Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джорджо Щербаненко

Венера без лицензии

Пролог

(По делу продавщицы)

– Как вас зовут?

– Марангони Антонио, живу в Кашина-Луаска и вот уж шестой десяток каждое утро езжу сюда на велосипеде.

– Незачем терять время с этой старой перечницей, вернемся в редакцию.

– Так ведь это он обнаружил девушку и сможет ее описать, иначе придется заезжать в морг, и тогда уж мы точно опоздаем.

– Я увидел ее и вызвал «скорую». Она была в голубом.

– Так, в голубом. Волосы?

– Темные, но не черные.

– А еще на ней были большие очки от солнца, круглые.

– Ага, солнечные очки, круглые.

– Лица я не разглядел, оно было прикрыто волосами.

– Расходитесь, не на что вам тут глазеть.

– Вот именно, не на что глазеть, полицейский прав, вернемся в редакцию.

– Расходитесь, расходитесь, а вам что, сопляки, в школу не надо?

– Действительно, сколько здесь детей...

– Я как подъехал, сразу почуял запах крови.

– Ну-ну, продолжайте, синьор Марангони.

– Вся лужайка залита была.

– Да не слушайте вы, никакого запаха не было, слишком много времени прошло. Когда мы подъехали на джипе...

– Говорите, говорите, сержант!

– Нечего мне говорить, в квестуре вам все скажут. Я тут для того, чтобы разгонять этот сброд, а не чтоб давать интервью. Однако запаха никакого не было, не могло быть.

– Нет, был, я сразу почуял – у меня чутье дай Бог. Слез я с велосипеда, чтобы полить тут, велосипед прямо на земле оставил...

– Так-так, синьор Марангони.

– Ну, подхожу вот к этим кустам... вот к этим самым – гляжу: туфля, нога, одним словом.

– Да расходитесь вы, ну чего тут смотреть! Сколько народу собралось поглазеть на пустую лужайку!

– Сперва-то я только туфлю увидал, ноги из-за кустов не видно было. Ну, пошарил рукой – а там...

– Записывай: Альберта Раделли, двадцати лет, продавщица, найдена мертвой в Метанополи, округ Кашина-Луаска. Труп обнаружил в пять тридцать утра синьор Антонио Марангони. На погибшей, темноволосой девушке, но не брюнетке, было голубое платье и круглые очки от солнца. Я позвоню в редакцию, передам, а после вернусь за тобой.

– Пошарил, значит, а в туфле-то нога, мне прямо нехорошо стало... раздвинул кусты – смотрю, лежит, сразу видно, что мертвая.

Часть первая

Рассказывать о жизни человека – это ли не молитва?

1

В тюрьме ему пришлось выучиться устраивать себе развлечения с помощью самых неподходящих для этого вещей. Первые десять минут он просто курил – ни о каких развлечениях не думал, и лишь когда бросил окурок на посыпанную гравием дорожку, подумал вдруг, что при желании все эти камешки под ногами можно подсчитать. Даже песчинки на всех пляжах мира, как бы обширны они ни были, тоже составляют конечное число. Он уставился в землю и начал считать. На пяти квадратных сантиметрах умещается в среднем восемьдесят камешков. Окинул взглядом аллеи, ведущие к вилле, и пришел к заключению, что кажущееся несметным количество гравия на аллеях сводится всего-то к какому-нибудь миллиону шестистам тысячам камешков, плюс-минус десять процентов.

Но тут гравий заскрипел: со стороны дома к нему по главной аллее направлялся человек, – ну да ничего, еще есть время поиграть. Сгорбившись на бетонной скамейке, он взял в руку горсть камешков. Игра заключалась в следующем: надо было угадать, четное или нечетное число камешков зажато в ладони, а кроме того, превышает некую специально оговоренную цифру – скажем, двадцать. И он загадал, что в руке четное число, не превышающее двадцати. Разжал кулак и подсчитал: оказалось восемнадцать, он выиграл.

– Простите, доктор Ламберти, я, кажется, заставил вас ждать.

Голос подошедшего прозвучал официально и устало, точно у вдруг обессилевшего императора; брюки (из такого сгорбленного положения можно увидеть только ноги) выбраны явно не по возрасту: уж слишком обтягивают, хотя человек далеко не молод, как обнаружил он, поднявшись, чтобы поздороваться, впрочем, это ему и раньше было известно. Да, именно таким он себе его представлял: пожилой человек небольшого росточка, волосы обриты под ноль, щеки тоже гладкие, будто отполированные, рука маленькая, но железная, и во всем облике чувствуется властность.

– Добрый вечер, – сказал он маленькому императору. – Рад познакомиться.

В тюрьме он привык обходиться без лишних слов. На суде, когда племянница синьоры Мальдригати вопила, что ее тетку убили, умалчивая, однако, о тех миллионах, которые получила в наследство, он хотел было высказаться, но адвокат свистящим шепотом умолял не произносить ни слова, ни единого: ведь он сказал бы всю правду, а правда – это смерть, не только на суде, но и в жизни.

– В Милане жара, – сказал человечек, усаживаясь рядом на бетонную скамейку. – А здесь, в Брианце, всегда прохладно. Вы прежде бывали в Брианце?

Он что, затем его сюда вызвал, чтобы побеседовать о климате Брианцы? Да нет, видно, просто собирается с духом.

– Бывал. Мальчишкой гонял сюда на велосипеде... В Канцо, в Ассо, на пруд.

– На велосипеде... – откликнулся человечек. – Я тоже в молодости ездил сюда на велосипеде.

На том тема и иссякла. В сумерках деревья сада казались почти черными, кто-то зажег на вилле свет, по дороге внизу, метрах в двадцати, промчался автобус, посигналив почти по-вагнеровски.

– Здешние места теперь не в моде, – неожиданно продолжил маленький император. – Все ездят загорать на Лазурный берег или на острова, а ведь тут, в Брианце, всего в получасе езды от Милана, дышится прямо как на Таити... Думаю, все потому, что людям хочется уехать куда-нибудь подальше от родных мест. Окрестности всегда малопривлекательны. Вот мой сын эту виллу ненавидит, когда я привожу его сюда, он это воспринимает как наказание. Может быть, он и прав: здесь прохладно, но скучновато.

Стемнело; зажженные окна виллы были теперь единственным источником света.

– Доктор Ламберти, – внезапно изменившимся голосом произнес его собеседник, – вам объяснили, зачем я пригласил вас сюда?

– Нет.

Ему и правда ничего не объяснили – сказали только, кто таков этот невысокий скромный с виду человек. Один из пяти мировых специалистов по пластмассам инженер Пьетро Аузери, едва перешагнувший порог пятидесятилетия, способен сделать все из всего. Есть сорт пластмассы, которому даже присвоено его имя – аузерол. У инженера три диплома и, вероятно, немалое состояние, хотя официально он считается простым изобретателем и владеет лишь небольшой старой лабораторией в центре Милана.

– Я полагал, вам хотя бы намекнули. – Усталость исчезла из его голоса, осталась одна властность; судя по всему, с темой погоды и туризма покончено.

– Да, намекнули, что вы собираетесть мне предложить какую-то работу.

Еще несколько окон протянули к ним с виллы бледные лучи.

