Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Александр Щербаков

Кукушонок

ПРЕДИСЛОВИЕ

Эти записки были переданы мне лицом, пожелавшим, чтобы они хранились у меня и не предавались гласности, покуда будет жив передавший. Указанное лицо изложило мне мотивы своего пожелания, я счел их основательными, принял и выполнил поставленное условие.

Наверное, следует указать, что эти материалы хранились у меня несколько более двадцати лет.

Разумеется, едва записки попали в мои руки, я попытался прочесть их. Это было трудное чтение. Насколько могу судить, автор трижды брался за дело, всякий раз начиная с иного события и отношения к окружению и всякий раз обрывая повествование на полуслове. Обычно в таких случаях предпочтение отдается последнему по времени варианту, но в домашних условиях невозможно было определить, какой из вариантов последний. Документы А1 и А2, как я их обозначил, находились в общей папке (А1 машинописный, А2 — написанный от руки). Документ А3, тоже машинописный, был в особой папке. Все три документа пространны, но А3 по объему меньше, чем А1 и А2. В папку с Документом А3 вложено несколько десятков разноформатных листков (Документ В), текст на которых, частично написанный от руки, частично исполненный на личном процессоре, местами причудливо перекликается с разными страницами документов группы А. Многие В-листы смяты, часть разорвана, текст кое-где частично, кое-где полностью смыт ацетоном. Рукописные А2- и В-листы заполнены двумя разными почерками (иногда оба почерка чередуются на одном листе). Помимо этих двух папок в комплект хранения входила дискета С1, явно со словесным текстом. Но запись производилась в условиях заражения программным вирусом весьма прихотливой природы и в прямом воспроизведении была просто невразумительна.

Окажись дело в руках специалистов, будь им известна истинная канва событий, они быстро привели бы записки в удобочитаемый связный вид. У меня же не было ни приборной техники, ни дополнительных сведений. Но за двадцать лет, мало-помалу, в несколько заходов, соблюдая всяческие меры предосторожности и предельно используя доступную аппаратуру, я прояснил многие темные места и организовал материал в нечто целостное.

Что удалось выяснить?

Графологическая экспертиза (графолог-любитель) утверждает, что оба почерка принадлежат одному и тому же лицу. Мне непонятно, как это может быть, но эксперт уверяет, что люди о двух почерках не такая уж и большая редкость. Как правило, говорит он, это так называемые «переученные левши», то есть левши, которых с детства принуждали пользоваться правой рукой. Он уверяет, что такое отношение к левшам еще в недавнем прошлом было чуть ли не общепринятым (во что верится с трудом). По его словам, таких людей отличает крайняя несамостоятельность поведения, резкие беспричинные смены настроения, несобранность, несколько неуклюжий, но неутомимый полет воображения. На мой вопрос, можно ли считать эти признаки необходимыми и достаточными факторами формирования личности, способной на инсайт, то есть на внезапное постижение ситуации в условиях острого стороннего психологического давления, эксперт ответил, что это выходит за пределы его компетенции. Эксперт убедительно показал мне, что почерки практически отличаются только наклоном, и даже предложил программу конформного преобразования одного почерка в другой на экране дисплея. Программа очень помогла мне при чтении неясно написанных слов.

Специалист по вычислительной технике (из числа моих друзей) ознакомил меня с процедурой излечения записи, пораженной программными вирусами, и рекомендовал оборудование. Следуя его указаниям, я довольно успешно восстановил запись на дискете С1. Оказалось, что это стихи. Моя поэтическая эрудиция слаба, но все же мне удалось провести экспертизу на авторство записанных стихотворений (подробности и выводы см. в тексте). Возможно, кое-кому из читателей удастся пойти вперед в этом отношении дальше, чем мне. Сочту их указания неоценимой помощью.

Неоднократно обследуя листы Документа В, я обнаружил, что в отраженном поляризованном свете удается прочесть текст, смытый ацетоном, по следам, оставленным на бумаге пишущим инструментом. Восстановление смытого текста — занятие весьма кропотливое (и, должен заметить, не всегда оправданное), но мне спешить не приходилось. Результат налицо — лишь об оторванных частях смытых текстов я не могу высказать сколько-нибудь убедительных соображений.

Наибольшую сложность представляло приведение записок к форме последовательного изложения. Мне удалось разработать и применить несколько приемов алгоритмизации такого приведения, но сведения, приведенные в документах, иногда настолько недостаточны, что раз или два я почувствовал себя обязанным сделать вставки, дабы пояснить канву событий хотя бы в меру своего понимания. И за это приношу покорнейшие извинения читателям, более проницательным, чем я.

Теперь об имени автора и названии записок. В текстах имя не упоминается ни разу. Почти все двадцать лет я был убежден, что оно мне известно (со слов депонента). Это имя я и вывел в название записок, отправляя магнитопись литературному агентству. Через полгода агентство известило меня о заключении издательского договора, но одновременно прислало три предварительных рецензии за подписями авторитетных экспертов мемуарного жанра. В каждой из рецензий выражалась одна и та же претензия: с какой-де целью публикатор изменил общеизвестное имя автора записок? — причем во всех трех приводились якобы истинные имена, и во всех трех — разные.

Тогда я решил убрать имя автора даже из названия. Выбор нового названия я доверил остроумной программе, как говорят, применяемой профессиональными литераторами. Полученный результат поначалу меня несколько коробил, но постепенно я привык к новому названию и даже вижу в нем некий смысл. Труды же по установлению истинного имени автора оставляю грядущим поколениям исследователей, если они не найдут себе более плодотворного занятия.

По обычаю, в конце предисловия полагается благодарить конструкторов и производителей электронных устройств, задействованных в работе, но, положа руку на сердце, теплых слов признательности заслуживает лишь небольшая группа работников бюро обслуживания, беспрекословно и мгновенно заменявшая хромающие блоки заикающимися и наоборот. Их горячее сочувствие и хлопотливая готовность Помочь явно не соответствовали той малой корысти, которую они при этом извлекали. Только благодаря им я сохранил веру в технический прогресс и человечество, а последнее немаловажно, когда готовишь к печати материалы такого рода.

~

А3:

Битюг он. Битюг артиллерийский!

Зеванула обслуга, бочком-бочком подвинул он ворота и потопал по белу свету. Копыта — каждое с государственный герб, об что приложит, все вдребезги. Ноздри паром бухают — Гекла на раздумье. Лбище с Книгу Судеб, а под ним — робконько мечтаньице о битюжьем царстве. О водах — мути, не замутишь, о травах — топчи, не затопчешь.

Прет себе битюг и преуспевает. Не сбруя на нем колом стоит, а как бы фрак. И все равно от него конским потом шибает — орхидейки мигом дохнут, стоит ему вжучить цветок в лацкан своей конопатой лапищей.

