, порыву мгновенному, бросился в воздух. Сейчас ему было безразлично, что за ним, быть может, смотрят и иные люди - на несколько мгновений, все, кроме желания вывести эту толстушку из оцепенения, стало для него безразличным. Он сделал несколько сильных движений руками, поднялся над крышей стоявшего поблизости дома, но тут же и развернулся, опустился на прежнем месте, поблизости от нее. Женщина бормотала что-то несвязное. Ваня хотел было сказать что-то про радость полетов, даже и шаг к ней сделал, но она тут же стала пятится, рот раскрыла и вот-вот должен был сорваться крик. Тогда Ваня развернулся и зашагал прочь, к тому месту, где назначена была встреча. Это была довольно большая поляна в их городском парке, которая в этот день пустовала, и о которой знал один из институтских приятелей, который как-то по какому-то делу был в их городе. До встречи оставалось еще полтора часа, и Ваня, не зная, что делать, повалился в траву, и смотрел в небо. Время близилось к полудню, и, как всегда бывает перед ненастьями, сильно парило. Итак, кожа его нагревалась, а из глубин безудержно поднимались волны нестерпимого хлада. Ваня закрыл глаза, и...

Он пролежал в совершенном беспамятстве, пока на лоб его не легла ладошка Лена. Какая же это была нежная, теплая ладошка; какое же блаженное, неизъяснимое чувствие разлилось от нее, и по всему его телу. Он, человек замкнутый, необщительный, никогда не знал девичьей ласки, а потому это пробужденье показалось ему верхом блаженства; нежный, ласковый Ленин лик окружала аура света, и думалось Ване, что он уж и впрямь попал в блаженную, райскую землю. И когда она заговорила своим чудесным, родниковым голосом, он не понимал смысл ее слов, но слушал их, как прекраснейшую музыку из всех, каких только доводилось ему слышать. И вновь ему показалось, что ничего невозможного нет, и что они, окруженные любовью, познают все тайны космоса. Он смотрел в ее очи, и вспоминалась та изумрудная, несомненно хранящая миллиарды миров око-галактика. Однако, это недолгое блаженство было разрушено в то мгновенье, когда рядом раздался сильный Димин голос:

- Ну, вот и встретились. Мы ж сначала тебя пол часа здесь ждали, уж думали тебе звонить, потом случайно отошли, увидели тебя, среди трав лежащего - тебя же и с трех шагов уже не было видно - травы то здесь высокие.

Ваня встрепенулся, попытался подняться на локтях, однако, тут в голове стрельнуло пронзительной болью, и он едва вновь не потерял сознание. Конечно, несколько часов проведенных в такую жару, да еще на самом солнцепеке, были для него губительны, но сейчас присутствие Лены придавало ему хоть каких-то сил, и он, вглядываясь в ее лик, все-таки нашел в себе сил не только не потерять сознание, но даже, в конце концов, и приподняться немного.

Через пару минут, другой товарищ Вани принес бутылку минералки, и она пошла ему на пользу: половину он выпил, половину вылил себе на голову; потом Дима и Лена, взявши его под руки, отвели его в древесную тень на краю поляны, и там уж не отставали, но все занимали разными беседами. Говорили о природе, о облаках, о космосе; говорили ненавязчиво и умно, да и говорила, в основном, Лена. Ваня слушал ее голом, улыбался, старался вновь погрузится в райское, беззаботное состояние, однако - на этот раз ничего у него не выходило. Он глядел на лицо Димы, на лица иных своих товарищей, и понимал, что все это не то, что все это только самообман, что ему нечего их слушать, что он не сможет принять их товарищества, ну а они, что бы не говорили, все равно будут смотреть на него, как на диковинку... Но время, однако, шло, Лена все говорила и говорила, и постепенно Ваня успокаивался, и уже принимал, что не только она, но и все товарищи его рядом, что смотрят на него, знают его тайну. Так, незаметно, прошло часа два, и им несколько раз приходилось пересаживаться, чтобы оставаться в тени, ну а на Солнце жара стояла совершенно невыносимая. Не только этот парк, но, казалось, и весь город вымер - никаких звуков, никакого движенья в знойном, как-то даже уплотненном воздухе. И тогда Дима незаметно от Вани, легонько подтолкнул Лену в локоть, и она, остановив свою речь, и некоторое время безмолвная, прекрасная в этом своем безмолвии, невесомая, словно бы из света сотканная, застыла перед Ваней - и он не смел все это время вздохнуть, глядел на нее, не смея моргнуть. Наконец, она тихо, но очень отчетливо, ясно, живо в этой раскаленной тиши, прошептала:

- Пожалуйста, не мог бы ты подняться со мной в воздух. О нет - мы не полетим к далеким галактикам - лишь на несколько мгновений, на несколько метров - мне, право, очень хочется испытать это чувство полета...