– Правильно, в известном смысле это можно назвать работой, – кивнул Аузери. – Может, мы прямо тут все и обговорим? Дома сын, и мне бы не хотелось, чтоб вы его увидели, прежде чем я вам объясню суть дела.

– Как угодно.

Человечек ему понравился: явно не из тех шутов, которых за последнее время и в тюрьме и на воле развелось полным-полно. Целые армии паяцев маршируют мимо тебя, их угадываешь по голосу, по запаху, по ногтю.

– Вы ведь медик?

Он только чуть помедлил с ответом, но в темноте и тишине пауза показалась бесконечной.

– Был им. Вас, наверно, уже уведомили.

– Да, разумеется. Но вы все равно им остаетесь. А я как раз нуждаюсь в услугах медика.

Теперь, прежде чем ответить, он сосчитал освещенные окна виллы: их было восемь, четыре на первом этаже, четыре – на втором.

– Я больше не практикую. Не имею права даже укол сделать... собственно, уколы-то мне прежде всего противопоказаны. Об этом вас, думаю, тоже уведомили.

– Меня обо всем уведомили, но это не имеет значения.

– Хм, довольно странно. Если вам нужен врач и вы прибегаете к услугам изгнанного из Ассоциации медиков, которому запрещено даже прописать аспирин, то это должно иметь какое-то значение.

– Нет, – с имперским великодушием отозвался император. В темноте он протянул ему пачку сигарет. – Курите?

– Но я три года просидел в тюрьме. – Он взял предложенную сигарету. – За убийство.

– Я знаю, – снова кивнул Аузери. – Но и это не имеет значения.

Что ж, по большому счету, наверно, ничего не имеет значения.

– Мой сын – алкоголик, – сказал Аузери, выпуская в темноте дым. – Сейчас он вон в той комнате на втором этаже – видите, крайнее окно? Это его комната, и я подозреваю, что он ухитрился припрятать там от меня бутылку виски и сейчас заправляется в ожидании знакомства с вами.

По тону его было понятно, что сын все же имеет для него значение.

– Ему двадцать два года. Вымахал под два метра и весит килограммов девяносто. До прошлого года он не доставлял мне особых хлопот, меня только удручала его тупость. Об университете и речи быть не могло, аттестат зрелости я ему добыл при помощи самого банального подкупа преподавателей. К тому же он очень замкнут – слова не выжмешь. Как говорится, ростом не мал, да умом не велик.

Казалось, этот голос с нотками горечи исходит из ниоткуда, просто из темноты.

– Но до недавних пор меня это не слишком огорчало. Иметь сына-гения, по-моему, сомнительное удовольствие. Когда ему исполнилось девятнадцать, я устроил его работать на «Монтекатини». Перепробовал все отделы, чтобы хоть чему-то научить. Ничему особо он не научился, но все же с грехом пополам работал. А в прошлом году стал пить. Поначалу ему как-то удавалось это скрывать: опаздывал на работу или вовсе прогуливал, но потом мне пришлось забрать его из «Монтекатини», потому что он проносил в контору бутылку... есть такие плоские бутылки, их в кармане не заметно. Вы меня слушаете?

О да, в тюрьме его научили и слушать: заключенные в камере любили рассказывать длинные, насквозь лживые истории о собственной невиновности и о женщинах, которые их сгубили. Каждый из них был Авелем и пал жертвой какого-нибудь Каина или Адамом, которого ввела в грех Ева. Но история инженера была не похожа на те: в ней чувствовалась настоящая боль, и он действительно слушал.

– Да-да, конечно.

– Мне придется долго объяснять, чтоб вы поняли, – заметил Аузери. – Голос в темноте не утратил властности, даже стал каким-то чеканным. – Он напивается три раза в день. К завтраку он уже совершенно пьян, ничего не ест и заваливается спать. Днем опять напивается и спит до обеда. За обедом ест, но снова накачивается виски и потом засыпает прямо в кресле. Это длится уже почти год...

Весьма тревожный симптом, если учесть, что парню всего двадцать два.

– Но вы, я думаю, пытались ему помешать? – Он еще не понял, в чем его задача, и вопросы задавал из вежливости. – Пробовали, к примеру, отлучить его от друзей, от компании, где он напивается?

– У моего сына нет друзей, – сказал Аузери. – Никогда не было, даже в начальной школе. Он у меня единственный, я одиннадцать лет как овдовел и, несмотря на занятость, никогда не передоверял его воспитание нянькам и гувернерам. Поверьте, я хорошо его знаю, он не играет в теннис, не ходит в бассейн, на стадион или на вечеринки. С тех пор как у него появилась машина, он пользуется ею только для того, чтоб в одиночестве гонять по дорогам. Единственное его хобби – быстрая езда. Рано или поздно он разобьется, и таким образом с алкоголизмом будет покончено.

Скорбный император умолк. Ждать продолжения пришлось долго.

– Разумеется, я пытался ему помешать. – Аузери начал перечислять, будто по списку: – Сначала говорил с ним по душам. Пытался убедить. Я в жизни не видел, чтобы кого-нибудь в чем-нибудь убедили слова, но выхода-то все равно не было. Психологи утверждают, что молодых надо убеждать, а не подавлять, однако все мои убедительные доводы разбились в пух и прах о бутылку виски. Я говорю – он пьет. Потом я решил прибегнуть к ограничениям. Никаких денег, строжайший надзор, две недели пробыл с ним неотлучно, в Сенкт-Моритце... Мы целыми днями сидели на озере, наблюдали за лебедями под дождем (там непрерывно лил дождь), но он все же ухитрялся напиться, пил ночью (у нас были отдельные номера), видимо, какой-нибудь гостиничный швейцар или носильщик втихомолку от меня добывал ему спиртное, и к утру он был совершенно пьян.

Оба то и дело поглядывали на освещенное окно второго этажа – комнату пьяницы, но увидеть что-либо отсюда было нельзя, разве что часть потолка.

– Третий способ тоже не принес ощутимых результатов. Хотя я очень рассчитывал, что рукоприкладство – пощечины, тумаки, встряски – вынудят его задуматься хотя бы о том, как их избежать. Всякий раз, заставая Давида пьяным, я его бил, причем сильно, по-настоящему. Сын всегда относился ко мне с почтением, да если бы и вздумал взбунтоваться, я в его в порошок стер. Но он только плакал и пытался объяснить, что это не его вина, что он и хотел бы бросить, да не может. В общем, спустя какое-то время я поставил крест и на телесных наказаниях.

– Что, нашли другой способ?

– Нет. Просто вызвал врача, все ему объяснил и получил ответ, что единственное средство – положить сына в клинику для алкоголиков.

Да уж, средство – лучше некуда! Ну подлечат немного парня, а выпустят из клиники, и все начнется снова. Вслух он своих мыслей не высказал. Это сделал за него Аузери.

– Я и раньше подумывал о клинике, но почти уверен: он, как только выйдет оттуда и останется один, сразу примется за старое. Ему нужны друзья, женщины...

Аузери предложил ему еще сигарету; они закурили. В ночном воздухе уже ощущалась сырость.

