Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Том Шарп

Дальний умысел

Глава 1

Когда Френсика спрашивали, с какой стати он нюхает табак, он объяснял, что по недосмотру судьбы родился на два столетия позже, чем ему следовало. Вот когда бы он жил-поживал да радовался: в век разума, стиля, прогресса, развития и тому подобного, самого ему, Френсику, подходящего. Ни то, ни тому подобное вовсе ему не подходило, а восемнадцатый век был вовсе не таков, и он это прекрасно знал, но тем паче восторгался и тем пуще забавлял слушателей, как бы доказывая им, что вкус к нелепице духовно роднит его со Стерном, Свифтом, Смоллеттом, Ричардсоном, Филдингом и другими гигантами — зачинателями романа, мастерами из мастеров. Сам-то он был литературный агент и огулом презирал свой ходкий бумажный товар, так что подлинное его восемнадцатое столетие помещалось на Граб-Стрит и Джин-Лейн, лондонских улочках, где ютились тогдашние писаки-поденщики: он почтительно копировал их вопиющие чудачества и показной цинизм — отпугивая таким образом бесперспективных авторов. Короче говоря, мылся он от случая к случаю, летом носил шерстяные фуфайки, ел сколько влезет, с утра пил портвейн, усердно нюхал вышеупомянутый табак; и всякому его клиенту, хочешь не хочешь, надо было применяться к этим дурным обыкновениям. Зато в контору он являлся рано, прочитывал все поступающие рукописи, тут же отсылал обратно некондиционные и немедля пристраивал прочие — вообще был на редкость деловой человек. Издатели смотрели ему в рот. Уж если Френсик предрекал, что книга пойдет, то она шла. У него был нюх на бестселлеры, сущее чутье.

Ему нравилось думать, что чутье это наследственное: отец его, оборотливый виноторговец, отлично вынюхивал дешевое, но пристойное столовое винишко и не постоял за расходами на образование сына, которое, вместе с нюхом более против отцовского изощренным, помогало Френсику обставить соперников. Правда, прямой связи между его добротным образованием и хваткой знатока доходного чтива не было. Нет, Френсик набрел на свой талант окольным путем: и как в его неподдельном восхищении восемнадцатым столетием был тайный выверт, так, не без выверта, он открыл секрет чужого литературного успеха.

В двадцать один год он вступил на жизненное поприще с оксфордской степенью магистра английской филологии и с намерением безотлагательно написать великий роман. Год он простоял за прилавком отцовского магазина в Гринвиче и просидел за письменным столом в своей комнатушке в Блэкхите — и решил, что для начала сойдет и роман не такой уж великий. Еще три года он сочинял рекламные тексты, создал дружно отвергнутый издательствами опус о жизни продавца гринвичской винной лавки и навсегда расстался с мыслью о писательстве. Когда Френсику стукнуло двадцать четыре, он и без всякого чутья понимал, что романистом ему не быть: дюжины две литературных агентов уже открестились от него с тем же приговором. Однако якшался он с ними не зря — ему очень понравилась их профессия. Жизнь у них была, это уж точно, занятная, вольготная и чрезвычайно уютная. Романов они не писали, зато имели дело с романистами (а Френсик по молодости лет усматривал в этом особую привилегию), ни от кого не зависели и, кстати, в отличие от того же Френсика, не слишком-то разбирались в литературе. Ели они и пили всласть, постоянно кого-нибудь угощали и угощались, а весьма невзрачный Френсик был обречен природою тешить беса чревоугодием, а не блудодейством — то бишь любил вкусно поесть. Словом, он нашел свое призвание.

В двадцать пять лет он открыл контору на Кинг-Стрит, рядом с овощным рынком «Ковент-Гарден» и поблизости от главнейшего лондонского литературного агентства «Кертис Браун», дабы иной раз, даст бог, воспользоваться почтовым засылом; и рекламировал свои услуги в «Нью стейтсмене», еженедельнике, читателей которого, судя по всему, особенно тянуло к литературной карьере, им, Френсиком, столь недавно отвергнутой. Затем он уселся в кресло, ожидая, пока его захлестнет поток рукописей. Ожидать пришлось долго, и только он было задумался, станет ли отец дальше платить за снятое под контору помещение, как почтальон принес сразу две бандероли. В одной из них был роман мисс Силии Туэйт со Старой Насосной Станции, что в Бишопс-Стортфорде; прилагалось письмо, сообщавшее, что «Сияние любви» — первый опыт мисс Туэйт.

Читая тошнотворную писанину, Френсик нимало не усомнился, что опыт именно первый. Это была псевдоисторическая чушь, замешенная на романтических слюнях: повествование о безнадежной любви молодого сквайра и жены отбывшего в дальний поход крестоносца, столь озабоченного целомудрием покинутой супруги, что за этой заботою явственно проступала патологическая добродетель самой мисс Туэйт. Френсик вежливо отписал, что «Сияние любви» — вещь непродажная, и отправил рукопись обратно в Бишопс-Сторт-форд.

Другая бандероль, казалось бы, принесла больше обещаний. Роман был тоже первый, назывался «Поиски утраченного детства» и принадлежал перу мистера П. Пипера, обитателя пансиона «Приморский» в Фолкстоне. Френсику роман показался прочувствованным и довольно впечатляющим. Детство у мистера Пипера было несчастливое, однако же своих малосимпатичных родителей он выписал донельзя тщательно, живо изобразив свои отроческие годы в Ист-Финчли. Френсик тут же переслал роман в издательство «Джонатан Кейп» и сообщил мистеру Пиперу, что предвидится выгодная сделка и хорошая пресса. Он ошибся. «Кейп» книгу не взял. «Бодли Хед» — тоже. Не взял и «Коллинз». Вообще все лондонские издательства отвергли ее — с комментариями от полупочтительных до издевательских. Френсик осторожно оповестил об этом Пипера и вступил с ним в переписку касательно изменения текста навстречу редакторским пожеланиям.

Не успел он оправиться от этой оплеухи, как получил другую, куда более увесистую. Журнал «Букселлер» без лишних слов сообщил, что первый роман мисс Силии Туэйт «Сияние любви» издательство «Коллинз» купило за пятьдесят тысяч фунтов, а издатели в Америке — за четверть миллиона долларов, и мисс Силия почти наверняка получит Памятный Приз имени Жоржетты Хейер[1] — за историческую романтику. Френсик недоверчиво перечел скупые журнальные строки — и переменил подход к литературе.

Если издатели готовы были платить такие деньги за чувствительную белиберду, оскорбляющую его, Френсика, образованный вкус, стало быть, все суждения о задачах современного романа, почерпнутые из книг Ф. Р. Ливиса[2] и непосредственно от своей научной руководительницы доктора Сидни Лаут, в денежно-издательском мире — совершеннейший вздор и вдобавок очень опасны для его посреднической карьеры.