Однако это модно — мордовать на лацкане какую-нибудь живность, платя за это тысячные штрафы. Моде надо следовать — так нашептывают консультанты. Про орхидейки на лацкане это не он сам придумал — консультанты подсказали. Да вот беда — мрут цветочки. Думал-думал — изобрел: холуй таскает за ним переносную оранжерею и каждые полчаса подает его битюжеству свежую пленницу, цена ей — фиг-нолик, а все же…

Наверняка он и ко мне ввалится в сопровождении своего орхидей-лейб-гиммлера, чтобы тот заодно раскинул нам достархан на двоих.

Ввалится, всю скворешню мне обтопочет, пару книг локтищами с полок на пол вывернет, вон ту стекляшку смахнет, взмокнет от стыдухи, спросит, почем взята, и предложит мне в битюг раз больше. Это такой у битюгов способ просить прощения.

Душевные переживания бухнут ему изнутри в стенки, он пошатнется и рухнет в кресло. Рухнет, умильно уставится, и мы приступим к ритуалу отвержения даров…

Дары — это так у битюгов называется меновая торговля.

Битюг дарит — значит, ему что-то позарез нужно. Дар принят — битюг разом переходит в режим домогательства. Теперь у него есть право. Зубом! Копытом! Боком! Жмет! Пыхтит! Насилует! От имени, справедливости и любви.

Недра битюжьи обильны огненной любовью — прекрасным платежным средством двуцелевого назначения. Порция любви — одновременно расплата за все прошлое и залог за все будущее. Еще подарить какую-нибудь пустяковину, фиг-ноличек, — и все наше, битюжье, законное. Вали!..

Во время оно толку с меня битюгу было на фиг-нолик. Облезлая кошчонка на живодерне имела больший шанс выжить, чем я рядом с ним. Ударил черный час — битюг решил, что я могу быть полезен. Цена мне стала — миллион, я обдан его любовью до гроба. Надо ж так оплошать!

В придачу к любви мне предлагалась Нобелевская премия по астрономии. Нет такой? Учредим.

В какой-то черной дыре очередной пастырь завел академию наук на манер штрафного батальона. Так, может быть, я приму от него галуны полного четырехзвездного колдуна от естествознания. Плюс дарственную на тихий островок при экваторе. С гуриями, лаблаториями.

Слава богу, я не коллекционер. Тут бы он меня пришпилил.

А может, начать коллекционировать? Какие-нибудь там струйки дыма от черных дыр.

Втравил-то его во всю эту историю я.

Тут он прав.

Хороший мужик. А мается. Из-за меня.

Но чем я теперь-то могу помочь? Чем?..



А2:

А началось и впрямь во время оно. Через несколько минут после того, как инспектор двадцать третьего сектора Ямбор Босоркань с омерзением отвел от меня взоры и буркнул в межпланетную тьму:

— Здесь Босоркань. Мазепп, ответь Босорканю!..



То была незабвенная пора всеобщей переписи астероидов. Ее готовили долго, всесторонне, тщательно, так что нам, счетчикам, было что расхлебывать.

Я, штатный счетчик двадцать третьего сектора, обязан был, высадившись на астероиде, развернуть комплект «Учет», произвести все мыслимые замеры и расчеты, свести результаты в таблицу, перенести таблицу на здоровенный алюминиевый шильд и установить этот шильд на самом видном месте сего небесного тела. На все про все отведен был мне срок от месяца до двух. Свернув комплект, я должен был послать вызов нашему корыту. Тому полагалось явиться за мной и перенести на следующий объект.

Год работы при выполненной норме (восемь объектов) давал пять лет стажа. Два года — восемь лет стажа, право первенства на должность командира корабля и полные Плеяды на петлицы. Это ли не мечта всех молокососов? А я среди молокососов был счастливец из счастливцев. Я был из того первого выпуска, который с ходу оформили на двухлетний срок.

Но…

Выяснилось, что астероидов гораздо больше, чем значилось в реестре. Расход маршевой воды у наших корыт перекрыл все мыслимые лимиты. Комплект «Учет» шалил и требовал любви-заботы за целый детский сад. Сроки рушились, расписание пересадок рассыпалось. Все дело грозило превратиться в вековую волокиту на потеху грядущим поколениям.

Верховный комиссариат принял драконовские меры. Счетчикам было приказано пользоваться для переброски с астероида на астероид попутным транспортом. Пароходовладельцам и судоводителям Пояса были даны инструкции и обещана компенсация маршевой воды по прибытии в гавани. Но гавани, они во-он где, а воду надо извергать цистернами на причальные кадрили здесь, в безводной глуши. Причем графики у судоводителей свои и ответ за их соблюдение свой.

Кукующих счетчиков норовили не брать на борт. Если брали, то высаживали не на плановый объект, а на первый попавшийся по курсу. Бывало, что на уже сосчитанный. И корыта оттуда не досвищешься. Неразбериха крепчала, и выбирался из нее всякий, кто как мог.



Уже на втором году, просидев раз за разом хорошего лишку на двух паршивых глыбах, чуя, что норма горит, а разнокалиберные пароходики юркают мимо, я с отчаяния пустился на хитрость — вышел в эфир как терпящий аварию, напирая на гуманизм и человеческую солидарность. Но на мой призыв откликнулись не меркантильные пароходчики — сам инспектор Босоркань, кочующий бог порядка и укротитель старательской вольницы.

Вряд ли это имя сейчас кому-то что-то скажет, а тогда оно гремело. Сам бывший старатель, Босоркань «понимал» — то есть знал старательскую жизнь, постоянно отиравшуюся о браконьерство, контрабанду и налоговые махинации, но опыт позволял ему отличать вынужденные проступки от наглого хищничества. Громоздкий свод законов, сочиненный для этих мест минимум за двести гигаметров отсюда, посреди женевского благонравия, он самочинно свел до размеров естественного права, но права беспрекословно чтимого. За проступки он, по мнению старателей, «журил», а хапуг «карал». Карая, он время от времени выкидывал сказочные, изуверские каверзы. Легенды о них с восхищением передавали те, кто при том не пострадал.

Подробности преображения грешного старателя в грозного слугу закона мне неведомы, но, скорее всего, тут взяли свое судьба, врожденные наклонности и благоприобретенные комплексы. Отношения со всем этим варевом души были у Босорканя не просты: он то идолопоклонствовал перед собой в новой должности (именно тогда он и творил жутчайшие из своих проделок), то уныло терпеть не мог ни занятий этих, ни себя.

Подцепи меня Босоркань на антенну в момент любви к благочинию, я не знаю, что он сотворил бы со мной за вранье, очевидное с первого взгляда. Но он подобрал меня в часы депрессии и не обругал даже тогда, когда я сам во всем признался и объявил, что желаю вместе со своим барахлом (между прочим, сорокатонной бочкой) проследовать на следующий плановый объект.

