Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Виталий Щигельский

ВРЕМЯ ВОДЫ. Авантюрный роман

(Журнальный вариант)

Потеря курса есть категория психологии не меньше, чем навигации. Иосиф Бродский


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 

Глава 1. ТОРЖЕСТВЕННАЯ

Я хорошо помню тот день, когда окончательно ощутил себя взрослым. Это был первый день декабря. Серый и быстрый, как кролик, незаметно прошмыгнувший из тоскливого утреннего полумрака в мрачные вечерние сумерки. В тот декабрьский день с низкого, залепленного грязной ватой неба протекало, падало и лилось мокрым снегом и сухим колючим дождем. Но тогда я обращал внимания на осадки. Я возвращался домой.

Съехав с обледенелых ступеней дембельского поезда «Костамукши — Санкт-Петербург» в рыжую снежную кашу, равномерно покрывавшую перрон Финляндского вокзала, я оказался в своем родном городе. Спустя двадцать пять месяцев срочной воинской службы в глубоко закопанном бункере, где под моей кроватью был бетонный пол, а над ней — бетонный же потолок и семь метров земли, по поверхности которой бродили медведи и лоси. Что касается людей, то людей я там не встречал. В тех краях на десять квадратных километров лесного массива приходилось полтора обрусевших карело-финна и один дикий вепс. Сослуживцы, естественно, в счет не шли. Среди сослуживцев не было вепсов и финнов, а самым русским из них был удмурт из Ижевска с редкоземельным античным именем Виктор. В основном же — узбеки, туркмены и дагестанцы. Такой в те времена был принцип: солдат должен чувствовать себя героем-завоевателем. Следуя этому принципу, русские служили в Средней Азии, а узбеки и калмыки — в сибирских северных лесах. Этот тренд (прости, господи, за сквернословие), а также боевой дух и бытовой запах Советская армия позаимствовала у Золотой Орды, страшной скорее своей непредсказуемостью и безбашенностью, нежели вооружением и выучкой.

С тех пор много раз менялась солдатская форма, совершенствовалось вооружение, изощрялись стратегия и тактика, и только сознание оставалось постоянным. Генералы Красной, а затем Советской армии мыслили как ханы. А солдаты мыслили как лошади. Все два года службы они и были лошадьми. И я, конечно, тоже…

Почему и зачем я попал туда, уже почти имея на руках диплом инженера-электрика по системам автоматического управления? Ответ прост: ища и не находя смысла жизни, я решил попробовать себя на прочность, как какой-нибудь мелкобуржуазный Печорин. И попробовал. Доказательством чего была широкая золотая лычка на погонах — так обозначалось воинское звание «старший сержант». А в моей голове, тронутой легким морозцем, стоял приятный хрустальный звон. Это потому что из нее было выморожено все лишнее и ненужное, типа уравнения Бернулли и «Диалогов» Платона.

Два года самобытной армейской жизни я невольно впитывал в себя ордынские обычаи, мифы и традиции, поэтому моя голова не была абсолютно пустой. Все, что в ней скопилось, изменило мою психику, ментальность, внешний облик, манеру держаться и разговаривать. Надо полагать, я был демобилизован не случайно и не внезапно, а ровно тогда, когда моя трансформация в солдата полностью завершилась.

В моем вещмешке лежал разукрашенный фломастерами и оклеенный фольгой от шоколадок дембельский альбом. На его страницах героические лица бойцов перемежались выполненными в сюрреалистической манере рисунками армейских буден и тщательно зарифмованными стихами. Несколько стихов и песен, равно героических и печальных, я знал наизусть. И в первую очередь — песню о солдате, его девушке и оторванных взрывом ногах. В ней герой вступает в переписку с ожидающей его на «гражданке» возлюбленной и сообщает, что в бою ему отрезало ноги («ноженьки» — в оригинале) и обожгло лицо. Таким способом герой проверяет глубину чувства своей невесты. На самом же деле он не только жив и здоров, но каким-то чудесным образом дослужился до генерала. А невеста принимает все написанное им за чистую монету (как и тот, кто первый раз слушает эту песню, обычно это из последних сил отжимающийся от пола салага) и в приступе малодушия отказывается ухаживать за калекой. Она находит себе другого, какого-то не служившего в армии чмошника. И тут появляется «Он» — молодой красивый генерал с полной грудью государственных наград и ордером на жилплощадь. Невеста рвет волосы на себе и на чмошнике, но уже поздно. Тут струны не выдерживают и рвутся, все плачут, включая парня, исполняющего песнь.

Не меньшее место в моей голове занимала легенда о «Розовом закате». Такое название будто бы носила шифрограмма, которая рано или поздно должна была поступить из «центра» по каналам секретной связи. «Розовый закат» — это не картина психопата Пабло Пикассо, это закодированная команда первой и последней ракетной атаки на Американские Соединенные Штаты. Во времена моей юности ее подсознательно ожидал каждый человек в форме и каждый второй в штатском, от солдата до маршала, от подводника до летчика, от первого секретаря горкома партии до последнего пионера в шеренге на школьной линейке. Нанести удар первыми, вспороть брюхо земному шару, смешаться друг с другом, превратившись в облако пыли, — вот что подразумевал под собой «Розовый закат». Два слова описывали абсолютное проявление военного романтизма.

Третий миф был о том, что всех нас — непобедимых героев — с нетерпением ждут на «гражданке», и не просто ждут, в нас нуждаются. И так же как мы каждый вечер после поверки зачеркиваем в карманном календаре день прожитый, вопреки усталости, авитаминозу и брому, так и они — наши далекие и близкие родственники, друзья и подруги — ведут строгий учет нашего отсутствия.

Вот с таким багажом понятий и знаний я ступил на землю родного мне города Ленинграда.

Я представлял из себя классического дембеля — недалекого, агрессивного и сентиментального. Я гордился собой и приобретенными качествами и, опираясь на информацию от других дембелей, ожидал, что, не успев выкурить долгоиграющую болгарскую сигарету до фильтра, окажусь в тесном кольце ликующих народных масс. Я предчувствовал миг, когда к моей новенькой серой шинели, украшенной сине-золотыми погонами летчика и золотыми аксельбантами, потянутся красивые романтичные девушки, восхищенные дети и просто патриотично настроенные граждане. Поэтому, заломив на затылок ушитую до размеров тюбетейки ушанку, я с независимым видом закурил и принял самую горделивую позу, на которую был способен.

Невеселая мысль, что никто не спешит следовать заготовленному дембельскому сценарию, посетила меня три сигареты спустя. Как отдельные граждане, так и целые гражданские группы не обращали на меня никакого внимания, они беспорядочно бродили по перронам, исчезали и появлялись в дверях вестибюля вокзала. Разве что периодически кто-нибудь падал на пятую точку, поскользнувшись на обледенелом асфальте. Впрочем, никто кроме меня не замечал упавших, не помогал им подняться и даже не смеялся над ними. Меня для граждан не существовало вовсе, словно я был какой-то там памятник Пушкину. И только цыганского вида торговки в мохеровых платках, почувствовав, что я голоден, закудахтали сипло: «водка-водка, горячие пирожки, водка-водочка…»

Дикие люди, они не знали, что денег на водку дембелям не положено. Чтобы сделать хоть что-нибудь, я сменил положение ног, стянул с ладони перчатку и, к огромному сожалению, нащупал в кармане пустую сигаретную пачку. Я растерялся.

