Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Я, поэт, должен был все это знать, я все это ощупал. И вы там, сидя у фонтана, слушая, как птицы поют - вы читайте... Читайте! Читайте, чтобы понять, как же прекрасна Жизнь! Смотрите на окружающий вас Сад, и поймите, как же прекрасен он - эту мерзость людьми совершенную, постигнуть невозможно - но только прикоснувшись к ней - вы же и поймете, как прекрасен окружающий вас Сад.

А я, с окровавленными руками, весь грязный, подобный червю полз дальше невозможно было остаться наедине с этой ночью-мученицей. Я не мог оставаться на месте, хоть и усталость вжимала меня в землю - не от того, что боялся замерзнуть; а от того, что после увиденного, просто не мог оставаться на месте. Дух жаждал изжечь сердце.

И так мне от всего этого тошно стало, что я рвался образами-стихами:

В нежном журчанье весенней воды,

Солнце споет мне о первой любви,

И, среди крон светло-синей чреды,

Птицы мне скажут: \"Ее позови!

Выйди на поле, там - среди трав,

Выситься ствол одинокой березы,

К ней подойди, слово сердца сказав,

Чьюи! Исполнятся сердца тут грезы.

Та, о ком долго, так долго мечтал,

Та, кому столько стихов исписал,

И во лесах, в городах - так искал

Та, о кой, в слезах счастливых мечтал:

В светлом уборе выйдет она,

Нежно обнимет, наш милый, тебя,

Та, кто взросла из землицы одна,

Пеньем коснется, тебя, брат, любя!\"

Так вот, прорываясь через круги ада, создавал я в себе светлые образы. И впрямь - видел пред собой весенние ручьи, деревья все окутанные нежным небесным светом, слышал и голоса птиц, которые напевали мне эти строки...

Все же, уже ближе к утру, я пробиваемый дрожью, шепчущий свои стихи и стихи иных поэтов, скатился по грязевому склону в земельную рану, да там сразу и забылся.

Знаете - блуждая во тьме, я мог еще ужасаться, представляя, что замерзну, что так и останусь там лежать... Вырваться из забытья я не мог - оно само было разрушено гулом пролетевшего низко самолета.

И вновь я полз по снегу. Вновь небо было завешено темно-серым покрывалом, из которого к тому же, вместе с жестким ветром сыпался мокрый снег. Нет это не снежинки были - это были холодные, со слизью плевки самого неба.

К тому времени, двое суток я совсем ничего не ел. Виделся мне хлеб мягкие дымящиеся караваи, да теплое, парное молоко...

Тогда я полз, делая частые рывки; делал я их, как машина - автоматически. Вперед... вперед... вперед... Ничего вокруг, кроме мокрого снега да грязи не видя, рвался и рвался вперед - а в сердце вспыхивали то обрывки стихотворений, то мгновенье - истерзанное, поблекшее от усталости моей.

Потом уж - не знаю через сколько часов, понял, что сбился от дороги. Что за холодными плевками неба проступают какие-то скрюченные, дрожащие деревца и уж неведомо, где дорога к Вам...

От страха остаться, погибнуть так вот - не увидев вас вновь - от этого стал я судорожно рваться куда-то вперед.

Помню - деревца, сыплющая, леденящая слюна, помню овраги в которые скатывался, а потом выбирался - впиваясь в замерзшую жесткую землю кровоточащими, посиневшими пальцами.

И я бы умер там, а не здесь, записывая эти строки - ибо уже не было сил.

Дух еще рвался вперед, но рвался в мертвом теле. Дух мой был и остается жаждущим свободы орлом заключенным в тесную, все сжимающую клеть, где он уже и крылом не может пошевелить...

Страшно - голова повалилась в снег, и уже не поднимешь - как облако оно замерзшее ледяной горой, да на землю рухнувшее. А в голове то еще беспрерывные порывы: \"Вперед! Вперед!\" - в голове то еще жажда Вас увидеть. Не приведи бог никому пережить то, что я там пережил, промерзая.

Мой слух, вместе с духом рвущийся из умирающего тела, обострился; и вот, за равномерным гулом небесных плевков, услышал я, вроде, как женщина рыдает...

Вот эти то звуки - эти отчаянные звуки, живым существом издаваемые, эти страдающие завывания придали мне новых сил. Значит кто-то страдал так же, как и я - рыдая. Нам надо было быть вместе, мы должны были друг друга утешить, согреть...

И я пополз - мучительно медленно, как через трясину прорываясь. Я хватался задеревеневшими пальцами за стволы - до хруста сжавши зубы, подтягивался; вновь хватался, вновь и вновь вспоминая Вас - медленно, ох... слишком, слишком медленно приближался к рыдающей...

Но, все же, я дополз. Не знаю, как я выглядел, да и как теперь выгляжу, но наверное, действительно, больше походил на червя, нежели на человека. Лес закончился и предо мной, на возвышенности, стоял простой крестьянский домик, виден был двор... туда вела деревянная лестница, по которой уж и не смог бы я подняться.

Тогда я собрался и крикнул:

- Матушка! Помогите мне! - так хотел я крикнуть, но знаю, что с губ моих сорвался лишь стон - громкий, хриплый, похожий на вопль демона.