«Гори она огнем, такая богадельня!» — прочел я у него на лице мнение о моей статистической конторе. Но видя, что я состою при ней в страдательном залоге, он счел ниже своего достоинства чехвостить седьмую спицу в колеснице. Просто, когда я выложил на стол комиссариатскую карту, он метнул поверх свое личное кроки. Я обомлел: на нем значилось пять близкорасположенных астероидов, о которых моя контора не имела представления! Причем один из них значился как активно разрабатываемая точка!

Внереестровый астероид в нашем секторе считали за полтора, внереестровый разрабатываемый — за два! То есть эту пятерку мне зачли бы за восемь, я разом выполнил бы всю норму второго года! Было за что побороться.

Я вслух признал свою контору богадельней, я взмолился, чтобы Босоркань доставил меня на разрабатываемый объект, и, зная нравы незарегистрированных старателей, пал инспектору в ножки и воззвал о покровительстве.

Босоркань подумал-подумал и скомандовал мне погрузку.

Инспекторский катер — не наше ковыляй-корыто. Прошло всего часов сто, и Босоркань, пробормотав: «Эта будка где-то тут», — велел мне включить запросчик. За три часа запросчик сработал свои осьмнадцать раз. Бездна темени по курсу молчала. Я доложил об этом командиру в принятых выражениях. Скорей всего, они прозвучали как сомнения в точности инспекторской картографии. И тогда Босоркань включил внешнюю голосовую связь, с омерзением отвел от меня взоры и буркнул во тьму:

— Здесь Босоркань. Мазепп, ответь Босорканю!



Минуты три тьма молчала и вдруг взвизгнула, как старая нищенка:

— Инспектор, Мазепп на связи! Я сейчас. Дайте из утробы-то выбраться!

«Утробой» на старательском жаргоне именовалась рабочая капсула со шланговым обеспечением от стационара. Наш невидимый собеседник, похоже, до последнего надеялся, что непрошеного гостя пронесет, как нанесло. Ан не тут-то было.

— Врубай манок, — распорядился Босоркань.

— Инспектор, вы ж меня знаете! У меня ни-ни, полный порядочек, — заныла нищенка.

— Мне повторить? — холодно спросил Босоркань.

— А с вашего передатчика можно? — с надеждой вопросил голос из тьмы.

— Да кончай ты юлить! — отрезал инспектор.

В ответ донесся тяжелый вздох. Вскоре прямо по курсу замигал треугольник малиновых причальных вспышек, а наш катер дрогнул, перейдя на управление по сигналам гавани.

— Инспектор, но отход будет ваш! — продолжала торговаться тьма. — У меня в баках — на дне! Вот ей-богу же!

— Давай-давай, — закрыл дискуссию мой нечаянный патрон.

Я понял этот разговор так: старатель в одиночку колупает неучтенный пшик, на котором сидит; снаряжения у него в обрез, на горючем и энергии сэкономлено до хрипа; внештатная работа посадочной автоматики — разор куцего НЗ амперчасов; у инспектора прошено расходовать свои аккумуляторы он отказал; посадка и взлет катера хоть немного да столкнут астероид с пути, и этот малый сбой через полгода-год размахнется черт-те во что; в результате сборщик-рудовоз, следуя по старым ориентирам, не нашарит затерянную во тьме пылинку; чтобы этого не произошло, полагается, севши, скорректировать двигателями орбиту астероида, да так, чтобы после отлета катера она восстановилась до первоначальной; на это нужна солидная порция воды, и старатель предложил инспектору взять расход на себя; хотя по обычаю коррекция проводится за счет «гостя» и уж кому-кому, а инспектору воду экономить не приходится, Босоркань и этого не обещал. Вот так свистит инспекторский кнут: визгливому Мазеппу попадает за неведомые мне грехи, а я получаю урок впрок.

— Жмот ишачий, — процедил Босоркань. Чтобы я понял: сей Мазепп не так беден, как прикидывается, и наказуется за скупердяйство и криводушие.

Когда по радиолоту до посадки остался километр, Босоркань включил прожектор. Осветилась серая плешь, на которой многометровыми каракулями было выведено: «Звезда Ван-Кукук». Под надписью был изображен зубастый череп, вместо костей ниже скрещивались кулачища и буквами помельче в три этажа извещалось, что место занято и просят убраться куда подальше.

Метрах в ста над поверхностью Босоркань отцепил мою бочку, нацелив ее бухнуться в глаз черепу, а сам повел катер вокруг астероида. Тот был неожиданно велик — километров пятьдесят в диаметре. Диву можно было даться, как до сих пор не засекли такую дуру телескопы Верховного комиссариата. Был он шарообразный, гладкий, лишь кое-где на глади темнели характерные звездообразные кляксы: об астероид расшибалась притянутая каменная мелочь.

Видя, что я удивлен и тянусь к номограмме силы тяжести, Босоркань буркнул:

— Чистый вольфрам-рений. Чудо природы. Мазеппе везуха, но прежде чем возьмешь, штаны взмокнут.

Астероиды в огромном большинстве комья щебня и бесполезные каменюки. Лишь процентов пятнадцать состоят из смеси железа и никеля, годной для разработки, а тела более заманчивого состава редки и, как правило, невелики. Любой разговор в старательской компании непременно сходит на жуткие истории о войне браконьеров за алмазный или золотой астероид, слышанные от верных людей. Вправду ли существуют поминаемые при том Виконтесса и Голконда, судить не берусь, но верю, что первооткрыватели пошли бы на все и за дар небесный в виде кома заурядного угля или серы. Не говоря уже про лед.

Хотя космический мордобой требует гроссмейстерского ума, познаний и выдержки, от кандидатов в чемпионы отбою нет. И перед их соединенным напором удержать в единоличном владении вольфрамовую планетку?! — нет, на это никаких личных отбойных талантов не достанет. Тут другое.

Первоначальная неотзывчивость Мазеппа представилась мне в совсем ином свете. Не столько добытчик он, сколько тихий кирпич на груде сокровищ. «Кирпич», чей-то знак, что сюда никому из ковыряльной братии дороги нет. А мне?

— Неужто сплошной вольфрам-рений? — глупо спросил я, холодея; ведь я какой-никакой, а служащий Верховного комиссариата, через меня весть о «звезде Ван-Кукук» дойдет до властей прямым путем. Мне же пикнуть не дадут «закирпичные» — тем же кирпичом прихлопнут!