Постигнутый этим откровением, Френсик в корне переиначил свои взгляды. Способы оценки остались прежними, но перевернулись вверх тормашками. Всякий роман, сколько-нибудь отвечавший требованиям, предъявляемым Ф. Р. Ливисом в его «Великой традиции» и предписанным мисс Сидни Лаут в монографии «Нравственный роман», Френсик с порога отвергал как издания не заслуживающий; зато сочинения, которые для его учителей были ниже всякой критики, он проталкивал в печать всеми силами. Такие-то суждения навыворот и принесли ему успех. К тридцати годам он стяжал у издателей завидную славу; он рекомендовал только выгодные книги. Роман после Френсика не надо было дорабатывать и можно было почти не редактировать. В нем было ровно восемьдесят тысяч слов; на исторический сюжет, учитывая прожорливость любознательных читателей, давалось сто пятьдесят тысяч. Начиналась книга эффектно, продолжалась еще эффектнее и заканчивалась эффектом сногсшибательным. Короче, в романе имелось все, что надо читающей публике.

Но если от Френсика к издателям романы поступали почти готовенькие, то это потому, что рукописи чающих публикации авторов редко миновали его досмотр, не преобразившись. Распознав секрет успеха по «Сиянию любви», он требовал одного и того же от всякой книги, и одна получалась не хуже другой, как пудинги или коктейли: секс и кровь, забористый сюжет, любовные перипетии, загадки и тайны, а в придачу еще намек на значительность, на культурный вклад. Этого как бы намека на значительность Френсик добивался во что бы то ни стало. За это почтенные газеты удостаивали книгу благосклонного отзыва, и читателям казалось, будто они совершают некое паломничество и преклоняются перед чем-то эдаким, пусть и не очень понятным. Такою смутной многозначительностью Френсик приманивал изрядно потребителей, презирающих бездуховное чтиво. Он всегда требовал какой-никакой существенности, которую вообще-то числил, вместе с глубинным проникновением, по убыточному разряду; но губительна для книги она была лишь в больших дозах, как фунт мышьяку в кастрюле бульона — гомеопатическая же кроха существенности лишь возбуждала читательский аппетит.

Возбуждала его как могла и Соня Футл, распорядительница заграничными сделками. Раньше она работала в нью-йоркском агентстве и по-американски деловито наладила бесценные контакты с заокеанскими издателями. А рынком США пренебрегать не приходилось. Там и распродавали шире, и платили с продажи больше, и книжные клубы заказывали баснословные тиражи. Расширяя коммерческий охват, Соня Футл сама раздалась в три обхвата, так что о замужестве ее и речи не могло быть. Именно это, помимо всего прочего, побудило Френсика сменить титул агентства на «Френсик и Футл» и сделать Соню полноправной спутницей жизни своих авторов. Кстати же, она обожала книги о сложности человеческих взаимоотношений, каковой сложности Френсик терпеть не мог. Он взял себе материал попроще: боевики, детективы, секс без романтики, историческую стряпню без секса, студенческие катавасии, научную фантастику и всякую всячину. Соне Футл достались романтический секс, историческая романтика, женское и негритянское освобожденчество, переходный возраст, сложности в личных отношениях и книги о животных. Животные были у нее в особом фаворе, и Френсик, которому однажды едва не откусил палец прототип главной героини «Чаепития с выдрами», испытывал по этому поводу превеликое облегчение. Он бы, пожалуй, спровадил ей и Пипера, но тот раз и навсегда прилип к Френсику, единственному хоть как-то ободрившему его агенту, и Френсик, чей успех был перевертышем злополучия Пипера, смирился с мыслью о том, что от него не отделаться, как и Пипер никогда не отделается от разнесчастных «Поисков утраченного детства».

Раз в год являлся он в Лондон со свежей версией своего романа, и Френсик вел его обедать, объясняя, почему не годится именно эта версия, — а Пипер возражал, что подлинно великий роман выводит подлинных людей в подлинных ситуациях и должен противостоять канонам коммерческой беллетристки. Расставались они, впрочем, по-дружески: Френсик — восхищаясь нечеловеческим упорством своего подопечного, а Пипер — намереваясь начать роман заново, в другом пансионе другого приморского города, и опять разыскивать свое утраченное детство. Так, год за годом, роман перекраивался, а стиль видоизменялся согласно очередному образцу Пипера. Тут уж Френсику некого было винить, кроме себя. На заре их знакомства он опрометчиво посоветовал Пиперу штудировать «Нравственный роман» мисс Лаут, и между тем как сам он познал на опыте гибельность ее литературных воззрений для всякого нынешнего романиста, Пипер эти воззрения усвоил. Благодаря мисс Лаут «Поиски утраченного детства» были переписаны под Лоуренса, потом под Генри Джеймса; Джеймса оттеснил Конрад, Конрада — Джордж Элиот; была версия диккенсовская, была даже а-ля Томас Вулф; а в некое лето написалась, страшно сказать, и фолкнеровская. И в каждой версии маячила на заднем плане фигура отца, изнывала несчастная мать, и в боренье достигал половой зрелости сам застенчивый юный Пипер. Он изощрялся в переимчивости; однако же откровения его по-прежнему были пустяковыми, а действия в книге не прибавлялось. Френсик махнул на него рукой, но отталкивать не стал. Соня Футл никак не могла его понять.

— Зачем тебе это надо? — спрашивала она. — Толку от него ни на грош, а обеды, между прочим, денег стоят.

— Он — мое memento mori[3], — загадочно отвечал Френсик, имея при этом в виду, что Пипер — живой труп того юного и целеустремленного романиста, каким некогда был он сам, и попрание литературных идеалов которого обеспечивает репутацию фирмы «Френсик и Футл».

Однако Пиперу был отведен лишь один искупительный день года; в прочие триста шестьдесят четыре Френсик соединял приятное с полезным. У него был прекрасный аппетит и отличная печень, а отец отпускал ему со скидкой отличные вина, так что угощать он мог на славу: в издательском мире преимущество несравненное. Другие агенты уходили с деловых обедов покачиваясь и не слышали, какие романы обсуждаются, покупаются и публикуются, а Френсик ел себе и ел, пил да пил, превознося ad nauseam[4] свой читкий товар и хвастаясь «находками». Среди оных был некто Джеймс Джеймсфорт, чьи романы имели такой потрясающий успех, что он скрывался от подоходного налога в алкогольном тумане за пределами Англии.

Это нетрезвое петляние Джеймсфорта из одного прибежища в другое кончилось тем, что в один прекрасный день Френсик предстал как свидетель перед Королевской скамьей Высокого суда правосудия по делу о клевете, возбужденном миссис Дездемоной Хамберсон против Джеймса Джеймсфорта, автора книги «Клешни вдовы», и «Пултни Пресс» — издательства, эту книгу опубликовавшего. Френсик свидетельствовал битых два часа и сошел в зал, пошатываясь.