А плач оборвался с этим моим зовом. Я вновь упал головой в снег, но тут услышал приближающиеся быстрые шаги, тоскливый окрик на незнакомом мне языке.

Я смог перевернуться. Предо мной стояла та самая, рыдавшая женщина. Это была дочерь гор. Когда-то, должно быть, она была молодая и красива, легкая, быстрая словно горная козочка, да с черною косой - теперь она стояла предо мной старухой-колдуньей. Высокая, худая настолько, что черная морщинистая кожа, обтягивала лицо и, казалось, что морщины уходят в самые ее кости. Волосы - белые, мокрые - ветер их трепал, как обессилевшие крылья. А нос ее! Одинокий утес - выступающий из бездны боли! И на этом вытянутом, страшном лице - глаза - два огромных черных зрачка, в которых столько боли, что и нельзя в них смотреть без слез, да без чувства, как сердце огненными тисками зажимается. Несмотря на холод - вся одежда ее была - старое, заштопанное, черное платье. Ну а в руках, похожих на истерзанные угловатые ветви - ружье - дуло мне прямо в лицо направлено.

- Рус... - прошипела она с ненавистью.

И я взмолился!

- Почему же и вы меня ненавидите? - хрипел я. - Почему, почему... Да сколько же эта ненависть продолжаться то может...

- Рус. - повторила она, разглядывая мое лицо - и в ее голосе не было прежней ненависти.

Потом она молвила еще несколько печальных слов на своем языке, перебросила ружье через плечо, схватила меня за руки...

Дальнейшего я не помню, но, когда очнулся, меня поджидала меня новая боль.

Вот описание того места: низкий, из составленный из темных бревен потолок. На бревнах повисли мутные капли, видна была плесень. Тусклый, мерцающий огонек высвечивал сцепления балок, а когда повернул голову то увидел земляные, теряющиеся во мраке стены - так я понял, что нахожусь в подвале. Подвал загроможден был какой-то рухлядь: старые, источающие пыль шкафы, сломанные стулья, и даже рояль. Пахло травами, какими-то горскими настойками, мазями, а еще - кровью.

Когда я попробовал пошевелиться, то понял, что привязан к какому-то лежаку; поднес руки к лицу и вот тут ужас на меня нашел.

Представьте - я лишился правой кисти! Ее просто не было - там, где должны были бы шевелиться пальцы - воздух! Сейчас то, кой-как приспособившись, вывожу каракули левой рукой, тогда же мне не по себе стало. В воспаленном, так долго в боли прибывавшем, так много зверств вобравшим мозгу, тут же стали набухать болезненные образы.

Вспомнился так похожий на лик ведьмы - лик старухи. Это она, мстя, за убитого сына, мужа, еще кого-нибудь - она притащила меня в свой дом, в подвал, привязала и начала свою месть: отрезать по очереди мои органы, подвергать меня пыткам - так я действительно решил, прибывая там в одиночестве.

- Лучше бы уж я замер в лесу. - так шептал, разглядывая укороченную руку.

От локтя и до среза она плотно замотана была бинтами, а на месте среза, чувствовалась еще и некая прослойка. Боли не было - разве, что легкое покалывание. Зато тело было расслабленным и, несмотря на ужас, все заваливалось в сон.

- По частям задумала распилить... Но за что?.. Вот, попал в избушку к Бабе-Яге...

Прерывистый сток болезненных мыслей, был прерван одним словом - одним словом, которое объяснило все:

- Гангрена.

Старуха, подошла незаметно и теперь, страшная, с темным, вытянутым лицом стояла возле меня, казалось, что это сама смерть.

И она заговорила на ломанном русском - вот, что я мог понять, из тех пронзительных, тоскливых созвучий:

- Ты весь обмерз, а руки твои особенно. Я старалась излечить их - левую спасла, но на правой начала гнить кисть - если бы я не отсекла - сгнила бы и вся рука, а потом и все тело. Твое тело смазано целебной мазью, во всей округе только я одна еще помню, как готовить ее - она все время греет твое тело, изгоняет из плоти болезнь. Хоть и без кисти, но ты останешься в живых. Ты очень метался, а раз, в бреду, ничего не видя, вскочил на ноги - насилу тебя удержала. Пришлось тебя привязать. Но, теперь твое здоровье в не опасности, можно тебя освободить.

Она достала нож и в несколько мгновений перерезала мои путы.

- Спасибо вам.

- Я хотела тебя убить.

- Но не убили.

- Когда ты заплакал, я вспомнила, что ты тоже чей-то сын. Что смертью твоей я причиню боль твоей матери. Эта боль, которую знает только мать потерявшая сына. Ее не опишешь - с ней нет сравнений!

- А знаете - у меня нет ни матери, ни отца - они погибли.

- Так есть бабушка и дедушка.

- Нет - бабушки уже нет - я это давно почувствовал. Дед тоже умер - давно уже умер.

- Ты говоришь только правду.

- Ложь - боль. Боль и ложь - они кругом - от этого тошнит. Я не могу лгать - меня всего выкручивает от всего того, что не Любовь.

Старуха вздохнула, провела мне жаркой морщинистой ладонью по лбу и спросила:

- Ну а любимая то есть?

- Да... - тут я вспомнил Вас и на сердце мне сразу полегчало.