— Кто ему в печенку лазил? — ответил Босоркань. — А снаружи — сплошной металл… Да ты не дрейфь раньше времени! — продолжал он, влет поняв, что у меня написано на роже. — Мазепка — сам трус, каких мало. Держи большую полуось торчком — все обойдется. Пчелка у него только-только мед собрала, раньше чем через полгода никто не явится, будете один на один, — и с плохо скрытым торжеством закончил: — Давно ему, удаву, было говорено: зарегистрируйся, — а он все тянул. Вот и дотянул.

Так и просится сплесть, что при этих словах Босорканя я постиг всю глубину его макиавеллистического замысла: он делает вид, что я, комиссариатский ананас, приказал ему доставить мою персону на «звезду», и, таким образом, ни в чем не портя личных отношений с браконьерскими кланами, каленым железом прикладывает по беззаконию, чирьем засевшему в секторе. Целиком за мой счет.

Но это озарение посетило меня намного позже, а в ту минуту я оказался настолько желторот, что с благодарностью принял прозвучавшие по внешней связи слова инспектора: «Ну что, шеф? Садимся?» — сказанные, когда мы вновь очутились над черепом, изготовленным к кулачному бою. Я решил, что он эдак помогает мне укрепить авторитет на «звезде», напыжился и надменно протянул: «Разумеется. Благодарю вас, инспектор». И Босоркань аккуратнейшим образом ткнул кормой катера в другой глаз черепа, по соседству с моей бочкой.

Мы запаковались в «люльки» (капсулы-скафандры с полной автономией) и…



Хотя в тексте Документа А2 имеется подробное и связное по общему тексту описание посещения и досмотра карьера и жилого стационара на «звезде Ван-Кукук», принятый мною алгоритм связности упорно не включает этого отрывка объемом 3,2 страницы в общее повествование.

Это тем более странно, что именно в этом отрывке впервые приводится полное имя Мазеппа: «Максимилиан Йозепп Ван-Кукук» и обиняком дается понять, что он и «битюг» — одно и то же лицо.

Варьирование алгоритма позволяет ввести отрывок в текст, но одновременно приводит к нелепым нарушениям связности в других частях повествования.

С целью проверки я произвел случайное расчленение и перемешивание текстов пяти известных классических романов со сложным сюжетом и предложил компьютеру сегрегировать отрывки и восстановить их связность на базе неварьированного алгоритма. Результат получился блестящий, говорю не в похвалу себе, а в предупреждение поспешным критикам.

Конечно, я мог бы по своему произволу ввести отрывок в окончательный текст, но это означало бы измену принятым принципам работы. А я готов принять любую критику своей методологии, но только не упрек в измене принципам.



В:

…глядя, как Босорканев катер проваливается во мрак.

— Фиг ли те тут надо? — спросил Мазепп. В его голосе не было и следа прежнего почтительного подвизгивания.

Не знаю, чем кончилось бы дело…



А2:

…даром не проходит, нервы там у всех на пределе, малейший пустяк рождает безобразную ссору, а тут речь шла не о пустяках: обозначалась перспектива конца лихого владычества над «звездой». Слово за слово, и Мазепповы ноздри извергли пламя, что твой древний ЖРД.

От крупных неприятностей меня спасло то, что я был в «люльке», а он — в «утробе». Его связывали фалы, а я до поры до времени мог порхать, как бабочка. Но он все равно попер на таран.

Я увернулся, и тогда Мазепп обрушил гнев на мою бочку. Он ткнул ее в борт, увидел, что битьем не справиться, и развернулся на карьер за резаком, обещая располосовать ее в клочья. Это был мой шанс. До возвращения Мазеппа я должен был успеть отпихнуть бочку за пределы досягаемости его «утробы», не жалея маршевой воды в бачке «люльки». У него «люльки» не было, я это узнал по ходу Босорканева досмотра и мог чувствовать себя в безопасности всего в метре за предельным радиусом его фалов.

Налег я на бочку, но сорок тонн есть сорок тонн. «Люльку» пластало по ней, а ползли мы улиточкой. Мазепп вполне мог бы догнать нас, но мой движок напустил уйму ледяного тумана, в котором он потерял нас из виду. Чуя на затылке рысканье мерзкой ругани Мазеппа, я высчитывал, как не переусердствовать с разгоном бочки, а то в бачке не хватит воды на торможение и посадку в безопасном месте. Со стороны потасовка выглядела, наверное, препотешно, но мне было ох как невесело! Я взмок, а под конец вообще перетрусил, бросил еле ползущую бочку и дернул прочь…

Они появились из ледяного тумана почти одновременно: первой величественно плывущая бочка, а чуть позже в сотне метров левей Мазеппова «утроба» с плазменным резаком в клешне манипулятора. Мазепп увидел бочку, рванулся к ней. Но было поздно: фалы, натянувшись, остановили его, и бочка уплыла из-под самого носа разъяренного мингера.

Думаю, у Мазеппа была безоткатная пороховая аркебуза для вколачивания дюбелей. И, как пить дать, здешние рукоделы приспособили ее под ближнюю боевую стрельбу. Но одно дело — в порыве ярости раскурочить мою бочку, а совсем другое — оставить в безгласном теле комиссариатского служащего, которого живым-невредимым доставил сюда сам инспектор Босоркань, знакомые всем экспертам дырки от дюбельных хвостовиков…



А1:

…притормаживая, поплыл куда глаза глядят.

А глядеть-то было почти не на что. От солнышка, которое отсюда виднелось с малую горошину, света было, как от неполной Луны на матушке-Земле, черта горизонта трюхала метрах в трехстах-пятистах, на серой глади чуть брезжили кучки камней и разметанный щебень. Никакой приманки глазу для стойбища.

Понуждая бочку следовать кривизне поверхности, удалился я над этой металлической Гоби километров на десять, то есть на осьмушку здешнего меридиана, и там начал устраиваться на привычное житье-бытье.



А3:

В начале был дюбель.

От одного этого слова мой бедный ливер трясет на все девять баллов по Рихтеру.

Знай, непосвященный: жизнь на астероиде наполовину состоит из забивания дюбелей. К дюбелям крепятся стойки для передвижения и стропы фиксаторов рабочей позы. На каждой бирюлечке — скобка, чтобы прикрепить к дюбелю: все незакрепленное уплывает прочь от малейшего толчка и бог весть когда вернется. Перед завтраком — полсотни дюбелей, дюбеля при каждом деле на закуску и на десерт, и еще полсотни — после ужина. Пройденные тобою астероиды будут ершиться во мрак полями дюбелей, а у потомков ты получишь название «хомо дюбелис».

Полтора миллиона вогнанных дюбелей — и вот уж ты пенсионер, намазанный на Багамские острова. Но до конца дней ты будешь думать и говорить так, словно мерно вколачиваешь гвозди на равных расстояниях один от другого.