Мог ли Ваня взять ее в воздух? Мог ли он отказать от такой просьбы?.. Да ему казалось, что, если бы за эти несколько мгновений полета ему бы пришлось принять вечные муки, он бы не задумываясь их принял. За это время слабость прошла (ему и покушать, и еще попить приносили), теперь же он испытывал такой восторг, что даже не мог совладеть со своей речью, но только пробормотал что-то несвязное, и вот уж подхватил Лену за руку, выбежал с нею на середину поляны, другой рукой взмахнул... Еще никогда не доводилось ему брать в полет кого бы то ни было: помнится, как-то в детстве хотел он взять бабушку, однако - она отказалась. Оказывается, лететь даже и с Леной, даже и с этой легкой, любимой им девушкой было совсем не легко. При этом в теле ощущалась тяжесть, его перевешивало, клонило в сторону, и вместо ожидаемого несказанного блаженства, он испытывал чувствия совсем неприятные. Все-таки, он боролся. Все-таки он верил, что через какое-то время настанет ожидаемое блаженство полета рука об руку с нею, он делал отчаянные, сильные рывки свободной рукою, и при этом ничего не видел, до тех пор, пока Лена не окликнула его испуганным, опять-таки невыразимо прекрасным голосом:

- Ну, все - довольно... Теперь, Ванечка, миленький - теперь к земле поспешим да скоре...

И тогда Ваня оглянулся, и обнаружил, что поднялся уже очень высоко: метров на двести, и, ежели в иные дни на этой высоте уже дул ледяной ветер, то теперь было какое-то беспрерывное, постоянно сносящее его куда-то в сторону движенье. И это был не ледяной, но какой-то зловещий, теплый ветер, в нем чувствовалась некая сокрытая сила, которая, если бы только произнести заклятье, могла высвободиться, испепелить их.

Какой же странный, неустанный ветер...

Ваня взглянул вниз, и там маленькими, ярко-зелеными, недвижимыми, истомленными зноем уступами, громоздились деревья парка, и выступали из них сияющие на ярком солнечном свете коробки городских домов - там было марево, там была знойная дрема, а здесь этот беспрерывный и зловещий воздушный ток. Вот что-то глухо заурчало - это был исполинский весь небесный свод рык. Ваня взглянул, откуда он исходил, так показалось ему, что там высится над горизонтом исполинский, поглощающий весь этот мир змей. И Лена, до этого пораженная открывающимся видом, теперь громко вскрикнула (чего с ней, всегда сдерживающей свои эмоции, никогда прежде не бывало) - и ей, стало быть, тоже привиделось, что с той стороны надвигается некое чудище. И только приглядевшись, они поняли, что - это исполинская стена, наползающих друг на друга, бьющих из своих глубин отсветами бессчетных молний туч. Время от времени, из глубин этих вырывались какие-то мертвенные, темно-бирюзовых и бордовых тонов выступы. Но, если в нижней части тучи имели цвет почти черный, то выше - на многие версты выше, там, где эта стена расходилась мерцающими отрогами - цвет был гораздо более жутким - это был даже какой-то совершенно неописуемый, из многих-многих цветов и оттенков состоящий, постоянно меняющийся, очень густой цвет - он был страшен своей мертвенностью, он был страшен своей мощью - чувствовалось, что там, в глубинах этой стены, живут бессчетные мириады и мириады молний, что целые сонмы пронзительных, разрушительных ветров ревут там, и не было видно вершины этих отрогов - там, на высоте многих-многих верст, они расходились целыми веерами, частых, переливающихся щупалец, и, казалось, что - это стена бесконечна, что она, надвигаясь, поглощает не только их мир, но и весь космос. И Ване вспомнились собственные его мечты, как он бы полетел, да стал бы бороться с этой мощью, и теперь он понимал, насколько же слаб, что мощь эта сметет его как былинку, что все его порывы, жар сердца, обратятся в ничто, в горстку пепла.