Глава 2

— Пятнадцать тысяч фунтов плюс судебные издержки? — переспросила наутро Соня Футл. — За непреднамеренную клевету? Не может быть.

— Почитай, удостоверься, — предложил Френсик, протягивая ей «Тайме». — Там рядом, обрати внимание, про пьяного шофера: задавил двух детей и оштрафован на целых сто пятьдесят фунтов! Мало того, у него, бедняги, на три месяца отобрали права.

— С ума сойти. Сто пятьдесят фунтов за двух задавленных детей и пятнадцать тысяч — за оклеветанную женщину, о которой Джеймс и понятия не имел!

— Задавленных на пешеходной дорожке, — горько добавил Френсик. — Заметь себе: не где-нибудь, а на пешеходной дорожке.

— Бред. Собачий бред сивой кобылы, — сказала Соня. — Нет, как доходит до суда, так вас, англичан, хоть на цепь сажай.

— Джеймсфорт, наоборот, сорвался с цепи, — сказал Френсик. — Нам он теперь не автор. Он больше знать нас не хочет.

— Да мы-то здесь при чем? Мы фактической проверкой в гранках не занимаемся. Это «Пултни» обязаны были. Вот бы и отловили клевету.

— Черта с два. Как это, интересно, «отловить», что некая Дездемона Хамберсон проживает в графстве Сомерсет, выращивает люпины и причастна к «Женскому институту»? Такое нарочно не придумаешь.

— Ну, повезло тетке. Надо же — пятнадцать косых только за то, что ее обозвали нимфоманкой! Ничего себе. Да пусть меня сто раз так обзовут, я еще спасибо скажу, если за пятнадцать…

— Держи карман, — сказал Френсик, пресекая это крайне маловероятное предположение. — За пятнадцать-то тысяч я бы тоже запросто нанял пьяного шофера и раздавил бы ее прямо на пешеходной дорожке. Поделили бы с ним на двоих пятнадцать тысяч минус сто пятьдесят — и неплохо бы заработали. А если уж на то пошло, угробили бы заодно и мистера Гальбанума: зачем посоветовал «Пултни» и Джеймсфорту обратиться в суд?

— Ну, клевета-то непреднамеренная, — возразила Соня. — У Джеймса и в мыслях не было опорочить эту женщину.

— Само собой. Однако же он ее опорочил, а согласно Акту о диффамации от 1952 года, охраняющему в подобных случаях интересы авторов и издателей, клевета является непреднамеренной, если приняты были все разумные меры, чтобы…

— Разумные меры? Какие такие — разумные?

— Маразматик-судья счел, что вот такие: надо было пойти в архивы Сомерсет-Хауса и выяснить, не родилась ли в 1928 году девочка по имени Дездемона и не вышла ли она в 1951 году замуж за некоего Хамберсона. Дальше — просто: ищешь фамилию Хамберсон по ежегодникам Ассоциации люпиноводов; если ее там нет, соображаешь: а не проверить ли списки членов «Женского института» или, пожалуй, сомерсетскую телефонную книгу? Ничего этого сделано почему-то не было, и вот, пожалуйста: с них пятнадцать тысяч, а мы — пособники авторов, клевещущих на беззащитных женщин. Давайте шлите романы на адрес фирмы «Френсик и Футл» — как раз угодите на скамью подсудимых. Мы теперь изгои в издательском мире.

— Ну, уж не так все ужасно. Вляпались мы впервые, и кто же не знает, что Джеймс — отчаянный пропойца, с него и спросу-то нет, кого он там где обидел.

— С него, может, и нет, зато с нас есть. «Пултни» уже распорядились: Хьюберт звонил мне вчера вечером, чтобы мы ему романов больше не слали. Только пойдет об этом слушок — и увязнем по уши в финансовой, мягко говоря, трясине.

— Обязательно, конечно, надо кого-то подыскать взамен Джеймса, — сказала Соня. — Такого мастака по части бестселлеров враз не вырастишь.

— Люпины будем выращивать, — угрюмо отозвался Френсик и пошел к себе в кабинет.

День выдался преотвратный. Телефон трезвонил почти без умолку. Авторы интересовались, скоро ли их потянут на Королевскую скамью Высокого суда правосудия за то, что они использовали имена однокашников, а издательства возвращали принятые к публикации романы. Френсик сидел, снимал трубку, нюхал табак и старался быть вежливым. Часам к пяти ему это стало совсем невмоготу, и когда позвонил редактор «Санди график», не хочет ли он тиснуть обличительную статейку насчет британских законов о клевете, Френсик сорвался.

— Чего вы от меня хотите? — орал он. — Чтоб я сунул голову в петлю, а меня бы вздернули за пренебрежение к суду? Кажется, и так этот чертов кретин Джеймсфорт собирается опротестовать судебное решение!

— На том основании, что клеветнический пассаж про миссис Хамберсон — целиком ваша вставка, да? — полюбопытствовал тот. — Защитник, помните, как раз и предположил…

— Дьявол меня раздери, да я самого вас упеку за клевету! — завопил Френсик. — От Гальбанума я стерпел такой намек, только чтоб не скандалить в суде, а вы повторите-ка мне это при свидетелях — живо окажетесь на скамье подсудимых!

— Трудновато вам придется, — посочувствовал редактор. — Тот же Джеймсфорт будет против вас свидетельствовать. Он ведь клянется, что вы с ножом к горлу требовали опорочить миссис Хамберсон, а когда он не согласился, изменили текст прямо в гранках.

— Это гнусная ложь! — вскричал Френсик. — Скажут еще, что я сам пишу за своих авторов!

— А что, разве нет? — вежливо удивился редактор. Френсик осыпал его проклятиями и ушел домой с головной болью.

Четверг был не лучше среды. «Коллинз» отверг пятый роман Уильяма Лонроя «Седьмое небо», как перегруженный сексом. Из «Трижды Пресс» завернули «Напоследок» Мэри Гоулд по обратной причине, а «Касселз» отказалось печатать «Бельчонка Сэмми» из-за того, что бельчонок пекся только о себе и упускал из виду общественное благо. «Кейп» вернул одни романы, «Секер» — другие. Никто ничего не взял. И вдобавок разразилась драматическая сцена: престарелый священнослужитель, чью автобиографию Френсик снова отказался пристраивать под тем подлым предлогом, что будто бы мало кого заинтересует ежедневная хроника приходской жизни в Южном Кройдоне, сокрушил зонтом вазу и удалился вместе со своей рукописью только после того, как Соня пригрозила позвонить в полицию. К обеду Френсик просто ополоумел.

— Не могу больше, — заныл он, отскакивая от звякнувшего телефона. — Если меня, то меня нет. Скажи, что меня хватил удар, что меня вообще…

Просили его. Соня прикрыла трубку ладонью.