– Да-да, главным образом женщины. Я ни разу не видел моего сына с девушкой. Не поймите меня превратно. Женщины ему нравятся, я это вижу по тому, как он на них смотрит, и, по-моему, он не раз обращался к профессионалкам. Но замкнутость мешает ему завести нормальную девушку. Его многие обхаживают – еще бы, завидный жених, но он при женщине буквально немеет. Вот вы наверняка думаете: обрисовал мне какого-то дегенерата. Это не так. Он служил в армии. Простым солдатом. Сперва его третировали – за то, что держится особняком. Так он одному едва череп не раскроил, а другому сломал два ребра. Тогда его все сразу зауважали и оставили в покое. Нет, он вполне нормальный, но по натуре нелюдим. В мать пошел, у нее тоже ни подруг, ни знакомых не было, она чувствовала себя хорошо только со мной, дома. Мне всего несколько раз удалось вытащить ее на люди. Недостатки, знаете ли, вещь наследственная, а достоинства – приобретенная. Я бы это назвал биологической энтропией.

Маленький император безнадежно взмахнул рукой: в темноте она мелькнула, словно светящаяся эктоплазма, и от этого жест приобрел еще большую обреченность.

– И вот я решил испробовать последнее средство. Приставить к нему человека, который стал бы ему другом и одновременно лечил бы его. Пускай пользуется любыми средствами, пускай не оставляет его одного ни на минуту, даже в уборной. Меня не интересует, сколько времени это протянется – хоть целый год. Пусть даже замордует его насмерть: лучше вообще не иметь сына, чем иметь алкоголика.

В тюрьме люди набираются ума-разума, учатся ценить слова, и произнесенные и выслушанные; на воле же, где нет цензуры, слова обесцениваются: люди говорят и говорят, сами толком не понимая, о чем, и слушают, тоже не понимая. Но с Аузери было иначе. За то он ему и нравился, а еще за внутреннюю боль, горечь, которые как бы окутывали и пронизывали его властное естество.

– Если я правильно понял, именно мне предстоит стать другом и лекарем вашего сына.

– Да. Мне это вчера пришло в голову. Мы с доктором Карруа приятели, ему моя история известна. Вчера я зашел по делам в квестуру и заглянул к нему. Он рассказал мне про вас, спросил, не подыщу ли я вам работу на «Монтекатини». Я, конечно, мог бы найти для вас место, но вот подумал, что вы как раз тот человек, который способен помочь моему сыну и мне.

Ну еще бы, человек, три дня назад вышедший из тюрьмы, всякому поможет, все сделает, в чью угодно дуду станет дудеть, а благодаря доктору Карруа перед ним открывались самые широкие перспективы. К примеру, Карруа раскопал для него одну контору – идеальный вариант для врача, изгнанного из Ассоциации: дадут тебе чемодан с образчиками лекарственных препаратов, машину с надписью «ФАРМИТАЛИЯ», список всех медиков и аптекарей – и разъезжай по провинции, это даже лучше, чем частная практика. А если тебе недостает острых ощущений – пожалуйста, прими предложение инженера Аузери, займись его сыном-алкоголиком, вылечи его – чем не гуманная миссия? Если же ты утратил интерес к гуманизму, попроси, чтоб этот Аузери подыскал тебе местечко на «Монтекатини»: за письменным столом в стерильно-чистом кабинете ты сможешь пестовать свой мелочный эгоизм, свою бескрылость, злобу на весь белый свет. В тюрьме люди становятся нервными, раздражительными. Борясь с подступающим раздражением, он произнес как можно спокойнее:

– А почему вы остановили свой выбор на мне? Ведь вашим сыном может заняться любой врач.

– Не скажите, – отозвался Аузери тоже с некоторым оттенком раздражения. – Мне нужен абсолютно надежный человек. Судя по тому, как охарактеризовал вас доктор Карруа, вам можно доверять. Окончательно я в этом убедился, когда увидел вас здесь с камешками в руке.

Он почувствовал: это не пустые слова. Раздражение улетучилось, ему нравилось разговаривать с этим человеком, после того как перед ним в жизни прошла целая вереница шутов: главный врач клиники в ермолке, рассказывавший во время операций похабные анекдоты, адвокат, который встряхивал головой всякий раз, когда произносил его имя в своей заключительной речи: «Доктор Дука Ламберти (встряхивание) чересчур прямолинейно излагает события. Он, доктор Дука Ламберти (встряхивание), либо наивнее, либо гораздо хитрее, чем кажется. Доктор Дука Ламберти...» (еще одно встряхивание – и как это хватает у людей шутовства?). А вот Аузери не шут, его слушаешь с удовольствием.

– Любой другой врач воспользовался бы этой ситуацией для саморекламы, – сказал Аузери. – А болезнь моего сына пока что – наша семейная тайна, о которой известно лишь узкому кругу друзей. Я вовсе не хочу, чтобы об этом болтали во всех гостиных Милана. А вы – я знаю – будете держать язык за зубами. К тому же, если возьметесь – сделаете. Другому врачу через неделю это надоест, он напичкает мальчика пилюлями и уколами, а потом бросит его, и тот снова станет пить. Мне не надо пилюль и уколов. Мне для сына нужен друг и строгий надзиратель. Это мой последний шанс. Если не выгорит – отдам его куда-нибудь под опеку и навсегда выкину из головы.

Ну вот, теперь твоя очередь говорить. Который час, где ты? В сыром и темном уголке Брианцы, на склоне холма, перед тобой вилла, она как бы плывет к тебе навстречу вместе с парнем, что присосался к бутылке виски, там, на втором этаже.

– Вы позволите несколько вопросов? – сказал он.

– Разумеется, – отозвался Аузери.

– Вы говорите, сын начал сильно пить год назад. Что же, раньше он не пил? Вот так вдруг пристрастился?

– Да нет, и раньше пил, но нечасто. Ну, бывало, хватит лишнего раз или два в месяц. Знаете, мне бы не хотелось плохо говорить о покойной жене, но эту склонность он тоже от нее унаследовал.

– Понятно. Итак, если не ошибаюсь, у вашего сына нет ни друзей, ни девушек и он, как правило, пьет один?

– Совершенно верно – вот как сейчас, в своей комнате. Он никогда ни с кем не общается. Похоже, и не стремится к этому.

– Хм, и при всем том вы утверждаете, что сын ваш совершенно нормален. Допустим. Однако нормальный человек без причины не станет пить таким вот образом. Может быть, с ним произошло что-то из ряда вон выходящее? К примеру, тут замешана женщина. В мелодраме обычно мужчины пьют, чтобы забыть о несчастной любви.

Аузери снова взмахнул рукой в воздухе, затем провел ею по лицу.

– Я допытывался у него, даже кочергу в ход пустил. У нас в городском доме есть старинный камин и кочерга. Если ударить ею по лицу, остаются следы, и, поскольку это было недавно, вы заметите у него шрам на щеке. Я хотел узнать, в чем дело: быть может, женщины, или долги, или какая-нибудь несовершеннолетняя от него забеременела, он клянется, что нет, и я ему верю.

Да, видно, и впрямь странный парень.

– Извините за настойчивость, но я говорю с вами сейчас как врач, хотя и разжалованный... Вы, помнится, сказали, что ваш сын за неимением подруги обращался к профессионалкам. А что, если вследствие этой привычки он подцепил какую-нибудь дурную болезнь, боится признаться и в отчаянии тянется к бутылке? Нынче сифилис уже не смертелен, но неопытный, чувствительный мальчик вполне может прийти в ужас, почувствовать себя изгоем.