- Ну вот, видишь. Если ты кого то любишь, значит - жизнь для тебя прекрасна.

Тут она отошла на несколько минут, но потом вернулась, неся в руках семейный альбом. Она пододвинула к моей кровати старое, кресло и, взглянув на меня, с болью выдавила:

- Да, в этом доме отныне все такое старое, все скрипучее, тоскливое; все, как этот мокрый снег, который все валит и валит там, за окном, без конца.

И она раскрыла предо мной альбом. Да - я не ошибся - в юности она была прекрасной и легкой, гибкой, словно горная козочка, черноволосой девушкой.

- Вот это - ныне мертвый муж мой. А вот это - сын... - и тут безжалостным, похожим на лезвие голосом добавила. - Мы жили с ним и были счастливы. Потом пришли вы - захватчики и убили его. - она перелистнула еще несколько страниц, указала на молодого, стройного юношу, с мужественными и ясными чертами лица - в лице том увидел я некий до времени сокрытый талант, он стоял, в волнении улыбаясь фотографу, улыбаясь какому-то неясному внутреннему предчувствию. - А это мой внук. Пока не погиб его отец, я еще удерживала дома, но, когда наши принесли тело - он ушел вместе с партизанами. Жену покойного я, хоть сердце того и не хотело, - уговорила уйти в наши горные укрытия - она, ведь, еще молода, красива... Внука тоже убили - позавчера - как раз, когда ты пришел. А я взглянула в твое лицо поняла, вы бы друзьями могли быть.

И тут эта старая женщина зарыдала, и так горьки, и такой безысходной и беспрерывной тоской наполнены были эти слезы, что, казалось, внутри ее только черная, разжигающая плоть горечь - только эта горечь и ничего боле... Было жаль ее и так хотелось сделать что-нибудь, сделать так, чтобы не было этой боли. Этой беспричинной, гнетущей меня тяжести...

Но тут, на дворе залаял пес, а вскоре там - наверху в дверь застучали это были три размеренных удара.

Старушка закрыла альбом, поднялась и, вытирая свои пронзительные слезы, сказала:

- Это наши. Из того отряда, где сын, а потом внук воевали. Приходят, приносят мне всякой снеди... Ты лежи тут тихо - не звука - понял? Тебя найдут - меня слушать не станут. У них то... у нас то всех - особый на вас зуб. Им то не понять, что мать чувствует.

И она оставила меня, поднялась по лесенке - заскрипела дверь и вот уже над моей головой шумно заходили, затопали. В наполненный темной скорбью дом, ворвался вихрь, боевых, напряженных, басистых голосов. Слова сыпались, как снежинки, что-то спрашивали - старуха глухо отвечала - потом долго говорил кто-то, видно командир - торжественным и сочувственным голосом - старуха прервала его на полуслове - сказав, видно, что-нибудь вроде: \"К чему эти пустые слова? Они только принижают глубину чувств!\"

Тогда командир прокашлялся и произнес что-то так, будто отдавал приказание. Старуха возразила. Командир повторил, а старуха вздохнула, сказала, наверное: \"Что ж спрашиваете, коли все равно, ко мне не прислушиваясь, исполните то, что задумали.\"

И пол задрожал от тяжести которую по нему тащили. Я видел, как по лестнице в подвал спускались - видел ноги. Старуха отозвала их в другою часть подвала...

Через полчаса все уже было кончено. Дом вновь погрузился в черную, отчаянную боль, вновь стал молчаливым, неприютным, холодном. И вновь предо мною сидела старуха, да шипела своим страдающим голосом:

- Пришли. Говорили про мужество сыночка моего, да внучка. - она всхлипнула и, знаете дева - в самом воздухе до того напряжены были нервы, что такой вот всхлип всего передергивал - от него в жар бросало. - ...Они. по ее въевшимся в самые кости морщинам катились слезы. -...Да что мне до их хваленого мужества и памяти! Хоть на мгновенье бы заглянули они в мою память - вот тогда и не осталось ничего от их мужества! Вот тогда бы и завыли, и закатались бы они от боли то!...

Тут ей, с немалым трудом удалось сдержать слезы, она проницательно взглянула на меня, сказала:

- А тебе, юноша, так хочется вырваться отсюда. Не слушать, не видеть всего это.

- Да нет - что вы.

- Не к чему эти неискренние, вежливые возраженья. Я же вижу - ты, как орел попавший в темницу. Помните, как у Пушкина: \"Сижу за решеткой...\"? Вот вы и есть такой орел. Вам бы, знаете, летать по синему небу - свободным. Летать среди облаков освещенных солнцем, да вдыхать ветры - вольные свежие. А вы, волей рока, в это душной конуре... Вы же рвались еще в бреду - и сейчас, в душе к ней же устремляетесь. О, как я вас понимаю! И вы счастливы - не смотрите, что у вас нет теперь кисти - у такого юноши все еще впереди. А вот я черна - сгорели мои крылья... Нет - не хочу вам больше говорить этого. Вытерпите еще дней пять. Я буду приносить вам целебное варево. Потом, если буду в силах, покажу вам дорогу - есть тут одна безопасная тропинка по оврагам.

- Спасибо вам. - от всего сердца говорил я.