- Ваня, я прошу тебя, давай опустимся к земле. Здесь так страшно... взмолилась Лена.

Ваня взглянул на нее, увидел, что она уже плачет; увидел, что лицо ее приняло такие детские, молящие черты, что и сам, в умилении, обронил несколько слез, и так ему ее жалко стало, что он тут же, в воздухе, страстно стал у нее просить прощения, за собственную невнимательность. И он понес ее к земле, и вскоре уже опустился на ту самую поляну, с которой и взлетел, где в нетерпении поджидали его уже товарищи.

- Ну, ты даешь! Договорились то ненадолго, а ты... полчаса, никак не меньше, с Леночкой то пролетал! - восхищенно, и, вместе с тем испуганно, воскликнул один из товарищей.

- Чтобы быть точным - сорок две минуты ты там пробыл. - проговорил глядевший на секундомер Дима.

А на Ваню снизошло в это время необычайно нежное, братское ко всем ним чувствие. Он вдруг с силой необычайной почувствовал, что все они хорошие люди, что все любят его, как братья, и он корил себя за то, что хотел избежать их общества. Он заговорил проникновенным голосом:

- Вот знаете ли, знаете ли - иногда очень тяжело в одиночестве бывает; иногда почти с ума схожу... А вот, знаете ли, что еще расскажу - иногда, посреди ночи просыпаюсь, и начинаю по комнате кружить; кружу то кружу, и так хорошо, так легко, будто и не просыпался еще вовсе. И вот в такие то минуты, я думаю, что разве же люди не умеют летать, как и я? Ведь, это же так легко, так естественно. И я уж думаю: должно быть, просто страшный сон мне приснился, что никто летать не умеет, а на самом то деле, вот подлечу сейчас к окну, увижу прекрасный город, где все такие сияющие, парят, как братья и сестры, я даже, в такие мгновенья и представить не могу, что может быть как-то по иному. Но подлетаю к окну, а там обычный, придавленный к земле город, эти бетонные дома... и все такое тяжелое, громоздкое - мне так на это больно смотреть, и я еще цепляюсь за ускользающие мгновенья - что же, неужели на самом то деле это страшный мир?! Гляжу вниз, а там, по улицам, ползут, спешат на работу первые пешеходы, и даже не знают, как это прекрасно - летать. И я плачу - да - плачу в такие мгновенья, и так хочется мне к ним слететь - ну, хоть одного поднять в воздух, показать сколь же прекрасна, сколь сказочна жизнь. Но я сдерживаюсь - вытираю слезы, и сдерживаюсь... И еще кружу, кружу по своей комнате, словно птица в клеть пойманная. И тогда же думаю, кто же я такой, почему среди людей появился - откуда я? Ангел?.. Да нет - не ангел - мне хорошо людские страсти знакомы - все-таки, в глубине я человек; очень романтичный, мечтательный, но, все-таки, человек. И я не нахожу ответов на эти вопросы, и вот продолжаю метаться... Ах, да что говорить!.. Раньше то это было тайной, и теперь вот вы узнали и, кажется, я счастлив... Хотя не знаю, не знаю - такие это странные, непривычные мне чувствия - не могу я так легко в них разобраться... Буря - такая огромная, такая сильная, с нечеловеческими чувствами - она все приближается, она скоро уже здесь будет...

Вот все время этой страстной речи, он плакал и держал за руки Лену, неотрывно глядел в глаза ей - он чувствовал, как много сил в эти страстные, чувственные слова уходят, что бы теперь отдохнуть надо, но он никак не мог остановится - все выкрикивал и выкрикивал. Он страшно побледнел, посинел даже, черты лица его заострились, и он был страшен в эти мгновенья, он напоминал человека уже лежащего в гробу. Лена глядела на него со страхом, чувствовала тот мертвенный холод, который исходил от рук его, и вот вдруг такая сильная, трепетная, ласковая нежность проступила на лице ее, что он понял, что они все-таки, могут быть счастливы, и вот он уже позабыл о недавних клятвах своих, о чувстве своем к матери, и в восторге вновь представлял неисчислимые красоты вселенной, которые были открыты им, влюбленным. И тогда он зашептал, постепенно приближая свой страшный лик к ее милому, нежному личику:

- Гроза нас всех возьмет с собою,

Мы в ветре с громом полетим,

Мы, вместе с давнюю мечтою,

В реальность сон свой обратим.

Отныне и навеки вместе,