Ему ответил голос из темноты:

– У меня была такая мысль, и четыре месяца назад я заставил его пройти обследование. Он обошел всех врачей и сдал все анализы. Ничего – ни одного, даже самого банального воспаления.

– Но сам он как-то объясняет причину?

– Он страшно подавлен. Уверяет, что хотел бы бросить, но не может. Я бью его по физиономии, а он твердит: «Ты прав, ты прав!» – и плачет.

Что ж, надо наконец принять решение.

– Вы говорили обо мне с вашим сыном?

– Разумеется. – Аузери часто повторял это слово, чувствовалось, что для него многое само собой разумеется. – Я сказал, что, возможно, заслуживающий доверия врач согласится ему помочь. Он обещал повиноваться вам беспрекословно. Впрочем, мог бы и не обещать, я все равно его заставлю.

Ну да, разумеется, этот кого угодно заставит! А ему, Дуке, что делать? Разве это работа? Бред какой-то! Хотя если подумать хорошенько, от рекламы лекарственных препаратов его заранее тошнит. Ладно, держи себя в руках, а то уж очень ты ожесточился против самого себя.

– Пожалуй, я смогу сделать так, чтобы ваш сын бросил пить. Это нетрудно. Через месяц с небольшим получите трезвенника. Но как добиться, чтобы он снова не запил, едва окажется предоставлен самому себе? Боюсь, это практически неосуществимо. Алкоголизм в данном случае – только симптом, и если мы не найдем истинной причины, то все будет повторяться.

– Для начала сделайте из него трезвенника, а там видно будет.

– Хорошо. Я готов.

– Спасибо.

Настал момент познакомить врача с пациентом, но Аузери, не торопясь подниматься со скамьи, шарил в карманах.

– Мне бы хотелось, если это возможно, тотчас же передать вам его с рук на руки и больше не думать об этом. Я уже месяц его стерегу и вконец измучился. Видеть его с утра до вечера пьяным – это невыносимо. Я вам выписал чек и дам наличных на первое время. Потом отведу к нему и сразу же поеду в Милан: завтра в шесть утра я должен быть в Павии. Я и так из-за него забросил работу – больше не могу. А вы делайте, что хотите, предоставляю вам полную свободу.

В темноте было не разглядеть, где чек, а где деньги, он просто ощутил между пальцев довольно толстую кипу бумажек и засунул эту кипу в карман. Инженер Аузери, видимо, наслышан о том, что люди, вышедшие из тюрьмы, обычно стеснены в средствах.

– Пойдемте.

Они направились вверх по аллее. Как только вошли в гостиную, из кресла поднялся им навстречу молодой человек, слегка пошатнулся, однако довольно быстро восстановил равновесие. Гостиная казалась маленькой и слишком тесной для него, да и вся вилла была явно не по размеру этому великану, Дука даже подумал, что «вилла» – чересчур громкое название для этого игрушечного домика.

– Мой сын Давид. Доктор Дука Ламберти.

2

Все произошло очень быстро. Маленького императора в узких брючках вновь одолела усталость, он произнес несколько реплик, словно актер, нехотя играющий роль: к сожалению, он не может остаться, сын покажет доктору виллу. Потом повернулся к юноше и бросил, избегая смотреть ему в глаза:

– Пока! – Он протянул руку гостю, – Если я понадоблюсь, у вас есть мои телефоны, но, боюсь, какое-то время мне будет трудно дозвониться. – Видимо, это была вежливая формула, которой он давал понять, чтоб его не беспокоили. – Большое вам спасибо, доктор Ламберти.

Лишь перед тем как раствориться в темноте сада, он позволил себе на миг взглянуть в лицо юному гиганту, и в этом взгляде было всего на выбор, как в супермаркете, – и сочувствие, и ненависть, и насмешка, и презрение, и болезненная отцовская привязанность.

Сперва послышался скрип шагов по гравию, на миг все стихло, затем приглушенно заурчал мотор, прошелестели покрышки – и все.

Они немного постояли молча, не глядя друг на друга. За все это время Давид Аузери раза два пошатнулся, но даже с каким-то изяществом: и не скажешь, что пьян, по лицу, во всяком случае, ничего не заметно. Какое у него выражение лица? Он подумал и решил, что выражение все-таки есть, – как у студента на экзамене, когда он не может ответить на заданный вопрос: тревога, робость, тщетно скрываемые за внешней развязностью.

Черты лица нежные, точно у пажа, но и мужественные; алкоголизм еще не тронул этой юности. Темно-золотистые волосы аккуратно расчесаны на косой пробор; на щеках едва наметилась щетина; рукава белоснежной рубашки закатаны по локоть и обнажают непомерно длинные ручищи, покрытые светлым пушком; черные полотняные брюки, ботинки, тоже матово-черные, – словом, типичный миланец с налетом английского аристократизма, словно бы город святого Амвросия является если не фактически, то по меньшей мере духовно, частью Британского содружества.

– Присядем, – сказал он Давиду.

Тот, пошатнувшись напоследок, вновь погрузился в кресло.

Голос Дуки звучал сурово, поскольку, несмотря на три года тюрьмы, у него еще осталось сердце – не сердечная мышца, а то самое сердце, каким его рисуют на открытках, по сию пору очень популярных и быстро раскупающихся. За суровым тоном человек часто прячет сочувствие, мягкосердечие. Душевная боль временами может произвести впечатление даже на врача, а этого мальчика терзает именно такая боль.

– На вилле есть еще кто-нибудь?

Первый вопрос экзаменатора был нетрудным, но даже обычный разговор с незнакомцем, видимо, нелегкое испытание для парня.

– На этой вилле, если ее можно так называть, хотя лучше было сказать «в этом доме», есть горничная и ее муж, садовник, а еще слуга и кухарка, она готовит обед, правда, папа говорит, что до настоящей кухарки ей далеко, но по нынешним временам приходится довольствоваться и этим...

Натянутая улыбка свидетельствовала о том, что роль блестящего собеседника – явно не его амплуа.

– А еще кто? – резко перебил Дука.

Глаза юного великана подернулись пеленой страха.

– Никого, – выпалил он.

Да, трудный случай, тут нельзя сфальшивить, хоть парень и пьян, но голова у него более чем светлая.

– Вам не надо меня бояться, иначе у нас ничего не выйдет.

– Я не боюсь, – ответил Давид и сглотнул комок в горле.

– Боитесь, и это вполне естественно: вы первый раз в жизни видите человека, а вас вынудили повиноваться ему во всем. Это неприятно, это нервирует, но такова воля вашего отца. Ну вот, я уже нелестно отзываюсь о вашем отце – хорошее начало, не правда ли?

Парень даже не подумал улыбнуться: никакие остроты профессора не в силах развеселить засыпающего студента.

– Ваш отец подавляет вас, всегда подавлял, не давая стать мужчиной. Я здесь для того, чтобы помочь вам бросить пить, и этого добиться легко, но настоящая ваша болезнь не в этом. Нельзя обращаться с взрослым сыном как с несмышленышем, не умеющим вести себя за столом. Ваш отец совершил эту ошибку, и я не собираюсь, не имею ни малейшего желания ее исправлять. Когда вы избавитесь от вредной привычки, я вас оставлю, и мы оба вздохнем с облегчением. А пока попытайтесь свести до минимума свой страх передо мной. Терпеть не могу, когда люди меня боятся.

