Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

  -- Хорошо, - кивнул Вася Левашов. - Только ты в сторонке стой, а я к ней подойду... Ну а там уж посмотрим на её реакцию...

   Когда Витя и Вася вышли из дома Левашовых, неожиданно налетел порыв холодного ветра - принёс в себе одинокий, увядший листок. Этот листок прокружился в воздухе, и вдруг прилип к шее Вити Третьякевича. И Витя вздрогнул - листок оказался холодным и мокрым.

   И вспомнился Вите детский сон, описанный им в школьном сочинении: о том, как гулял он по тёмному осеннему лесу, и как холодный листок прилип к его шее. Он стал отлеплять его и проснулся - оказывается, это мама его будила, говорила, что пора собираться в школу.

   И теперь, отлепляя этот листок, Витя подумал, как хорошо было бы проснуться в своей комнате, и начать собираться в школу, или в университет - не столь важно, куда. Главное, чтобы не было войны. Но, к сожалению, война была в реальности, а не во сне...











Глава 17

\"Люба\"



   Клуб имени Ленина являл собою вытянутое дощатое строение; внутри которого имелась сцена, предназначенная для театральных представлений. Но там же, впрочем, показывали и фильмы: перед сценой опускался занавес и на него проецировалось изображение. Конечно, захватчикам не понравилось название клуба, и они уже переименовали его в летний театр. Развесили там свои флаги, и начали крутить фильмы в основном пропагандистского толка.

   Возле клуба часто можно было видеть немецкую солдатню. Захватчики старались приходить к этому \"культурному\" центру, по крайней мере, не в таком расхлёбанном виде, в каком появлялись на Краснодонских улочках. Возле клуба они почтительно вытягивались перед своими хозяевами-офицерами, которые подъезжали на тщательно вымытых, не их, не офицерскими силами легковушках.

   И вот из этих легковушек выходили подтянутые, а иногда и вовсе не подтянутые, а обрюзгшие немецкие офицеры. Но независимо от того, были ли эти офицеры подтянутыми, или же обрюзгшими - они часто шли под ручку с молоденькими девицами, ярко накрашенными, в броских платьицах. Такие девицы пронзительно, с истеричным чувством смеялись над каждой, даже и самой плоской и пошлой шуткой, которую им могли преподнести эти военные люди. Но даже для минимального общения между офицерами и этими дамочками нужен был переводчик, потому что эти дамочки не приехали с немцами из Германии, но пристроились к ним уже на захваченной территории.

   Конечно же, дамочки эти считали себя правыми, и могли даже привести сколько то аргументов в пользу своей правоты. Ведь, в конце-то концов, любой человек, служащий той или иной внешней или своей внутренней системе убеждён в своей правоте. И, конечно же, эти дамочки никогда бы не признали, что хотя они и не бьют, и не ломают никому кости, но они в наиглавнейшем, в духовном плане ничем не лучше полицаев, которые и били, и ломали кости.

   И вот именно среди таких намалёванных, весёленьких девчушек, которые крутились возле офицеров с хорошим жалованием, и увидел Василий Левашов Любку Шевцову...

   Вместе с Витей Третьякевичем подошли они к клубу имени Ленина, и присели на лавочке в тени от тополя - стали выжидать, когда окончиться очередной киносеанс...

   Наконец двери раскрылись. Из зала, моргая глазами, выходили в основном солдаты, но также и офицеры с теми самыми, описанными выше дамочками.

   И вот вышла Люба Шевцова. Возле неё крутились два офицера: один высокий, который всё время улыбался, а другой - низенький - хмурился, и постоянно вытирал желтоватым платком свой лысый затылок.

   И вот что заметили и Вася Левашов, и Витя Третьякевич: Любка хоть и смеялась, хоть и сама говорила много на немецком, но постоянно, с какой-то неуловимой, стремительной грацией умудрялась держать дистанцию между собой и этими офицерами. То есть, она даже и не дозволяла, чтобы они дотрагивались до неё, и, как бы проворно не тянул длинный, улыбающийся офицер к ней свои подрагивающие руки, она каждый раз увёртывалась.

   Когда они достаточно приблизились, то и Вася Левашов и Витя Третьякевич смогли разглядеть то, что немецкими офицерами оставалось незамеченным - это была лёгкая тень внутреннего отвращения, которая вновь и вновь появлялась на Любкином лице.

   И уже можно было расслышать то, о чём они говорили. Офицеры предлагали заглянуть к ним на квартиру, и отведать вместе с ними отменного варенья, а также - приготовленное из местной птицы, но по специальному немецкому рецепту жаркое. На это Любка отвечала, что, в общем-то, такая трапеза была бы ей приятна, но она всё-таки боится нападения партизан, и уточняла, смогут ли немцы обеспечить ей достойную охрану. Те отвечали, что, конечно же смогут, а Любка уточняла, сколько в городе солдат, сколько ещё ожидается к прибытию, какие именно части и по каким дорогам они идут.