Когда старуха уже поднималась по лестнице, я окрикнул ее:

- А что они в мешках притащили?

- От ваших убитых оружие. Я то не хотела оставлять, но командир настаивал - говорил - не пропадать же таким трофеям. Они и так все автоматами да ружьями обвешанные, а тут еще эти мешки. Говорил, что их выслеживают, где-то на хвосте висят. Здорово они вашим то, в отместку насолили.

- А наши то злые. - молвил я, и вспомнил, разбухшее от побоев, кровоточащее лицо, и череп мягко-упругий, словно футбольный мяч.

- Потому и не хотела оставлять. Лучше бы бросили - мало его - оружия то, что ли? Нагрянут, обыск учинят... Не за себя боюсь - за тебя. Ты, ведь, бежишь от них. Ты, ведь, вырваться жаждешь.

Она поднялась наверх, потом - принесла мне похлебку, и, наконец, оставила на ночь одного.

Где-то наверху, за стенами гудел ветер, слышался гул падающих снежинок; и все казалось что там, во тьме, подкрадывается безликое и бесформенное, жаждущее поглотить нас зло.

И посреди ночи завыла волчица. Вой был дрожащим, тоскливым поднимающимся до недоступных человеческому сознанию, страдальческих нот. Но вот я понял, что вой - это растянутые имена - это все-таки человек приютившая меня старуха выла в ночи.

Ну а на следующий день нагрянули \"наши\".

Старуха, как раз была в подвале, кормила с ложки своей горьковатой, горячей, но исцеляющей тело похлебкой.

- Ничего - скоро ты научишься левой рукой управлять также, как раньше правой. - сказала она, да тут повела рассказ, про дни юности своей, когда жила она еще в горном ауле.

Как похитил ее юноша, как прятались они в пещере от гнева родных ее, как потом юноша погиб, как Мцыри, сражаясь с горным барсом, а она думала, что вовек не сможет полюбить другого, что жизнь кончена...

Рассказать до конца она не успела - во дворе зло залаял пес - автоматная очередь, и сразу в след за тем, в дверь забарабанили так, что по дому прокатилась дрожь.

Старуха встрепенулась, отставила похлебку, голосом в котором прорезал прежняя ненависть, прошипела:

- Это ваши.

А со двора уже кричали:

- Открыть! Открыть, или дверь выламываем!

Старуха, закричала:

- Ох, стара я стара! Дайте только с кровати подняться, да до двери доплестись!

- Нам что - мерзнуть тут что ли?! А ну... - на дверь посыпались яростные удары.

- Будут обыскивать... - говорила она. - Слезай-ка с кровати.

Я поднялся - ноги были довольно слабыми, голова кружилась, но, для человека, лишившегося два дня назад кисти руки - я чувствовал себя довольно хорошо.

- Подсоби-ка! - она ухватилась за старый рояль, я подбежал к ней ухватил левой рукой и, вместе, нам удалось перевернуть его - он встал, облокотившей верхней своей частью о земляную стену, и в образовавшийся проем я, по указанию старухи и пролез. На рояль она еще накидала стульев, ящиков, разного старого барахла и, таким образом, эта часть подвала оказалась большой свалкой.

Я замер, выжидая. Она поспешила подняться под лестнице.

И вот, где-то над моей головою скрипят половицы и раздается резкий, усталый голос:

- Ну что старуха? Мы тебя уже предупреждали. Мало того, что двоих бандитов воспитала... У твоего дома вчера видели отряд вооруженных преступников. Они вошли сюда с мешками, и вышли уже без. Так это?

Тут старуха, не смотря на то, что внутри ее все полыхало, заговорила спокойно:

- Да, ко мне приходили. Принесли поесть-попить и ушли. Это для вас я воспитала бандитов, а для родины своей - героев. И люди не забудут меня.

Так говорила она не потому, что боялась, что найдут оружие - с некоторых пор она ненавидела любое оружие; не боялась она и того, что ее могут убить эти, озлобившиеся от войны люди - жизнь для нее была мученьем, и ей она больше не дорожила.

Она за меня волновалась, о Дева! Во мне она видела своего погибшего внука. За меня одного, за то, что могут найти меня, она волновалась.

- Начинайте обыск! - рявкнул тот же голос. - В подвале все переверните!

Множество ног тут же заполнили мрачный дом; забегали, закричали; по полу загрохотало - все там переворачивали вверх дном, с усердием и отвращением искали оружие.

Вот и в подвал спустились - кто-то закричал:

- Да у Карги здесь целая темница! Ишь разрыла, старая ведьма!

А сверху слышался нервный голос:

- Сознавайся лучше сама! Где спрятала?! Потом легче будет! Не хочешь?! Ну, пеняй на себя...

Оружие вскоре нашли, поволокли по ступеням эти тяжелые мешки, и вот уже надрывается с отвращением ко всему \"наш\" командир:

- Это же наших! Ребята, вы посмотрите - на прикладе еще кровь осталась!

- Вздернуть ведьму! - закричал какой-то простой парнишка.

- Вздернем. Вздернем. - успокоил его командир. - Но сначала она расскажет нам, где искать бандитский отряд. Расскажет про связных, расскажет все-все, что знает. Расскажет и про другие секреты этого дома! Ты ведь здесь прячешь еще что-то или кого-то?! Отвечай!