С1–22:



Не жалей, не жалей
Дюбелей
Наштампует Земля
Дюбеля.
Прицепись в уголку
К дюбельку,
Свет небес избельми
Дюбельми.[1]





А3:

И вот я вгонял вокруг себя дюбеля, а мне все чудилось, как Мазепп мастачит из своей «утробы» жутковатый боевой кокон. Вот-вот зависнет этот кокон надо мной, прыская ругань и пламя…

Прежде всего я установил фонендоскопы. Обычно с их помощью проверяют, не идет ли в недрах астероида трещинообразование. Но тут я бегал к ним послушать, что поделывает Мазеппушка.

А Мазеппушка трудился. По шестнадцати часов в сутки он отваливал полукубы металла на своем карьере, потом часа два шуршал в своей норе и на шесть часов затихал — спал. Тут бы и мне время спать, но ведь это были единственные часы, когда недра планетки не были наводнены бестолково прыгающими шумами и разрядами! Только в это время я мог спокойно работать со своим «Учетом». А когда Мазепп бодрствовал, поневоле приходилось бодрствовать и мне. В ожидании нападения.

Распорядок дня у меня разрушился, стала болеть голова, брюхо вконец расстроилось. Глядь-поглядь на прибор, тюк да тюк по дюбелю, а в мыслях одно: что предпримет Мазепп? На его месте я ни за что не смирился бы с перспективой лишиться безраздельных прав на «звезду» или уплатить шестизначный штраф. Глядь-поглядь на прибор, тюк да тюк по дюбелю. Что бы я сделал, поняв, что мне не справиться с «паршивым фискалом», «вавилонской гнидой»? Глядь-поглядь, тюк да тюк. Я вызвал бы подмогу, глядь-поглядь. А на месте подмоги я, тюк да тюк, учинил бы комиссариатскому фраеру грандиозную пакость. Какую, глядь-поглядь? Пакости рисовались мне одна другой гаже, тюк да тюк, и я окончательно терял покой, аппетит и работоспособность.

Работа требовала дальних экскурсий для установки датчиков. Были датчики, которые следовало устанавливать точно у антиподов. Но я боялся долгих отлучек. Вдруг вернусь, а на месте моего редута погром — привет от Мазеппа! А он — урры-урры-урры-урры в фонендоскопах — вольфрам рубит и коварные планы лелеет, тюк да тюк, глядь-поглядь. Плетет мой «Учет», плетет-лепечет, а что — не понять. И поделом, что не понять! Разнес бы датчики, халтурщик, километров на пятьдесят-сто, все пенял бы, тюк да тюк, глядь-поглядь. Не халтурщик, а трус. Не трус, а дурак! Сам сюда полез с Босорканевой подначки. Не драпануть ли отсюда, тюк да тюк? Свернуть программу тяп-ляп, а то и вообще ну ее! Не знал никто, глядь-поглядь, про эту дурынду, пусть и дальше не знает. А на Земле тоже хороши! Вольфрам туда бронтовозами везут, а там никто и ухом не поведет, откуда такое изобилие! Тюк да тюк, глядь-поглядь. Сколько я на бочке тихим ходом протяну? Гигаметр протяну, до соседнего Босорканева подарочка дочапаю. Баки засушу? Засушу, да не помру, глядь-поглядь, что за чушь приборы пишут! И никто мне ничего не скажет, «Учет» предназначен для каменных плакеток поперечником в три десятка километров, не более. Довольно и того, что посреди Пояса такое чудо-юдо заловлено, глядь-поглядь на приборчики-то…

Любой, кто зазубрит эти два абзаца и будет бормотать их полтора месяца подряд в темноте, давясь концентратами вперемешку со рвотным и слабительным, восчувствует мою жизнь.

Но все же я кое-что нащупал.

Выходило, что внутри планетки есть пазухи, заполненные металлом иной природы, чем наружный. Менее плотным. Пазухи располагались почти симметрично относительно центра. Как косточки в хурме. Будь наружная оболочка каменной, я разобрался бы с этим глубинным металлом. А так ничего не выходило, отклики на мои опросы — почти белый шум, подо что подведешь, то и выведешь. Должно бы все быть наоборот: снаружи должен лежать менее плотный металл, внутри скопиться — более плотный. Я решил, что мой «Учет» брешет. С ним это не раз бывало. Ну и пусть брешет. Все равно здесь вольфрам-рения матушке-планете на сто тысяч лет хватит, и будущие умники успеют уточнить в менее мерзкой обстановке. Но нелепость картины в мысли запала, и, начиная с четвертой недели, к тем двум маниакальным абзацам надо прибавлять этот. Через раз.

А на шестой неделе я потерял перку М8. Последнюю. И чем прикажете теперь прочищать резьбу на встреленных дюбелях?

Нечем.

Сутки я то рылся в барахле, то башкой от злости в стенки тыкался. Половина нейронов о лерке веет, половина — о Мазеппе. И спелась дикая мысль: поеду к Мазеппу и возьму у него эту самую лерку! Пусть попробует мне отказать! Да я его, да я ему… Короче, истерика.

Еще сутки я себя накручивал.

Накрутил. Заправил «люльку» и наперекор всему на свете двинулся к Мазеппу на карьер.

Подплываю. Издалека вижу вспышки. Выждал в стороне, пока глаза попривыкли, пригляделся — вот она, Мазеппова «утроба», над эскарпом покачивается, дуговой разряд на жале «Марс-Эрликона» играет.

Включил я голосовую связь, кричу:

— Эй, Мазепп!

И слышу в ответ:

— Я Мазепп. Ты кто?

То есть как это «кто я»? Он что, не знает, кто я и что здесь делаю? Меня как холодной водой обдало. Объясняю, кто я. И слышу в ответ искренне удивленное:

— Так ты, значит, еще не похромал отсюда, гнида вавилонская?

И до меня окончательно доходит, что Мазепп и думать обо мне забыл.

Я маюсь, я с ним день и ночь воюю, а для него меня попросту на свете нет! От этого открытия я настолько растерялся, что все заготовленные речи у меня из головы вылетели, а новые не явились.

По моему сценарию, он должен был угрюмо спросить: «Чего надо?», а я должен был звонко и дерзко потребовать: «Сей момент дай мне лерку эм-восемь!» Но он преспокойно продолжал работать. Я мог торчать тут сутки, двое — ему было наплевать.

Я понял, что слова от него не дождусь, пока сам не заговорю. Что-то мешало мне просто попросить лерку, и я промямлил, что надо, мол, поговорить.

— Ну, говори, — отозвался он, волоча в сторону очередной полукубометр металла.

С собой у него наверняка не было лерки, а я во что бы то ни стало должен был к ней приблизиться, у меня перед глазами маячил слесарный патронташ на стенке его пещеры, я прямо-таки зрачки царапал о гнездо, где лежит себе, почивает эта чертова лерка! Там, рядом с ней, он мне не откажет, а здесь — откажет. И я сказал:

— Здесь не буду. Поехали к тебе.