   Офицеры легко выбалтывали то, что им было известно, потому что эта юркая девушка не вызывала в них никаких опасений. Ну, а то, что она такая недотрога - даже и распаляло их, потому что они были уверены, что всё это искусная игра, и что эта девица останется с ними до конца.

   Но они очень ошибались. Только эта девица шла с ними, и вдруг... со стороны раздался негромкий, и как бы смущённый окрик:

  -- Люба!

   И эта белокурая девушка остановилась, оглянулась...

   Она увидела Васю Левашова, с которым вместе училась в Ворошиловградской школе подготовки партизан и подпольщиков. Он стоял неподалёку от тополя и смотрел, казалось, прямо в её душу своими проникновенными, умными глазами.

   И тогда, в одно мгновенья Люба вся просияла - душевный, яркий свет хлынул и голубых очей её, и из каждого плавного и стремительно движения её ладного тела. Это было такое искреннее, такое огромное преображение, что, казалось - вот хлынул фонтан сияющего счастья.

   И те немецкие офицеры, которые до этого сопровождали Любку, сколь ни были они отуплены войной, всё же поняли, что девушка эта совсем не такая простая, как им казалось вначале, и что они про неё ничего не знают.

   А Любка Шевцова, уподобившись лёгкому порыву ветерка, в которым голубыми просветами в небо сияли её очи, подскочила к Васе Левашову, и крепко его обняла, говоря с тем искренним, ласковым чувством, которое от неё никогда не слышали немецкие офицеры:

  -- Вася... Васенька... ну вот и увиделись наконец-то. А я ведь так по тебе соскучилась!

   И после такого признания уже никаких сомнений в Любкиной искренности у Васи Левашова не осталось.

   Ему казалось даже и не важным уже, каким именно образом Любка попала в Краснодон; главное - она перед ним всю душу свою раскрыла, и Левашов видел, какая у неё чистая и ясная душа.

   А что касается двух немецких офицеров, то они остановились поблизости, и смотрели на Любку со смешанным чувством изумления и раздражения. И тот, который был высоким и часто улыбался, произнёс на ломанном русском:

  -- Фроляйн поидёт с нам? Си?

  -- Нет - не си! - выкрикнула Любка, и топнула своей изящной, украшенной лакированной синей туфелькой ножкой.

   И, когда она обернулась к офицерам, то в её глазах выразилось такое глубокое презрение и такое могучее властное чувство, что те отдёрнулись, повернулись, и быстро пошли прочь. Они не оглядывались, они не смотрели даже друг на друга. Они сами себе не решались признаться, что они сильно, до дрожи в коленях боялись этой изящной девушки, за которой совсем недавно увивались.

   А Люба вновь смотрела своими сияющими, нежными и чистыми глазами прямо в лицо Васи Левашова - смотрела, не отрываясь, и говорила:

  -- Вася, я тебя очень-очень рада видеть! Знал бы ты, как я соскучилась по своим, родным, милым лицам. Знал бы ты, как опротивело общение с этими гадами. Вот взяла бы автомат и перестреляла всех их! А тут ты... Вася... счастье то какое...

   Тут рядом раздалось покашливание, и Любка, всё внимание которой до этого было обращено на Василия Левашова, резко обернулась. И в глазах её было выражение такого вызова, будто она готова сразиться именно в эту минуту за своё счастье со всем миром. И окажись рядом хоть сам фюрер, в окружении головорезов, так она бы и на этих головорезов набросилась, а потом бы и фюреру в глотку вцепилась.

   Но рядом стоял Витя Третьякевич. И Любка опять просияла. Она бросилась к нему на шею, приговаривая:

  -- Витя... какой же сегодня замечательный день!

   И она быстро провела своей тёплой, мягкой ладонью по его щеке, а в другую щёку тоже быстро, но с искренним чувством поцеловала его.

   И вот они втроём пошли в сторону дома Любки Шевцовой, и по дороге она рассказывала им всё про себя. Ведь так мало было людей, с которыми она могла бы поделиться правдой...



* * *



   Действительно, Любу Шевцову оставили для подпольной деятельности в городе Ворошиловграде.

   17 июля, когда немецкие войска вошли в город, Люба встретила, сидя на кухоньке, в ничем неприметной квартире, куда её подселили прямо перед оккупацией, не объясняя хозяевам квартиры, кем она является. И уже сама Любка говорила хозяевам то, что она говорила всем, кроме товарищей по подполью: она артистка, умеет петь и танцевать, но у неё временно нет жилья. В отношении же Советской власти, она либо отмалчивалась, когда её спрашивали гражданские; либо же истово ругалась - это, в том случае, если подобные вопросы задавал кто-нибудь из немцев.

   Любка должна была собирать всевозможную информацию о вражьем войске, а потом относить на явочную квартиру, где поселились мало ей знакомые люди.

   К сожалению, явочная квартира была раскрыта, и сама Любка едва не была схвачена устроенной там засадой. Ей пришлось проявить всё свое артистическое мастерство, чтобы убедить гестаповцев, что она, во-первых, перепутала подъезды, а во-вторых - ненавидит Советскую власть. Вот про ненависть то она говорила с таким чувством, что невозможно было не поверить в её искренность. Правда, ненависть она испытывала именно к этому гестаповцу, который арестовал её товарищей по подполью.

