Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сара Уотерс

Нить, сотканная из тьмы

Посвящается Каролине Халлидей
3 августа 1873 года

Так страшно мне еще никогда не было. Сижу в темноте, лишь из окна падает свет, при котором можно писать. Меня заперли в собственной комнате. Хотели, чтобы это сделала Рут, но та отказалась. «Что? — сказала она. — Чтоб я заперла свою хозяйку, которая ни в чем не виновата?» В конце концов врач забрал у нее ключ и сам запер дверь, а ей велел уйти. Теперь дом полон голосов, все произносят мое имя. Если закрыть глаза и прислушаться, вечер покажется вполне обычным. Можно представить, что я поджидаю миссис Бринк, которая отведет меня в темный круг, где Маделина или другая девушка пунцовеет при мысли о Питере, его косматой темной бороде и сияющих руках.

Но миссис Бринк одна-одинешенька лежит в своей холодной постели, а Маделина Сильвестр бьется в припадке. Питер же Квик исчез — думаю, навеки.

Он был чересчур груб, а Маделина слишком взвинчена. Когда я известила, что чувствую его, она вздрогнула и зажмурила глаза.

— Это же Питер, — сказала я — Вы не боитесь его, правда? Смотрите, вот он, взгляните же, откройте глаза.

Но Маделина лишь повторяла:

— О, я ужасно боюсь! Пожалуйста, мисс Дауэс, не подпускайте его ближе!

Что ж, многие дамы так говорили, когда впервые оставались с ним наедине. Услышав ее, Питер расхохотался:

— Что еще за новости? Неужто я тащился в этакую даль лишь за тем, чтобы меня отправили обратно? Знаешь ли ты, сколько мук я претерпел на тяжком пути, и все ради тебя?

Маделина расплакалась — да, бывает, кое-кто плачет.

— Питер, будь мягче, — сказала я, — Маделина просто испугалась. Стань чуть ласковей, и она, конечно же, тебя подпустит.

Но когда он тихо шагнул и коснулся ее рукой, она тотчас пронзительно вскрикнула, вся напряглась и побелела.

— Ну что еще такое, глупая девчонка? — заворчал Питер. — Ты все портишь. Хочешь стать лучше или нет?

Однако Маделина лишь опять взвизгнула, упала и забилась на полу. Никогда не видела, чтобы дама так себя вела.

— Боже мой, Питер! — ахнула я.

Он зыркнул на меня, буркнул: «Ах ты, сучонка!» — и ухватил Маделину за ноги, а я зажала ей рот. Я лишь хотела, чтобы она утихомирилась и перестала дергаться; потом я увидела на своих руках кровь и решила, что Маделина прикусила язык или расквасила нос. Сначала я даже не поняла, что это кровь — такой она была темной, теплой и густой, будто сургуч.

Даже окровавленная, Маделина вопила, и в конечном счете вся эта кутерьма привлекла миссис Бринк — в холле раздались ее шаги и испуганный голос:

— Что случилось, мисс Дауэс? Вы ушиблись? Поранились?

Услыхав ее, Маделина вывернулась и во всю мочь крикнула:

— Миссис Бринк! Караул! Убивают!

Питер ударил ее по лицу, после чего она смолкла и замерла. Я подумала, мы и впрямь ее убили.

— Что ты наделал, Питер? — сказала я. — Уходи! Отправляйся обратно!

Он уже шагнул к будуару, но тут скрипнула дверная ручка, и в комнате появилась миссис Бринк, открывшая дверь своим ключом. В руках она держала лампу.

— Притворите дверь, — сказала я. — Здесь Питер, свет причиняет ему боль.

— Что случилось? — повторяла миссис Бринк. — Что вы натворили?

Она взглянула на Маделину, неподвижно лежавшую на полу гостиной, на ее разметавшиеся рыжие волосы, на мою порванную нижнюю юбку и руки в крови, уже не темной, но алой. Потом увидела Питера. Закрыв руками лицо, он кричал:

— Уберите свет!

Плащ его распахнулся, открыв белые ноги; лампа задрожала в руках миссис Бринк. Она вскрикнула, вновь посмотрела на меня, на Маделину и схватилась за сердце.

— Неужели и она? — проговорила миссис Бринк. — Ой, мамочки!

Затем поставила лампу и отвернулась лицом к стене; когда я к ней подошла, она уперлась руками в мою грудь и оттолкнула меня.

Я оглянулась на Питера, но он исчез. Лишь колыхалась темная штора, посеребренная отметиной его руки.

Но умерла-то не Маделина, а миссис Бринк. Маделина была лишь в обмороке; когда служанка ее одела и отвела в другую комнату, я слышала, как она там мечется и кричит. А миссис Бринк все слабела и слабела и потом уже вовсе не могла стоять. С заполошным криком в гостиную прибежала Рут и уложила ее на диван.

— Ничегошеньки, сейчас вам полегчает. Видите, вот она я, а туточки мисс Дауэс, которая вас любит, — бормотала она, сжимая ей руку.

Казалось, миссис Бринк ужасно хочет заговорить, но не может. Тогда Рут сказала, что нужно послать за врачом. Пока тот осматривал больную, она плакала и крепко держала ее за руку, не желая выпускать. Вскоре миссис Бринк умерла. Так ни словечка и не вымолвила, сказала Рут, все только мамочку звала. Врач пояснил, что умирающие дамы частенько ведут себя как дети. Еще сказал, что и без того слабое сердце миссис Бринк сильно разбухло и просто удивительно, как она вообще жила так долго.

Он бы и ушел, не догадавшись спросить, что же напугало покойницу, но тут явилась миссис Сильвестр и приказала осмотреть Маделину. Увидев на ее теле синяки, врач сник и сказал, что дело-то подозрительнее, чем он думал.

— Подозрительнее? — громыхнула миссис Сильвестр. — По-моему, это преступление!

Вызывают полицию, меня запирают в комнате, полицейский расспрашивает Маделину, кто ее изранил. Питер Квик, отвечает она, и все недоумевают:

— Питер Квик? Какой еще Питер Квик? Что вы хотите сказать?

Сейчас август, но во всем огромном доме не топят, и я ужасно озябла. Наверное, мне уже никогда не согреться! Никогда не успокоиться. Никогда не стать собой. Я оглядываю комнату и не вижу ничего своего. Слышу запах цветов в саду миссис Бринк и духов на столике ее матери, вижу отполированное дерево, цветастый ковер, папиросы, которые я свернула для Питера, сверкающие украшения в шкатулке и собственное белое лицо, отраженное в стекле, но все это кажется чужим. Как бы мне хотелось закрыть глаза, а потом открыть их и увидеть, что я вновь на Бетнал-Грин у моей тетушки, которая сидит в своем деревянном кресле. Я бы даже согласилась очутиться в номере гостиницы мистера Винси, где окно выходит на глухую кирпичную стену. Там в сто раз лучше, чем нынче здесь.

Уже так поздно, что в Хрустальном дворце1 погасили лампы. На фоне неба виден лишь его огромный темный силуэт.

Я слышу голос полицейского и крики миссис Сильвестр, от которых плачет Маделина. Спальня миссис Бринк — единственное тихое место во всем доме; я знаю, что ее хозяйка там, совсем одна в темноте. Укрытая одеялом, она лежит прямо и совершенно неподвижно, волосы ее распущены. Может быть, она прислушивается к крикам и плачу и все еще хочет что-то сказать. Я знаю, что она сказала бы, если б могла. Знаю так хорошо, что, кажется, это слышу.

Ее тихий голос, который слышу только я, страшнее всего прочего.

Часть первая

24 сентября 1874 года

Папа говаривал, что любую историю можно превратить в сказку, вопрос лишь в том, с чего начать и чем закончить. В этом, говорил он, вся премудрость. Возможно, его истории было нетрудно вот так просеять, подразделить и классифицировать — великие жизни, великие труды — и каждой придать изящный, блестящий и законченный вид, словно литерам в типографском наборе.