Солдат без табака — не солдат. Если солдат просит закурить, ему не имеют права отказывать. Так было принято в маленьких, деревянных, пахнущих хвоей, кривеньких выселках Костамукшах. А здесь был город — большой и угрюмый, со сложным характером и букетом нервных расстройств, город, наполовину утонувший в замерзших болотах.

Сумерки сгущались, снег усиливался, а я все не мог понять, каких сигарет я хочу. В общем-то хотелось цивильных с фильтром, но цивильные курят люди с претензией, среди них много жмотов и снобов. Дешевые, овальные, в мягких, криво склеенных пачках, употребляют представители пролетариата и алкоголики — то есть это тоже был не мой уровень. Окончательно запутавшись в «за» и «против», став похожим на неумело слепленного снеговика, я дернул за рукав первого попавшегося прохожего. Им оказался вокзальный уборщик — невысокий худой человек с морщинистым желтым лицом спившегося суфия. Вообще-то он не шел, он стоял и с остервенением пытался вытащить из сугроба широкую, словно экскаваторный ковш, лопату.

— Курить дай! — сказал я резко.

Требование эффективнее, чем просьба. Этому меня научила армия.

Дворник, не переставая раскачивать потемневшую рукоять лопаты, бросил на меня оценивающий взгляд и спросил низким, компенсирующим тщедушие тела, голосом:

— Дезертир?

— Ты хоть понял, чё сказал, чушек? Я — дембель! — возмутился я и рефлекторно потянулся к погонам. В несколько шлепков я сбил с них снег и сосульки: — Старший сержант, вот смотри… Ух ты, черт!

Последнее вырвалось у меня, когда, потерев ладонь о ладонь, я увидел, что они в синих чернильных подтеках. Крашенные гуашью для придания сочности цвета погоны линяли. Линяли и аксельбанты, только не синим цветом июльского неба, а золотисто-желтым — солнечным; и, скорее всего, точно так же сходила краска с шевронов.

Все без исключения дембеля пидорят парадную форму. Добавляют ей вкусности, а цвету — насыщенности. Гуталином, тушью, синькой, зеленкой, серебрянкой — в зависимости от принадлежности к роду войск. Дорабатывают консервативный стиль дизайнеров Минобороны согласно собственным культурным и национальным особенностям. У туркмена шинель должна походить на богатый халат, у украинца — на жупан. Я строил свой стиль на петровских традициях, в духе солдат-гренадеров.

Низкое качество красок и непогода превращали меня из гвардии дембеля в низкосортного человека — в «человека московской области», в чмо, одним словом.

— Сбежал, говорю? — развил свою мысль дворник, отпуская лопату и протягивая мне мятую картонку «Стрелы». — Да ты не бзди, сейчас все дезертируют. Валом валят кто куда. Из Таджикистана — в Татарию, из Кишинева — в Москву, из Москвы — в Лондон. Такое время, брат.

— Как это?

Я машинально сунул в рот сигарету и в несколько попыток прикурил от зажженной дворником спички. Меня лихорадило от позора и смутного предчувствия надвигающейся опасности.

— Пипец, брат, — произнес он с сочувствием, — перестройка.

Слово «перестройка» я слышал по воскресеньям на политинформациях и когда удавалось посмотреть телевизор. Чаще всего — от добродушного мягкотелого старика с большой гематомой на лысине, своей формой напоминавшей картографическое изображение Соединенных Штатов. Слово «перестройка» из уст старика выходило тягучим и сладким, как свежий липовый мед.

В моем наборе оптимистических ожиданий от прелестей гражданской жизни, с того, как я начну новую жизнь, в обязательном порядке присутствовала сцена медленного танца с девушкой, одетой в белое короткое платье и пахнущей свежим липовым медом. Я сумел представить этот миг так реально, что в моей голове зазвучала музыка, и я расслабился.

И напрасно. Дворник прищурился, разглядывая меня, и поставил свой насущный вопрос иначе:

— Ну, скажи честно, сбежал ведь, сбежал? Из каких войск?

— Из каких надо, — я еще не забыл о военной тайне, но уже ответил неправильно.

Глупый дворник непонятно чему обрадовался и закричал громко на весь вокзал:

— Милиция, патруль! Здесь на пятой платформе живой дезертир!

Я попытался заткнуть его, но моя ладонь оказалась уже, чем его рот, раскрытый на максимальную ширину. Мало того, дворнику удалось прокусить мою перчатку своими гнилушками. «Гнилые зубы могут быть ядовитыми», — подумал я и ударил кулаком по желтой тупой голове сверху вниз.

Дворник ослабил хватку, один из его желтых кривых клыков остался болтаться в моей перчатке. Если бы я был людоедом, я бы просверлил в нем дыру и повесил на шею. Но в нашу сторону уже бежали. Морской офицер в черной шинели и два сухопутных курсанта со штык-ножами на ремнях и красными повязками патруля. Они появились внезапно, примерно со стороны Хельсинки, словно сидели под платформой в засаде или прятались там — у военных моряков часто наблюдается боязнь берега, так называемая «сушебоязнь».

С противоположной стороны — от входа в метро — ко мне устремился пеший наряд милиции. Трое салаг, вооруженных резиновыми дубинками, облаченные в мешковатые робы из кожзаменителя и ботинки на тонких скользящих подошвах.

В тени мусоросборника тихо крались два оранжевых дворника. Они выглядели примерно так же, как и мой спарринг-партнер, правда, были повыше ростом.

Будь сейчас рядом со мной ребята из взвода или хотя бы один удмурт Виктор в неровном расположении духа, мы бы смогли не только отбить их атаку, но и взять вокзал под свой полный контроль. К сожалению, реальное положение дел исключало такую возможность. Все мои друзья были уже далеко: кто в Кызыл-Орде, кто в Ижевске, кто во Владивостоке. Может быть, их, как и меня, в эту минуту тоже пытались скрутить менты.

Нащупывая слабое звено в их сужающемся оцеплении, я еще раз огляделся вокруг, пригнулся, чтобы уменьшить сопротивление воздуха, и побежал на оранжевых дворников. Я рассчитал правильно: малодушные, не присягавшие родине, они с воплями бросились прочь.

На перронах началась настоящая суета, показавшая мне глубинную разобщенность нашего общества. Оказалось, что самым сильным желанием граждан было желание убежать. Граждане словно ждали некоего сигнала, чтобы утолить невыносимую жажду бегства. Но сначала они разбились на более-менее однородные сообщества.

Первыми из толпы выделились летучие фракции — молодые ребята, бритые под первогодок. Бежали они старательно, но бездарно, их похожие на сардельки фигуры то и дело оказывались на снегу.