   Итак, Любка была выпущена, но она не знала, что делать дальше. Она пыталась выйти на руководство Ворошиловградского подполья, но это руководство было так тщательно законспирировано, что Любке этого не удалось.

   И Любка Шевцова решила возвращаться в Краснодон. Там был её дом, там жила её мать (а её отец, как и многие другие отцы, ещё в начале войны ушёл на фронт), но, главное, там оставались её школьные товарищи, мысли и чувства которых были схожи с мыслями и чувствами Любки.

   И она вернулась в Краснодон.

   Почти сразу же её вызвали в полицию где устроили стандартный допрос, который применялся ко многим и многим приходившим в Краснодон людям. Её не били, хотя, возможно, у полицаев и возникало такое желание. Но у них всё же не было права её бить, потому что она искусно изображала примерную, довольную новым порядком гражданку.

   Бывшие поблизости полицаи бранились между собой; от них воняло чем-то едким, какой-то гнилью, а перед Любкой сидел скучный человек с измождённым, оплывшим лицом, который был одним из бессчётных следователей, и задавал Любке стандартные вопросы: кем она была до войны? Любка была учащейся. Вступала ли в комсомол? Нет - конечно; - и в голосе Любки прозвучало искреннее отвращение при слове \"комсомол\"; и уж, конечно, следователь рад был списать это отвращение именно на комсомол, а не на себя.

   Но тут раздались звуки сильных ударов, и страшные вопли из соседнего помещения. Полицаи заметно оживились, засмеялись, и перешли в то помещение, на помощь палачам...

   И Любка уже не могла играть свою роль так искренне. Она сидела, низко опустив голову, и сжав кулачки, а на вопросы следователя отвечала односложно, глуховатым голосом.

   А звуки ударов, ругань, хохот полицаев и уже не вопли, а протяжные, страшные стенания истязуемого человека - всё ещё метались в душном воздухе.

   Но следователь был даже доволен тем, какое впечатление этот, один из многих допросов, произвёл на бывшую советскую гражданку, Любовь Шевцову. И он отпустил её, совершенно уверившись в том, что она, устрашённая, никогда не будет выступать против советской власти.

   Конечно, следователь ошибался. То насилие, свидетельницей которого стала Любка, побывав в полиции, только подстегнуло её к активной деятельности.

   Она очень хотела выйти на подполье, и немедленно в это подполье влиться, чтобы выполнять самые опасные и ответственные разведочные занятия. Она наведывалась даже в дом к Васе Левашову, но он тогда ещё не вернулся в Краснодон. Она ходила на квартиры тех людей, которых знала как ответственных партийных работников. Но либо на этих квартирах стояли немцы, либо находила она тех партийных работников, которые вместе со своими семьями были согнаны в сарайчики или в летние кухни; но на осторожные Любкины расспросы они всегда отвечали, что и слыхом не слыхивали о подполье.

   Конечно Любка видела листовки, которые появлялись на столбах. Листовки эти наскоро написанные ребячьей рукой, с частыми грамматическими и орфографическими ошибками, говорили о том, чем горела Любкина душа - о борьбе с оккупантами. И, когда она смотрела на эти листовки, то ей казалось, что она вроде бы и узнаёт почерк, но всё же не могла вспомнить, где именно его видела.

   А, как-то раз, поздним вечером, уже в неположенное для мирных граждан время, она шла через район Шанхай к своему дому. Её мог попытаться задержать какой-нибудь полицай, но Люба не боялась полицаев, она знала, что начнёт с неподдельной яростью браниться на них, и выкрикивать, что она подруга какого-нибудь важного немецкого офицера, и даже имя этого негодяя назвала бы. И в результате полицаи, испугавшись, что могут навлечь на себя гнев даже стали бы простить у неё прощения, но Любка не простила бы их, потому что их нельзя было простить, а пошла бы дальше. Так случалось уже несколько раз и Любка даже приноровилась к подобным стычкам.

   Но в тот раз, возвращаясь по Краснодонскому району Шанхай, она, пусть и издали, увидела паренька, который подскочил к столбу и тут же отбежал, оставив белый прямоугольник листовки.

   Любка очень хотела позвать этого паренька, но не могла, потому что где-то поблизости, по соседней улочке проходил полицейский патруль. И она бесшумной, лёгкой ланью побежала вслед за этим пареньком.

   А он обернулся, и в сумерках смог разглядеть только, что за ним бежит кто-то. И он подумал, что это полицай. Юркнул в сторону, перескочил через плетень...

   Очень ловкой и быстрой была Любка, но паренёк оказался посметливее её, и смог скрыться. И, через несколько минут, запыхавшаяся Шевцова остановилась возле какого-то сарая, и прошептала, едва не плача:

  -- Ну где же вы, родненькие мои? Ведь это я, Любка...