— Марго Джозеф. Она говорит — иссякла и не знает, сумеет ли кончить…

Френсик скрылся к себе в кабинет и скинул трубку с рычажка.

— Все, я ушел и сегодня не вернусь, — сказал он Соне, когда та возникла в дверях через несколько минут. — Буду сидеть и думать.

— Заодно почитай, — сказала Соня и шлепнула бандероль ему на стол. — Утренняя. Распечатать — и то было некогда.

— Вот я распечатаю, а она взорвется, — мрачно сказал Френсик и развязал шпагат. Однако в пакете ничего страшного не оказалось: только аккуратная машинопись и конверт, адресованный мистеру Ф. А. Френсику. Френсик не без удовольствия оглядел девственные страницы и незахватанные углы: никто, стало быть, к машинописи не прикасался, от сбытчика к сбытчику она не бродила. Потом он глянул на титульный лист, украшенный заглавием: «ДЕВСТВА РАДИ ПОМЕДЛИТЕ О МУЖЧИНЫ. РОМАН». Имени автора не было, обратного адреса тоже. Странно. Френсик вскрыл конверт и прочел краткое, деловое и загадочное послание.


КЭДВОЛЛАДАЙН И ДИМКИНС
СТРЯПЧИЕ
596 Сент-Эндрю стрит
Оксфорд

Досточтимый сэр!
Всю корреспонденцию касательно возможного сбыта, публикации и вопросов авторского права по поводу прилагаемой рукописи надлежит адресовать нам на имя лично П. Кэдволладайна.
Автор, пожелавший остаться в совершеннейшей тайне, предоставляет договорные условия и выбор соответствующего псевдонима целиком на Ваше усмотрение. Готовый к услугам
Перси Кэдволладайн


Френсик несколько раз перечел письмо, прежде чем обратиться к рукописи. Очень это было странное письмо. Совершеннейшая тайна? Договорные условия и выбор псевдонима целиком на его усмотрение? Доселе ему попадались только авторы тщеславные и авторы назойливые, и такое смирение говорило само за себя. Прямо-таки умилительно. Ах, если бы мистер Джеймсфорт оставлял все на его усмотрение! Френсик открыл первую страницу машинописи под названием «Девства ради помедлите о мужчины» и принялся читать.

Спустя час он читал не отрываясь, и табакерка его разверзлась на столе, а складки штанов были полны табачной трухи. Френсик вслепую потянулся за табаком, ввернул в ноздрю щедрую щепоть и вытер нос третьим носовым платком. Задребезжал телефон в соседнем кабинете. Люди всходили по лестнице и стучались в Сонину дверь. Снаружи, на улице, тарахтели машины. Френсик отключился от посторонних шумов. Он перевернул страницу и стал читать дальше.

В половине седьмого Соня Футл окончила дневные труды и собралась уходить. Дверь в кабинет Френсика была закрыта, но вряд ли он бы ушел не сказавшись. Она приотворила дверь и заглянула. Френсик сидел за столом, неподвижно взирая на темные крыши «Ковент-Гардена», и слабо улыбался. Знакомая поза, поза открытия.

— Не может быть, — сказала она в дверях.

— А ты прочти, — сказал Френсик. — На меня не полагайся. Сама прочти. — И он как бы отстранил машинопись легким жестом.

— Находка?

— Бестселлер.

— Уверен?

— Абсолютно.

— Роман, конечно?

— Н-ну, — сказал Френсик, — хотелось бы думать, что роман.

— Небось похабщина, — сказала Соня, распознав симптомы.

— Похабщина, — возразил Френсик, — это не то слово. Воображение, начертавшее — если воображение может начертать — эту эпопею бесстыдства, — такого воображения не хватало маркизу де Саду.

Он поднялся и протянул ей машинопись.

— Крайне желательно выслушать твое мнение, — заключил он, как бы вернувшись на уровень собственного достоинства.

Вечером Френсик отправился к себе в Хампстед чуть ли не вприпрыжку, но наутро вернулся тишком, и в ежедневнике Сони возникла сдержанная запись: «Обговорим роман за обедом. Ко мне никого не пускать». Он прошел в кабинет и запер за собой дверь.

Все утро напролет Френсик, по-видимому, был целиком поглощен голубиной возней на соседней крыше. Он сидел за столом, уставившись в окно, иногда звонил по телефону или черкал карандашом на листочке. Большей частью сидел просто так. Но видимость обманчива: дух Френсика витал над привычным литературным ландшафтом, где каждое лондонское издательство просительно разевало клюв, где на всяком перекрестке заключались взаимовыгодные сделки и услуги обменивались на одолженьица. Но Френсик собрался хитрить. Мало ведь запродать книгу — это любой дурак сможет, дан только выгодный товар. Нет, нужно пристроить ее именно кому следует, чтобы сделка имела полный эффект и нужные последствия, чтобы она всячески укрепила репутацию книгопродавца и послужила его дальнейшей выгоде. И уж само собой, к выгоде его авторов.

В расчеты его входило будущее: он предвидел неудачи знаменитых авторов — и книги, успеху которых помешает авторская безвестность. Френсик тасовал воображаемые карты — это он умел. Иногда он уступал книги мелким фирмам за пустячные авансы, хотя мог бы договориться с фирмой побольше об авансе покрупнее. Такие жертвы потом окупались — скажем, изданием романа, которого и пятьсот экземпляров едва ли разойдутся, но почему-либо нужного Френсику в печати. Свои резоны Френсик не оглашал, равно как имена маститых авторов, зарабатывающих на жизнь детективами или полупорнографией, укрываясь под псевдонимами. Тут простирался покров тайны, и даже Френсик, чей ум был полон неверными уравнениями личностей и вкусов, покупок и цен, долгов и платежей, — даже он понимал, что посвящен далеко не во все. Расчеты расчетами, но, в конечном счете, вывозит всегда удача, а в последнее время удача изменила Френсику. Значит, надо действовать осторожненько — и в это утро Френсик был предельно осмотрителен.

Он обзвонил приятелей-юристов и удостоверился, что стряпчие «Кэдволладайн и Димкинс» — старая, надежная и весьма почтенная фирма, обслуживающая самую респектабельную клиентуру. Лишь затем набрал он оксфордский номер мистера Кэдволладайна — чтобы напрямик поговорить о присланном романе. Поверенный изъяснялся по старинке. К его глубочайшему сожалению, встреча мистера Френсика с автором не представляется возможной. Инструкции предполагают совершеннейшую тайну: любые переговоры должен вести лично мистер Кэдволладайн. Разумеется, все лица и происшествия в романе вымышленные. Да, если угодно, мистер Френсик может включить в договор дополнительный параграф, освобождающий издательство от финансовой ответственности на случай возбуждения дела о клевете. Он, впрочем, всегда полагал, что подобный параграф составляет неотъемлемую часть всякого договора между издателем и автором. Френсик сказал, что да, конечно, составляет: он просто хотел лишний раз подчеркнуть этот момент, поскольку имеет дело с автором-анонимом. Мистер Кэдволладайн выразил полнейшее понимание.