Если б сейчас папа был рядом! Я бы спросила, с чего он начал бы рассказ, к которому я нынче приступаю. Я бы разузнала, как изящно поведать историю тюрьмы Миллбанк, вместившей столь много разных судеб и столь необычной по форме, тюрьмы, в которую ведет мрачный путь из множества ворот и петлистых проходов. Начал бы он с возведения стен узилища? Я так не смогу, потому что уже забыла дату постройки, которую мне сообщили сегодня утром; кроме того, острог столь прочен и древен, что невозможно представить время, когда он не восседал на унылом пятачке близ Темзы, отбрасывая тень на тамошнюю черную землю. Возможно, папа начал бы с того, как три недели назад меня посетил мистер Шиллитоу, или с того, как нынче в семь утра Эллис подала мне серое платье и накидку... Нет, разумеется, в папином начале не фигурировали бы дама и ее горничная, нижние юбки и распущенные волосы.

Пожалуй, он бы начал с ворот Миллбанка — места, которого не минует всякий посетитель, прибывший на экскурсию по тюрьме. Что ж, пусть это будет и моим началом: меня встречает привратник, который отмечает мое имя в каком-то здоровенном гроссбухе, затем караульный проводит меня через узкую арку, и я готова ступить в собственно тюремные угодья...

Однако перед тем вынуждена притормозить и чуть повозиться со своей однотонной, но широкой юбкой, которая зацепилась за какую-то выступающую железяку, то ли камень. Думаю, папа не стал бы докучать вам юбочными подробностями, но я это делаю, поскольку именно в тот момент, как отрываю взгляд от своего подметающего землю подола, впервые вижу пятиугольники Миллбанка, которые своей внезапной близостью производят жуткое впечатление. Смотрю, и сердце бьется сильнее, наползает страх.

Неделю назад мистер Шиллитоу передал мне план Миллбанка, который с тех пор пришпилен к стене у моего письменного стола. На схеме тюрьма обладает странным очарованием: пятиугольники выглядят лепестками геометрического цветка, а порой напоминают разноцветные секции раскрасок, какими забавляются в детстве. Разумеется, вблизи Миллбанк теряет очарование. Размер тюрьмы огромен, а линии и углы, воплощенные в стенах и башнях из желтого кирпича и окнах за жалюзи, выглядят чьей-то ошибкой или извращением. Кажется, будто здание планировал человек, охваченный кошмаром или безумием, либо оно и задумано для того, чтобы свести с ума его обитателей. Уж я бы точно свихнулась, если б служила здесь надзирательницей. Как бы то ни было, я трепетно следовала за своим вожатым и только раз замедлила шаг, чтобы оглянуться и посмотреть на клинышек неба. Внутренние ворота Миллбанка расположены у соединения двух пятиугольников, к ним добираешься сужающейся гравийной дорожкой, чувствуя, как стены с обеих сторон надвигаются, будто сходящиеся скалы Босфора. Тени от желтушных кирпичей имеют цвет кровоподтека. Земля под стенами сырая и темная, словно табак.

Из-за нее воздух казался прокисшим, но стал вовсе тухлым, когда меня ввели в тюрьму и заперли за мной ворота. Сердце мое заколотилось еще сильнее и продолжало бухать, пока я сидела в унылой комнатушке и наблюдала за надзирателями, которые, хмуро переговариваясь, мелькали в дверном проеме. Наконец появился мистер Шиллитоу; я пожала ему руку и сказала:

— Рада вас видеть! А то уж я стала бояться, что меня примут за новенькую заключенную и отведут в камеру!

Он рассмеялся и ответил, что подобных недоразумений в Миллбанке не случалось.

Затем мы вместе отправились в тюремные строения, поскольку мистер Шиллитоу решил, что лучше всего сразу препроводить меня в кабинет начальницы женского отделения, главной надзирательницы мисс Хэксби. По дороге он объяснял наш маршрут, который я пыталась мысленно соотнести со схемой, но планировка тюрьмы так своеобычна, что вскоре я запуталась. Знаю, что в пятиугольники, где содержали мужчин, мы не входили. Лишь миновали ворота, что вели к тем корпусам от шестиугольного здания в центре тюрьмы, где располагались кладовые, лазарет, кабинеты самого мистера Шиллитоу и всех его подчиненных, изоляторы и часовня.

— У нас тут прямо настоящий городок! — сказал мой провожатый, кивнув на окно, за которым ряд труб исторгал желтый дым, зарождавшийся в топках тюремной прачечной. — Полное самообеспечение. Полагаю, мы бы успешно выдержали осаду.

Он говорил с гордостью, хотя сам же усмехнулся, и я ответила ему улыбкой. Если я оробела, когда внутренние ворота отсекли меня от света и воздуха, то теперь вновь занервничала, когда мы углубились в тюрьму и тот вход остался в начале тусклой и запутанной тропы, по которой одной мне в жизни не вернуться. На прошлой неделе, разбирая бумаги в папином кабинете, я наткнулась на альбом с тюремными зарисовками Пиранези2 и целый час тревожно их рассматривала, представляя мрачные и ужасные сцены, которые поджидают меня сегодня. Разумеется, все было иначе, нежели в моих фантазиях. Мы просто шли чередой опрятных побеленных коридоров, на перекрестках которых нам салютовали надзиратели в темных тюремных мундирах. Но именно аккуратность и похожесть коридоров и людей вселяла беспокойство: можно было десять раз провести меня одним и тем же путем, и я бы о том не догадалась. Обескураживал и здешний мерзкий шум. Постовой отпирает взвизгнувшую петлями решетку, потом захлопывает ее и грохочет засовом, а пустые коридоры полнятся гулким эхом других решеток, запоров и щеколд, дальних и ближних. Кажется, будто тюрьма пребывает в центре незримого нескончаемого шторма, от которого звенит в ушах.

Мы подошли к старинной клепаной двери с оконцем, оказавшейся входом в женский корпус. Надзирательница, впустившая нас, сделала перед мистером Шиллитоу книксен; поскольку она была первой женщиной, которую я встретила в тюрьме, я не преминула внимательно ее разглядеть. Моложавая, бледная и весьма неулыбчивая дама была одета в серое шерстяное платье, черную мантильку, серую соломенную шляпку с голубой лентой и тяжелые черные башмаки на сплошной подошве; вскоре я пойму, что это тюремная униформа. Заметив мой взгляд, женщина снова сделала книксен, а мистер Шиллитоу нас представил:

— Мисс Ридли, старшая надзирательница. Мисс Приор, наша новая Гостья.

Следуя за мисс Ридли, я услышала размеренное металлическое звяканье и заметила, что, подобно мужчинам-надзирателям, дама носит широкий кожаный ремень с латунной пряжкой, возле которой на цепочке подвешены до блеска затертые тюремные ключи.

Безликими коридорами она провела нас к винтовой лестнице, поднимавшейся на вершину башни, где в светлой, белой и полной окон круглой комнате располагался кабинет мисс Хэксби.

— Вы поймете, насколько логична такая планировка, — говорил мистер Шиллитоу, когда мы, задыхаясь и багровея, взбирались по ступеням.

Конечно, я это сразу поняла: из башни, возведенной в центре пятиугольных дворов, обозреваешь стены с зарешеченными окнами, которые образуют внутренний фасад женского корпуса. Комната самая обычная. Голый пол. Меж двух стоек провисла веревка — граница для заключенных, ибо дальше — письменный стол. За ним что-то писала в большой черной книге сама мисс Хэксби — «тюремный Аргус», как с улыбкой назвал ее мистер Шиллитоу. Увидев нас, она встала, сняла очки и тоже сделала книксен.