– Я не боюсь, доктор. – Его страх заметно усиливался.

– Ладно, оставим это. И не называйте меня доктором. Я не привык к фамильярности, но в данном случае это необходимо. Называть друг друга будем по имени, хотя и на «вы».

Было бы ошибкой пытаться стать с ним на дружескую ногу: парень умен, тонко чувствует и ни в коем случае не пойдет на такую насильственную дружбу. Лучше говорить ему всю правду, хотя в ушах до сих пор звучит свистящий шепот адвоката: «Всю правду? Никогда, ни за что – лучше смерть!»

Вошла пожилая горничная деревенского вида, казалось, она забрела на эту виллу по ошибке и непонятно каким образом здесь задержалась. Унылым голосом спросила, что приготовить на ужин и на скольких человек.

– Уж половина девятого, – добавила она с неодобрением.

Новая проблема еще больше затуманила взор печального пажа, и Дука взял ее решение на себя:

– Мы не будем ужинать. Слуг можете отпустить.

– Мы не будем ужинать дома, – повторил Давид, обращаясь к строгой и унылой горничной, и та исчезла из комнаты так же незаметно, как появилась.

Прежде чем вывести в свет этого великовозрастного младенца, Дука пожелал его осмотреть. Они поднялись в комнату Давида, и он велел парню раздеться. Дойдя до трусов, Давид Аузери застыл в нерешительности, но Дука одним кивком приказал ему снять и их. В голом виде тот выглядел еще внушительнее, Дуке даже показалось, будто он стоит во Флоренции перед чуть-чуть располневшим Давидом Микеланджело.

– Понимаю, что вам это неприятно, и все же пройдитесь и повернитесь несколько раз.

Тот повиновался, как ребенок, – нет, даже хуже, как электронная мышка, следующая по заданному пути и получающая команды с пульта управления. Правда, ему так и не удалось повернуться вокруг своей оси – его сильно зашатало.

– Довольно. Ложитесь на кровать.

Кроме некоторого нарушения координации, вызванного состоянием опьянения, в движениях молодого человека не обнаружилось никаких отклонений от нормы. Дука пощупал печень и, поскольку речь шла лишь о начальной стадии алкоголизма, нарушений также не обнаружил. Посмотрел язык – превосходно, сантиметр за сантиметром обследовал кожу – в полном порядке: гладкая, эластичная, может быть, только чуть-чуть погрубее женской. Да, алкоголю нужно время, чтобы подпортить этот памятник телесному совершенству.

Однако слабина может обнаружиться в других местах.

– Оставайтесь лежать, скажите только, где мне найти ножницы.

– В ванной – первая дверь направо по коридору.

Он вернулся из ванной с ножничками и принялся колоть то одним острием, то сразу обоими ступни, лодыжки и колени. Все реакции были в норме: похоже, алкоголь пока не нанес юному Давиду никакого вреда.

– Одевайтесь, поедем ужинать. Помнится, возле Инвериго есть одно уютное местечко.

Пока Давид натягивал на себя одежду, он отвернулся к окну и, не оборачиваясь, произнес:

– Отец, наверно, говорил вам, что я всего несколько дней как вышел из тюрьмы. – Вопросительная интонация в этой фразе отсутствовала.

– Да.

– Стало быть, вы в курсе. Лечение начнем с завтрашнего утра. Сегодня мне хотелось бы отдохнуть. Знаете, в тюрьме угнетает не только обстановка, но и питание. Будем считать, что в этот вечер вы просто составите мне компанию.

Уже у входа он вдруг остановил Давида и, повернув его лицо к свету, провел двумя пальцами по щеке, которая, казалось, была испачкана сажей, но он-то знал, что это не сажа.

– Болит?

– Да. – Парень вроде бы уже не так его боялся. – Но не сильно, только ночью, я стараюсь не спать на этой щеке.

– Бить кочергой – это перебор, вам не кажется?

Впервые Давид улыбнулся.

– В тот вечер, признаться, и я перебрал. – Оправдывает отца, считает наказание справедливым, готов подставить другую щеку.

Они вышли и направились к машине странного младенца. Это была, как он и предполагал, темно-синяя «Джульетта» с серой обивкой внутри и без радиоприемника: радио в автомобиле – дурной тон. Он знал, что доехать от холма, на котором возвышалась вилла, до Инвериго можно за несколько минут, однако уже в следующий миг после того, как Давид уселся за руль, вилла стремительно взмыла в небо, улица у подножия холма как будто врезалась ему в физиономию, затем последовало несколько встрясок, сопровождаемых ослепительными вспышками (он едва успел сообразить, что это фары встречных машин), и «джульетта» застыла на месте.

– Ваш отец упоминал, что вы любитель быстрой езды, – заметил Дука, – но он не сказал, что вы к тому же водите блестяще.

Улица была узкая и кривая, и в сезон самого насыщенного движения требовалось действительно немалое мастерство, чтобы ехать по ней на такой скорости.

Чем больше он пытался разговорить своего угрюмого пациента, тем более его речи напоминали глас вопиющего в пустыне. Давид слова не сказал по собственной инициативе, только отвечал на вопросы, ограничиваясь по мере возможности лапидарным «да». Сперва Дука повел его в бар.

– Можете спокойно выпить виски, сегодня вечер отдыха.

Ресторан, который, как и вилла, разместился на холме, был оформлен под сельский ночной клуб с некоторым уклоном в сторону танцзала. Обращенная в сад веранда была почти пуста; создающие интим канделябры высвечивали всего несколько парочек. Двое юных грешников танцевали под музыкальный автомат, но в двадцать два ноль-ноль, как гласило объявление, здесь должен был играть «потрясающий оркестр» – такая формулировка предполагала по меньшей мере пятьдесят музыкантов, но инструментов на оркестровой площадке было всего четыре.

На террасе стояли накрытые столики, что позволяло надеяться на быстрое обслуживание: в течение часа, а то и меньше, им, скорее всего, подадут полузамороженную ветчину, вполне приличную заливную курицу и более чем скромный салат «каприз». Главными преимуществами этого заведения были свежий влажноватый воздух и вид на город, испещренный светящимися точками домов, небольших вилл и фонарей, протянувшихся цепочками до самой Паданской равнины.

Давид ел с видимым усилием; к вину тоже почти не притронулся и, уж конечно, не стал более словоохотливым. Оставив его ковырять вилкой в салате, Дука подошел к стойке бара. В прейскуранте значилось три сорта виски. Он принес и поставил на стол сразу три бутылки.

– Вам какая марка больше по вкусу? Мне все равно.

– Мне тоже.

– Тогда выберем самую большую бутылку. Я не взял ни лед, ни содовую, решил, что вам они не понадобятся.

– Да, я не разбавляю.

– И я. – Он плеснул ему виски в стакан из-под вина. – Ну вот, а теперь, когда вам захочется выпить, наливайте себе сами, а то за разговором я могу отвлечься, нам ведь многое надо обсудить.

Он снова принялся задавать вопросы: это был единственный способ хоть что-то выведать у его спутника. Давид отвечал по-прежнему нехотя; с танцевальной площадки доносилась музыка «потрясающего оркестра»; в небе над верандой зажглись первые звезды.