— Время нет, — ответил он.

— Дело есть, — спел я ариозо змия-искусителя.

Спел и замолк. Не знал, что дальше петь.

И надо же: победило мое молчание!

Мазепп закрепил товар, примкнул жало «Марс-Эрликона» к блоку питания и, пятясь задом, чтобы фалы собрались у него в заспинные гармошки, поплыл из карьера. Я последовал за ним, лихорадочно придумывая, о каком таком деле собираюсь говорить.

— Ну? — спросил он, когда мы забрались в его пещеру.

По случаю жары он был в одной маечке, громадный, жирный, весь до пупа в веснушках. Он высился надо мной, как гора.

Я шарил глазами по стенкам. Вот здесь мне колдовался слесарный патронташ. Колдовался, да не выколдовался: на стенке было пусто.

— Ты тут на астероиде давно? Как его нашли? — спросил я, оттягивая время, все еще не придумав, о чем говорить.

— Тебе что за какао? — незлобно ответил Мазепп.

Его надо было сразить наповал, и я выпалил:

— Ему томографию делали? Ты делал?

— Чи-иво? — изумился он.

— Томографию. Ну, просвечивали его? Смотрели, что внутри?

Я прекрасно знал, что не смотрели. Откуда у старателей взяться такому оборудованию?

— Кончай темнить, — сказал он.

— Значит, не делали. Так? — непокорно продолжал я. — А я сделал. У меня прибор для этого есть.

— Врешь! — каким-то новым голосом ответил Мазепп. Какой старатель не накололся бы на этакий разговор!

— Дурак! — вел я.

— Золото? — выдохнул он чуть ли не вместе с душой. Он был у меня на крючке. Господи, как мне легко стало. Но крючок надо вонзить понадежней.

— Астероид нерегистрированный, — сказал я. — Я и сам мог бы его заявить, ты понял? Но я в этом деле пацан. Только грыжу наживу огнестрельную, и с приветом. При надежном человеке мне и доли хватило бы.

— Сколько? — спросил он.

— Я не жадный. Сам назначь, чтоб между нами чисто было. Ты понял?

— Это смотря какой товар, — опомнился он и повторил: — Смотря какой товар. По мне, и этот в жилу.

— Есть и получше, — возразил я.

— Ну! Говори.

— А не обманешь?

— Слушай, ты, — ответил он. — Говорю, что не обману, а там как хочешь, верь — не верь. Клейма на честность мне в аптеке не ставили. Однако соображай сам: был бы я прохиндей, тут бы не горбатил. Сечешь?

Я помолчал и ответил:

— Солома.

На жаргоне Пояса это означало, что меня убедили.

— Ну так что? — впился он в меня рыжими глазенками. — Золото?

— Нет, — ответил я. — Уран. Все печенки у него урановые.

Почему всплыло у меня про уран, понятия не имею. Наверное, потому что с детства слышал: «Уран! Мало урана! Нет ничего дороже урана! Уран — сердце энергетики, уран — средство овладения богатствами Вселенной!». Ну и подумал, что уран-то подороже вольфрама будет. И не ошибся. Мазеппа под потолок болтнуло от этой новости.

— Быть не может, чтоб уран!

— Пальцам не щупал, — говорю. — А приборы показывают.

— Приборы, приборы. Врут твои приборы!

— Может, и врут, — гордо говорю я. — А может, и не врут.

— Врут! — кричит Мазепп. — Вон у меня счетчик Гейгера есть. Я точно знаю, что он работает. Я ему верю. А он что? А он молчит. А будь здесь уран, он захаживался бы! Во!

Умница Мазепп. Опростоволосился я. Не умеешь врать — не берись. Что ж теперь делать-то?

— Да он снулый, — ляпнул я первое, что пришло на ум.

— Как это «снулый»? — ошарашенно спросил Мазепп, и тут у меня в глазах потемнело от вдохновения.

И понесло меня. Я врал отчаянно и красиво. Я объяснил Мазеппу, что сам по себе атом урана вовсе не радиоактивен, а вполне устойчив. Так же, как и атом любой железяки. Лишь когда он попадает под мощный поток нейтрино, то под их мелкими частыми ударами ядро расшатывается, начинает ходить ходуном и в нем начинаются процессы, которые мы называем естественной радиоактивностью. Если взять, скажем, кусок земного возбужденного урана и отнести его подальше от Солнца, на световой год или два, то там не будет нейтрино высоких энергий и за сто тысяч лет колебательные процессы в нашем уране затухнут. Он станет снулым. Но стоит доставить его обратно, то есть сунуть под солнечные потоки нейтрино, он опять проснется и станет привычным для нас радиоактивным ураном. Если, конечно, не спрятать его в нейтринонепроницаемый футляр. Очень может быть, что здешний вольфрам-рений именно таким футляром и является. И следовательно…

— Бомба! — ахнул Мазепп. — Мы сидим на бомбе!

— Да брось ты! — строптиво сказал я. — Все тебе бомбы снятся.

Мне ничего не стоило согласиться с ним. Бомба, которую в неведомой дали снарядили «пришельцы» и заслали сюда. Зачем? Чтобы взорвать Солнечную систему. Байка в самый раз для Мазеппа. Именно поэтому я на нее не согласился, а продолжал витать в прекрасных сферах вдохновения.

— А что же это? — азартно спросил он. Я победил. Он слушался малейшего движения моего пальца, тончайшей дрожи в голосе.

— Это зародыш планеты, — нахально объявил я. — Пройдет всего каких-нибудь сто миллионов лет (подумаешь! для Вселенной это миг), и снулый уран в недрах астероида проснется. Как? А очень просто; к тому времени планетка обрастет каменным мусором, станет массивней, сместится поближе к Солнцу, примерно туда, где Земля; там нейтринный поток вчетверо мощнее, и он прошибет вольфрам-рениевый футляр. И что получится? Отличный атомный реактор, мощный планетный мотор, такой же, как у Земли, у Венеры, у Марса. Ведь всем же ясно, что именно такой мотор движет эволюцию Земли (конечно, это было ясно только мне и с моих слов мингеру Максу-Йозеппу)! И вскоре, через два-три миллиарда лет, в Солнечной системе созреет новая планета. Может быть, такая же, как Земля — являйтесь, «пришельцы», заселяйте, пользуйтесь. Так что этот астероид — что-то вроде кукушкина яйца, подброшенного под бочок нашему светилу, чтобы кукушонок вылупился тут и процветал, объяснил я изумленному Мазеппу. И вполне может быть, что его подбросили совсем недавно. Именно поэтому его никто не заметил до сих пор, именно поэтому я и начал с того, что спросил, давно ли его открыли и как долго находится здесь Мазепп, изящно закруглил я свою сказочку.