Дама миниатюрная, идеально белые волосы. Острые глазки. К побеленной кирпичной стене за столом намертво привинчена эмалированная табличка с потемневшим текстом:


Ты положил беззакония наши пред Тобою и тайное наше пред светом лица Твоего.


Когда входишь в эту комнату, возникает неодолимое желание тотчас пройти к изогнутому окну и обозреть открывающийся внизу вид. Заметив мое нетерпение, мистер Шиллитоу предложил:

— Пожалуйста, мисс Приор, взгляните.

Секунду я изучала дворы, а затем всмотрелась в неказистые тюремные стены с рядами прищурившихся окон.

— Не правда ли, весьма необычный и устрашающий вид? — спросил мистер Шиллитоу. — Перед вами вся женская тюрьма: за каждым окном одиночная камера с узницей.

— Сколько сейчас человек на вашем попечении? — обратился он к мисс Хэксби.

Двести семьдесят, был ответ.

— Двести семьдесят! — повторил мистер Шиллитоу, качая головой. — На секунду представьте сих несчастных женщин, мисс Приор, и все темные кривые дорожки, что привели их в Миллбанк. Здесь воровки, проститутки и оскотиненные пороком существа, коим неведомы стыд, долг и прочие возвышенные чувства, — да-да, можете быть уверены. Общество сочло их преступницами и передало нам с мисс Хэксби под нашу неусыпную заботу...

«Но как обеспечить ее надлежащим образом?» — спросил директор.

— Мы прививаем им верные навыки. Учим молиться, учим благопристойности. Однако в силу необходимости большую часть времени они проводят в одиночестве, в окружении камерных стен. Кто-то здесь на три года... — Мистер Шиллитоу кивнул на окна перед нами. — Кто-то на шесть или семь лет. Вот они: заперты и размышляют. Можно удержать их языки, занять их руки, но души, мисс Приор, их презренные воспоминания, низменные мысли и подлые устремления мы устеречь не в силах... Верно, мисс Хэксби?

— Да, сэр.

— И все же он полагает, что Гостья сможет оказать на них благотворное воздействие? — спросила я.

Определенно, был ответ. Он в том уверен. Сии беззащитные души сродни детям или дикарям, они впечатлительны, нужен лишь ладный шаблон, чтобы их сформировать.

— Этим могли бы заняться наши смотрительницы, но смены их долги, обязанности тяжелы. Порой заключенные ожесточаются и подчас бывают грубы. Но если сей труд возьмет на себя дама, мисс Приор, если она придет к ним! Дайте им лишь понять, что она оставила свою обустроенную жизнь единственно для того, чтобы их навестить и поинтересоваться их жалкими судьбами! Стоит им увидеть разительный контраст между ее речью, манерами и их убогим поведением, как они оробеют, размякнут и покорятся... Я был тому свидетелем! Это видела мисс Хэксби! Тут вопрос воздействия, сострадания, податливой восприимчивости...

И дальше в том же духе. Разумеется, большую часть этого я уже слышала в нашей гостиной, и тогда, под хмурые взгляды матери и медленное тиканье часов на каминной полке, его речь выглядела превосходно. После кончины вашего бедного батюшки вы прискорбно бездеятельны, мисс Приор, сказал мистер Шиллитоу. Он заглянул, чтобы забрать комплект книг, который дал отцу, и не понял, что я не ленива, но больна. Тогда я этому порадовалась. Однако теперь, когда передо мной были эти блеклые тюремные стены, когда я чувствовала взгляды мисс Хэксби и мисс Ридли, которая, сложив руки на груди, стояла у двери, а на ремне ее болталась цепочка с ключами, теперь мне стало невыразимо страшно. На мгновенье захотелось, чтобы они разглядели мою слабость и отправили домой, словно мать, которая во избежание обмороков и криков в притихшем зале увозила меня из театра, видя мою чрезмерную взволнованность спектаклем.

Они не разглядели. Мистер Шиллитоу все говорил об истории тюрьмы, ее режиме, персонале и посетителях. Я слушала и кивала, мисс Хэксби тоже покачивала головой. Немного погодя где-то в тюремных корпусах прозвонил колокол, отчего все трое одинаково шевельнулись, и мистер Шиллитоу заметил, что слишком разговорился. Колокол был сигналом, по которому заключенные выходили во двор; мистер Шиллитоу оставлял меня на попечение надзирательниц, но просил днями непременно к нему заглянуть и поделиться впечатлениями. Он взял меня за руку, однако удержал, когда я хотела проследовать за ним к столу.

— Нет-нет, постойте еще немного. Мисс Хэксби, будьте любезны, составьте компанию нашей Гостье. Ну, мисс Приор, смотрите в оба, тогда увидите нечто!

Надзирательница придержала дверь, и его поглотил сумрак башенной лестницы. Мы с мисс Хэксби встали у окна, мисс Ридли расположилась по соседству. Внизу простирались три земляных двора, разделенных высокими кирпичными стенами, что бежали от главной башни, точно спицы тележного колеса. Над нами висело грязное городское небо, исполосованное солнечными лучами.

— Славный денек для сентября, — сказала мисс Хэксби, вновь переводя взгляд на дворы.

Я тоже смотрела вниз и ждала.

На время все замерло — дворы, как и все вокруг, были безнадежно унылы: сплошь песок и гравий, ни былинки, чтоб задрожала под ветерком, ни жучка-червячка, чтоб склевала птица. Но через минуту-другую в углу одного двора я уловила шевеленье, повторенное в соседних дворах. Открывались двери, выходили узницы; пожалуй, я еще не видела столь необычного и впечатляющего зрелища: с высоты люди казались крохотными, точно куклы в часах или бусины на нитке. Заключенные протекли во дворы и вытянулись тремя большими бесшовными петлями; через секунду я бы уже не сказала, кто вышел первой, а кто последней, ибо все были одеты совершенно одинаково: бурый балахон, белый чепец, на шее бледно-голубой шарф. Все брели единым унылым шагом и разнились лишь в позах: кто-то понурился, кто-то прихрамывал; одни бедолаги, внезапно озябнув, съежились и обхватили себя руками, другие обратили лица к небу, а одна, показалось мне, даже подняла глаза к нашему окну и взглянула на нас в упор.

Перед нами были все заключенные, почти три сотни: по девяносто женщин в каждом большом кружащем ряду. В углу каждого двора стояла пара надзирательниц в темных накидках — они обязаны наблюдать за узницами до конца прогулки.

Мне показалось, что мисс Хэксби с неким удовольствием разглядывает ковыляющих женщин.

— Видите, как они знают свое место, — сказала начальница. — Заключенные должны сохранять определенную дистанцию. Тот, кто ее нарушит, получает взыскание и лишается послаблений. Из старух, больных, немощных или совсем молоденьких девочек (Прежде у нас были девочки лет двенадцати-тринадцати, верно, мисс Ридли?) смотрительницы организуют особый круг.

— Как тихо они идут! — сказала я.

Мне пояснили, что заключенные должны хранить молчание во всех частях тюрьмы; им запрещено говорить, свистеть, петь, мычать, «а также производить любые самовольные звуки», кои не требуются для изложения просьбы к смотрительнице или Гостье.

— Сколько им так ходить? — спросила я.

Час.

— А если дождь?

В случае дождя прогулка отменяется. Для смотрительниц это тяжелые дни, ибо от долгого заточения в четырех стенах узницы «егозят и становятся дерзкими».

Мисс Хэксби говорила, а сама пристально вглядывалась в заключенных: одна петля пошла медленнее, не согласуясь с кругами в соседних дворах.

— Из-за этой... — она назвала имя женщины, — весь ряд идет расхлябанно. На обходе не забудьте переговорить с ней, мисс Ридли.