Френсик положил трубку увереннее, нежели снял, и смелее возвратился на круги своя, к воображаемым сделкам. Он пошел проторенной тропкой, мысленно задержавшись возле нескольких видных издательств и миновав их. Такому роману, как «Девства ради помедлите о мужчины», нужен был издатель с безупречной репутацией, отсвет которой лег бы на книгу. Френсик отсеивал одного за другим и наконец сделал свой выбор. Рискованный, конечно: однако игра стоила свеч. Но сначала требовалось мнение Сони Футл.

Она высказала его за обедом в итальянском ресторанчике, где Френсик обычно угощал своих более или менее второстепенных авторов.

— Редкостная книжица, — заметила она.

— Пожалуй что, — признал Френсик.

— Но что-то в ней есть. Есть искренность, — сказала Соня, понимая, чего от нее ждут.

— Согласен.

— Проникновенность.

— Само собой.

— Крепкий сюжет.

— Железный.

— И есть подтекст, — сказала Соня.

Френсик перевел дух. Как раз на это слово он и надеялся.

— Думаешь, есть?

— Да. Честное слово. Есть вот в ней что-то такое. Нет, хорошо, правда. Ей-богу, хорошо.

— Н-ну, — сказал Френсик, как бы сомневаясь, — я, может быть, отстал от времени, но…

— Да ну тебя. Перестань дурака валять.

— Любезный друг, — сказал Френсик. — Я вовсе не валяю дурака! Вот ты сказала — есть подтекст, и слава богу. Я этого слово ждал и дождался. Стало быть, роман придется по вкусу тем духовным самоистязателям, которые радуются книге, только если она их раздражает. Но про себя-то я знаю, что с точки зрения подлинной литературы это сущая дрянь — и невелика важность, что знаю, однако инстинктами своими надо дорожить.

— У тебя, по-моему, вообще нет инстинктов.

— Литературный — есть, — сказал Френсик, — И он говорит мне, что книга мерзкая претенциозная, а значит — ходкая. Все в порядке: содержание — гадость, слог и того гаже.

— Слог как слог, — пожала плечами Соня.

— Тебе-то, конечно, все едино. Ты американка, вашу нацию классика не тяготит. Вам что Драйзер, что Менкен, что Том Вулф, что Сол Беллоу — какая разница? Имеете право. Я как нельзя больше ценю это безразличие, оно обнадеживает. Если уж вы без труда проглатываете вывороченные фразы, источенные запятыми и перетянутые скобками, где неприкаянные глаголы тычутся во все стороны, а оговорки цепляются друг за друга; фразы, которые, чтобы вразумительно спародировать, и то надо раза четыре перечесть со словарем — я ли стану вам перечить? Твои земляки, чей раж самоусовершенствования я никогда не мог оценить, в такую книгу просто влюбятся.

— Ну, содержание-то им не особенно в новинку. Было, и не так давно: вспомни-ка «Гарольда и Мод»[5]

— Но не в таком омерзительно подробном исполнении, — заметил Френсик, отхлебнув вина. — И без лоуренсовщины. Вообще же это как раз наш козырь: ему — семнадцать, ей — восемьдесят. За права престарелых! Разве не звучит? Да, кстати, когда Хатчмейер будет в Лондоне?

— Хатчмейер? Ты что, обалдел? — удивилась Соня. Френсик протестующе помахал вилкой с длинной макарониной.

— Ну-ну, выбирай выражения. Я тебе не хиппи.

— А Хатчмейер тебе не «Олимпия Пресс»[6]. Он мещанин до мозга костей и к этой книге близко не подойдет.

— Подойдет, если подманим, — сказал Френсик.

— Подманим? — недоверчиво спросила Соня. — Это как?

— Я, собственно, решил запродать книгу самому что ни на есть почтенному лондонскому издателю, — сказал Френсик, — а уж потом перепродать права Хатчмейеру в Америку.

— Кому же это ты здесь запродашь?

— Коркадилам, — сказал Френсик.

— Старинная, обомшелая фирма, — покачала головой Соня.

— Вот именно. — сказал Френсик. — Престижная. И на грани банкротства.

— Им сто лет назад надо было отделаться от половины своих авторов, — сказала Соня.

— Ладно от авторов, лучше бы отделались от главы фирмы, от самого сэра Кларенса. Ты его некролог читала? Оказалось — нет, не читала.

— Очень любопытно. И поучительно. Сколько, ах, сколько у него заслуг перед Литературой! То бишь сколько напечатал он поэтов и романистов, которых никто не читал и не читает! В итоге — банкротство.

— Вот, значит, и не смогут они купить «Девства ради помедлите о мужчины».

— Купят, куда они денутся? — сказал Френсик. — На похоронах сэра Кларенса я перекинулся парой слов с Джефри Коркадилом. Он по стопам отца не пойдет. Коркадилы выкарабкиваются из восемнадцатого столетия, и Джефри нужен бестселлер. Они возьмут «Девство», а мы пощупаем Хатчмейера.

— И, по-твоему, на Хатчмейера это подействует? — усомнилась Соня. — Что ему Коркадилы?

— Как что, а почет? — сказал Френсик. — У них же монументальное прошлое. На камин-то Шелли опирался, в кресле-то непорожняя миссис Гаскелл сидела, а на ковер и вовсе Теннисона стошнило. А сколько первоизданий! Хоть и не вся «великая традиция», а все же изрядный кусок истории литературы. И в такую преподобную компанию Коркадилы возьмут наш роман — за бесценок, конечно.

— Ты думаешь, автору этого хватит? А деньги ему нипочем?

— Деньги он получит от Хатчмейера. Мы его, голубчика, хорошенько выдоим. Но автор, конечно, небывалый.

— Судя по книге — да, — сказала Соня. — А еще почему?

— Непробиваемый аноним, — сказал Френсик и изложил инструкции мистера Кэдволладайна. — Так что у нас своя рука владыка, — заключил он.

— Дело за псевдонимом, — сказала Соня. — Убьем-ка мы сразу двух зайцев: пусть автора зовут Питер Пипер. Хоть раз в жизни увидит человек свое имя на книжной обложке.

— Ты права, — грустно согласился Френсик. — Боюсь, что иначе бедняге Пиперу не видать этого как своих ушей.

— Вдобавок сэкономишь на ежегодном обеде и не придется читать новую версию «Поисков утраченного детства». У него какой сейчас образец?

— Томас Манн, — вздохнул Френсик. — Фразы на две страницы — заранее ужас берет! А ты думаешь, можно эдак-то разделаться с его литературными мечтаниями?