— Думаешь, за ним следят? — настороженно спросил Мазепп.

— Ты за каждым семечком следишь, которое посеял? — ответил я. — Может, их тысячами городят и кидают куда попало! Авось где-то присоседится. Кукушка, между прочим, тоже не следит за гнездом, куда яйцо положила.

— И глубоко он, этот твой снулый? — спросил Мазепп. Он готов был сей же миг взяться долбить свою «звезду», чтобы добраться до вожделенных залежей.

Я примерно нарисовал ему расположение инородных пазух в теле планетки. Чтобы добраться до ближайшей пазухи, надо было грызть сплошной вольфрам-рений на глубину в пятнадцать километров, тут я не врал. При теперешней технике это двадцать лет работы. Так что близок локоть, да не укусишь.

Мазепп уперся ручищами в стенки своей пещерки, пьяно повел башкой и протянул:

— Н-ну, солома-а! Пробьемся.

— Да, кстати, — небрежно бросил я. — Я тут лерочку эм-восемь упустил. У тебя лишней нет?

— Есть, — отозвался он все тем же зачарованным голосом.

— Подари, — протянул я руку.

— Они у меня не здесь, — неохотно вернулся он в свою телесную оболочку. — Они на карьере. Заглянем по дороге. Снулый уран! Ну, диво, — воспарил он опять душой к радужным эмпиреям.



Вот так мы с Мазеппом Ван-Кукуком открыли снулый уран.

Говорю: «Мы с Мазеппом», потому что, не будь его, эта идиотская мысль никогда не пришла бы мне в голову.

Мы на полном серьезе договорились, что в нужной графе моего шильда будет невразумительно написано: «Al? — Pb?». Показаниями моего «Учета» можно было обосновать и не такую чушь. Само собой, Мазеппу придется немедленно зарегистрировать предприятие, уплатить штраф и недоимки с процентами. Но что значит «немедленно»? Здесь это слово означает «годы», «И оформят, и заплатят», — туманно выразился Мазепп.

Я оговорил, что моя сторона ничего, кроме открытия, в дело не вкладывает и от участия в самой долбежке «звезды» решительно уклоняется. Соответственно, Мазепп определил мою долю дохода от грядущей торговли металлом «косточек» в десять процентов. «Это ж миллион! Жуй трешками — за всю жизнь не сжуешь», — прокомментировал он свою щедрость. Я кивнул. Мы пожали друг другу руки и съели банку консервированных личжи «Калимантана сэлед».



Пока я врал, совесть меня не мучила: я обманывал врага.

Заполучив желанную лерку, я долго еще восхищался своим вероломством. Знать не знал за собой таких талантов! И заранее ластился ко всеобщему хохоту, под который пущу в нашей компании этот анекдот.

И потом — не все же я врал! «Звезда» и впрямь больше походила на конструкцию, чем на каприз природы.

Была у меня мыслишка, отбывая со «звезды», вызвать Мазеппа по голосовой связи и ехидными словами выложить всю правду. Была, да забылась. Как и желание хвалиться в компании. Уж больно через силу шла работа; голова болела непрерывно, и ливер докучал. Крепко меня подкузьмили эти полтора месяца на «звезде Ван-Кукук». Забить бы мне тревогу, бросить все и кинуться в реабилитационный центр на Ганимед, а я в полубреду алчно тянул руки к остальным четырем Босорканевым подаркам. Ну, потерплю, ну, поднатужусь — и разом все кончу. А Мазепп — что Мазепп? Вразумят его. Без меня. Найдется кому.



В:

Лажа. Оперетта. Свист.

Ничего этого я не помню и не помнил. Это концертный номер, который и так-сяк слепил пятнадцать лет спустя из каких-то фразочек Мазеппа, заполняя пробелы золой и огарками собственной фантазии.

Но это уже не имеет значения. Чересседельник битюга набит образцами снулого урана, подпольный доктор всех наук лезет из кожи вон, чтобы соню растолкать, а я болтаюсь вокруг них по неопределенной орбите, как фиалочка в компостомешалке.



Впредь настоящим будущему сэр-пэру, а ныне копотуну в подполье на его германский фриз над левантинским нюхалом накладывается прозвище «Кулан фон Муфлон», сиречь «Осел фон Баран», он же его долботронство Недобертольд Шварц.



Прозвать бы как-нибудь и супругу его Элизу, но тут из меня продуцирует гейзер таких словечек, что надо подумать, какое выбрать…



А2:

Не знаю, что тошнее: писать об этом или читать.

По-моему, все же писать.

Получил я свои восемь лет стажа. Вожделенные Плеяды не сию секунду, но на моих петлицах взошли. Ни один долбайкомпьютер не оспаривал моих прав первенства на командирскую должность. Но тут в мою жизнь журавлиным клином вдвинулись врачи, и все мои блестящие перспективы пошли по частям под топор.

«Не делал этот мальчик каждый день шестичасовую зарядку и силовым костюмом пренебрегал. Прибавьте к этому ранее не выявленные конституционные дефекты, иными словами — плохую наследственность (уж мальчику лучше знать, кто в его роду и чем злоупотреблял), и вот результат: кости картонные, сосуды трухлявые, дегенеративные явления в железах, переброс на рефлективное мышление. Года за два подштопаем, но работа в заатмосферных условиях в дальнейшем категорически противопоказана».

Я взвыл.

— Как же так! — говорю. — Значит, мне с самого начала, при найме, сулили златые горы, обрекая на перемол?

— А вы что думали, что там курорт и златые горы вам сулят исключительно за ваши красивые глаза и дипломчик с отличием? — хладнокровно ответили мне хором три головы главного Асклепия. — Их сулят только за чреватое последствиями хождение по лезвию. Опять же, в свете тогдашних представлений, ваша нагрузка находилась в пределах допустимых норм. Но пока вы там своевольничали (вы же не станете отрицать, что своевольничали и пренебрегали предписанным режимом!), нормы изменились — это раз, и мы научились смотреть зорче и глубже, чем прежде — это два. Мы работали, подполковник, работали. И не думайте, что нам все так просто давалось.

— И что же, вы даете мне чистую отставку?

— Подполковник, фу! Подумайте — в ваши годы вы уже подполковник! Многие дослуживаются до этого звания в сорокалетнем возрасте. Наше дело — дать медицинское заключение. Вот мы его и даем. А решаем не мы, решает ваше начальство.