Старушка твердым голосом так ему ответила:

- Давай же - казни, вешай меня. Раз совести совсем нет - да я и не страшусь смерти. Вы у меня взяли уже все, что могли взять - больше ничего не возьмете и слова больше не услышите.

- А смотрите, как залепетала! - со злостью прокричал командир - тут звук удара и что-то упало на пол.

- Поднять ее! - в голосе ужас перед чем-то неотвратимым, довлеющим над говорящим.

Тут я понял, что ударили старуху, и на пол упала она.

- Что ее жалеть?! - взвился несчастный, опустошенный, но старающийся показаться отчаянным, мужественным голос. - Она сообщница гадов! Старая ха! Да эта старая каждому из нас в спину нож готова всадить!... Что жалеть то эту падлу?! Они наших-то поди не жалеют! - последние слова он выдохнул захлебываясь, залпом.

И вновь командир:

- Последний раз спрашиваю, ведьма! Видишь - ребята на взводе! За гадами в этой вашей грязи бегаем! А они нас косят одного за другим! Поняла, стерва?! Рассказывай и отделаешься быстрой смертью.

Она молчала, а потом посыпались удары, и болезненные выкрики:

- Так ее!.. Ногой!.. Прикладом!.. Вот тебе!.. Что дергаешься?!

Удары сильные, удары глуховатые, удары каждый из которых издавался, будто били по кости.

- Ну, что мало тебе? - голос командира дрожал от ужаса, и почти с мольбой вымолвил. - Ну, скажи и все будет хорошо? Что ты молчишь то?! Что ж ты молчишь то?!

Думаю, что если он выживет в этой войне, то молчаливый образ старухи будет преследовать его до конца дней, и по ночам просыпаться в холодном поту, крича: \"Что ж ты молчишь то?!\"

Но она молчала, и ее вновь стали бить - теперь уже молча и страшны были эти, заканчивающиеся костным звуком частые, сильные удары.

Ужасала тишина. Ветер, до того так надрывавшийся за стенами - замолк. Молчали солдаты, молчала старуха. Только эти удары - каждый удар все сильнее раздражал пронзавшие воздух, незримые нервы. Воздух нагревался, жег меня... А когда с потолка медленно и вязко закапало, я не сдержал стона - то кровь старухи, просочившись между досок, падала в подвал.

Не в силах слушать, я сжался комком под растерзанным роялем; зажал уши, но все же и с зажатыми ушами слышал удары - долго-долго...

Всегда, в мгновенья боли иль радости, приходят ко мне стихи.

Тогда я увидел пред собою облака. В нежно-синем вечернем небе - подобные горам, столь величавым и неохватным, что нет и подобным и сравненным на земле. Только вид этих небесных гор, столь отчетливо живой, столь чарующе прекрасный, только он и спас тогда меня от безумия.

Не сравнится с тобой на земле,

Ни одна, о гора на синеющем небе,

В этом плавном, большом корабле,

Позабуду о плоти, о хлебе.

И по плавным, глубо-златым изгибам,

За мечтою мой дух полетит,

Песнь неся бесконечным приливам,

Коим облако сердце поит.

Созерцая небесную гору,

Сам я облаком вверх возношусь,

И нет места во мне боли сору,

Пред тобой во Любви я клянусь!

Сам я полнюсь спокойным виденьем,

Весь в стихах, весь с тобою в ветрах,

Льется голос мой ласковым пеньем,

Вместе с облаком, весь я в мечтах!

Хорошо, что ко мне пришли такие строки, такое виденье. А ведь, если бы появились бы образы про этот, наполненный болью дом - через стихи эта боль еще бы усилилась, - а куда ее больше то? Вот тогда бы и не выдержал, сошел бы с ума...

Потом уж понял, что командир говорит:

- Обыскать здесь все!

- А старуху вынести?

- А - это... Нет, пускай лежит. Мы, все равно, потом все здесь подожжем.

Вновь заходили, затопали. Спустились и в подвал, стали разгребать завал, в окончании которого сидел, вжавшись в стену я.

- Черт, здесь еще рояль! Его что - тоже отодвигать?

- А то нет?! У нее там все и спрятано!

Голоса были совсем близко. Нас отделял только рояль, - но вот его стали отодвигать.

Надо сказать, что крышка этого старого инструмента откинулась и я, благодаря тому, что похож на скелет смог через эту крышку протиснуться во внутренности инструмента.

Солдаты отодвинули рояль от стены, и тогда он, издав музыкальный разрыв умирающего сердца, повалился на пол. Крышка захлопнулась об пол, и я, таким образом, оказался замурованным в его недрах...

- Ничего нет! - крикнул солдат.

- Рояль взламывай! - усталый голос шептал мне, казалось, прямо на ухо.

Тогда я решил, что лучше умереть, задохнуться в этой клети - видеть перед смертью только мрак, но не эти - все новую боль да злобу источающие лица.

По днищу рояля чем-то, должно быть прикладом ударили, на меня посыпалась пыль, щепки...

Но тут сверху врезался вопль:

- Враги! Окружают! Всем собраться на прорыв!..