Меня поразило, что мисс Хэксби различает женщин; когда я об этом сказала, она улыбнулась и ответила, что весь их срок ежедневно видит заключенных на прогулке «и уже семь лет, как начальница, а перед тем была старшей смотрительницей Миллбанка, а до того служила рядовой надзирательницей в тюрьме Брикстон». В общем и целом в остроге она провела двадцать один год, что больше совокупного срока нескольких осужденных. Однако некоторые из тех, кто сейчас гуляет, ее пересидят. Она видела, как они садились, но, смеет надеяться, уже не увидит, как они выходят...

Я спросила, не легче ли управляться с такими заключенными, ведь они хорошо знают тюремные порядки.

— О да, — кивнула мисс Хэксби. — Не правда ли, мисс Ридли? Ведь мы предпочитаем тех, у кого большие сроки?

— Уж так, — ответила надзирательница. — Мы любим долгосрочниц с одним преступлением — ну всяких там отравительниц, детоубийц и обливательниц купоросом, кого судьи помиловали и уберегли от веревки. Будь они все такие, смотрительниц можно распускать по домам, заключенные сами бы себя сторожили. Самое беспокойство от всякой шелупони — воровок, проституток, фальшивомонетчиц, вот уж чертовки, мисс! От роду бедокурят и ничего другого не хотят. Этим лишь бы увильнуть от правил да выдумать, как посильнее нам досадить. Дьяволицы!

Она говорила очень спокойно, но сами слова заставили меня поморщиться. Возможно, дело было лишь в связке ключей, что висела на ее поясе и временами немелодично брякала, однако и в голосе мисс Ридли мне послышались стальные нотки. Он походил на засов, который выдергивали из гнезда резко или плавно, но с непременным лязгом. Секунду я разглядывала ее, затем вновь повернулась к мисс Хэксби, которая лишь кивала, соглашаясь с коллегой, и теперь слегка улыбнулась.

— Вот увидите, как смотрительницы привязываются к своим подопечным! — сказала она, сверля меня острыми глазками, и чуть погодя спросила: — Мы кажемся вам суровыми, мисс Приор?

Разумеется, добавила она, я составлю собственное мнение о характерах заключенных. Мистер Шиллитоу просил меня стать для них Гостьей, за что она ему благодарна, и я могу проводить с ними время, как считаю нужным. Однако она должна сказать мне то, что сказала бы любой даме или господину, кто явился бы проведать ее подопечных.

— Будьте бдительны, — с невероятным нажимом произнесла мисс Хэксби. — Будьте бдительны, общаясь с заключенными!

Я должна следить, сказала она, за своими вещами. В прежней жизни многие острожницы были воровками; если оставить на виду часы или носовой платок, у них возникнет искус возврата к старым привычкам, а потому желательно подобные вещицы не выставлять напоказ, но прятать подальше, как я «скрывала бы кольца и безделушки от глаз служанки, дабы не зарождать в той беспокойных мыслей о краже».

Необходимо также следить за темой бесед. Нельзя рассказывать о жизни и событиях за тюремными стенами, даже о том, что пишут в газетах, — это в особенности, сказала мисс Хэксби, поскольку «газеты здесь запрещены». Возможно, кто-нибудь станет искать во мне наперсницу и советчицу; в таком случае я должна подать совет, какой дала бы смотрительница, — «устыдиться своей вины и размышлять о благонравной жизни в будущем». Нельзя ничего обещать заключенной, нельзя принимать никаких предметов и сообщений для передачи родным и друзьям на воле.

— Если заключенная скажет, что ее мать больна или при смерти, если отрежет локон и станет умолять передать его как весточку умирающей, вы должны отказать. Согласитесь, и осужденная обретет над вами власть, мисс Приор. Зная о вашем проступке, она станет использовать вас для всяческой злонамеренности.

На ее веку в Миллбанке, сказала мисс Хэксби, была пара таких прискорбных случаев, которые закончились весьма печально для всех участников...

Вот, пожалуй, и все предостережения. Я выразила за них признательность, однако во все время речи мучительно помнила о присутствии мордатой неразговорчивой надзирательницы и чувствовала себя так, словно благодарила мать за строгую рекомендацию, когда Эллис еще убирала со стола. Я вновь обратила взгляд на двигавшихся по кругу женщин и молчала, думая о своем.

— Вижу, вам приятно на них смотреть, — сказала мисс Хэксби.

Она еще не встречала гостя, кому не нравилось бы наблюдать за прогулкой. На ее взгляд, зрелище оказывает целебное воздействие — будто смотришь на рыбок в банке.

После этого я отошла от окна.

Кажется, мы еще немного поговорили о тюремных правилах, но вскоре начальница, взглянув на часы, сказала, что теперь мисс Ридли могла бы сопроводить меня для ознакомления с камерами.

— Сожалею, что не могу показать их сама, но у меня громадье утренней работы, — вздохнула мисс Хэксби, кивнув на объемистый черный том на своем столе. — Это «Книга характеристик», куда я должна занести все рапорты моих смотрительниц. — Она надела очки, и ее острые глазки стали еще острее. — Сейчас я узнаю, насколько в эту неделю узницы были благонравны и насколько грешны!

Мисс Ридли повела меня к сумрачной лестнице. Этажом ниже мы миновали еще одну дверь.

— Что там за комнаты? — спросила я.

Личные апартаменты мисс Хэксби, где она обедает и почивает, ответила надзирательница, и я подумала, каково лежать в тихой башне, когда за окном со всех сторон вздыбились тюремные стены.

На плане, пришпиленном возле моего стола, я вижу отметку башни. Кажется, могу определить и маршрут, каким вела меня мисс Ридли. Она шла весьма резво, без колебаний выбирая дорогу в однообразных коридорах, точно стрелка компаса, что неизменно указывает на север. Мисс Ридли сообщила, что общая протяженность тюремных коридоров три мили, а на вопрос, не трудно ли их различать, фыркнула. В первое время, сказала она, вечером новенькая смотрительница преклоняет голову к подушке и видит один и тот же белый бесконечный коридор.

— Так продолжается с неделю, а затем она уже превосходно ориентируется. Через год даже мечтает для разнообразия заблудиться.

Сама мисс Ридли служит здесь уже дольше мисс Хэксби. Может справлять службу даже с завязанными глазами.

На этих словах она улыбнулась, но весьма кисло. Лицо у нее белое и гладкое, точно лярд или воск, глаза блеклые, с набрякшими веками без ресниц. Еще я отметила ее очень чистые, гладкие руки, которые она, видимо, оттирает пемзой. Ногти аккуратно срезаны до мяса.

Больше мисс Ридли не разговаривала, пока мы не достигли жилой зоны, то есть решетчатой перегородки, впустившей нас в длинный, промозглый и по-монастырски тихий коридор, где располагались камеры. Коридор футов шесть шириной, пол посыпан песком, стены и потолок в известковой побелке. Высоко слева — так высоко, что даже мне не заглянуть, — протянулся ряд окон с толстыми стеклами, забранными решетками, а по всей противоположной стене шли двери: дверь за дверью, дверь за дверью, все абсолютно одинаковые, будто темные неразличимые входы, среди каких порой мечешься в ночном кошмаре. В коридор они пропускали чуточку света и некое амбре. Этот смутный, но мерзкий запах я уловила еще на дальних подступах к зоне и слышу даже сейчас, когда пишу в дневнике! Несло затхлой вонью того, что здесь называют парашей, и стоялым духом от множества дурно пахнущих ртов и немытых ног.

Мисс Ридли известила, что мы находимся в первой зоне, отряде «А». Всего здесь шесть отрядов — по два на каждом этаже. Отряд «А» составлен из вновь прибывших, которых тут называют «третий класс».

Матрона ввела меня в первую пустую камеру, похлопав по косяку с двойной дверью: деревянная, с засовом и железная решетка на личине.

— Днем решетки заперты, а двери открыты — так на обходе мы видим заключенных, да и вонь в камерах слабее, — объяснила мисс Ридли, закрывая обе двери, отчего комната сразу потемнела и будто съежилась.