— Как знать? — возразила Соня. — Поглядит человек на свою напечатанную фамилию, почувствует себя на какое-то время автором — может, и хватит с него?

— Да, уж либо так, либо никак, это я более чем головой ручаюсь, — сказал Френсик.

— Ну вот, и ему кое-что перепадет.

После обеда Френсик отправил рукопись Коркадилам. На титульном листе, под заглавием, Соня припечатала «сочинение Питера Пипера». Френсик долго, убедительно разъяснял по телефону ситуацию Джефри Коркадилу и запер свой кабинет вполне собой довольный.

Через неделю редколлегия Коркадилов обсуждала «Девства ради помедлите о мужчины» перед лицом прошлого, осенявшего развалины их издательской репутации. Панельные стены зала заседаний были обвешаны портретами знаменитых покойников. Шелли среди них не было, миссис Гаскелл — тоже; их замещали меньшие светила. В застекленных шкафах выстроились первоиздания, а музейные витрины хранили писательские реликвии. Перья гусиные и перья стальные, послужившие автору «Уэверли»[7], перочинные ножички, чернильница, которую Троллоп будто бы забыл в поезде, песочница Саути и даже кусочек промокашки, который, будучи поднесен e зеркалу, обнаруживал, что Генри Джеймс однажды, на удивление потомству, написал пошлое слово «дорогая».

Посреди этого музея, за овальным столом орехового дерева, сидели, соблюдая еженедельный обряд, директор издательства мистер Уилберфорс и главный редактор мистер Тэйт. Они прихлебывали мадеру, грызли тминные печеньица и неодобрительно поглядывали то на рукопись, лежавшую перед ними, то на Джефри Коркадила. Трудно сказать, что им больше не нравилось — она или он. Замшевый костюм в обтяжку и вышитая сорочка Джефри Коркадила были совсем не к месту. Сэр Кларенс весьма бы не одобрил. Мистер Уилберфорс подлил себе мадеры и покачал головой.

— Я категорически против, — сказал он. — По-моему, совершенно несуразно и даже непредставимо, чтобы мы освятили своим именем, титуловали бы, так сказать, публикацию этого… опуса.

— Вам что, книжка не понравилась? — спросил Джефри.

— Не по-нра-ви-лась? Да с моей стороны просто подвиг, что я ее дочитал.

— Ну, на всех не угодишь.

— Нам никогда и не предлагали ничего подобного. Все-таки таки подумать о собственной репутации…

— И о собственном превышении кредита, — сказал Джефри. — Говоря напрямик, нам надо выбирать между репутацией и банкротством.

— Но зачем же такая, бывают и другие книги, — взмолился мистер Тэйт. — Вы ее хоть прочли?

— А как же, — кивнул Джефри. — Я знаю, отец мой взял себе за правило не читать никого после Мередита, но я…

— Ваш бедный отец, — с чувством сказал мистер Уилберфорс, — должно быть, ворочается в гробу при одной мысли о…

— Да-да, именно в гробу, где к нему, надо полагать, скоро присоединится так называемая героиня этого омерзительного романа, — добавил мистер Тэйт.

Джефри поправил сбившийся локон.

— Помнится, папу кремировали, так что затруднительно ему будет ворочаться, а ей — присоединяться, — небрежно заметил он. Мистер Уилберфорс и мистер Тэйт стали торжественны, а Джефри вернул на лицо дружелюбную улыбку. — Итак, насколько я понял, ваши возражения сводятся к тому, что в романе описана любовная связь семнадцатилетнего юноши и восьмидесятилетней женщины?

— Да, — сказал мистер Уилберфорс громче обычного. — Хотя как тут можно говорить о ЛЮБОВНОЙ связи?..

— Ну, сексуальные отношения. Что спорить о словах?

— Нет-нет, не в словах дело, — сказал мистер Тэйт. — И даже не в отношениях. Это бы все еще ничего. Где об отношениях, там пусть, куда ни шло. Ужасает то, что между отношениями. Я и понятия не имел… впрочем, не важно. Но это же просто кошмар какой-то.

— Вот ради этих самых пассажей между отношениями, — сказал Джефри, — книгу и будут раскупать.

Мистер Уилберфорс недоверчиво покачал головой.

— Лично я склонен думать, что мы идем на риск, на опаснейший риск судебного преследования за непристойность, — сказал он. — И обоснованного преследования.

— Именно, именно, — отозвался мистер Тэйт. — Да что тут, возьмите хоть сцену с креслом-качалкой и душем…

— Умоляю, — простонал мистер Уилберфорс. — Хватит уж того, что мы это прочли и похоронили в памяти. Неужели нужна еще эксгумация?

— Уместное слово, — сказал мистер Тэйт. — Даже и самое заглавие…

— Ладно, ладно, — сказал Джефри. — Согласен, все это несколько безвкусно, однако же…

— Что значит «однако же»? А помните, как он ее…

— Ну Тэйт, ну не надо, ну ради бога не надо, — слабо запротестовал мистер Уилберфорс.

— Повторяю, — продолжал Джефри, — я готов согласиться, что это варево не на всякий вкус. Да ну вас, Уилберфорс. Хотите, я наберу вам с полдюжины книг почище этой.

— Нет, я, слава богу, ни одной такой не помню, — заметил мистер Тэйт.

— Одну, назовите одну! — возопил мистер Уилберфорс. — Хоть одну, которая могла бы сравниться!.. — И перст его затрясся над рукописью.

— Та же «Леди Чаттерли», — сказал Джефри.

— Ха! — сказал мистер Тэйт. — Да по сравнению с этим «Леди Чаттерли» — девственница!

— И вообще, «Чаттерли» же запрещена, — сказал мистер Уилберфорс.

— О, небо, — тяжко вздохнул Джефри Коркадил. — Ну, кто ему объяснит, что викторианцы вместе с их нравами канули в Лету?

— И очень жаль, что канули, — заметил мистер Тэйт. — Кое с кем из них мы прекрасно ладили. Безобразия начались с «Источника одиночества».

— Была там еще и другая гадкая книжонка, — сказал мистер Уилберфорс, — но ее хоть не мы опубликовали.

— Безобразия, — вставил Джефри, — начались, когда дядя Катберт сдуру пустил под нож «Самоучитель бальных танцев» Уилки и напечатал вместо него «Определитель съедобных грибов» Фашоды.

— Да, с Фашодой — это он зря, — согласился мистер Тэйт. — На вскрытиях нас все время поминали недобрым словом.

— Вернемся в нынешний век, — сказал Джефри, — который не лучше, чтоб не сказать — хуже минувшего. Френсик, как видите, предложил нам роман, и мы, по-моему, должны его принять.

— Прежде мы с Френсиком дела не имели, — сказал мистер Тэйт. — Говорят, Френсик берет недешево. Сколько он хочет на этот раз?

— Чисто номинальную сумму.