Тут же затрещал пулемет - затем, сразу навалилась целая глыба выстрелов воздух дрожал, незримые воздушные нервы раскалялись - вот разрыв - зазвенели битые стекла - пронзительный, визжащий вопль раненого.

Рояль оставили. Шаги пронеслись вверх по лестнице. Новый разрыв. Вновь дом сотрясся. Вопль командира:

- На прорыв!

Над головой в последний раз протопали - и теперь трескотня на улице усилилась вдвое - слышались крики - новые и новые разрывы сотрясали землю.

Так лежал я, придавленный роялем, слышал, как надрывается бой. Но так я измучен был этой болью, так неприемлемо все это - болезненное до одурения, душу сжимающее, сердце рвущее - что душа моя, дабы не сойти с ума, стала отдалятся от этого.

И лежа, в темноте, не в силах даже пошевелиться, задыхаясь, вновь я видел Мгновенье. Парк: зеленые деревья, аллеи уходящие куда-то далеко-далеко. Аллеи в которых прохаживаются люди, да все со светлыми, любящими лицами, ну а в центре, у фонтана - единственная, Вы.

Вопли боя постепенно стали поглощаться ревом пламени. Все сильнее, все сильнее - какие-то огромные объемы на всей своей протяжности трещали...

Сейчас, извините. Знайте, что сейчас, записывая это - я умираю. Сейчас очень дурно сделалось... Мысли путаются, голова клонится... Но я должен собраться, должен дописать до конца. Вы все должны знать...

Итак, дом горел. Представьте: я лежу, придавленный, в духоте, с каждым мгновеньем все сильнее становиться жар, я чувствую, что приближается пламя оно уже близко, вот сейчас захватит!

Сгореть?! Нет - я хочу жить! Я хочу видеть Вас!

И я стал рваться из рояля; стал, что было сил, бить локтями, кулаком, даже головой по днищу его.

От отчаяния мне удалось пробить доску, выбраться.

Знаете: потолок весь покрыт был пламенем, оно шипело, оно тянулось ко мне. Подвал был залит ослепительным светом; некоторая утварь уже дымилась. Пот заливал мне лицо, однако я не чувствовал жара.

Тогда я засмеялся пламени и, поднявши к нему единственный кулак, прокричал:

- Что ж ты думаешь: победишь меня?! Опять заставишь бежать, бояться?! Нет! - я плюнул в эти рычащие языки. - Я останусь и буду делать то, что хочу делать.

Должно быть, я обезумел тогда - не знаю... Но это было сладостное, поэтическое безумие - я вознесся над болью.

Схватил рояль целой рукой, поддел его и ногой. Стал поднимать - давил со всех сил, не чувствуя его тяжести, смеялся.

Вот рояль перевернулся, я подхватил стул, уселся, положил свои пять пальцев на клавиши. Я никогда не играл на рояле, но знаю, что вы играете - я хорошо запомнил ваши тонкие, музыкальные пальцы.

Пот заполнял глаза мои, и все окружающее размывалось, пламень, вдруг стал огромной, во весь потолок люстрой. Подвал стал классической залой, наполненной хрустальными зеркалами.

Предо мной, за роялем сидели Вы! Представьте, какое счастье было, после всего пережитого, увидеть Вас! Вы играли, прекрасно играли \"К Элизе\", а это любимое мое классическое произведение.

Я позвал Вас, и хоть Вы не повернулись, я знал, что Вы любите меня!

Я волшебством поэта, сердца,

Пожар в хрустальный свет пленил.

О, сердце - сердце дверца,

И я из ада в рай ступил...

Нет... нет... Кажется, я придумал тогда целую поэму, но теперь совсем не осталось сил вспоминать, записывать ее - лишь бы остались силы дописать до конца.

Итак, я сидел, любуясь Вами и Вашей игрой, не чувствуя жара; позабывши про то, что я в Аду. Я вас Любил, я вас Люблю!

Но тут - удар по плечу - да такой сильный удар, что я упал на пол, с трудом поднялся - виденья как не было. На рояль уже обвалилось несколько горячих балок, и он занялся пламенем. Начинала гореть составленная в подвале старая мебель, а потолок обваливался по частям - одна из балок и ударила меня по плечу...

Жар - нет не к чему это описывать. Скажу только, что и сейчас рука моя покрыта темными волдырями; лица своего я не видел.

Из пламени, как ясно, мне удалось вырваться. Помню - почти ослеп от жара, но увидел под пылающими ящиками какой-то люк, дымящимися руками откинул его - прыгнул вниз.

А там был ручей - ледяной ручей. Тогда то этот, лежавший в кармане дневник распух, я же был сожжен холодом - после пламени, да в ледяную воду...

Ручей вытекавший из глубин холма вынес меня, совсем окоченевшего к сцеплению голых, темных кустов. По прежнему валили холодные небесные плевки. Ветер надрывно выл, с трудом прорываясь чрез эту завесу...

А дальше - дальше все бред. Я видел пылающий дом, и грязный снег, весь в кровавых пятнах, свежие воронки дымились, я видел ноги и руки, просто кровоточащие куски плоти. Кто-то, с разодранным животом полз, волоча кишки по снегу и тонко, по бабьи визжал. Что-то беззвучно дергалось в большом кровавом пятне. И еще кто-то - с кровавым месивом вместо лица, медленно брел и смеялся.