* * *



   Вот о чём рассказала Люба Вите Третьякевичу и Василию Левашову, пока шли они по улице к её дому.

   Остановились возле самой калитки, и там Любка сказала:

  -- ...Как же я вас ждала, ребята! Пока, не имея возможности вступить в организацию, общалась с оккупантами. И много у меня сведений накопилось. Э-эх, вот поделиться бы этими сведениями!

  -- Поделишься, Люба, обязательно поделишься, - мягко улыбнувшись, заверил её Витя Третьякевич.

  -- Так зайдёте ко мне? - спросила Люба. - У нас сейчас на постое никого нет. Так что разогрею вам чаю...

  -- Зайдём, - согласился Вася Левашов.

   А Витя Третьякевич ответил:

  -- Да, ты, Вася, действительно зайди к Любе, а я сейчас пойду.

  -- Что же ты так, Витя? - спросила Шевцова.

  -- Вот нашёл я тебя, Люба, а скольких ещё не нашёл? И разве же можно терять время, тогда как враги времени не теряют?

   Люба вспомнила тот свой визит в полицию, когда из соседнего помещения доносились вопли истязуемого человека, и ответила:

  -- Нет. Нельзя.

  -- Вот и хорошо, Люба, раз ты понимаешь. Пока что ничего не делай, но знай, что скоро у тебя появятся задания.

  -- Да уж поскорее бы!

  -- До встречи, Люба.

  -- Буду тебя очень ждать, Витя.

   И после этого Виктор Третьякевич отправился к Ване Земнухову, которого знал ещё до войны как активного комсомольца, и с которым был в дружеских отношениях.











Глава 18

\"Кандидаты\"



   Уж как обрадовался Ваня Земнухов, когда к нему пришёл Витя Третьякевич! Он засмеялся, крепко обнял его, и вымолвил:

  -- Ну, проходи-проходи! Просто чертовски рад тебя видеть!

   И провёл его в тот, совсем небольшой домик, в котором проживала семья Земнуховых.

  -- У вас сейчас немцев нет? - спросил Витя.

  -- Нету, - покачал головой Ваня. - Вообще собирались остановиться, но я ловко придумал: печку нашу разломал, и написал, что мол дом на ремонте. Так до сих пор никто и не подселился...

   Друзья вошли в горницу, и там навстречу им шагнула Ванина мама - Анастасия Ивановна. По её бледному лицу, напоминающему лицо монашки, видно было, что она очень много переживала, и скорее всего - плакала. Но Вите она обрадовалась как родному, и сказала своим приветливым, тихим голосом:

   - Ну вот и Витенька пришёл...

   Эта простая крестьянская женщина, совсем неграмотная, и до недавних пор ставившая вместо своей подписи крестик, все силы своих отдала на то, чтобы дать достойное образование своим детям: сыновьям - старшему - Александру, младшему - Ване; а также и дочери - Нине.

   Помогал Анастасии Ивановне в этом и её супруг - Александр Федорович. Но много ли он мог наработать для своей семьи, когда ещё во время Гражданской войны получил инвалидность? И жили Земнуховы бедно...

   Ещё в начале 30-х годов Земнуховы переехали из деревеньки Илларионовки в Краснодон. Здесь Ваня пошёл в среднюю школу N1, здесь друзья назвали его \"профессором\".

   Да, пожалуй, кто же из упомянутых на этих страницах молодых ребят не любил читать? Но читали по разному. Например, Тюленин больше увлекался техникой, а из книг предпочитал приключенческую литературу.

   Но даже среди своих товарищей Ваня отличался наибольшей начитанностью. Он читал постоянно. Он был влюблён в книги. Он и сам с малолетства писал стихи, а также и критические статьи, в которых разбирал творчество своих любимых поэтов Пушкина и Лермонтова. Он перевёл на украинский язык \"Слово о полку Игореве\" и теперь этот изящный перевод пылился до лучших времён в его столе.

   И несложно было найти среди его многочисленных, но тщательно отсортированных бумаг один лист, на котором значилось:



   \"Встать-6-30

   Занятия - 7-10 до 11-10

   Перерыв - 11-10 до 13

   Занятия - 13-17

   Перерыв - 17-19

   Занятия - 19-23

   Спать - 23-00\"



   Это был распорядок дня, составленный самим Ваней. А что значит \"занятия\"?.. Это постоянное и углублённое изучение наук. В основном - далеко выходящее за рамки школьной программы чтение. Ваня был настоящим эрудитом, и пользовался огромным уважением среди товарищей, которые уверены были в его великой будущности.

   Но сам Ваня пока ещё не был уверен, что сможет своими литературными трудами перестать быть обузой для своей бедной семьи, а уж тем более - сможет приносить в семью какие-то деньги. Ещё до войны подумывал он о работе юриста, так как верил, что на этом поприще сможет получше узнать людей, а уж это \"знание жизни\", несомненно должно было пригодиться в его дальнейшей серьёзной литературной деятельности.