Подбоченившись, надзирательница огляделась и сообщила, что камеры здесь весьма приличные: просторные и «выстроены на совесть» — стены двойной кладки, которая не дает переговариваться с соседом...

Я отвернулась. Даже в сумраке беленая камера была столь неприглядна и так гола, что и сейчас, закрыв глаза, я вполне отчетливо ее вижу. Под потолком единственное оконце желтого стекла, затянутое сеткой, — наверняка одно из тех, на которые мы с мистером Шиллитоу смотрели из главной башни. Возле двери эмалированная табличка с перечнем «Правил для заключенных» и «Молитвой преступников». На некрашеной деревянной полке кружка, миска, солонка, Библия и духовная книга «Спутник узника». Стул, стол, свернутая подвесная койка, да еще лоток с холщовыми мешками и красными нитками и ведро-параша под обшарпанной эмалированной крышкой. На узком подоконнике старый казенный гребень, в обломанных зубьях которого застряли волоски и перхоть.

Как оказалось, лишь этим гребешком камера отличалась от других. Личные вещи были запрещены, а казенные — кружки, миски, Библии — требовалось содержать очень аккуратно и выкладывать рядком по единому образцу. Совместный с мисс Ридли обход камер первого этажа, унылых и безликих, подействовал крайне угнетающе, к тому же от здешней геометрии у меня закружилась голова. Разумеется, жилая зона повторяет пятиугольные линии внешних стен, отчего имеет странную планировку: едва мы достигали конца одного белого и унылого коридора, как оказывались в начале другого, точно такого же, лишь уходившего под неестественным углом. На пересечении двух коридоров устроена винтовая лестница. В месте соединения жилых зон поднимается башенка, в которой надзирательница каждого этажа имеет свою комнатушку.

Все это время за окнами слышалось размеренное шарканье ног в тюремном дворе. Когда мы добрались до самого дальнего ответвления жилой зоны, вновь ударил тюремный колокол, отчего ритм шарканья замедлился, а потом сбился; мгновенье спустя захлопали двери, заскрежетали щеколды, прилетело хрусткое эхо шагов по песку. Я взглянула на мисс Ридли.

— Заключенные идут, — невозмутимо сказала она.

Шаги скрипели уже громче, потом еще громче и еще громче. Наконец они стали невозможно громки, но узниц, которые были совсем рядом, мы не видели, потому что в нашем походе трижды сворачивали за угол.

— Точно призраки!

Я вспомнила рассказы о римских легионерах, которые подчас разгуливают в подвалах Сити. Наверное, в последующих веках, когда тюрьма исчезнет с лица земли, в ее развалинах будет гулять такое же эхо.

— Призраки? — переспросила мисс Ридли, как-то странно меня разглядывая.

Тут из-за угла показались заключенные, вдруг став невероятно реальными — не призраки, не куклы и не бусины в связке, какими выглядели прежде, но сгорбленные женщины и девушки с грубыми лицами, на которых возникало покорное выражение, когда, подняв взгляды, они узнавали мисс Ридли. Впрочем, меня они рассматривали весьма откровенно.

Разглядывали, но все четко разошлись по камерам. Следом шествовала надзирательница, запиравшая решетки.

Кажется, ее зовут мисс Маннинг.

— Мисс Приор впервые у нас, — представила меня мисс Ридли, и надзирательница кивнула — ее уведомили о моем приходе.

Как мило, что я решила проведать их девочек, улыбнулась она. Не угодно ли мне с одной переговорить? Да, пожалуй, ответила я. Надзирательница подвела меня к еще не закрытой камере и поманила ее обитательницу:

— Эй, Пиллинг! Тут новая Гостья тобой интересуется. Иди покажись! Давай шустрее!

Узница подошла и сделала книксен. После резвого кружения во дворе лицо ее раскраснелось, над губой чуть блестела испарина.

— Назовись и скажи, за что сидишь, — приказала Маннинг, и женщина тотчас ответила, чуть запнувшись:

— Сьюзен Пиллинг, мэм. Осуждена за воровство.

Мисс Маннинг показала на эмалированную табличку, висевшую перед входом в камеру, где значились тюремный номер, категория, статья и дата освобождения заключенной.

— Сколько вы уже здесь, Пиллинг? — спросила я.

Семь месяцев, ответила узница. Я кивнула. Сколько ей лет? Я ожидала услышать, около сорока, но, оказалось, двадцать два года. Опешив, я снова кивнула. Как ей тут живется? — задала я следующий вопрос.

Весьма сносно, был ответ; мисс Маннинг к ней добра.

— Не сомневаюсь, — сказала я.

Повисло молчание. Чувствуя на себе взгляды заключенной и надзирательниц, я вдруг вспомнила, как мать бранила меня, двадцатидвухлетнюю, за неразговорчивость, когда ездим с визитами. Следует справиться о здоровье детей, поговорить о развлечениях хозяйки, о ее живописи или шитье. Отметить покрой ее платья...

Взглянув на грязно-бурый балахон Сьюзен Пиллинг, я спросила, как ей здешнее одеяние. Оно саржевое или полушерстяное? Тут вперед выступила мисс Ридли и приподняла юбку узницы. Платье полушерстяное, сказала она. Чулки — синие с малиновой каймой, очень грубые — шерстяные. Одна нижняя юбка фланелевая, другая саржевая. Тяжелые башмаки, сказали мне, в тюремной мастерской стачали заключенные-мужчины.

Пока надзирательница перечисляла предметы одежды, узница стояла неподвижно, как манекен, и я сочла себя обязанной нагнуться и пощупать складку ее платья. Оно пахло... ну, как и должно пахнуть полушерстяное платье, которое в подобном месте целый день носит вспотевшая женщина, а потому следующий вопрос был о том, как часто здесь меняют одежду. Платье — раз в месяц, ответили надзирательницы. Нижние юбки, сорочки и чулки — раз в две недели.

— А как часто вам дозволено мыться? — Я адресовала вопрос заключенной.

— По желанию, мэм, но не чаще двух раз в месяц.

Я взглянула на ее исцарапанные руки, которые она держала перед собой; интересно, часто ли она мылась, до того как попала в Миллбанк?

Еще я подумала: о чем же нам говорить, если бы нас оставили в камере вдвоем? Но вслух сказала:

— Что ж, возможно, я опять вас навещу, и тогда вы расскажете, как проводите здесь свои дни. Вам бы хотелось?

Очень, тотчас ответила узница и спросила, не собираюсь ли я пересказывать истории из Писания.

Мисс Ридли пояснила, что другая Гостья приходит по средам, читает заключенным Библию, а потом задает вопросы по тексту. Я ответила Пиллинг, что читать не стану, но буду только выслушивать, надеясь узнать их истории. Узница взглянула на меня, однако ничего не сказала. Мисс Маннинг отправила ее обратно в камеру и заперла решетку.

Покинув эту зону, еще одной винтовой лестницей мы поднялись на следующий этаж к отрядам «С» и «D». Здесь содержат штрафников: неисправимых нарушителей режима, тех, кто провинился в Миллбанке или за проступки был выслан из других исправительных учреждений. В этой зоне запирают обе двери, отчего в коридорах темнее и смрад гуще. Надзирательницей здесь дородная бровастая женщина по имени — надо же! — миссис Притти.3 Точно хранитель Музея восковых фигур, она шествовала впереди нас, останавливаясь перед дверьми камер наиболее страшных и занимательных личностей, чтобы поведать об их преступлениях.

— Джейн Хой — детоубийца, мэм. Злюка из злюк...

— Феба Джекобс — воровка. Поджигала свою камеру...

— Дебора Гриффитс — карманница. Помещена сюда за плевок в капеллана.

— Джейн Сэмсон — самоубийца...

— Самоубийца? — переспросила я.

— Травилась опием, — прищурилась миссис Притти. — Семь попыток, в последний раз спасена полицейским. Осуждена за нарушение общественного благоденствия.