Вы читайте, читайте, Дева! Вот он ад на земле! Все это сотворили с собой сами люди!... Читайте, и постарайтесь постичь, как все это время - все эти месяцы жаждал вырваться я из Ада! Постарайтесь постичь, до какой степени дошло это чувство мое!

Постигните, тот безмолвный вопль, когда я одновременно видел пред собою Вас, в Мгновенье - и то, что меня окружало.

Я твердил стихи, чтобы не сойти с ума, я снова и снова видел Ваш лик но, все же - сумасшествие надвигалось.

Пошатываясь, шел через снег. Потом, когда силы оставили полз. Наступила воющая ночь, и я заснул в грязи, под навесом оврага. Почему-то до следующего утра я не замерз...

Вновь полз, и не помню, сколько раз наступала ночь - я был в бреду. Я не знал, ползу ли, лежу ли на месте - сознание то затухало совсем, то начинало мерцать, пробиваясь чредой унылых, черно-белых видений.

Ох - поэт-романтик! Поэт-романтик!.. То не было еще окончанием моих мучений, и, наверное, я все-таки крепок, если после того, что пережил в этой дороге, сохранил еще хоть какой рассудок и могу вспоминать свои стихи.

Итак, где-то в чреде смерти сознания, когда пред глазами моими проплывали темные облака, выполз я на дорогу.

- Хоть бы кто-нибудь... - умирая, шептал я. - Хоть один добрый человек, подобрал бы меня да повез бы прочь, прочь - в весну! К фонтану, к скамейке...

По дороге этой какое-то время до того проезжала войсковая колонна. Холодная грязь была переполота, вздыблена буграми, темнела коричневыми лужами в которые сыпали и сыпали без конца плевки неба.

Поэт-романтик! У поэта-романтика тоже есть желудок. Просто на сколько то дней он притаился, заперся в моем теле да так, что я про него и позабыл. А тут на дороге этой он неожиданно вырвался и сразу овладел мною!

Там на дороге была еда. Несколько дней я не видел еды, и даже не вспоминал про нее - жил в Мгновенье.

Но там была еда!

Среди грязи, среди коричневых луж - лежала... Тогда я увидел большой кусок мяса. Да - желудок, отбрасывая все окружающее, видел именно большой кусок свежего, поджаристого мяса.

Подполз я ближе и понял, что когда-то это была большая собака - настоящий волкодав. Уж не знаю, как она попала под колеса, но получилось так, что осталась задняя половина туловища, передняя же, размятая танковыми гусеницами в кусочки, была размазана в грязи на многие метры.

Описываю все это, и вы должны содрогаться от отвращения. Но представьте мое состояние - я стал эти кусочки, вместе с грязью собирать и есть. На некоторых из них еще оставалась шерсть, я давился, но проглатывал и шерсть.

Какая-то мерзостная сила в голове, ох - в голове поэта-романтика, говорила, что все это просто мясо - просто мясо, которое готовила и бабушка моя.

А знаете, я помню, как размалывались на зубах жилы, как обломил я себе зуб о кости. У меня кружилась голова, желудок урчал - я жаждал есть!

Читайте дальше, о дева сидящая у фонтана в зеленом парке!

Когда я проглотил все кусочки, меня стало рвать. Желудок выкручивало на дорогу и вскоре, все, что я проглотил, вместе с шерстью, вывалилось обратно.

Тогда я почувствовал, что умираю - в теле не осталось сил.

Следующий зверский свой поступок не могу оправдывать какими-то речами, вроде того, что мне страстно хотелось выжить, чтобы увидеть вновь вас. Нет то, что я делал потом - я делал совершенно безотчетно.

Поэт-романтик! Ха... Да я уже не был тогда человеком.

Весь испачканный в крови и в блевотине, я подполз ко второй половине собаки: я не могу забыть этого слабо кровоточащего, широкого среза - темная, мясная кости, обрубленные кости, грудой вываленные на дорогу внутренности...

Попробовал рвать это руками, но руки совершенно одеревенели. Тогда я, не испытывая отвращения - вообще ничего не испытывая, стал грызть эту широкую мясную плоть зубами...

Сейчас вот плачу в недоумении - почему я после этого могу еще здраво мыслить, вспоминать стихи, писать что-то...

Мясо было жесткое, все сплошь в прожилках, но еще теплое... Наевшись, я уткнулся лицом во внутренности и заснул.

Во сне мне вновь снился парк, фонтан, вы на скамейки, счастливые любящие друг друга люди. Разница лишь в том была, о спокойная дева, что из фонтана била кровь, а у вас и у всех людей была содрана кожа, также за вами по земле волочились внутренности. Все деревья измяты были гусеницами и кровоточили.

Извините, за несколько сухое изложение, просто теперь я уже почти ничего не вижу, пишу почти вслепую... Только бы дописать - дальше буду предельно краток.

Очнулся и поел еще. Почувствовал прилив сил, поднялся, побрел вдоль дороги. Холодные плевки прекратились - переросли в жгучие стрелы-снежинки. Ветер выл не переставая. Казалось, что меня окружают стаи волков - миллионы голодных волков. Метель, господи, метель такая, что в десяти шагах ничего и не видно...