– Да, мать была очень высокая, – последовал ответ на заданный вопрос. Она родом из Кремоны – еще один ответ. Нет, он не любит море, а мать очень любила. У них дом в Виареджо, но после смерти матери они туда ездили всего один раз. Нет, у него никогда не было постоянной девушки.

– Ну не то чтоб постоянной, – настаивал Дука, – а просто девушки, с которой вы встречались несколько дней подряд, скажем, неделю?

– Нет.

Беседа начинала его утомлять. Он налил Давиду еще виски: после первой порции тот держался прямо-таки стоически. На этот раз Дука наполнил стакан почти до краев.

– Хоть в лучших домах это не принято, но я решил экономить усилия. Знаете, почему? Потому что мы теперь будем говорить о женщинах, и я надеюсь, одними разговорами дело не кончится. С тех пор как я последний раз держал за руку девушку, минуло три с лишним года, если быть точным – сорок один месяц. Я проснулся рядом с ней и увидел, что держу ее за руку. Она еще спала, а потом проснулась и убрала руку. С тех пор прошел сорок один месяц. Не думаю, что смогу и дальше соблюдать это отнюдь не добровольное воздержание.

Ему показалось, что он вот-вот проникнет в бункер, где забаррикадировался мальчик.

– По-моему, тут вам больших возможностей не представится. – Ответ был чересчур длинный для Давида.

– А вот мы сейчас проверим.

Дука вновь оставил его одного под звездами и через бар прошел на танцплощадку. Она понемногу заполнялась, но мужчин было немного, хотя они очень шумели. Одну за другой он пересмотрел всех более или менее приличных девиц. Если не считать слишком чопорных миланок (к тому же все они были со спутниками), вид у остальных девиц уж очень простецкий – пластмассовые бусы, прически, сооруженные какой-нибудь подружкой – ученицей парикмахера, марсианские позолоченные сандалии. Но Дука и простушкам давно перестал доверять. Вернувшись за столик, он с удовлетворением обнаружил, что Давид прикончил свой стакан, и потащил его танцевать. Тот шатался не больше прежнего: после определенной дозы люди либо вновь обретают равновесие, либо засыпают.

– Я не умею танцевать, – сказал Давид.

Они уселись за новый столик, поодаль от оркестра, в одном из самых интимных уголков ресторана.

– Зато я умею.

Поскольку официант жадно пожирал их глазами, он заказал еще бутылку виски и затем пригласил на танец самую что ни на есть простушку, даже ненакрашенную. По окончании танца та соблаговолила угоститься лимонадом за их столиком.

– Только ненадолго. Меня отец отпускает до одиннадцати, я, бывает, на часок задержусь, но не дай Бог, если он проснется!

– Какая жалость! – вздохнул он. – Мой друг живет тут неподалеку, на вилле, и у него есть стереопроигрыватель с потрясающими пластинками.

При слове «вилла» девица впала в задумчивость; при первых звуках оркестра он снова повел ее на площадку и, нежно обняв, стал что-то нашептывать ей на ухо. Простушка оказалась не так проста, чтоб не понять устремления двоих мужчин в такую звездную ночь, и еще до окончания танца согласилась поехать на виллу, прихватив с собой подругу.

– Только ненадолго, самое позднее – в половине первого вы проводите нас домой, – твердила она уже явно для очистки совести, причем срок возвращения продлила на полчаса.

Оставив его минуты на три, она явилась с подругой. Они были как два платья, сшитых по одной выкройке, только разного цвета – одна блондинка, вторая брюнетка. Впрочем, схожесть проявлялась не в чертах и не в одежде, а в общем облике. Девицы страшно обрадовались, когда он закупил всяких бутылочек, очень одобрили «джульетту» и приготовились к приятной беседе в машине, однако скорость сто двадцать километров в час отбила у них охоту разговаривать, и они перевели дух только уже перед воротами виллы.

– Не люблю такие гонки, – сказала брюнетка (кажется, ее звали Мариолина, а может, Мариолина – это подруга?). – На обратном пути обещайте ехать помедленней, не то мы пойдем пешком.

Давид стойко сохранял равновесие, разве что был немного напряжен и не произнес ни одного слова. Зато Дука говорил за всех: раз уж ты решил посвятить себя делу социального возрождения, так иди по этой стезе до конца. Не правда ли, доктор Дука Ламберти (встряхивание головой), кому как не вам, доктор Дука Ламберти (снова встряхивание), стать зачинателем социального возрождения (ах, какой тонкий юмор!), освободить человечество, воплощенное в данный момент в лице Давида Аузери, от язвы алкоголизма... Или же освободить от страха смерти человечество, принявшее облик синьоры Софии Мальдригати, у которой глаза мутнели от страха, едва к ней приближался главный врач – любитель похабных анекдотов... Вам предстоит избавить человечество от зла, вы по профессии избавитель, поэтому в течение часа без умолку болтаете с девушками и с Давидом, поэтому возитесь с этим чертовым стереопроигрывателем... Однако проигрыватель оказался безнадежно сломан, и тогда одна из двух простушек включила радио и настроила его на «Рим-2». А он все говорил и говорил, точно конферансье под аккомпанемент танцевальной музыки.

Разливая напитки, он сообщил, что друга его зовут Давид и что он немой. Девушки проявили благоразумие и не напились, но это не помешало им рассказать кучу всяких басен о себе, а он и Давид им доверчиво поддакивали. Общими усилиями вечеринке удалось придать не слишком вульгарный характер. Правда, на короткое время Дука уединился с Мариолиной (он все еще был уверен, что именно ее зовут Мариолина) и дал ей несколько ценных указаний, после чего Мариолина ухитрилась извлечь Давида из кресла и по витой лестнице отправилась с ним наверх, в спальню. Несмотря на высокие каблуки и высокую прическу, она едва доставала ему до плеча.

Теперь, когда компания разделилась на пары, он разлегся на диване, а вторая простушка, размягченная от музыки и двух бокалов вина, уселась на пол у его ног и стала томно мурлыкать песенку – ну точь-в-точь красотка Франсуаза Харди с ее длинными, обрамляющими лицо волосами. Вскоре, однако, она прервала исполнение и произнесла гораздо более осмысленно и отчетливо, хотя и не менее томно:

– Останемся здесь или там и для нас найдется местечко? – Она возвела глаза кверху, очевидно, намекая на брачное ложе.

Он подлил ей в стакан и выпил сам. Как объяснить этой девчонке, что длительное воздержание вызывает нервно-психический ступор, иначе говоря, привычку к целомудренному образу жизни? Целомудрие в сущности тот же порок: стоит тебе привыкнуть к нему, и с этой дорожки уже не свернуть – день ото дня становишься все целомудренней. Но с другой стороны, когда женщина – особенно итальянка – задает тебе такой вопрос, отказ, каким бы вежливым он ни был, просто невозможен. Сознательная и честная потаскушка вроде Франсуазы Харди, которая любезно согласилась провести с тобой вечер, никогда не поймет истинной причины и обидится, сочтя тебя импотентом либо извращенцем. Так вправе ли ты приводить в смятение милую девушку из милой Брианцы?

– Лучше здесь, только выключи радио. – Один из фашистских главарей во время войны в Испании занимался любовью исключительно под «Болеро» Равеля; он, Дука, никогда бы до такого не опустился.