Я молча смотрела на закрытую дверь.

— Гадаете, откуда мы знаем, что сейчас она не пытается наложить на себя руки? — доверительно склонившись, спросила надзирательница. Вообще-то, я об этом не думала. — Вот, гляньте.

На каждой двери имеется железная заслонка, которую в любой момент можно откинуть, чтобы проконтролировать обитателя камеры; служители называют ее «смотрок», а заключенные — пупок. Я вознамерилась заглянуть в дырочку, но миссис Притти меня остановила, сказав, что близко соваться нельзя. Эти бабы такие коварные — бывали случаи, когда надзирательниц ослепляли.

— Одна девица сточила ложку и...

Я заморгала, поспешно отпрянув от двери. Надзирательница улыбнулась и мягко открыла заслонку.

— Думаю, вас-то Сэмсон не поранит. Гляньте, только осторожненько...

В этой камере окно закрывали железные жалюзи, отчего в ней было темнее, чем в нижних помещениях, и вместо подвесной койки имелась жесткая деревянная кровать, на которой сидела заключенная Джейн Сэмсон. Из мелкой корзинки, что стояла на ее коленях, она выбирала пряди кокосового волокна. Примерно четверть пука была разобрана, но рядом с кроватью стола корзинка больше, в которой узницу поджидала новая работа. Сквозь прутья оконной решетки пробивалась капелька солнца. Его лучики, полные ворсинок и кружащейся пыли, превращали обитательницу камеры в сказочного персонажа — этакую смиренную принцессу, которую на дне озера усадили за непосильную работу.

Женщина подняла взгляд, смигнула и потерла запорошенные ворсинками глаза, а я отступила от двери, и смотрок закрылся. Интересно, подумала я, хотела ли она подать мне знак или окликнуть?

Мисс Ридли повела меня дальше, и мы поднялись на последний этаж, где нас встретила тамошняя надзирательница — темноглазая женщина с добрым и серьезным лицом, которую звали миссис Джелф.

— Пришли взглянуть на моих бедняжек? — спросила она, когда мисс Ридли меня представила.

Большинство ее заключенных составляют те, кого здесь именуют «второй класс», «первый класс» и «звезда»; они работают при открытых дверях, как женщины из отрядов «А» и «В», но их труд легче — узницы вяжут чулки или шьют сорочки, им разрешено пользоваться ножницами, иголками и булавками, что считается проявлением большого доверия. Залитые утренним солнцем камеры показались светлыми и чуть ли не веселенькими. Завидев нас, их обитательницы вставали и делали книксен; меня и здесь разглядывали весьма откровенно. Наконец я сообразила, что они точно так же высматривают детали моей прически, платья и шляпки, как я изучаю их наружность. Наверное, в Миллбанке даже траурное платье покажется модной новинкой.

Многие заключенные этого отряда имели большие сроки, о чем так одобрительно отзывалась мисс Хэксби. Теперь и миссис Джелф нахваливала своих подопечных — мол, здесь наиспокойнейшие женщины во всей тюрьме. Многих, сказала она, еще до конца срока переведут в тюрьму Фулем, где режим чуть мягче.

— Они же у нас прямо ягнятки, правда, мисс Ридли?

Та согласилась, что этих заключенных не сравнить со швалью из отрядов «С» и «D».

— Уж где там! Вон одна сидит — убила мужа, который был с ней жесток, — поди сыщи другую такую благонравную! — Надзирательница кивнула на камеру, где узколицая женщина терпеливо разматывала спутанный клубок пряжи. — У нас, знаете ли, и дамы сидят. Дамы, совсем как вы, мисс!

Я этому улыбнулась, и мы пошли вдоль ряда камер. Из дверного проема одной донесся тоненький крик:

— Мисс Ридли? Это вы? — Женщина прижалась лицом к прутьям решетки. — Ой, матушка, вы еще не говорили обо мне с мисс Хэксби?

Мы подошли ближе, и мисс Ридли связкой ключей ударила по решетке; железный грохот заставил узницу отпрянуть.

— А ну-ка тихо! — рявкнула надзирательница. — Ты что ж думаешь, у меня других дел мало? По-твоему, у мисс Хэксби только и заботы, что слушать твои байки?

— Да я ничего, матушка... — запинаясь, торопливо сказала женщина, — просто вы обещали переговорить. Утром мисс Хэксби половину обхода потратила на Джарвис и меня не повидала. А братец дали показания в суде, и требуется словечко мисс Хэксби...

Мисс Ридли снова ударила по решетке, и заключенная опять вздрогнула.

— Бабонька цепляется к любому, кто пройдет мимо камеры, — шепнула мне миссис Джелф. — Хлопочет о досрочном освобождении, бедняжка; только, думаю, сколько-то годков еще посидит... Ладно, Сайкс, отстань от мисс Ридли... Лучше пройдите вперед, мисс Приор, а то она и к вам привяжется... Ну же, Сайкс, будь паинькой и берись за работу!

Однако узница гнула свое, мисс Ридли ее распекала, а миссис Джелф покачивала головой. Я прошла дальше по коридору. Тюремная акустика придавала удивительную отчетливость жалобному нытью заключенной и ворчанью надзирательницы; все женщины в камерах прислушивались, но, увидев меня перед своей решеткой, опускали взгляды и продолжали шить. Глаза их казались невероятно тусклыми. Лица — бледными, шеи, руки и пальцы — ужасно худыми. Я вспомнила слова мистера Шиллитоу о том, что сердце узницы слабо, впечатлительно и требует ладного шаблона, чтобы его сформировать. И тотчас ощутила, как бьется мое сердце. Я представила, как его вынимают из моей груди, а в разверзшуюся скользкую дыру впихивают грубое сердце одной из этих женщин...

Я коснулась горла, ощутив цепочку медальона, а затем уже пульсирующую жилку, и пошла чуть медленнее. Впереди была арка, отмечавшая поворот в следующий коридор; она скрыла меня от надзирательниц, но углубляться в новый проход я не стала. Привалившись спиной к побеленной тюремной стене, я поджидала своих провожатых.

Вот здесь-то через секунду и произошло нечто любопытное.

Я стояла у первой двери из новой череды камер, возле моего плеча была заслонка глазка-«пупка», а чуть выше — эмалированная табличка со сведениями о заключенной. Лишь она говорила о том, что камера обитаема, ибо узилище источало поразительное безмолвие, казавшееся глубже всей тревожной тишины Миллбанка. Впрочем, не успела я вполне ему удивиться, как оно было нарушено. Нарушил его вздох, всего один, но показавшийся идеальным, сродни вздоху в рассказе; в этой обстановке он так дополнял мое собственное настроение, что подействовал на меня весьма странно. Я забыла о мисс Ридли и миссис Джелф, которые в любую секунду могли появиться для продолжения экскурсии. Забыла историю о беспечной стражнице и заточенной ложке. Отодвинув заслонку, я приникла к смотровой щели. Девушка в камере была так неподвижна, что я затаила дыхание, боясь ее испугать.

Откинув голову и закрыв глаза, она сидела на деревянном стуле. Забытое вязанье лежало на ее коленях, руки были слегка сцеплены, а повернутое к окну лицо ловило жар солнца, озарившего желтое стекло. В солнечном луче резко выделялся тюремный знак — войлочная звезда, небрежно вырезанная и криво пришитая к рукаву ее бурого платья. Из-под чепца выбилась прядь светлых волос, бледное лицо оттеняло линии бровей, губ и ресниц. Определенно, в ней была схожесть со святой или ангелом с картины Кривелли.4


Я разглядывала ее с минуту; за все это время она не пошевелилась и глаз не открыла. В этой неподвижности было нечто набожное, и я, вдруг смутившись, решила, что она молится, и уже хотела отвести глаза. Но вот она шевельнулась. Расцепила и подняла к лицу руки; в огрубелых от работы ладонях мелькнул цветной блик. Она держала цветок — фиалку на поникшем стебельке. Поднесла к губам и подышала на нее — пурпурные лепестки дрогнули и будто засияли...