Я потерял дорогу. Я шел по ровному полю, среди метели часы и дни, падал, вставал; вновь падал и вновь вставал.

А теперь, Мгновенье, дай мне силы описать последнее. Я умираю - если не успею дописать, если рукопись моя оборвется на полуслове, то скажу сразу - Я Вас Люблю! Одно Мгновенье в любви пронес через месяцы Ада. В мгновенье-вечность.

Падающая с небес масса начинала темнеть. И я думал: \"Ну вот и ночь подступила - последняя ночь в моей жизни\". Я умирал, снег все сыпал, сыпал. Я не мог двинуться, не мог вымолвить слова.

А как страшно! Как же страшно и тогда и теперь! Смерть все ближе, и ты чувствуешь, как умирает твое тело. Руки не двигаются, ноги не двигаются ладно. Но вот то, что глаза закрываются и, как не стараешься - не можешь ты их открыть - вот это страшно...

Я готовился увидеть лик смерти. Представлял, как вытянется из мрака изъеденное морщинами старушечье лицо, протянет костлявую руку заберет во мрак навеки.

И вдруг из мглы выступила девочка с худющим лицом, да с пронзительной темнотой под глазами. На ней было темное ветхое платьице, которое все шевелилось в ветровых порывах. Волосы у нее были седые. Она глядела на меня, страшного должно быть, без всякого участия... Должно быть, своим видом, я привел бы в ужас любого ребенка. Но она не была ребенком!

Чем дольше я вглядывался в ее недвижимые черты, тем больше мой собственный ужас становился. Я не знал, что это - но это уже не был ребенок, это не был уже человек...

Я смотрел в эти огромные, на весь космос распахнутые, черные глаза, жаждал вырваться от них - но сил то не было! Я мог только смотреть и умирать

В этих глазах были бездны страданий, бездны какой-то не представимой боли. Господи, да что же видела она в этом Аду?! Может ей, этой девочки, довелось увидеть самое ядро боли, что-то такое, чего я и представить себе боюсь.

Но на меня она смотрела так, словно бы меня и не было.

Она отошла было, но тут же и вернулась, и встала голыми коленями в снег возле меня.

Из кармана она достала бутылку, приставила к моим губам - сделал глоток. Теплое, вязкое раскатилось по горлу, разлилось в животе. Кровь. Не знаю чья это была кровь... Прочь мысли! Не знаю... не знаю... не знаю...

Я выпил, наверное, половину бутылки, когда девочка отстранила ее, встала и канула в черноте теперь уже насовсем.

Кровь прибавила мне сил. Я смог приподняться, вновь побрел.

Сотрясаясь от порывов ветра, я часто обо что-то спотыкался, падал...

Тьма наступила кромешная, потому я и заметил избушку, когда только налетел на нее. Ведя рукой по стене, дошел до двери, которая оказалась распахнутая настежь.

В избушке, где и сижу сейчас, пишу эти строки - спертый, болезненный воздух. Здесь нет ни одного живого человека.

В одной комнате стояла на столе, догорала масляная лампа. С ее то светом обнаружил я, лежащую на кровати мертвую женщину, со страшно впалым, пожелтевшим лицом. И после смерти на лице ее осталась мука: судорожно сжатые синие губы, лоб, щеки - все лицо исцарапанное, а ногти на руках обломанные видно в боли, в горячке пыталась она вырвать себе глаза...

Господи, почему же я пишу об этом с равнодушием? Почему же не содрогаюсь?.. Не потому что огрубел настолько - просто эта боль выше вздохов; да и времени, на эти чувствоизлияния нет.

На полу валялась разбитая рамка, а рядом - скомканная, надвое разорванная фотография. Распрямил, разложил на столе: на фотографии молодая семья - муж (не знаю, где он), жена (это ее изуродованное болезнью тело лежит в двух шагах на кровати), мальчик (теперь я вспомнил - рядом с дверью споткнулся я об лопату и об какой-то кулек - земля то твердая, не смогла ее разбить...) не смогла ее разбить девочка. Милая девочка обещавшаяся стать настоящей красавицей - это она, мило улыбаясь, обнимает свою маму на фотографии - это ее призрак встретил я в снегу...

Да - я обыскал здесь все - совершенно никакой еды. Зато отметил, что у мертвой женщины перерезана вена на руке, будто вампир высосал из нее кровь.

Такие вот романтические стихи...\"

* * *

Катю выписали из больницы в один из последних августовских дней.

О - как же давно ждала она этого дня! Как много раз, прохаживаясь по дорожкам, пышного больничного парка, смотрела она на стену. А в глазах было спокойствие - спокойное, похожее на речной поток стремление, выйти на свободу.

Она бы давно бежала, если бы не родные, любимые ей люди - одно понимание того, что таким побегом доставит им новые волнения, останавливало ее...

И вот этот день наступил! Дома устроили праздник, где во главе стола сидела Катя, и все заботились о ней, дарили подарки, старались рассмешить.

И Катя благодарила, Катя улыбалась, но улыбалась из вежливости. Потом, по просьбе гостей, села она за рояль, наполнила гостиную музыкальными волнами, среди которых с особым чувством прозвучало \"К Элизе\"...