За ними поспешили размалеванные девицы в коротких полушубках и нижнем белье. Девицы бежали быстро и элегантно, можно сказать, танцевали, и не падали, благодаря длинным и острым каблукам, пробивавшим лед до земли.

Далее на старт пошли торгаши. В длинных пуховиках и овчинных тулупах, с коробками и ящиками в руках, они выглядели ужасающе, напоминая стаю обезумевших гиппопотамов.

Разные скорости потоков и векторы движения указанных групп отсекли от меня преследователей, и я замедлил темп. Не слишком задумываясь над тем, что делаю, я выхватил у одной из торговок плетеную сумку.

Оставляя вокзал позади, я выбрался на улицу Ленина и побежал в сторону моста Свободы, там начиналась Петроградская сторона с ее бесконечными проходными дворами. Там был мой дом, моя земля, моя вода.

— Здравствуй, дембель! — крикнул я, взмахнув сумкой, в которой приветливо звякнуло.



Глава 2. СПИРТ И ГЕОПОЛИТИКА

В детстве мне нравились панельные дома новостроек, не в силу корыстных побуждений, а ради романтики. Над бледными коробками девятиэтажек возвышались гигантские краны, напоминавшие Уэлсовских марсиан. Между ними рычали экскаваторы, похожие на танки, особого шику добавляли грязь и пятна мазута вокруг. Обстановка благоприятствовала разудалой игре в войну. И чтобы попасть от нового панельного дома, например, к троллейбусной остановке, нужно было прыгать с доски на доску через разрытые траншеи, на дне которых змеились в горячем пару черные, пахнущие гудроном трубы.

Мой дом из игр вырос. Он стоял, повернувшись глухой потертой стеной к перекрестку Попова и Левашовского, ко всем этим нервно мигающим светофорам, чадящим «каблукам» и «газонам», к спешащим людям. Каждый год со стен дома, словно желуди с дуба, опадали куски штукатурки, и каждый год дом оседал на два пальца, погружаясь в мерзлое глинистое болото, питающее собою Неву.

Перед тем, как войти, я погладил дом за шершавый угол возле выведенного синей краской египетского иероглифа, задающего ориентир до ближайшего люка, и шагнул к широкой двустворчатой двери парадного входа. Сколько помню себя, эту дверь украшала массивная латунная ручка в форме веретена. Если ее натереть хорошенько, она начинала блестеть так же ярко, как пряжка моего ремня или купол Исаакиевского собора. Теперь на ее месте болталось кольцо, свитое из пучка стальной проволоки. Я выругался с досады и вошел внутрь.

В парадном оказалось темно и пахло картофельной шелухой. В родном парадном свет не особо нужен, в родном парадном надо помнить количество ступенек в каждом пролете на ощупь. И еда должна быть простой, от изысканной пучит желудок. И еще на лестнице обязательно должны жить кошки, чтобы крысы не прибегали из соседних домов. Кошками на лестнице отдавало тоже.

Я поднялся на пятый этаж и четыре раза нажал на белый кружок звонка, что висел возле двери, утепленной кусками жесткого войлока. Сердце стучало чаще, чем нужно. Я волновался и переступал с ноги на ногу, в мокрой насквозь шинели с вылинявшими погонами неопределенного рода войск.

Мне открыл Гена, сосед, опытный водопроводчик, с широкими, ржавыми и твердыми, как камень, ладонями. Он был в грязной майке до колен и пушистых бесформенных шлепанцах, перешитых из старых мягких игрушек. Толкнув дверь вперед, Гена пошатнулся и уперся спиной о наличник.

— Кого надо?

— Не узнаёшь?

— Нет.

— Гонять тебя было некому.

От водопроводчика исходил дурной запах распада фенолов и низкомолекулярных спиртов, но я был рад этому говнюку.

— Дядя Гена, это я, Виктор. И теперь я тебя гонять буду, как суслика.

— Вихтур! Мать твою!.. Ты это, того… — прошептал он. — Сбежал, что ли, ёп тыть?

И этот туда же! Все-таки пролетариат непроходимо глуп. Был ли он на самом деле движущей силой Октябрьской социалистической революции?

Я сказал просто:

— Старший сержант Попов демобилизован согласно осеннему приказу министра обороны. Бухать со мной будешь?

— Я? Я с четырнадцати лет пью, с той самой минуты, как в ремесленном училище первый болт завернул. Только… это… — Гена замолчал и насупился. — Только вот что: у меня с «бабками» плохо.

— Да ты забей, не думай. У меня все с собой: и выпивка, и закуска, — я протянул авоську к его носу, чтобы он мог посмотреть и понюхать.

— Что там у тебя? Натовская гуманитарная помощь?

— Помощь? Дождешься помощи от гуманитариев. Отбил у врага, — уверенно произнес я, вспоминая панику на перроне. — Ну что мы стоим в дверях, как первогодки. Пойдем, выпьем, я до костей промерз. Есть еще кто-нибудь дома?

— Нет никого. Моя спит. А Кирюха, братик мой полукровный, выпил бы, но не может, он в больнице сейчас — обжег тормозухой желудок.

— Тогда посидим на кухне, — предложил я. — Там курить можно.

На самом деле я обычно курил в своей собственной комнате, но мне не хотелось приглашать туда посторонних. Посторонние же — как широко ни бери, как ни рассматривай в лупу — это все, кроме двух моих друзей, моей возлюбленной, которая, возможно, сама не догадывалась об этом, и моих родителей, которых мне хочется уберечь от упоминания в этой истории.

Мы прошли на кухню и сели друг напротив друга за квадратный стол, плотно зажатый между газовой плитой и колонкой. Я вытащил из пакета скользкие пирожки и вареную курицу, которую Генофон разломил на две части в одно движение и почти бесшумно. На клеенчатой скатерти были нарисованы тарелки, вилки, ложки и даже кое-какая закуска, что существенно облегчало сервировку. Поэтому, когда я выставил две бутылки водки ровно по центру стола, натюрморт приобрел вид законченный, сытный, согласованный с законом симметрии и располагающий к долгой серьезной беседе.

Мы выпили по одной. Закусили и закурили… Молчали, наблюдая, как выдыхаемый нами дым зависает под потолком.

Генофон раздавил в пепельнице окурок, большим пальцем растер до молекулярного уровня и сказал:

— Что-то разговор, Витюх, не идет. Может, это… еще по одной?

— Не вопрос, — я призывно махнул рукой.

— Одобряю… — подмигнул Генофон.

Я принял его фразу за тост и опрокинул стопку.

Стопки у Генофона большие — граммов по восемьдесят, с непривычки мне ударило в голову, стало тепло и захотелось сделать или сказать что-нибудь доброе.

— Хорошо, — произнес я.

— А то, — подтвердил Генофон. — Это только бабы водку не любят. Души у них нет потому что. А ты это, Витек, голландский спирт «Рояль» пробовал?

— Откуда? В армии бухать не положено. Если только на аэродроме. Там можно, авиационного топлива.