   Но вот началась война, старший брат Александр ушёл на фронт, а Ваня устроился работать пионервожатым сначала в Первомайскую школу, а потом - в школу имени Горького.

   О, конечно же Ваня, хотел попасть на фронт! Конечно же и он ходил в военкомат. И ведь по возрасту его могли взять - Ване уже исполнилось 18, но не взяли по состоянию здоровья.

   Всё-таки сказались те бессонные ночи, когда он, перевыполняя план, читал не до 11 вечера, а до 2, а то и до 3 ночи, оставляя на сон по 3-4 часа. И помимо небольшой сутулости, в которой в общем-то ничего страшного не было, так как Ваня отличался большим ростом, он испортил себе зрение. Причём испортил очень серьёзно, и будучи в старших классах, практически всегда ходил в очках.

   Итак, Ваня к величайшему своему неудовольствию, остался работать пионервожатым. Впрочем, и к этой работе он подошёл со свойственной ему дисциплинированностью. И, занимаясь с пионерами из младших классов, он учил их благородству и поэзии, которыми было полно его собственное сердце.

   Им он говорил: \"Сам пропадай, а товарища выручай\", и чувствовал, что, всё это не пустые слова, и что, когда придёт время, он и сам их исполнит...

   А в мае 42-ого года Ваню отправили на юридические курсы в Ворошиловград. Но эти курсы, в связи с оккупацией, Земнухову так и не суждено было закончить. Ему предлагали эвакуироваться в Саратов, но Ваня ответил:

  -- Я должен возвратиться в Краснодон. Там мои родители, и там мои товарищи.

   И он вернулся в Краснодон, где 20 июля был свидетелем входа фашистских войск.

   Итак, Витя Третьякевич пришёл к Земнуховым.

   Анастасия Ивановна говорила печальным шёпотом:

  -- Вы потише, ребятки. А то наш Александр Фёдорович опять приболел. Спит сейчас...

  -- Обещаю, что шуметь не будем, - произнёс Ваня, и после этого прошёл вместе с Витей в свою комнатку.

   Там на стене висел портрет Пушкина, а на полках расставлены были многочисленные книги. Правда Витя вспомнил, что до войны у Вани всё-таки и книг было побольше.

   На Витин вопрос Ваня ответил:

  -- К великому моему сожалению, от некоторых книг пришлось отказаться. У нас тут из соседнего дома человека в полицию взяли только за то, что нашли у него неблагонадёжные, политические книги. И ты знаешь, Витя, как мне горько со своими книгами было расставаться. Ведь эти книги - они чьи-то духовные дети. А мне их пришлось сжигать. Но что ж поделать, когда родители говорят: \"О нас бы подумал!\". Родителей всё-таки жалко...

   Тут в комнатку вошла Ванина сестра Нина принесла тарелку с несколькими пельмешками.

  -- Да что вы..., - смутился Витя.

  -- Ты кушай, - настоятельно произнёс Ваня. - Ведь по тебе видно: как всегда энергией пышешь, бегаешь, работаешь, а питаешься, наверняка, совсем мало. Так что не обижай - прими угощение.

   Витя ещё раз поблагодарил радушных хозяев, и принялся за пельмени...

   Ну, а Ваня, убедившись, что их никто не подслушивает, рассказал о своём лучшем друге Жоре Арутюнянце, с которым он в последнее время часто встречался, и обсуждал детали дальнейшей борьбы. А уж что с оккупантами надо бороться, не вызывало у них никаких сомнений...

   Витя внимательно его выслушал и сказал:

  -- Ну что ж. Это всё просто замечательно. Но, Ваня, ведь как ты понимаешь - наша организация должна разрастаться...

   Тогда Земнухов спросил своим спокойным, ровным голосом:

   - А ведь тебе, Витя, уже удалось найти таких людей, которые присоединятся к нашему сопротивлению...

  -- Да - конечно же, удалось. И надо провести первое собрание... У тебя есть соображения: у кого именно?

  -- Думаю, у Арутюнянца. У них в доме сейчас тоже немцев на постое нет, и попросторнее, чем у нас...

   Витя проговорил задумчиво:

  -- Да, конечно. Хорошо, если помещение было бы достаточно просторным... ведь наша организация будет разрастаться...

  -- Но, конечно, чем лучше дом, тем больше на него немцы зарятся, - заметил Земнухов. - Вот, Кошевого помнишь?

  -- А-а, Олежку то... Ну да помню. Такой шустрый, деловой. Ему всего шестнадцать лет, да?

  -- Ага. 26 года рождения. Вот у Кошевых дом так дом! Настоящие хоромы!

  -- Ну не даром же Олежку в школе барчуком звали, - заметил Витя.

  -- В общем, да. Хотя это и не совсем справедливо. Он, конечно, легкомысленный: танцы, девочки... но всё-таки и книги любит; мы вместе с ним даже школьную газету выпускали. Но я это к чему говорю-то: барскими хоромами нам всё равно не завладеть. Ведь у Кошевых уже немецкий генерал поселился. Ты только представь: в одной комнате немецкий генерал со своими денщиками, а в соседней - мы о борьбе договариваемся. Смех да и только!