Глядя на девушку, я почувствовала тусклость окружавшего ее мира, где были узницы в камерах, надзирательницы и даже я сама. Казалось, все мы нарисованы одними и теми же блеклыми красками, но вдруг по ошибке на холсте возник один яркий мазок.

Я не стала гадать, как в здешнем бесплодном месте фиалка отыскала дорогу к этим бледным рукам. Меня пронзила лишь пугающая мысль: в чем же преступление этой девушки? Я вспомнила об эмалированной табличке, что покачивалась над моей головой. Бесшумно закрыв глазок, я подняла на нее взгляд.

Там под тюремным номером и категорией значилось преступление: «Мошенничество и насилие». Дата поступления заключенной — одиннадцать месяцев назад. Срок освобождения через четыре года.

Четыре года! Четыре тюремных года — это, наверное, ужасно долго. Я уже хотела окликнуть узницу, чтобы узнать ее историю, но тут в коридоре послышались голос мисс Ридли и скрип ее башмаков, перемалывающих песок на холодных плитах пола. И я замешкалась, подумав: что будет, если девушку застанут с цветком? Конечно, его отберут, а жалко. Я вышла навстречу служительницам и сказала — в общем-то, правду, — что устала и для первого раза посмотрела достаточно.

— Как вам угодно, мэм, — только и ответила мисс Ридли.

Развернувшись на каблуках, она повела меня обратно; когда решетка коридора захлопнулась, я лишь раз глянула через плечо на тот поворот, испытывая двоякое чувство — радость и острое сожаление. Ничего, сказала я себе, бедняжка все еще будет там, когда я вернусь на следующей неделе.

Надзирательница подвела меня к башенной лестнице, и мы опасливо начали кружной спуск в мрачные нижние приделы, отчего я чувствовала себя Данте, который за Вергилием следует в Ад. Я перешла под опеку мисс Маннинг, а затем караульного, препроводившего меня через первый и второй пятиугольники; оставив записку мистеру Шиллитоу, я миновала внутренние ворота и зашагала по клину гравийной дорожки. Теперь стены пятиугольных корпусов расходились, но неохотно. Солнце набрало силу, и кровоподтеки теней стали гуще.

Я поймала себя на том, что опять разглядываю безрадостные тюремные угодья — голую темную землю с пятачками осоки.

— Скажите, а цветы здесь растут? — спросила я караульного. — Маргаритки или... фиалки?

Ни маргариток, ни фиалок, ответил страж, ни даже одуванчиков. Не хотят расти на здешней земле. Слишком близко к Темзе, «чистое болото».

Так я и предполагала, сказала я и вновь задумалась о том цветке. Может, он пробился сквозь расщелину в кирпичной стене женского корпуса?.. Не знаю.

Вообще-то, я недолго над этим думала. Караульный проводил меня до внешних ворот, где привратник нашел мне извозчика; теперь, когда камеры, запоры, тени и зловоние тюремной жизни остались позади, было невозможно не ощутить собственную свободу и не возблагодарить за нее. Все-таки правильно, что я поехала сюда, и хорошо, что мистер Шиллитоу ничего не знал о моей истории. Его неведение и неведение заключенных удержат ее на своем месте. Я вообразила, как мое прошлое накрепко пристегивают ремнем...

Вечером я поговорила с Хелен, которую привез мой брат. Они заглянули к нам по дороге в театр, с ними были еще несколько их приятелей — все разодетые, и Хелен выделялась среди них своим серым платьем. Когда они приехали, я спустилась в гостиную, но оставалась там недолго: после прохладной тишины Миллбанка и моей комнаты толпа голосов и лиц казалась невыносимой. Однако Хелен отвела меня в сторонку, и мы немного поговорили о моей поездке. Я рассказала, как нервничала, когда меня вели одноликими коридорами, и спросила, помнит ли она роман мистера Ле Фаню,5 где наследницу выставляют безумной.

— На секунду я вправду подумала: вдруг мать сговорилась с мистером Шиллитоу и теперь он хочет меня запутать, чтобы оставить в тюрьме?

Хелен улыбнулась, но обернулась посмотреть, не слышит ли меня мать. Потом я немного рассказала о заключенных. Наверное, они страшные, сказала Хелен. Ничуть не страшные, ответила я, всего лишь слабые женщины...

— Так выразился мистер Шиллитоу. Он сказал, что я должна их сформировать. Это моя задача. Послужить им духовным образцом.

Слушая меня, Хелен разглядывала свои руки и крутила кольца. Я смелая, сказала она, и эта работа определенно отвлечет меня от «всех прежних горестей».

Нас окликнула мать — что это мы такие серьезные и притихшие? Днем она с содроганием выслушала мой рассказ и заявила, чтобы я не вздумала донимать гостей тюремными подробностями.

— Хелен, не позволяй Маргарет рассказывать о тюрьме! — сказала она теперь. — Видишь, тебя ждет муж. Вы опоздаете на спектакль.

Хелен сразу отошла к Стивену, он поцеловал ей руку. Я еще немного посидела, а затем ускользнула к себе наверх. Раз о моем визите нельзя говорить, то уж описать его в дневнике я определенно могу...

Я исписала двадцать страниц и, перечитав их, понимаю, что мой путь по Миллбанку был не так уж извилист. Во всяком случае, он яснее моих путаных мыслей, которые заполняли последний дневник. Хоть этот будет иным.

Половина первого. Слышу, как горничные поднимаются в мансарду, а кухарка грохочет засовами — наверное, отныне я буду иначе воспринимать этот звук!

Вот Бойд закрывает дверь и проходит задернуть шторы — я могу следить за ее перемещениями, словно потолок стеклянный. Стукнули расшнурованные ботинки. Заскрипел матрас.

Темза черна, как патока. Видны огни моста Альберта, деревья Баттерси-парка, беззвездное небо...

Полчаса назад мать принесла мое лекарство. Я сказала, что хочу еще немного посидеть, пусть оставит флакон, я приму позже, но она не согласилась. Мол, «для этого я еще не вполне здорова». Пока рано.

Мать отмерила в стакан капли и покивала, глядя, как я проглатываю микстуру. Теперь я слишком устала, чтобы писать, но, пожалуй, слишком растревожена, чтобы уснуть.

Да, мисс Ридли была права. Я закрываю глаза и вижу лишь промозглые белые коридоры Миллбанка и двери камер. Как там узницы? Думаю о Сьюзен Пиллинг, Сайкс, мисс Хэксби в тихой башне и девушке с фиалкой, чье лицо было так прекрасно.

Интересно, как ее зовут?

2 сентября 1872 года


Селина Дауэс
Селина Энн Дауэс
Мисс С. Э. Дауэс



Мисс С. Э. Дауэс, транс-медиум
Мисс Селина Дауэс, знаменитый транс-медиум,
ежедневные сеансы



Мисс Дауэс, транс-медиум
Ежедневные сеансы в спиритическом отеле Винси,
Лэмз-Кондит-стрит, Лондон 3В
Уединенное и приятное место



СМЕРТЬ НЕМА, КОГДА ЖИЗНЬ ГЛУХА



...еще говорится, что за дополнительный шиллинг видению придадут четкость и темный абрис.