— Ну да, ну да, — согласился Генка, закуривая. — Но я вот что тебе скажу: голландский спирт лучше авиационного, хотя технический тоже. В чистом виде химией отдает, поэтому его нужно разводить кока-колой. Это, Витек, получается такая штука… Со стакана прямо как чукча становишься. Завтра халтуру оплатят — попробуем. А пока «за неимением гербовой» давай нашей «Столичной» выпьем.

Мы выпили. Потребность совершать хорошие поступки и думать хорошие мысли усилилась, и я сказал снова:

— Хорошо, бляха-муха.

— Ну так ёп, — подтвердил Генофон.

— А вот этот спирт «Рояль» — он откуда? Раньше такого не было, не припомню.

— То, Витюха, говорю же, гуманитарная помощь, — объяснил Генофон.

— Но они же, голландцы, того… — выразил я свое несогласие.

— Пидоры? — не понял водопроводчик.

— Да нет, — я насупился, — они наши враги из Северо-Атлантического блока. Ну и пидоры, само собой, тоже. И, к тому же, наркоты.

— А вот спирт у них хороший, ядреный, и с утра не блюешь, — Генофон вступился не то за голландцев, не то за их алкоголь. — Гуманитарная помощь для нас, алкоголиков.

— Эх, не понимаешь ты, дурень, НАТО наш враг, — я попробовал повторить все, что запомнил в армии, невежественному, пьянеющему на глазах Генофону. — Тебе, дядя Гена, список наших врагов следует выучить и запомнить. Учи и запоминай. Американские империалисты, немцы, у которых фашизм поднимает голову, итальянские коллаборационисты, французские гомосеки, португальские конкистадоры… От них помощи быть не может, от них только мировая угроза!

Мне показалось, что водопроводчик струхнул, и я поспешил подбодрить его:

— Да ты не бзди, Генофон! С нами — весь прогрессивный мир. Посмотри себе под ноги. Там, под нами, бурно развивается Африка, которая по площади значительно превосходит Европу. Она на верном пути и, если будет следовать нашим курсом, скоро преодолеет голод, безработицу, малярию и полетит в космос. Справа и вниз от тебя расположена Латинская Америка, где тоже голод, безработица и венерические болезни, завезенные из гомосексуальной Европы. Там каждый второй похож на Фиделя Кастро, а каждый второй оставшийся — на Че Гевару, про женщин я даже не говорю. Слева от тебя — арабские коммунисты, китайские маоисты, кимирсеновцы и полпотовцы, со всеми вытекающими оттуда последствиями. Плюс все трудящиеся шара Земного…

Я замолчал, чтобы перевести дух.

— Так, значит, к чему это я? К тому, что натовские пайки достанутся нам только после полной победы над врагом.

— Да, — Генофон тяжело вздохнул. — Я вижу, тебя в армии здорово нахлобучили. По самое «не горюй».

— Да ты обурел, салабон! Ты как с дембелем себя ведешь? Я старший сержант ПВО Советской Армии! — чувство справедливого гнева подняло меня над столом, я уперся кулаками в нарисованные на скатерти тарелки и, глядя в глаза Генофону, отчетливо выговорил: — А ты кто?

Разрисованная едой клеенка под моим давлением поползла вниз, увлекая за собой расставленные на ней физически существующие закуски и напитки. Генофон не отвечал, вместо этого он пьяно насупился и потянул скатерть с противоположной стороны, выравнивая баланс сил и спасая бутылки от боя. Судя по реакции, мне не удалось напугать соседа-водопроводчика, систематическое пьянство сделало его безучастным к собственной судьбе.

Худой мир лучше доброй войны, поэтому, потягав скатерть взад-вперед пару минут, мы успокоились.

— Не ершись, Витек, ты же дома. Суши портянки, кури, пей, приходи в себя, одним словом, — сказал Генофон, отдышавшись и пригладив вспотевшие волосы.

Сказал и налил водку в стопки:

— Тебя два года не было. Ты, наверное, там у себя в тундре даже телевизора не смотрел и белых медведиц принимал за женщин. Ты ведь, это, обижался, поди? А все было продумано правильно. Телевизор ведь, братка, смотреть вредно. Наукой доказано. А от женщин у солдата нервные расстройства — это еще раньше доказано, до того как изобрели телевизор. Когда человек сам не знает, как о себе позаботиться, о нем заботится Родина. Родина давала тебе еду и питье, обеспечивала обмундированием, а за это ты охранял ее от врагов.

— Дядя Гена, — я схватился за стопку. — Давай за Родину выпьем!

— Ты это, Витек, погоди пока пить, — продолжил сосед. — Слушай дальше…

Дальше Генофон заговорил неожиданно умно, как не должен говорить человек его должности, Генофон заговорил совсем как человек государственной мысли. В его голосе зазвучали знакомые ставропольские нотки, отчего я проникся к Генофону каким-то особенным доверием, почти как к старшему офицеру.

— Ты помнишь, что было до армии?

— Ну, я много чего помню. Ты в какую сторону клонишь, дядя Гена?

— Я про это дело на «П», понял?

— Не очень.

— Ну, ты даешь! — искренне удивился Генофон. — Перестройка! Горбачев!

— Тот, который с пятном на голове?

— Точно. Все-таки запало в тебя кое-что, может, и дальше поймешь. Значит, так. «Гласность», «демократия», «консенсус» и тому подобная галиматья — это ты помнишь?

Я кивнул, потому что не хотел лишний раз выглядеть глупым.

— Хорошо. По замыслу руководства страны, это должен быть переход от хорошего к лучшему. За то время, пока ты служил, процесс шел полным ходом и почти подошел к концу. Понял?

Естественно, я не понял.

— Не понял? — Генофон рванул на груди майку и повысил голос. — У меня зарплата двести пятьдесят тысяч карбованцев! Бутылка «Столичной» водки стоит сто двадцать тыщ! А наша Родина успела превратиться в пятнадцать маленьких «родинок»! Украина, Белоруссия, Казахстан — теперь разные страны, понял?

— Дядя Гена, ты охренел? — от всех этих неожиданных слов я протрезвел, словно меня окатили холодной водой, я вспомнил про тезку Виктора и подумал, что тот мог остаться без родины. — Быстро говори: Удмуртия теперь отдельная страна тоже? Есть вообще Удмуртия?

— Удмуртия? — Генофон поскоблил озабоченно нос. — Это там, где танки производят?

Я опять кивнул, полагаясь на интуицию.

— Думаю, наша еще Удмуртия, держится на карте еще, — скрывая неуверенность, дядя Гена отвел взгляд в сторону. — Удмуртию, наверное, спасли от распада те чудики, которые объявили переворот — Янаев, Павлов и Пуго. Только Удмуртию и Чувашию, больше у них не вышло, народ не пошел за ними. Говно народ оказался. Народ всегда говно был.

— Ну да, а дальше? Они победили?