На черствость людскую посетовать не могу. Меня жалели. Я понял так, что начальство ретиво воткнет в эн плюс первый кабинет три эн плюс третий стол с тремя телефонами, дисплеем и терминалом, терминал потихоньку отсекут, меня там усадят, положат приличный оклад, пожмут руку и навек забудут. А я по этим телефонам дозвонюсь лишь до мелкого сутяжничества и прогрессирующих кризов на почве зависти. И дрожащей лапкой буду нашпиливать на разные места капающие сверху бубенчики за выслугу лет. Кто доверит серьезные дела убогонькому, за которым надо слать в кильватере реанимашку?

И я ушел. Подал рапорт и ушел. Коллеги с перепугу мне даже отвальной не устроили. И за все эти годы никто из них мне не позвонил, обо мне не вспомнил. Люди казенные, претензий не имею.

Не женился.

Растить и прилаживать к миру детишек, зная, что подсунул им дрянь-хромосомы — это, в конце концов, подло. А приглашать подругу исключительно на роль «утоли моя печали» — гадко.

Не повесился.

Где выкинули мне мизер, там пусть и точку ставят. Пусть озаботятся. Ал за бесплатно чужую работу делать не макак.

Профессий переменил — не счесть.

Предпоследняя — самая любимая. Ласковый конюх.

На приличном конном заводе имеются конюхи трех родов: громила, никакой и ласковый. Лошади памятливы. Громила — укрощает и уходит. И маячит неподалеку, как символ безраздельного господства двуногих. Никакой — он никакой и есть, мало ли колготни при стойлах. А ласковый конюх на этом фоне дает животному высший шлиф. Вот я его и давал.

Говорят, у меня это получалось.

Не почел бы себя блаженненьким всепростителем с автоподавленным вкусом ко злу. По-моему, дело обстоит как раз наоборот; с большим удовольствием насолил бы многим. Но у меня не хватает на это душевных сил. Было время, я из-за этого, даже грустил. А потом увидел: в нашей кишащей россыпи всегда полно и поводов для взаимного воздаяния, и желающих, не сходя с места, этим воздаянием заняться. Всегда найдется кто-нибудь, кто, сам того не ведая, воздаст и за меня. И я могу с легким сердцем и чистой душой встать себе на зорьке и насладиться неспешным походом по росистой плитчатой дорожке в пятый блок, где меня ждет приятель, чей естественный мир решительно не имеет ничего общего с житейскими страстями моих сородичей.

Возможно, мой питомец соглашается на общение со мной именно из-за отсутствия перекрещивающихся житейских интересов. Кони высших статей себялюбцы и гордецы. Вся их жизнь — непрерывное ревнивое состязание с себе подобными, а миг счастья — круг почета, так краток. С неподобным себе нечего делить, поэтому общение со мной для коня — глубокий отдых. Ценить его кони научаются в одночасье.

Видимо, я тоже себялюбец и гордец. По крайней мере, настолько, чтобы принять межвидовое общение как целительную передышку. Мне и коню, нам друг с другом хорошо, ученье легко переходит у нас в бескорыстную игру, и…

И, наверное, займись я вместо этих подпольных откровений описаниями того, как дрессировал лошадей, я сочинил бы нехудую книгу. Во всяком случае, более разумную, полезную и долговечную, чем та, которой занят. И тоже тайную. А что? С барышников станется. Засекретят.

Вряд ли я учил коней тому, что им нужно. Само собой, они отвечали мне тем же. Я стал слишком просто смотреть на людей. То, что прежде я принимал за причины людских поступков, стало представляться мне всего лишь следствиями очень простых состояний внутреннего довольства или недовольства внешними обстоятельствами. Невелика ересь, но заблуждение опасное.

Но ничего не могу с собой поделать. Я зачарован моими прелестными скотами и непроизвольно соизмеряю круг коней и круг людей. А моего дорогого Мазеппа представляю себе не иначе, как в образе битюга крепкой конституции. Но с некоторой рыхлиночкой, заметной, правда, лишь очень опытному эксперту. Спорная рыхлиночка. Есть за что попрепираться при бонитировке, если таковая мингеру когда-нибудь предстоит.



А упомянутый мингер долго-долго не давал о себе знать.

Впрочем, возьмись я сдуру составлять реестр персон, не дающих мне о себе знать, мингера я в него не включил бы, поскольку начисто о нем забыл. Он напомнил о себе сам.

Произошло это года три тому назад. Может быть, четыре. Не тот у меня образ жизни, чтобы точно помнить даты.

Два года возился я с Апострофом. Великолепный был конь. Наш, с небольшой добавкой кабардинской крови. Была мысль повести от него новую линию. Стоило на него взглянуть, эта мысль сама приходила в голову всякому, кто понимает в наших делах. А я видел его изо дня в день, и мысль о новой линии въелась мне в самую печень.

И вдруг его продают. Худой год, там платеж, тут платеж, завод буквально подсекло, а за Апострофа какие-то персы разом кладут на бочку умопомрачительную сумму. И наш опекунский совет сдался.

Я на стенку лез. Меня трясло.

Буквально накануне отправки Апострофа до меня добрался поверенный этих персов и предложил контракт. Если я поеду с Апострофом и стану опекать там его и только его, мне положат очень даже приличный оклад. Это меня взорвало. Мало того, что эти халифы, наглотавшись деньги, пускают по любому поводу золотые пузыри, у них еще хватает наглости нанимать нас в лакеи. Я отказался. Врачи не рекомендуют мне менять климат, вежливо объяснил я.

Апострофа увезли, а я наладился в отпуск. В тихую обитель для таких, как я, отставничков.

Давно я не купался в море. Приехал — и сразу в воду. Всласть навозился в воде, выбрался на берег, упал в шезлонг, закрыл глаза и вострепетал, чуя, как прошивают мою некондиционную плоть солнечные лучи. Краем уха услышал, как кто-то подходит. И раздается:

— Приветик, светик.

Я разлепил веки и узрел веснушчатое вздутое брюхо, обросшее густым рыжим волосом. Над брюхом высилась жирная грудь в тех же рыжих зарослях. Только дремучий хам способен выставлять На всеобщее обозрение такую безобразно раскормленную тушу. Я поднял взгляд выше и увидел огромную харю, расплывшуюся в приязненной улыбке. Харю, никого мне не напоминавшую.

— Не узнаешь, — огорчилась харя. — Я пыхчу, я на их сторону монету кулями валю, а они прохлаждаются и не изволят помнить. Эх, ты! Небось я твое имечко день-ночь шепчу. Не икалось? Вижу — не икалось. Нехорошо. Где ты сыщешь на свете еще одного такого порядочного человека, как я? Ведь мы с тобой договорились на честное слово, без никакой бумажки, я тоже мог бы забыть. Мало что не забыл — ищу товарища по всему свету, себя не жалею, от дела отрываю. Нахожу, а тот смотрит, глазами лупает — извиняйте, мы с вами не знакомы. Нехорошо. Ну, припомнил?

— Извините, не припоминаю, — сказал я, хотя припомнил.