  -- Смех сквозь слёзы, - вздохнул Витя. - Потому что наши разговоры о подполье в таком доме - подобны самоубийству.

  -- Да, конечно. И поэтому предлагаю выбирать дома поскромнее. И домик Арутюнянцев вполне подойдёт...

  -- Ваня, полностью с тобой согласен. А потом можно будет и в моей мазанке собираться. Конечно, всю организацию на такие заседания невозможно будет зазывать. В штаб войдут самые надёжные, проверенные товарищи. Тебя, Ваня, я знаю по работе в школе: думаю, не только я, но и все товарищи будут согласны с тем, чтобы доверить тебе ответственную работу в штабе. А сейчас обсудим, кто будет присутствовать на первом собрании: ну, Жора Арутюнянц, само собой; потом ты, я, Вася Левашов...

  -- Расскажи мне подробнее о Василии, - попросил Ваня.

   Виктор рассказал, тогда Земнухов кивнул и сказал:

  -- Да. Думаю Левашову можно доверять.

  -- Ещё можно пригласить Тюленина, но это только в том случае, если удастся с ним встретится. Он сейчас редко дома появляется...

   И Третьякевич рассказал Земнухову всё, что знал о деятельности Серёжкиной группы. Следующая кандидатура - Шевцова, и здесь Ваня буквально засыпал Витю вопросами. Сидел задумчивый, протирал очки, и говорил:

  -- Да, скорее всего, Люба наш человек, но надо её всё-таки будет ещё проверить. Во всяком случае, я не хотел бы, чтобы она присутствовала на первом заседании штаба...

   И решили, что Шевцова пока что останется в стороне. Затем Ваня спросил:

  -- А что ты думаешь по поводу Кошевого? Пусть он и недавно в Краснодоне...

  -- Когда он сюда приехал то? - уточнил Витя.

  -- В сороковом, из Ржищева...

  -- Ну он, наверное, мало здесь с кем знаком...

  -- В общем, да. Но паренёк надёжный, боевой, пылкий. Стихи пишет. Недавно мне на рецензию принёс.

  -- А можно посмотреть? - попросил Витя.

  -- Нет, Витя. Ты только не обижайся. Вот свои стихи я тебе могу и зачитать, и даже на память переписать, но Олег мне эти стихи доверил, и сказал: никому их не давай, никому не показывай, он, мол, стесняется.

  -- Ну хоть хорошие стихи то? - поинтересовался Витя.

  -- Да, в общем, для шестнадцатилетнего паренька, неплохие. Главное, искренние. Призывают к борьбе с врагом...

  -- Ну зачитай, Вань, право.

  -- Нет, Витя. Раз я ему пообещал, что никому не покажу, так как же могу своё обещание нарушить?

  -- Вот, молодец! Узнаю Ваню Земнухова, - похвалил Витя. - Это парень, который верен своему слову до конца. Такой не подведёт. Впрочем, что же я говорю \"парень\" - ты у нас профессор!

  -- Витя, что ты...

  -- Не - я серьёзно. В общем, что касается Олежика, то я насчёт него ещё не совсем уверен, хотя твоя рекомендация многого стоит. Но, Ваня, я с ним ещё встречусь, поговорю с глаза на глаз, и, очень даже вероятно, что на одно из следующих заседаний штаба будет приглашён и он. Ты же ему пока ничего про нашу организацию не говори, а только намекни...

  -- Да, конечно, Вить. Как скажешь... Организатор ты наш...

  -- Организатор то, конечно, организатор. Но вот сказал я: \"не говорить про организацию\", а организации то ещё и нет. Одни планы... Но, впрочем, уже недолго до нашего первого собрания осталось. Ещё вопрос: Вань, а ты не знаешь что-нибудь про Первомайские группы?

  -- Нет, - покачал головой Земнухов. - Знаю только, что есть там боевая молодёжь: и юноши, и девушки. И уверен, что ведут разговоры похожие на наш с тобой.

  -- Ну тогда вот что, Ваня: я пока попробую Тюленина найти, а ты - сходи на Первомайку. Ведь ты уже у них в школе в прошлом году пионервожатым работал. Многих знаешь...

  -- Да, Вить, я тоже об этом думал, и с удовольствием исполню это задание.

   Витя ещё раз поблагодарил Ваню и его родных за угощение, и ушёл.



* * *



   Некоторое время Ваня Земнухов провёл в своей комнате. Он снял очки, и теперь весь мир казался ему расплывчатым...

   И никто не видел Ваню в эти мгновенья, а если бы увидел, то поразился бы тому прекрасному вдохновению, которое ярким пламенем сияло в его близоруких глазах.

   Да - Ваня не погрешил против истины, когда сказал, что он думал сходить на Первомайку. Но он собирался туда сходить не только из-за молодёжи, которую конечно же надо было объединять, но и из-за девушки удивительной красоты, которая училась в той Первомайской школе, где он некоторое время был пионервожатым.