— Нет. Говорят, план у них был жесткий, как пик Коммунизма, но просрали они план этот, пропили. Пили и смотрели «Лебединое озеро» по телевизору, эстеты хреновы. Их и повязали поэтому. Один Пуго успел застрелиться… До сих пор не могу успокоиться. Давай, накати по одной!

Я налил, и Генофон быстро выпил.

— А Горбачев? — нетерпеливо спросил я, не дожидаясь, когда водка достигнет желудка.

— Что Горбачев? — переспросил Генофон.

— Куда смотрел? Почему допустил такое?

— Туда же, куда и Гайдар, и Сысковец, и Бурбулис… — махнул рукой водопроводчик.

— Сысковец? Бурбулис? — меня разобрал нездоровый смех. — А это что еще такое?

— Об этом не спрашивай, — дядя Гена потянулся к бутылке. — Давай лучше пить.

Дальше мы пили, не чокаясь, без закуски и тостов, не тратя время на праздные разговоры…

Когда водка кончилась, дядя Гена приволок из кладовки бутыль с мутной жидкостью, на горлышке которой раздувался дрожжевым брожением гандон. Он и перевел мои мысли из общественного русла в личное. Закурив для уверенности сигарету, я как можно небрежней спросил:

— Как дела у Жанки? Замуж не вышла?

— Жанка это кто? — Генофона качнуло, и брага хлынула пенными волнами на пепельницу и тарелки с куриными косточками.

— Рыжая из дома через дорогу, — я попытался прояснить обстановку. — У нее ноги чуть-чуть кривые, как у настоящей француженки. Она такие мне письма писала… И я ей писал, даже однажды получились стихи…

— Про любовь? — Генофон отцепился от бутыли и опасно приземлился на край табурета.

— Скажешь тоже, — мне показалось, что я покраснел, — про любовь это у Фета. Я писал на тематику ПВО.

— А она?

— Она больше не отвечала мне после этого, — я загрустил.

Дяде Гене, видимо, не понравилась перемена в моем настроении, он ударил кулаком по столу:

— Загуляла, небось, стерва! Суки они все, известное дело! Но не в пидоры же теперь идти из-за этого. Ты, Витек, вот что: пей давай, пей, легче будет!

Я выпил и тут же пожалел об этом. Домашняя бражка, смешавшись с водкой, никотином и психическими переживаниями первого дня на гражданке, сдетонировала, и я, издав рык раненого слона, опростался на скатерть.

Дальнейшее я помню смутно. Помню, худой, едва достающий до моего плеча, Генофон тащил меня по качающемуся из стороны в сторону коридору. Помню, я очнулся на своем двуспальном диване. Но и с диваном творилось что-то неладное: время от времени он начинал вращаться по сложной неевклидовой траектории. Тогда, чтобы сохранить в голове навигацию, я свешивался с лежака над никелированным тазом (его, вероятно, принес опытный в таких делах Генофон) и выпускал из себя лишний балласт прямо за борт.

Шторм продолжался до утра, а потом вдруг наступил штиль, расслабляющий и приятный, и я заснул, обессиленный неравной борьбой.

В оправдание себе приведу известную историческую справку: во времена античности, в славный период расцвета культуры, философии и демократии, у именуемой патрициями римской знати все пиры заканчивались как сегодня у нас с Генофоном. То есть пережор был не только морально оправдан, но и возведен в ранг общественной нормы.



Глава 3. ПИСЬМО ПРО ЛЮБОВЬ

Я засыпал в темноте и проснулся в ней же. Темнота и невежество — естественное состояние человека от рождения до смерти. Я проспал все утро, весь короткий декабрьский день и очухался поздним вечером. Мне снилось падение. Нескончаемое падение в отцепившемся лифте. Мне хотелось достигнуть дна, но я не мог. Мне хотелось проснуться.

Но, проснувшись, я пожалел, что не сплю. Похмелье было сравнимо с осколочными ранениями в голову и желудок после разрыва бомбы.

— Пить, пить, пить, дядя Гена, — простонал я и постучал кулаком в стену.

Генофон появился сразу, будто всю жизнь работал на пляже спасателем. В тех же мохнатых тапках, но в клубном пиджаке поверх майки. Пиджак ему шел, правда, был слегка грязноват. Одной полой этого пиджака он заботливо укрывал бутыль с недопитой брагой.

— Ну что, дембель, хреново? — сказал он с той нескрываемой радостью, которая не имеет ничего общего со злорадством. — Я тоже к этому говну долго привыкал. А теперь так привык, что без него ни туда, ни сюда.

— Не буду этой дряни, — сказал я, икая, — водички принеси мне, пожалуйста…

— Кто ж водой похмеляется? — возмутился Генофон. — Снова блевать потянет. А бражка мягко поправит. Ты только не принюхивайся поначалу. Нос зажми, и залпом, не глядя!

Я опасался, что стакан мутной жидкости сразу выйдет обратно, но все же попробовал.

Вопреки ожиданиям, брага полностью всосалась сквозь стенки верхнего отдела кишечника, и ни одной капли не досталось печени, настолько было обезвожено тело. Дальше начался сложный процесс спиртового распада, и обычному человеку, такому, как я, о нем известно немного. Попавший в организм спирт стекает в желудок, но попадает в голову, в ту ее часть, где размещается центр удовольствия. Сложное распадается на простое, которое, несмотря на простоту, существенно меняет человеческую природу. Я понял, что жить хорошо. Я почувствовал, что способен совершить маленький подвиг. И заметил, что мой сосед испытывает такие же чувства.

— Дядя Генофон, плесни еще! — попросил я.

— Витя, у тебя запой когда-нибудь был? — спросил он, нахмурившись.

— Нет еще.

— Ну, тогда и не стоит. Лучше иди, погуляй, подыши свежим воздухом.

— Дядя Генофон, отлей с собой для моральной устойчивости. Я пойду к Жанне в гости.

— К Жанне? — в его голосе прозвучало сомнение. — Может, обождешь немного?

— А что, собственно, такое? — спросил я настороженно.

— Ты уже общался с ней сегодня ночью, разговаривал по телефону. А потом сел писать ей письмо. Что, не помнишь?

— Письмо?.. — тут я заметил, что мой письменный стол покрыт смятыми и изорванными клочками бумаги. Еще на столе почему-то стояли мои армейские сапоги. А настольная лампа лежала, причем на полу. — Письмо? С чего ты взял, дядь Ген? — пробормотал я, чувствуя, как щеки меняют окраску. — Может быть, я приводил в порядок бумаги, собирался писать мемуары…

— Ну, мемуары так мемуары, — сосед спорить не стал, но, похоже, и верить не собирался. — Ты помнишь, Витек, где водку-то брал?

— У цыган на вокзале, — ответил я рассеянно. — О чем же я говорил с Жанной, а, дядя Гена?

Тема водки вытеснялась мыслью о Жанне. О Жанне, в коей было так много хорошего, что однокурсники ходили за ней табунами. Жанна предпочитала взлетающие на ходу юбки и гипнотизировала одной своей походкой. Она могла завести в нравственный тупик любого простым цоканьем каблуков. Как и многие, я сразу попался на этот ее прекрасный манок.