— Чисто номинальную? Френсик? Что-то непохоже на него. Обычно он запрашивает втридорога. Тут какая-нибудь ловушка.

— Да чертова эта книга и есть ловушка. Дураку ясно, — сказал мистер Уилберфорс.

— Френсик смотрит на вещи шире, — сказал Джефри. — Он предвидит заокеанскую сделку.

Оба старца шумно вздохнули.

— А-а, ну да, — сказал мистер Тэйт. — Американский рынок. Тогда, конечно, другой разговор.

— Вот именно, — сказал Джефри, — и Френсик убежден, что американцы оценят эту книгу по достоинству. Вовсе тут не все похабщина, многое сделано по-лоуренсовски, не говоря уж о прочих писателях, которые тоже просвечивают. Блумзберийская группа, Вирджиния, понимаете ли, Вулф, Мидлтон Марри и тому подобное. И философское опять же содержание…

— Ага, ага, — кивнул мистер Тэйт. — На такую наживку американцы клюнут, только нам-то что с этого?

— А десять процентов американского гонорара, — сказал Джефри. — Это нам как?

— И автор согласен?

— Мистер Френсик уполномочен согласиться за него и полагает также, что если книга станет там бестселлером, то ее начнут бешено раскупать здесь.

— Если, если, — сказал мистер Тэйт. — Если да, то да. А кто издаст в Америке?

— Хатчмейер.

— Ишь ты, — сказал мистер Тэйт. — Теперь хоть кое-что понятно.

— Хатчмейер, — заметил мистер Уилберфорс, — негодяй и мошенник.

— И один из главных воротил американского книжного рынка. — прибавил Джефри. — Если уж он возьмет книгу, то книга пойдет. И авансы у него сказочные.

— Признаюсь, — кивнул мистер Тэйт, — что я никогда не мог проникнуть в тайны американской книготорговли, но авансы действительно сказочные, и Хатчмейер в самом деле воротила. Может быть, Френсик и нрав. Шанс тут, пожалуй, есть.

— Наш единственный шанс, — заверил Джефри. — Иначе пойдем с молотка.

Мистер Уилберфорс налил себе мадеры.

— Ужасное унижение, — сказал он. — Подумать только, до чего мы докатились — до псевдоинтеллектуальной порнографии.

— Ну, если это нам поможет удержаться на плаву… — сказал мистер Тэйт. — Да, а кто такой этот, как его, Пипер?

— Извращенец, — объявил мистер Уилберфорс.

— Френсик говорит, что это молодой человек, преданный литературе, — сказал Джефри. — Это его первый роман.

— Будем надеяться, что и последний, — сказал мистер Уилберфорс. — Впрочем, можно, кажется, пасть еще ниже. Как звали ту мерзавку, которая сама себя кастрировала и написала об этом книгу?

— Как то есть САМА себя? — изумился Джефри. — Это вряд ли возможно. Еще, положим, сам себя..

— Вы, наверное, имеете в виду книжонку под названием «Обыкновенное убийство», сочинение некой… Маккаллерс[8], что ли, — сказал мистер Тэйт. — Лично я ее не читал, но слышал, что ужасная гадость.

— Итак, все согласны, — сказал Джефри, чтобы избежать опасного поворота беседы. Мистер Тэйт и мистер Уилберфорс скорбно кивнули.

Френсик приветствовал их решение без особого восторга.

— Почем еще знать, выгорит ли с Хатчмейером, — сказал он Джефри за обедом в ресторане «Уилерз». — Главное сейчас, чтобы газетчики не пронюхали, а то отпугнут его. Давайте-ка для пущего туману называть это дело «Девством».

— Что ж, очень подходяще, — сказал Джефри. — Девственные гранки будут месяца через три, не раньше.

— Стало быть, хватит времени обработать Хатчмейера.

— Вы думаете, правда есть шанс, что он откупит?

— Шансов сколько угодно, — сказал Френсик. — Мисс Футл имеет на него огромное сексуальное влияние.

— Поразительно, — сказал Джефри, содрогнувшись. — Но, судя но «Девству», о вкусах лучше не спорить.

— Соня, кстати, замечательно торгуется, — сказал Френсик. — Она всегда запрашивает такие авансы, что американцы аж глазами хлопают. И понимают, что она верит в книгу.

— А этот наш Пипер согласится на десятипроцентные отчисления?

Френсик кивнул. У него был по этому поводу разговор с мистером Кэдволладайном.

— Автор предоставил мне решать за него все финансовые вопросы, — сказал он, ничуть не отклоняясь от истины. Так обстояли дела к прибытию Хатчмейера, который объявился в Лондоне со своей свитой в начале февраля.

Глава 3

Про Хатчмейера говорили, что он самый безграмотный издатель в мире и что, начав карьеру менеджером, он учредил затем мордобой на книжном рынке и однажды выдержал восемь раундов с самим Норманом Мейлером. Еще говорили, что ни одной закупленной книги он сроду не прочел и вообще читает только чеки и банкноты. Говорили еще, что он — владелец половины амазонских джунглей и что, глядя на дерево, он видит суперобложку. Много разного, чаще нелестного, говорили о Хатчмейере: во всем этом была толика правды, и за разноречивыми россказнями таился секрет его успеха. А что секрет был, в этом никто не сомневался, ибо удачливость Хатчмейера превосходила всякое понимание. Легенды о нем мешали спать издателям, отвергнувшим «Историю любви» Эрика Сигела, когда автор просил за нее ломаный грош; презревшим Фредерика Форсайта, проворонившим Яна Флеминга и теперь ворочающимся с боку на бок, проклиная свою бестолковость. Сам же Хатчмейер спал прекрасно. То есть для больного человека просто изумительно, а болен он был всегда. Френсик переедал и перепивал своих соперников;

Хатчмейер же давил их ипохондрией. Когда он не страдал язвой или желчно-каменной болезнью, то жаловался на кишечник и сидел на строгой диете. Издатели и посредники за его столом по мере сил управлялись с шестью блюдами, одно сытнее и неудобоваримее другого, а Хатчмейер ковырял кусочек вареной рыбки, грыз сухарик и прихлебывал минеральную водичку. Из таких кулинарных поединков он выходил с тощим животом и тугой мошной, а гости его кое-как доплетались до дома, сами не понимая, что за муха их укусила. Но опомниться им не удавалось: Хатчмейер сегодня был в Лондоне, завтра — в Нью-Йорке, послезавтра — в Лос-Анджелесе. Разъезды его имели двоякую цель: заключать договоры наспех и безотлагательно и держать подчиненных в страхе Божием. Иной раз похмельный автор еле мог вывести свою фамилию, не то что прочесть мелкий шрифт, а в договорах Хатчмейера шрифт был мельче мелкого. Оно и неудивительно: петит сводил на нет все, что печаталось крупным шрифтом. И, наконец, чтобы иметь дело или обделывать делишки с Хатчмейером, надо было сносить его обращение. А Хатчмейер был хамоват — отчасти по натуре, отчасти же в пику литературному эстетству, донимавшему его со всех сторон. Оттого-то он так и ценил Соню Футл, что она не лезла ни в какие эстетические рамки.