30 сентября 1874 года

Материн запрет на рассказы о тюрьме продлился лишь до этой недели, поскольку все наши гости желали услышать мои описания Миллбанка и его обитателей. Всем хотелось душераздирающих деталей, от которых пробирает озноб, но память моя четко сохранила картины совсем иного рода. Меня скорее донимает заурядность факта, что в двух милях от Челси, там, куда можно добраться на извозчике, раскинулось громадное, темное и мрачное здание, в котором заперты полторы тысячи мужчин и женщин, вынужденных пребывать в молчании и покорности. Я ловлю себя на том, что вспоминаю о них, занимаясь чем-нибудь вполне обычным: пью чай, потому что хочется пить, беру книгу или шаль, потому что свободна от дел или озябла, и вслух произношу стихотворную строчку лишь затем, чтобы получить удовольствие от прекрасных слов. Я делаю это сотню раз на дню и вспоминаю узников, которым ничего этого не дано.

Скольким из них снятся в холодных камерах фарфоровые чашки, книги и стихи? В эту неделю Миллбанк являлся мне не раз. Снилось, будто я заключенная и в своей камере аккуратно выкладываю в ряд нож, вилку и Библию.

Однако от меня ждут других деталей; мое разовое появление в тюрьме гости считают своего рода забавой, но мысль о том, чтобы вернуться туда в другой, третий, четвертый раз, повергает их в изумление. Лишь Хелен воспринимает меня серьезно.

— Как! — восклицают все другие. — Неужто вы и вправду хотите поддержать тех женщин? Ведь там воровки и... всякое хуже!

Гости смотрят на меня, потом на мать. Как можно, спрашивают они, мириться с моими походами туда? Разумеется, мать отвечает:

— Маргарет всегда поступает как ей вздумается. Ведь я сказала: если ей потребно занятие, работу можно найти дома. Есть отцовские бумаги — его превосходные записи, которые нужно разобрать...

Я объяснила, что бумагами займусь позже, а сейчас хочу испытать себя в нынешнем деле и хотя бы посмотреть, что у меня получится. Услышав это, мамина подруга миссис Уоллес одарила меня этаким пытливым взглядом, и я задумалась, насколько она осведомлена или догадывается о моей болезни и ее причинах.

— От врача я слышала, что для хандрящей души нет лучшего снадобья, чем благотворительность, — сказала миссис Уоллес. — Но острог!.. Боже, там один воздух чего стоит! Это же рассадник всяческой хвори и заразы!

Я вновь вспомнила одноликие белые коридоры и голые-голые камеры. Наоборот, возразила я, в помещениях очень чисто и прибрано, и моя сестра спросила: если там чисто и прибрано, тогда для чего острожницам мое сочувствие? Миссис Уоллес улыбнулась. Она всегда любила Присциллу и даже считала ее красивее Хелен.

— Возможно, дорогая, — сказала она, — и ты задумаешься о милосердных визитах, когда выйдешь за мистера Барклея. В Уорикшире есть тюрьмы? Представить только: твое милое личико среди каторжан — вот уж будет опыт! Есть такая эпиграмма... как же там?.. Маргарет, ты должна знать: поэт говорит о женщинах, рае и аде.

Она имела в виду строчки:



Ибо мужчины разнятся не больше, чем Небо и Земля,
Но лучшая и худшая женщины отличны, как Рай и Ад.



Когда я их произнесла, она воскликнула: Вот! Надо ж, какая ты умница! Ну да, если б ее заставили прочесть все книги, что прочла я, она бы состарилась по меньшей мере на тысячу лет.

Мать сказала, что Теннисон6 очень верно выразился о женщинах...

Все это происходило нынче утром, когда мисс Уоллес пришла к нам на завтрак. Затем они с матерью повезли Ирис на первый сеанс — позировать для портрета, который заказал мистер Барклей. Он хочет, чтобы к приезду в Маришес после медового месяца портрет висел в их гостиной. Для работы он нанял художника в Кенсингтоне, у которого есть своя студия. Мать спросила, не хочу ли я поехать с ними. Если кто и желает посмотреть картины, так это Маргарет, сказала Прис. Глядя в зеркало, она провела пальцем в перчатке по бровям. Ради портрета сестра слегка притемнила брови карандашом и надела голубое платье, скрыв его темной накидкой. Мать сказала, что сошло бы и серое, поскольку платья никто не увидит, кроме художника мистера Корнуоллиса.

С ними я не поехала. Я отправилась в Миллбанк, чтобы всерьез начать посещения заключенных.

Очутиться одной в женской тюрьме было не так страшно, как мне представлялось: во сне тюремные стены казались выше и мрачнее, а проходы уже, чем были на самом деле. Мистер Шиллитоу советует приезжать раз в неделю, а день и час выбирать самой; он говорит, я лучше пойму жизнь острожниц, если увижу их в разных местах и узнаю все правила, которые они должны соблюдать. На прошлой неделе я была здесь очень рано, сегодня же приехала позже. К воротам я подъехала без четверти час, и меня снова провели к суровой мисс Ридли. Она как раз собралась надзирать за доставкой тюремного обеда, и я сопровождала ее до конца процедуры.

Зрелище впечатляло. Когда я приехала, прозвонил колокол; по его сигналу надзирательница каждой зоны отбирает четверых заключенных, с которыми отправляется в тюремную кухню. Мы с мисс Ридли подошли к ее дверям, когда там уже собрались мисс Маннинг, миссис Притти, миссис Джелф и двенадцать бледных узниц, которые стояли, сложив перед собой руки и глядя в пол. В женском корпусе своей кухни нет, обеды забирают из мужского отделения. Поскольку мужская и женская зоны абсолютно изолированы друг от друга, женщинам приходится тихо ждать, когда мужчины заберут свою похлебку и кухня опустеет.

— Они не должны видеть мужчин, — объяснила мисс Ридли. — Таковы правила.

Все это время из-за двери, запертой на засов, доносились шарканье тяжелых башмаков и невнятное бормотание, и я вдруг представила мужчин как гоблинов: с рыльцами, хвостами и бороденками...

Потом шум стих, и мисс Ридли стукнула ключами в дверь:

— Все чисто, мистер Лоренс?

После утвердительного ответа женщины гуськом прошли в открывшуюся дверь. Сложив руки на груди, тюремщик-кашевар наблюдал за женщинами и посасывал щеки.

После темного холодного коридора кухня показалась огромной и невыносимо жаркой. В спертом воздухе плавали малоприятные запахи, на посыпанном песком полу темнели пятна пролитой жидкости. Посреди комнаты выстроились три широких стола, на которых стояли бидоны с мясной похлебкой и подносы с ломтями хлеба. По отмашке мисс Ридли пара заключенных подходила к столу, брала бидоны и поднос для своего отряда и неуклюже отступала в сторону. Назад я пошла с подопечными мисс Маннинг. Все заключенные первого этажа уже стояли у своих решеток, держа наготове жестяные кружки и плошки; пока черпаком разливали похлебку, надзирательница прочитала молитву, что-то вроде «Благослови-Господи-хлеб-наш-и-сочти-нас-достойными-его», но, по-моему, узницы совершенно ею пренебрегли. Вжавшись лицами в решетки, они лишь безмолвно пытались разглядеть продвижение бидонов по коридору. Получив пайку, отходили к своим столам и осторожно присыпали еду солью из солонок, что стояли на полках.

Обед состоял из мясной похлебки с картошкой и ломтя хлеба в шесть унций — все отвратительного вида: куски черствого пригорелого хлеба походили на бурые кирпичики, картофелины, сваренные в кожуре, были в черных прожилках. Бидоны остывали, и мутное варево подернулось белесой пленкой загустевшего жира. Тупые ножи не оставляли даже следа на бледном хрящеватом мясе, и многие узницы сосредоточенно рвали его зубами, как дикари.

Однако все принимали еду весьма охотно; лишь некоторые как-то скорбно смотрели на похлебку, выливавшуюся из черпака, а другие подозрительно тыкали в мясо пальцем.

— Вам не нравится обед? — спросила я узницу, которая этак обошлась со своей бараниной.

Она сказала, что ей противна мысль о руках, в которых побывало мясо в мужской зоне.

— Ради озорства мужики хватают всякую гадость, а потом суют лапы в нашу похлебку...