Я был неопытен и допускал стандартные ошибки, свойственные маргинальным сообществам наивных романтиков. Дон Кихот, Пьер Безухов, Павка Корчагин — можно перечислять без конца. Вместо того чтобы по-молодецки подойти и помять предмет обожания липкими пальцами, мы ищем окольные тропы, лежащие в интеллектуальных областях, о существовании которых настоящие женщины, как правило, не догадываются. Мы выбираем путь, фактически лишающий нас самых призрачных шансов.

Правда иногда нам на выручку приходит удача. Под удачей я подразумевал ситуацию, когда объект страсти по необъяснимым причинам набрасывается на вас сам. Все произошло на вечеринке по случаю пройденной сессии. В большой трехкомнатной квартире на Восьмой линии Васильевского острова, с которой на время шабаша спешно бежали предки одного из студентов, собралось человек тридцать. Из них восемь девушек. ВУЗ был строго технический, где гендерный баланс сильно искажен и доходит до границы матриархата. Из восьми девиц внимания заслуживали лишь три, по той же понятной причине: немногие девочки в детстве мечтают стать инженерами-электриками и вместо игры в дочки-матери предпочитают рисовать на ватмане схемы электроцепей.

Жанна сидела ближе всего ко мне. Она была подстрижена под Чебурашку, но ее большие ежевиковые глаза блестели озорством. И я боялся той непонятной силы, с которой притягивало меня анатомическое строение ее таза. Логически это невозможно объяснить. Зад наличествует у каждого и устроен он достаточно примитивно: пятьдесят шесть мышц и сухожилий, приделанных к костям и хрящам. Однако исходящие от ее мышц нервные окончания самым непонятным образом замыкались на моем гипоталамусе.

Помню, размышляя над этим, я потер виски и принял решение устроить «Северное сияние», то есть смешать в своем фужере водку с шампанским. Я примешал (осторожно, чтобы не разогнать шипучие газы) четыре части «Советского» к одной части «Столичной». На вкус коктейль получился поганым, но с основной задачей (блокировкой моральных императивов) справился идеально. Уже через пять минут я рассказал Жанне анекдот про поручика Ржевского, в котором, с моей точки зрения, имелся недвусмысленный намек на разврат. Жанна посмотрела на меня с интересом и размазала майонез на щеке. Тогда я предложил ей убойный коктейль. Она согласилась. Я смешал напитки в пропорции четыре и два. В этот раз я меньше думал о газах и больше о Жанне.

— За преодоление барьеров! — сказал я.

Жанна опять согласилась с терминологией и вскоре рассказала мне такой анекдот, от которого я покраснел, как племенной помидор. Она засмеялась, возможно, над моей краснотой. Я засмеялся тоже, просто так, от действия алкоголя.

Беспричинно посмеиваясь, мы вышли из комнаты и оказались в длинном пустом коридоре, таинственно освещенном идущей на убыль луной, что серебрилась в узком коридорном окошке. В этот момент посвященная диодам дискуссия зашла в тупик, и в комнате завели магнитофон с резкими криками Владимира Кузьмина, сопровождаемыми чуть смазанными звуками рок-н-ролла.

Умом Жанна еще не поняла значение и назначение звуков, а ее попа уже начала танцевать. Словно тутовый шелкопряд, Жаннин стан оплетал меня паутиной эротики, я онемел, покрываясь потом и размышляя, с какого бока на нее лучше наброситься.

Когда агонизирующий Кузьмин сорвался на хрип, каблук на Жанниной туфле лопнул и отлетел в темноту, а саму ее сильно качнуло и повело. Очень, надо сказать, удачно — ее губы уткнулись в мою шею. А мои руки оказались на ее талии, как на плацдарме для дальнейшей атаки.

— Нет, — зачем-то пробормотала она, вытаскивая рубашку из моих брюк.

Я в свою очередь попытался найти на ее одежде хоть какие-нибудь соединительные элементы. Функциональные различия женских вещей от мужских превращали действие моих рук в хаотическое блуждание, беспорядочное, но обоюдно приятное. В непосредственно осязаемой близости Жаннино тело оказалось податливым, легким и мягким. Я, словно мастер-горшечник, мог вылепить из этого теплокровного материала все, что желал, но желать большего в тот миг было нельзя. Я просто не знал, что делать дальше.

Чуть помучившись, я решился просить ее помощи и сказал по возможности мужественно:

— Жанна, что я могу сделать для тебя?

— Поступок, — она не придумывала.

— Хочешь, я выпью бутылку шампанского прямо из горлышка?

— Да, — простонала она.

Так как Жанна не могла стоять без моей опоры, я уложил ее на пол, прикрыв белеющие в темноте коленки своим выходным пиджаком. А сам бросился на поиски шампанского. Я зарекся, что это будет непочатая бутылка, чем, по сути, вынес себе приговор. Очень трудно найти нетронутую алкогольную емкость в месте, где происходит студенческая попойка и культура пития еще только формируется. Но мне повезло, я нашел ее, хитроумно заначенную в длинном женском сапоге, стоявшем в прихожей.

Вот только Жанны я потом не нашел и своего пиджака не нашел тоже. А там, где я их оставил, лежала одинокая красная туфелька. Тогда я открыл шампанское с тугим пенным хлопком, налил напиток в туфлю и выполнил свое обещание…

Очнулся я поздно утром лежащим на сундуке, под моей головой был заботливо свернутый половой коврик. Мне было плохо…

С Жанной у нас тогда не связалось. Летом она ушла в академический отпуск. Я долго страдал, а потом начал посещать дискотеки при общежитии текстильной фабрики и забыл о ее существовании. А потом ушел в армию…

Я написал ей письмо. А потом еще два. Она ответила. Завязалась переписка. У меня появилась надежда довершить начатое, пока однажды я не попросил удмурта Виктора написать стихи для Жанны от моего имени. Это была моя первая большая ошибка. Сегодня ночью, начав писать сам, я совершил вторую, кажется, еще большую.

Моя история не оригинальна. Пока я выполнял свой гражданский долг, Жанна вступила в брак. Как она написала, я сам был виноват в случившемся, ибо страстной лексикой и вульгарной чувственностью моих писем подтолкнул ее в физические объятия другого… С момента Жанниной свадьбы прошел целый год, меня там не было, но картины банкета, бракосочетания и последовавшая за ними жестокая порнография стояли у меня перед глазами. Когда невеста и жених тожественно ступали по ковровой дорожке ЗАГСа, под их каблуками плющились и разрушались не только красные головки гвоздик и гладиолусов, но и мои собственные представления о жизни, нравственности и морали…

Стараясь унять тревожную дрожь, весьма похожую на барабанную дробь, я подобрал несколько клочков, валявшихся у дивана. Прошло несколько тревожных минут, прежде чем мне удалось расправить кусочки и выложить их в правильный прямоугольник.

— «Жанна — сука», — прочитал я содержимое письма вслух…



Глава 4. ГЕННАЯ ИНЖЕНЕРИЯ

Два дня я не выходил из комнаты. Я лежал на диване, отвернувшись к стене, и считал ромбики на обоях. В этой жизни для меня все было кончено.