   И если Ваня получил аттестат о среднем образовании в прошлом году, то девушка должна была закончить десятый класс буквально за два месяца до оккупации.

   Будучи в школе, они разговаривали, но всё как-то мимоходом и не подолгу. И всё же Ваня чувствовал, что он запомнил эту девушку на всю жизнь...

   Были, у него конечно и ранние юношеские увлечения. Например, немало своих стихов посвятил он холодной красавице Лине Темниковой, которая хоть и училась на одни пятёрки, но всегда искала в жизни лёгкий путь, и ей бы Ваня не доверил ни одной нынешней тайны.

   А ту девушку, которую он встретил в Первомайской школе, звали Улей Громовой. Черноокая красавица, начитанная, и такая загадочная, волевая, с такой душевной глубиной, которую она никому не раскрывала полностью, но которая в ней чувствовалась...

   В общем, Ваня часто вспоминал Улю Громову, и хотя не решался ещё назвать своё отношение к ней любовью, но, по крайней мере, сознавал, что она ему далеко небезразлична...











Глава 19

\"Вне\"



   То был один из стандартных Краснодонских домов. Довольно, впрочем, просторный, и главное - расположенный неподалёку от бывшего здания милиции, где теперь устроили свою тюрьму полицаи.

   Хозяев этого дома не стали выселять в сарай, их просто вызвали в полицию, а затем, не дав взять с собой никаких вещей, отправили на какие-то работы в Ворошиловград.

   Во всяком случае, эти люди уже никогда не возвратились в Краснодон, а в их доме поселился начальник полиции Соликовский, а также - его жена и дочь.

   С первых же дней Соликовский завёл такой порядок: его дом постоянно охраняли шестеро полицаев, и два эсэсовца, а ещё один наряд полиции патрулировал прилегающую к этому дому часть улицы. Соликовский проходил от тюрьмы к дому, и от дома к тюрьме в сопровождении нескольких полицаев, которые шли впереди и позади него.

   А высоченный Соликовский шагал среди них с лицом преисполненным такой лютой, нечеловеческой злобы, что, казалось, он набросится на окружавших его полицаев и как бешеный пёс перегрызёт их глотки. Почти всегда ходил он с плетью, которую плотно сжимал в своём широком, волосатом кулаке...

   Полицаи поглядывали на Соликовского испуганно-заискивающе, так как знали, что он вполне может их ударить.

   И вот он шёл от тюрьмы к дому, и беспрерывно бранился на охранявших его полицаев самыми гадкими словами - отсчитывал их за какие-то незначительные проступки.

   А рядом с Соликовским шёл его заместитель Захаров, который по своему обыкновению уже напился. Этот Захаров был мужиком среднего роста, с оплывшим, невыразительным лицом, в котором однако ж, время от времени, проступало выражение такой возведённой в принцип подлости, что невозможно было смотреть на него без отвращения...

   И вот они вошли в прилегающий к дому сад, в котором, несмотря на сиявшее в небе солнце, было сумеречно и зябко...

   Полицаи остались на крыльце, а Соликовский вместе с Захаровым, вошли в дом.

   Захаров огляделся, ухмыльнулся и сказал:

  -- А у тебя чисто!

  -- А то, - хмыкнул, обнажая большие жёлтые зубы Соликовский. - Порядок - это важно.

   И действительно: в этом доме не было беспорядка, не валялись пустые водочные бутылки, не громоздилось грязное бельё; всё было вычищено.

   Но вот что бросалось в глаза. Странным образом все предметы в этом доме как бы кричали о своей вещественности. То есть можно было смотреть и на стол и на полку с посудой - всё вроде бы на месте, и всё такое чистенькое, а чего-то самого главного не хватало...

   Но чего же не хватало?

   Тут впору было бы призадуматься, да ответ не так то легко было найти. А вместе с тем человек сторонний, окажись он здесь, и задайся таким вопросом, начал бы испытывать ужас.

   И, наверное, всё-таки понял бы, что у всех даже и самых незначительных предметов есть ещё и внутренняя сущность. Например, даже и половник, и тарелка и даже торчащий из стены гвоздь имеет помимо внешней ещё и какую-то внутреннюю суть, которая есть часть всего мира и связь с космосом и вечностью. А в этой прибранной большой горнице все предметы какой-то чудовищной, невообразимой силой были лишены своей внутренней сути. И выпирала именно бездуховная плоть этих предметов...

   Человек в здравом рассудке и с ясною душою, человек у которого ещё оставалась совесть, испытал бы в этом помещении мистический ужас; и не важно, какое атеистическое образование получил он до этого в школе или в университете. Здесь уже не образование, а сердце подсказало бы ему, что он попал в какую-то вневременную пустоту, куда-то за пределы космоса, где однако же царят эти чудовищно реальные и напирающие своей вычищенной плотью образы предметов...

   Но пьяный Захаров вполне даже был доволен, и ещё несколько раз повторил:

  -- Хорошо живёте...