Около половины второго Мариолина с большим достоинством сошла со второго этажа – одна. Дука с Франсуазой Харди снова включили радио и с большим достоинством изображали добрых друзей. Увидев Мариолину, он быстро подошел к ней, усадил на нижнюю ступеньку лестницы и завел дружеский, откровенный разговор. Его вопросы были крайне нескромными, но он рассчитывал на понимание этой по-своему неглупой девицы.

Услыхав вопрос № 1, кстати, наименее скабрезный, Мариолина громко рассмеялась.

– Я тоже думала, что он потом заснет, так нет же!

На вопрос № 2, наиболее скабрезный, экзаменуемая ответила кратко:

– Нет.

Аналогично ответила она на вопросы 3, 4 и 5. Подруга подала ей налитый бокал и хотела было тоже послушать, но, будучи шокирована непристойностью вопросов 6 и 7, не говоря уже об ответах, вернулась на диван и села поближе к приемнику.

Вопрос № 8 был последний, и, отвечая на него, Мариолина казалась почти растроганной:

– Нет, что ты! Он включил маленький приемник возле кровати, и другого света не было. – Она с видимым удовольствием описывала происшедшее: – Он дал мне прикурить, извинился за то, что мало говорит, потом спросил, хочу ли я остаться на ночь, или меня лучше отвезти домой. Я сказала, что мне надо домой, пошла в ванную, а когда вернулась, он был одет – брюки, рубашка, ботинки – и опять попросил прощения.

– За что?

– За то, что не может меня проводить. Сказал, что ему неудобно.

– Перед кем?

– Перед тобой. Ему неловко тебя видеть после всего...

Итак, сексуальное обследование закончено. И с этой точки зрения Давид Микеланджело оказался совершенно нормален. До чего же банально! Ответы Мариолины на восемь технических вопросов не оставляли сомнений. Давид Аузери – здоровый парень, по-старомодному охочий до противоположного пола, без всяких там наваждений и аномалий. Злоупотребление алкоголем пока не оказало на него никакого разлагающего воздействия. Напрасно отец полагает, будто он заторможен и не от мира сего. Заключение эксперта в лице Мариолины свидетельствовало о том, что все у него в порядке.

Он поднялся со ступеньки и подал руку своей осведомительнице.

– Выпьем на дорожку.

Несколько купюр из выданного инженером Аузери аванса с большим достоинством перекочевали из его кармана в сумочки двух простушек. Он довез девушек до еще открытого ресторана, где и оставил их под звездами, а сам на тихом ходу (пусть «Джульетта» отдохнет от скоростей) вернулся к вилле. У ворот его встретил почтенный старик в плаще, надетом поверх длинной ночной рубашки, и на чистом, даже без намека на диалект, итальянском языке объявил, что он здесь служит, извинился за свой вид и сказал, что имеет поручение от младшего синьора Аузери показать отведенную ему комнату и снабдить всем необходимым для ночного отдыха.

В сопровождении дворецкого, каких теперь увидишь разве что в кино, он проследовал на второй этаж, где ознакомился с виденной ранее ванной, а также с комнатой, после чего экскурсовод, учтиво прижав руку к груди, чтобы не распахнулся плащ, оставил его в одиночестве.

Комната располагалась рядом со спальней Давида (в этом доме он уже ориентировался). Очевидно, что инженер Аузери, наезжая сюда, ночует именно здесь. К такому заключению ему помогли прийти и житейская логика, и книги на полке, подвешенной к стене. Два тома истории второй мировой войны, один том истории республики Сало, история Италии с 1860-го по 1960-й год, «Человеческое познание» Рассела, рекламная брошюра на английском языке, посвященная невозгораемым лакам, и несколько подшивок журнала «Пути мира». Весьма конструктивное чтение для такого хорошо сконструированного ума.

Он не привез с собой никаких вещей, поскольку, уезжая из Милана, не думал, что останется. Впрочем, не важно. В ванной он выдавил на язык немного пасты и прополоскал рот. Потом наскоро обмылся под душем и в трусах вернулся в свою комнату. На душе скребли кошки.

В открытое окно волнами вливался влажный воздух, летали комары, над всем нависла гнетущая тишина, потому что на нижней дороге в этот час не было ни одной машины. Настроение ухудшилось, когда, несмотря на принятый душ, он обнаружил на шее длинный волос Франсуазы Харди. Ночные часы и в тюрьме были для него самыми трудными. Всякий раз он к ним готовился, ждал атаки враждебных мыслей, но когда они подступали, словно морской прилив, то неизменно застигали его врасплох, он барахтался, захлебывался и мучился гораздо больше, чем ожидал. Ладно, переживем и эту ночь.

3

Прежде всего надо погасить ненависть к главному врачу клиники Арквате. Фигура он, конечно, одиозная, начиная с внешности (конюх, переодетый преуспевающим хирургом), кончая моральным обликом, тембром голоса, шутовскими манерами... И все же ненависть – бесплодное чувство. Не нравится тебе Арквате – так ушел бы просто из клиники и не разжигал в себе ненависть.

Ослепленный этой ненавистью, он и совершил ошибку, слишком близко к сердцу приняв тот утренний эпизод. Они с главным врачом выходили из палаты синьоры Мальдригати после чисто формального осмотра, и главный врач, оставив дверь открытой (он будто из принципа никогда не закрывал двери), громко выругался.

– Из-за этой чертовой старухи я феррагосто[1] в городе проторчу. Они точно мне назло не подыхают!

Зычный от природы голос в минуты раздражения становился трубным. Кроме заинтересованного лица – несчастной старухи Мальдригати – эту фразу услышали, должно быть, все больные в клинике.

Арквате каждый год с 5 по 20 августа закрывал свою небольшую, но вечно переполненную клинику и выписывал всех больных, либо сообщив им о внезапном выздоровлении, либо убедив в том, что необходима смена обстановки. Конечно, не всегда удавалось очистить помещение к сроку, намеченному даже не им, а его женой, которая проводила летний отпуск в Форте-дей-Марми с сестрой, прилетавшей из Нью-Йорка. А вот теперь по вине этой старухи придется отложить отъезд и пойти на семейный скандал – ну как тут не выйти из себя!

Да, это была непоправимая ошибка: не надо было так реагировать на фразу главного и – как следствие ее – на отчаяние синьоры Мальдригати.

Больная услышала эту фразу, поняла ее смысл и пришла в состояние панического ужаса, стонала целыми днями, обычные уколы уже не действовали, только самые сильные наркотики могли на какое-то время повергнуть ее в пучину сна. Нет, она не надеялась прожить долго, но жрец от медицины определил точный срок ее ухода: она должна умереть до феррагосто или, по расчетам главного врача, не намного позже – вот это и было самое страшное.

Надо было предоставить события их естественному течению: конечно, жаль старушку, но ведь таких очень много. К тому же ее страдания можно было облегчить морфием – прописал бы он ей уколы и успокоился. А он – нет, каждую свободную минуту проводил у ее постели и мало того – пытался убедить, что она не умрет. Еще одна ошибка, поскольку старая и неизлечимо больная синьора Мальдригати была далеко не глупа.

На суде ему задали вопрос, как долго пациентка уговаривала его сделать тот смертельный укол.

И он ответил:

– С утра тридцатого июля. – Снова ошибка: надо было промолчать, не называть точной даты, сослаться на провалы в памяти.