— Ты мне прямо как дочь, — проурчал он, приветственно облапив Соню в номере «Хилтона». — Ну, что же на этот раз принесла мне моя крохотулечка?

— Гостинчика, — отвечала Соня, высвободившись и взгромоздившись на велосипедный снаряд, всюду сопровождавший Хатчмейера. Тот присел на самое низкое кресло в комнате.

— Да не может быть. Романец?

Соня кивнула, усердно крутя педали.

— Как называется? — поинтересовался Хатчмейер, пропуская дело наперед удовольствия.

— «Девства ради помедлите о мужчины».

— Чего ради «помедлите о мужчины»?

— Девства, — сказала Соня и вовсю заработала педалями.

Хатчмейер углядел ляжку.

— Девства? Религиозный, что ли, роман с пылу с жару?

— Это мало сказать — с жару: сам как огонь.



— Что ж, по нашим временам не худо. Тиражное барахло: всякие там сверхзвезды, дзэн-буддисты, как починить ваш автомобиль или там мотоцикл. Девство тоже кстати — как раз год женщин.

Соня приостановила педали.

— Нет, Хатч, тебя не туда понесло. Это не про Богородицу.

— Как нет?

— Так вот и нет.

— Стало быть, не она одна девственница? Ну-ка, ну-ка, расскажи, это даже интересно.

И Соня Футл принялась рассказывать с высоты велосипедного седла, завораживающе поводя ногами вверх-вниз, дабы убаюкать критические способности Хатчмейера. Тот почти не сопротивлялся и, лишь когда Соня перестала крутить педали, сказал:

— Забыть, наплевать и растереть. Ну и белиберда! Ей восемьдесят, а она знай подставляется где ни попадя. Обойдемся.

Соня слезла со снаряда и, подбоченившись, нависла над Хатчмейером:

— Не ерунди, Хатч, послушай меня. Только через мой труп ты отбрешешься от этой книги. Это экстракласс.

Хатчмейер радостно улыбнулся. Во берет за глотку! Торги — не торговлишка.

— Давай, расхваливай.

— Ладно, — взялась за дело Соня. — Когда читают книги? Молчи, сама скажу. От пятнадцати до двадцати одного года. И время есть, и охота не притупилась. У кого самые высокие показатели грамотности? У шестнадцати-двадцатилетних. Верно?

— Верно, — согласился Хатчмейер.

— Конечно, верно! И вот тебе, пожалуйста: семнадцатилетний парень, поиски себя.

— Какие еще поиски! Ты меня не потчуй фрейдистской мертвечинкой. Не те времена.

— Времена не те, да и он не тот. Мальчик без патологии.

— Да ты что! А чего же он лезет на бабушку?

— Она ему не бабушка. В ней женское…

— Погоди, деточка, дай мне сказать. Ей восемьдесят, какое там в ней женское. Уж я-то знаю. Жене моей Бэби пятьдесят восемь, а женского — один скелет. Хирурги-косметологи из нее столько повынимали, что ахнешь и закачаешься. За пазухой один силикон, окорока тянутые-переобтянутые. Девственность ей обновляли раза четыре, а с лицом я со счету сбился.

— И почему все это? — сказала Соня. — А потому, что она хочет быть женщиной с головы до пят.

— Ну да, женщиной. Почти вся подмененная.

— А все-таки читает. Верно?

— Еще бы нет! За месяц больше, чем я издаю в год.

— Вот именно. Читает молодежь, читают старики. А прочих вежливенько отсылаем туда-сюда.

— Ты вот скажи Бэби, что она старуха, и сама вежливенько отправишься туда-сюда. Она за это кому хочешь пасть порвет — я тебе говорю.

— А я тебе говорю, что пик грамотности дает возрастная группа от шестнадцати до двадцати лет, потом зияние — и снова пик, начиная с шестидесяти. Права я или нет?

— Ну, права, — пожал плечами Хатчмейер.

— А книга о чем? — спросила Соня. — О том, как…

— Как один чокнутый сопляк путается с чьей-то бабкой. Где-то уже это было, давай что-нибудь поновее. Да и с тухлой клубничкой неохота возиться.

— Нет, Хатч, нет, ничего ты не понял. Это не тухлая клубничка, а история любви. Они по-человечески важны друг другу. Он нужен ей, а она ему.

— А мне они оба ни на хрен не нужны.

— Они черпают друг у друга то, чего каждому недостает. Он впитывает ее зрелость, умудренность, вкушает плод опыта…

— Вкушает? Плод? Ох, берегись, ей-богу, сблюю.

— А она заражается его юношеским жизнелюбием, — напирала Соня. — Я тебе честно говорю: это большая литература. Глубокая, значительная книга. Она высвобождает. Это экзистенциально. Это… Помнишь, как было с «Подругой французского лейтенанта» нашего Джона Фаулза? Все Штаты ходуном ходили. А теперь Америка созрела для «Девства». Да, ему семнадцать, ей восемьдесят — а все-таки он ее любит. Поймы ты, Хатч: Л-Ю-Б-И-Т. Пожилые и престарелые будут все как один покупать книгу, чтобы узнать, чем их обделяет судьба, а студенты клюнут на филозофрению. Только подай — а пойдет нарасхват! Культуртрегеров поймаем на претензию, авангард — на порно, а сопливых — на чувствительность. Это же блюдо на целую семью! Таких тиражей…

Хатчмейер встал и прошелся по комнате.

— Знаешь, тут ты, может, и верно протумкала, — сказал он, — Я вот спросил себя: «Схватится Бэби за эту книгу?» Как пить дать, схватится. А уж если она глотает, то все облизываются. Сколько?

— Два миллиона долларов.

— Два миллиона… Ты мне что, мозги пудришь?

Хатчмейер даже рот разинул. Соня снова влезла па велосипедный снаряд.

— Два миллиона. Нет, не пудрю я тебе мозги.

— Иди гуляй, детка, иди гуляй. Два миллиона? За один роман? Отбой.

— Два миллиона — или я пошла показывать ножки Майленбергу.

— Этому скалдырнику? Да откуда у него два миллиона! Бегай ты без штанов взад-вперед по Авеню Америк хоть с утра до вечера — никто столько не даст.

— Американские права, дешевое издание, фильмы, телепостановка, серийные выпуски, книжные клубы…

— Ты давай позабористее, — зевнул Хатчмейер. — Клубы у меня под рукой ходят.

— А с этой книгой они тебя обойдут.

— Ну, пусть даже купит Майленберг. Он тебе цены не даст, а я все равно перекуплю. И что мне с этого будет?