— Что, хреново?.. — шепнул в замочную скважину Генофон. — Ну, не хочешь, не отвечай. И так все понятно. Знаешь, Витек, я тебя на ноги подыму. Ты у меня еще будешь бегать по бабам, как красный дракон.

Он ушел. Некоторое время гремел на кухне кастрюлями. Когда шум затих, через щель между дверью и полом в комнату устремился удушливо-сладкий букет из прокисшего хлеба, мертвых дрожжей и летучих спиртов. Дядя Гена взялся варить самогон. Его жена Серафима тоже учуяла запах и выдвинулась из комнаты в коридор. Супруги начали переругиваться. Серафима боялась, что перегретая брага взорвется. Звук ее голоса был зычным и резким, как сирена на туристическом теплоходе. Геннадий, главный в семье, отвечал тихо. Отстреливался от жены сухими очередями матерных и полуматерных слов и, судя по царапающим металлическим звукам, пытался запереться от нее на щеколду.

Будучи вдвое меньше супруги, сделать этого он не сумел. Серафима проникла на кухню. Некоторое время из кухни раздавались звуки пощечин и разбитой посуды. А затем послышался глухой металлический звон, как будто один из законных супругов ударил другого по голове сковородкой. Я подумал, что если их взаимная ненависть так сильна, то какой же силы было другое чувство, которое их соединило когда-то?

Может быть, точно такое же недалекое будущее ждало нас с Жанной? Не поэтому ли она отменила его своим поступком?.. Я представил, как мы с Жанной, старые и толстые, толкаемся на коммунальной кухне вокруг самогонного аппарата, грязно ругаемся и деремся. А потом Жанна бьет меня по голове горячей сковородой, с которой летит во все стороны недожаренная картошка… Если так, Жанна была сукой и тогда, и сейчас.

Но Генофон не дал мне домыслить. Он заскочил в мою комнату, словно кролик, он и выглядел как кролик, за которым гонится рысь.

— Валяешься, Витька? А я ради тебя морду подставлял, между прочим.

Он не врал: его потная плешь вздулась твердым молодым шишаком, а на правой щеке кровоточили четыре бороздки от ногтей верной супруги. Обычно у человека какая-то одна рука развита сильнее другой, жена Генофона одинаково хорошо владела обеими.

— Проходи, дядя Гена, садись, — я поднялся с кровати и поставил перед Генофоном стул. — Опять досталось тебе ни за что. И самогону, небось, каюк?

— Ты, Витек, говоришь так, потому что не знаешь подоплеки наших с ней отношений. Это только со стороны кажется, что она меня елозит словно половую тряпку. А на самом деле я отец семейства! Тридцать лет с ней живу. Баба, может, она и хитрожопая, и сильная, но… — Генофон растер по щеке кровь и ощерился на уцелевшую здоровую сторону. — Как и любая баба, она в первую очередь дура! Стаканы есть у тебя?

В слове «стаканы» ударение он ставил на последний слог.

— А она не придет? — выразил я беспокойство.

— Не придет, с ней покончено.

Вероятно, с моим лицом произошло что-то не то.

Генофон нахмурился:

— Что так смотришь? Не убивал я ее. Сама она. Ударила меня и ушла плач разводить к свояченице… Мы всю жизнь так живем. Она ведь у меня совсем не пьет, ни капли, ей-богу. Вот едреналина-то ей и не хватает. А едреналин — он всем нужен, иначе всякие болячки приставать начинают, морщины появляются, жопа растет.

— А Жанна? — спросил я. — Почему ей адреналин не нужен, почему ей мой ночной скандал не понравился?

— Не понравился? Я так не думаю. Ты свою беседу вел как мужик. Ты ей столько едреналину за раз засадил, от глотки, небось, пропек и до матки. Она наверняка после тебя полночи на своем хахале верхом скакала, так ты ее взбудоражил. Скандал ведь для бабы это прелюдия, понимаешь! Им же все нравится делать прилюдно, даже вот это, — Генофон обхватил руками нечто невидимое и задвигал взад-вперед тазом.

Мне захотелось сплюнуть.

Сосед посмотрел на меня исподлобья и хмыкнул:

— Эх, Витек, Витек, вот гляжу на тебя и понимаю: ни хрена ты в бабах не разбираешься. А ведь времечко быстро пройдет, так ведь можешь дураком и состариться. Ну, так где стаканы?

Стаканов я не нашел. Но выпить было необходимо. Поэтому я взял с книжной полки рифленый пластиковый пенал, предназначенный для хранения карандашей и ручек, и выкинул из него содержимое. Потом протер пальцем от пыли и протянул Генофону.

— Вот. Не хуже стакана и больше. Водоизмещение — двести семьдесят грамм. Способ проверенный, студенческий. Его, может, сам Менделеев изобрел, чтобы не пить из горлышка.

— А не расплавится? — поинтересовался Геннадий. — В самогоне градуса не то, что в водке.

— Проверено. Здесь даже насечки выбиты для подсчета калорий.

— Научный подход, — одобрил сосед.

И мы выпили по очереди.

— Ух, — выдохнул я и зажмурился, чтобы глаза не лезли на лоб, когда самогон покатился по внутренностям.

— Вот и я говорю: первач лучше водки и полезней, и оборотов в нем больше, — одобрительно сказал Генофон и понюхал рукав пиджака, заскорузлый от длительной носки. — Покурим?

Раскуривая подсушенную на батарее «Стрелу», я решился задать Генофону вопрос о личном:

— Дядь, как думаешь, шансы у меня есть?

— Шансы есть всегда, — сказал Генофон, подумав.

— Да нет, я не про какие-то там шансы вообще. Я про Жанну. И про эту ее прелюдию.

— Я и говорю насчет баб. Какую бы цацу баба из себя не выделывала, шанс есть всегда. Тут главное — не быть щепетильным и слишком порядочным быть тоже не нужно, — Генофон остановился и подмигнул. — Разговор получается интимный, значит, надо выпить еще.

Я согласился, тем более что алкоголь уже кружил мою голову. Мы выпили и помолчали, чтобы почувствовать, как мягко и легко меняет он нашу сущность. Наконец Генофон удовлетворенно кивнул и продолжил:

— Запомни, Витек: мужик должен вести себя так, будто хочет всех баб вокруг, включая теплокровных домашних животных, а не только свою законную. При этом нужно выказывать всячески, что у тебя на это хватит гормонов. Баба только тогда возбуждается, когда ей есть с кем бороться.

— Ну, это понятно, это и у Набокова так, и у Бунина даже. Я другого не могу понять, дядя Гена: неужели ей нужен только адреналин? — не унимался я. — Кроме него, наверняка, есть что-то еще.