– И когда же вы сделали этот укол?

А он, дурак, не замедлил настроить суд против себя:

– В ночь с тридцать первого июля на первое августа.

– Таким образом, – заключил общественный обвинитель, – всего за тридцать шесть часов вы приняли решение убить старую больную женщину из соображений ложно понятого милосердия! Свои сомнения относительно того, вправе ли вы лишить жизни человека, который мог бы еще жить да жить, вы рассеяли за столь короткий промежуток времени – тридцать шесть часов, а то и меньше, ведь семь или восемь из них больная, скорее всего, спала.

Высказывание бесподобное по своей тупости – может, оттого ему до сих пор и не удается заглушить в себе тот голос. Раньше, до суда, он верил, что человеческой тупости есть предел, а теперь убедился, что и это было ошибкой. Только искусство адвоката, нанятого отцом, спасло его – конечно, спасло, что такое три года тюрьмы и изгнание из ордена, ведь он мог бы схлопотать все пятнадцать за то, что избавил синьору Мальдригати от смертного страха. Смерть во сто крат лучше, чем страх смерти, и он, как последний идиот, пытался объяснить это на суде – вдруг вскочил и выкрикнул:

– С тех пор как профессор Арквате объявил день ее смерти, у нее в глазах мутилось от страха, стоило ему подойти!

Два карабинера силой усадили его на место, а племянница синьоры Мальдригати сразу после оглашения приговора отправилась к нотариусу обговорить вопрос о наследстве.

Отец навестил его в тюрьме, но только один раз, потому что на свидании почувствовал себя плохо и спустя три дня умер от инфаркта. Сестра Лоренца, оставшись одна, нашла себе великодушного утешителя; тот сделал ей ребенка и навеки отбыл, разъяснив, что женат. Лоренца решила назвать девочку Сарой и на одном из тюремных свиданий спросила, нравится ли ему это имя. Он ответил: «Да». В общем, одни сплошные ошибки.

К примеру, непростительной ошибкой было то, что он не пожелал принимать снотворное, предпочел бодрствовать до рассвета, слушая голоса главного врача, отца, стоны синьоры Мальдригати, в конце концов получившей свою долю милосердия вместе с уколом иркодина. Сколько ни уговаривал тюремный врач – он ни в какую. Добро бы, бессонница явилась наказанием за убийство человека, которому «еще жить да жить». Но он-то в отличие от тупицы общественного обвинителя знал, что синьоре Мальдригати осталось жить месяц, максимум – два. А не спал он просто потому, что после всего пережитого окружающий мир ему опротивел. Даже курица теряет сон, если ее не устраивает обстановка в курятнике. Было всего четыре утра, а внутри уже начался отлив; возможно, длительным ночным пыткам приходит конец. До слуха вдруг донесся легкий скрип, как будто кто-то тихонько затворял дверь или окно. Должно быть, и микеланджеловскому Давиду не спится, и ему неуютно в этой вселенной. Дука поднялся и наугад взял с полки книгу – историю республики Сало, открыл тоже наугад и прочел депешу Буффарани, адресованную дуче: энтузиазм итальянцев по отношению к войне после Сталинграда и высадки союзников в Марокко резко уменьшился, необходимо помнить, что настроения в народе теперь совсем иные, нежели во времена Империи, падают симпатии и к немцам...

Он быстро захлопнул книгу, поставил ее обратно на полку. Что-то насторожило его – и здесь, в доме, и снаружи: полоска светлеющего неба на горизонте какая-то подозрительно мутная. Он метнулся из комнаты так, будто уже знал, что произошло, хотя, честно говоря, пока это были лишь неясные предчувствия. Подошел и стукнул в дверь соседней комнаты.

Ответа не последовало. Он подергал ручку: заперто на ключ. Наконец все стало ему ясно, и он забарабанил что было сил.

– Откройте, иначе я вышибу дверь.

Ключ в скважине повернулся, и за дверью он увидел то, что ожидал: правой рукой Давид прижимал к левому запястью платок весь в крови – она стекала на пол. Так уходят из жизни только вконец отчаявшиеся люди.

Не говоря ни слова, Дука втолкнул его в ванную, на стене висела аптечка, в которой, как ни странно, нашлось все необходимое. Парень безропотно положил на раковину свою ручищу и позволил оказать себе помощь. Вена была вскрыта наилучшим образом для достижения поставленной цели: максимальная потеря крови при минимальной длине пореза, – но значит и шить меньше, нет худа без добра. Не прошло и получаса, как несостоявшийся самоубийца уже лежал на постели. Повязки не было видно под манжетой рубашки. До сих пор он не издал ни единого звука.

Спаситель тоже помалкивал. Уложив Давида, он решил найти виски. Для него это было плевое дело: куда еще такой верзила спрячет бутылку, как не на шкаф? Приподнявшись на цыпочки (он был не намного ниже Давида), Дука сумел-таки дотянуться до этого мальчишеского тайника, вытащил бутылку и про себя нервно рассмеялся.

Пил он прямо из горлышка: глоток – выдох, глоток побольше – опять выдох, третий глоток – ну все, хватит. Эти три глотка были ему необходимы, хотя и они не смогли полностью растворить страх, сковавший все внутренности. Он убрал бутылку, присел на кровать к Давиду и глянул ему прямо в глаза. У того был совершенно невозмутимый вид: ни испарины, ни слез, ни болезненной бледности. Это-то и самое страшное: собрался умереть спокойно, на трезвую голову. В двадцать два года.

– Вам не случалось думать о ком-нибудь, кроме себя? – спросил Дука, отвернувшись от него и уставясь в молочно-белесый туман за окном.

Молчание.

– Нет, не только об отце, хотя не знаю, как бы он пережил вашу смерть... А о других, вообще о людях, о первом встречном вроде меня?.. Допустим, я бы не услышал, как скрипнула дверь, когда вы прошли в ванную за ножницами. Попытайтесь представить себе, что было бы, если б я спал и утром обнаружил бы холодный труп. Я всего три дня как из тюрьмы, отсидел за убийство – понимаете, за убийство, хотя и со смягчающими обстоятельствами. И вот меня застали бы над трупом молодого человека, после того как мы вместе провели вечер в компании девиц сомнительного поведения – там внизу, в гостиной, все улики налицо. Вам, конечно, невдомек, какое богатое воображение у наших газетчиков и как подозрительны наши полицейские. Тут же зайдет речь о наркотиках. Меня, как врача, которому запрещено практиковать, наверняка объявят устроителем ночной оргии с употреблением героина, кокаина, мескалины, марихуаны. И конечно, ваше самоубийство будет поставлено под сомнение. «Кто-то перерезал ему вены, пока он пребывал в состоянии наркотического опьянения», – всегда найдется следователь, готовый выдвинуть такую версию. Таким образом, мне опять намотают срок – теперь уж на всю катушку. Вам, конечно, до этого нет дела: кто я для вас? Но я не один, у меня сестра с незаконным годовалым ребенком и кормить их некому, кроме меня. Разве что пойдут с протянутой рукой, как оно и было, пока я сидел... А уж теперь, после вашей дурацкой шутки, я был бы и вовсе конченый человек. Вам недосуг об этом думать, а мне приходится, и если я не придушил вас собственными руками, когда увидел с перерезанной веной, то лишь благодаря своему невероятному самообладанию.