   Тут навстречу им вышла жена Соликовского. Это была женщина среднего роста, ещё не толстая, но уже начавшая раздаваться, одетая достаточно опрятно, и даже в хорошую, дорогую одежду, которую, правда до неё уже кто-то носил, потому что это была конфискованная одежда. Что в ней поражало, так это её глаза - они вроде бы и смотрели, но в то же время казалось, что на самом то деле они спят, и просто кто-то приподнял её веки. По большей части эти глаза ничего не выражали, но всё же время от времени там зажигался чахлый и смрадный пламень ада.

   Соликовская заметно оживлялась, когда её супруг начинал рассказывать о тех издевательствах, которым он подверг людей. В таких случаях Соликовская требовала подробностей, и, можно сказать - просыпалась...

   Соликовский кивнул на Захарова и сказал:

  -- А у нас гость!

  -- Ну так сейчас к столу накрою, - сказала Соликовская, и вдруг очень громко заорала: - Э-эй!!

   Но эха не было...

   Появилась девчушка лет пятнадцати - дочь Соликовского, которая была весьма похожа на свою мать, но в глазах которой чаще вспыхивало буйное безумие отца. У неё была привычка скрипеть зубами, и ухмыляться в пустоту.

   И мать сказала очень громко:

  -- Ну-ка подай отцу и его гостю воды, чтобы они могли умыться!

   Девчушка кивнула, и, налив в большой кувшин воды, жестом пригласила их выйти в сад, где было по прежнему сумрачно и зябко.

   Первым она начали лить воду на руки своего отца.

   Кулаки Соликовского затвердели, и стали бесчувственными к бою ещё во время Гражданской войны, когда он каждодневно избивал своих провинившихся подчинённых, или попавших в плен красноармейцев. Затем, служа на шахте десятником, он немного потерял свою палаческую квалификацию, но за несколько последних недель, когда он ежедневно участвовал в экзекуциях, его кулаки вновь стали прежними: они были тёмными от въевшейся в их поры человеческой крови, и уже ничто не могло смыть эту кровь с Соликовского. А ещё из этих кулаков торчали толстые и жёсткие волосы - совсем как шерсть у зверя.

   И вот дочурка Соликовского полила на эти кулаки воду. Он издал какой-то урчащий звук, намылил ладони, и крикнул так громко, что стоявшие на крыльце полицаи вздрогнули:

  -- Давай лей!

   Дочурка вновь полила. Вода, стекая с кулаков Соликовского на землю, становилась настолько пропитанной грязью, потом и кровью, что её уже можно было назвать ядом.

   На земле у крыльца, где каждодневно умывался Соликовский, умерли и цветы и даже неприхотливые степные травы.

   Следом за Соликовским умывался Захаров, и с его рук тоже стекала смешанная с грязью и потом вода. Но и Захаров, так же как и его начальник, никак не мог отмыться до конца, и последние упавшие с него капли были настолько же пропитаны ядом, как и первые.

   Но всё же они решили, что умылись дочиста и, вполне довольные собой, проследовали в дом занятый Соликовскими.



* * *



   Супруга Соликовского уже расставила на столе кушанья, налила в стаканы самогон, а дочурке своей - молока.

   Все уселись. Но тут в приоткрытую форточку ворвался пронизывающий до кости порыв ледяного ветра. Соликовский замысловато выругался, а потом заорал на свою дочурку:

  -- Окно закрой!

   Дочурка закрыла окно. Стало совсем тихо. И вдруг упала с полки оставшаяся от прежних, а теперь уже скорее всего казнённых хозяев книга.

   На этот раз уже сам Соликовский поднялся, и медленно прошёл к полке. Каждый его шаг отдавался таким скрежетом, что, казалось, весь этот пустой дом рухнет.

   Он поднял упавшую книгу, поставил её на место, и сказал своим сиплым голосом:

  -- Ветра нет, а книги падают...

   И опять, по привычке своей, выругался. Затем вернулся к столу, и уселся на прежнее место.

   Там с силой, будто боясь выронить, обхватил кружку с самогоном, и проговорил медленно:

  -- Ну с богом...

  -- С богом, - подтвердила его супруга.

  -- Ага! - хитро сощурил свои маленькие глазки Захаров.

   Они выпили. Дочурка начала булькать в свою кружку с молоком, и Соликовский сказал ей:

  -- Перестань булькать.

   И его дочурка перестала булькать.

  -- Ну как? - спросила Соликовская.

  -- Хорошо, - ответил Захаров.

  -- А я сегодня с полицаями по базару прошлась, - сказала Соликовская.

  -- Ну и как? - спросил Соликовский.

  -- Здесь очень много вещей. Но в основном всё дешёвые вещи. Я кое-что, впрочем, присмотрела. Купила.

  -- Дура. Нужно не покупать, а конфисковывать. На это у нас есть все права.

  -- Ага! - кивнул, ухмыляясь, Захаров.

   Соликовская говорила:

  -- А, между прочим, там колбасу в одном месте продавали. Вкусная колбаса. Вон лежит.