Генофон, поразмыслив, кивнул:

— Есть, конечно. Прелюдия. Прелюдия для нее важнее того, что происходит потом. Зачем она, обычно тихая дома, так любит ругаться с тобой при посторонних, в гостях, например, или в очереди? Или вдруг ни с того ни с сего бьет тебя по голове сковородкой, или лезет целоваться в метро?.. А чтобы показать другим бабам, что ты есть ее собственность, и она может делать с тобой что угодно. И рано или поздно все начинают в это верить, а главное — ты сам начинаешь.

Я сосредоточился на облаках дыма, блуждающих под потолком. Несмотря на явную убедительность, я не был готов принять жизненные принципы водопроводчика полностью. Его семейная жизнь не выглядела счастливой.

— Ты поэтому, что ли, бухаешь, дядь Гена? Чтобы казаться круче? Ради Серафимы бухаешь, правильно я тебя понял? — осторожно спросил я, почесав нос.

— Нет, — дядя Гена поморщился. — У Серафимы климакс, и она меня как мужика не воспринимает больше. Я для нее алкоголик. Она думает, что я не могу не бухать. А я бухаю, потому что борюсь. Я выражаю себя через бухач.

Я, конечно, тогда не мог понять, что он имеет в виду. Я же только что дембельнулся, и только о Жанне мог думать, и все ждал, чтобы Генофон меня морально подбодрил.

— Ну и все-таки может у нас что получиться? — решился я на последний вопрос. — Она ведь однажды мне фотку свою прислала, в конверт вложенную, круче, чем из «Плейбоя».

Генофон посмотрел на меня как-то странно и сказал, подбирая слова с явным трудом:

— Не обижайся, мне пора двигать. Дела надо делать. Халтуру. Унитаз в восемнадцатой просили прочистить. Югославский. Богатые, сволочи… А Жанна? В жизни все может быть, Витек. Но жить одной Жанной — мелко. Понимаешь, теперь времена такие, что всем хреново, кто не животное. Этногенез нарушился. Засорился. Его чистить нужно, а они в него срут и срут… Ты, это, проспись да все-таки выйди на улицу, на пешеходную экскурсию по городу. С друзьями увидься. Сходи туда, где работал. Сразу много поймешь…

Он ушел.

Я заснул. Засоренный этногенез Генофона я принял за пьяный глюк…

Сон был бессюжетный, светлый и легкий. И сам я был спокойный, светлый и легкий, наверное, от дезинфицирующих свойств самогона. И проснулся я с розовым лицом младенца и ровным спокойным пульсом.

Из окна прямо на паркет и на письменный стол струилось густое зимнее солнце. В его лучах неподвижно висели бриллиантовые частички пыли. Я был дома. Где помогают стены. Где помогают вообще все собранные тобой предметы. Только и ждут момента, чтобы помочь.

Я влез в парадку, затянулся портупеей, прижав живот к позвоночнику, начистил отутюженные в гармошку дембельские сапоги и поискал взглядом портянки. Те расслаблено висели на спинке стула, мятые и пятнистые, как лица шахтеров.

Подумав немного, я достал из платяного шкафа большой пластиковый мешок. Взяв первую портянку аккуратно за самый кончик, я опустил ее на самое дно пакета. Затем произвел аналогичное действие со второй. Общая экология комнаты заметно улучшилась. К черту милитаристические фетиши, я свободен!

Мысль была хороша, и я придал ей материальную форму: вслед за предками носков в черный мешок последовали китель, шинель, ремень, галифе и кальсоны. После небольшой паузы туда добавился дембельский альбом. Перехватив горловину мешка удушающим прочным узлом, я удивился, насколько скуден оказался объем моего армейского прошлого, и решил, что мешку будет комфортнее на помойке.

«Человек не рождается в военной форме, гораздо чаще в военной форме человек умирает», — подумал я и, обмотавшись полотенцем, как Цицерон, отправился в ванную принимать душ. Смывать с тела остатки станции Костамукши, оттирать с сердца отпечатки Жанниных коготков.

На омовение ушло полчаса и полкуска мыла. Закончил я по привычке холодной водой и к концу процедуры был другим человеком. На что этот другой человек был способен — мне предстояло разобраться в ближайшее время.

Думать лучше опрятно одетым. По одежде часто судят о том, что у тебя в голове. Глупая фраза, но звучит слишком часто, а значит, влияет на податливые умы. Следуя замысловатому этикету, я одевался продуманно и неторопливо. Выбор был небольшой, но все же это был выбор. Оставив на «потом» трикотажный спортивный костюм, джинсы и водолазку, я облачился в девиантную «тройку», в которой сдавал вступительные экзамены, и черные лакированные ботинки с острыми носками и латунными пряжками. В армии я наел около десяти килограммов полезного веса, но прочный пиджак не порвался.

Я заварил чай, сел в кресло, сдул пар, зависший над кружкой, и сделал глоток. Чай был терпким и горьким, одежда была не новой, но чистой, а сам я казался себе степенным и рассудительным. Английский джентльмен, как тот сэр в цилиндре с тростью, что был изображен на пачке с заваркой. (О том, что чайный купаж был расфасован не на Йоркской фабрике, а в подвале дома № 5 по улице имени Ф. Энгельса, единственной освещаемой улице в поселке Металлострой, я знать не мог).

Как не мог знать о многом другом.

Два года я не смотрел телевизор и не читал газет, только «боевые листки», и потому до сих пор считал Землю круглой.

А она уже давно была ломаной.



Глава 5. ГРАДАЦИЯ И ДЕГРАДАЦИЯ

В «тройке» и галстуке, с чашкой чая в руке, я размышлял о своем месте в окружающем мире.

Пожалуй, я не хотел ощущать грязь под ногтями и пот, стекающий за воротник, по этой причине я причислил себя к интеллигенции.

Интеллигентам не слишком много платили. Интеллигентов не назначали на ответственные посты. Нам не доверяли первых ролей в деле построения коммунизма. Вероятно, по причине избыточного словарного запаса и отсутствия физической силы. Нам не хватало смекалки, кондовости и сермяжности для того, чтобы гегемония пролетариата приняла нас в свои ряды. Но некоторые девушки влюблялись в нас до беспамятства, хотя и ненадолго. Мне показалось разумным и дальше оставаться интеллигентом, по крайней мере, до тех пор, пока не представится хорошо оплачиваемой работы.

Инженеры, драматурги, кочегары и грузчики составляли тонкий интеллектуальный слой общества.

Лучшие условия труда и отдыха были у драматургов. Но чтобы стать драматургом, нужно было родиться в семье драматургов.

У кочегаров преемственности не существовало, но в операторы попасть так же трудно, как в среду драматургов. В кочегарках работали особые люди: бородатые, задумчивые, с блуждающими по линии горизонта глазами. Они никогда не спешили. Возможно, какие-то внутренние убеждения не позволяли им заниматься чем-либо конкретным. Этих людей тяготили даже те восемь дней в месяц, которые им приходилось отбывать в котельной. Они не работали бы никем и нигде, но у нас в стране такое было не принято. Красивые девушки, милиционеры и гопники демонстративно не любили кочегаров.

Мне, наоборот, хотелось, чтобы меня любили. И в этом была загвоздка.