Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Ну, что вы… – Фенелла хорошо смотрелась в черном, с кожей, слабо тронутой солнцем, с тугими кудрями богатого золотистого цвета над крошечными ушами.

– По-моему, мы поладим. Можно где-нибудь встретиться, поболтать. Подольше поболтать, получше друг друга узнать.

– Мой муж…

– Кажется, я не имел удовольствия с ним познакомиться. Хотя так понимаю, что он очень милый. Мне говорили, в колледже проделал по-настоящему отличную работу.

– Я имею в виду, не хочу никого обижать, и вообще…

– По-моему, он поймет. Не обидится, и вообще. Как насчет ленча завтра?

Руперт Хардман стыдливо шмыгал в сонгкоке. Жена его, великолепная в плотно облегающем европейском платье, потребовала надеть это свидетельство обращения, и он нехотя уступил после ссоры, впервые, пожалуй, увидев потенциальную горячность ее нрава. В овальной черной шапочке чувствовал себя глупо, и хотел раздобыть у Абдул Кадыра выпивку покрепче. Хаджа Зейнал Абидин приветствовал Хардмана громким хриплым хохотом, демонстрируя красное горло и массу зубов.

– Всех нас сегодня постарались выставить распроклятыми дураками, – прокричал он, – меня в тюрбане хаджи, тебя в глупой шапчонке. И все-таки, – продолжал он, глотая апельсиновый сок, сильно сдобренный джином, – мы всему свету обязаны объявлять свою Веру. Не то что вот эти собравшиеся дураки чертовы, похожие на шлюх, будь я проклят.

Абдул Кадыр прямо с приема бегал в один из двух городских кедаев и почти не имел времени переодеться. Позаимствовал белые брюки, которые ему были слишком малы; рубашка с воротничком без пуговиц распахнута на шее, несмотря на слабо державший свободно повязанный галстук. Он нервно моргал сквозь очки, стараясь спрятать в огромной волосатой руке фляжку с джином. Скоро, предвидел Хардман, совсем превратится в матроса, в веселого Джека в ночном порту, хулиганя, ругаясь, однако беззлобно, как придворный шут.

– Мать твою, – сказал Кадыр. – Ну и долбаная ж вечеринка. – Хардман получил свою порцию джина и направился побеседовать с толстым молодым Протектором аборигенов. Близился взрыв ночной симфонии Кадыра.

– Обман, – говорил толстый молодой Протектор аборигенов. – В этом проклятом месте сплошной обман. – Плеснул апельсиновым соком в собственное живое жирное лицо и продолжал: – Я считал свое дело чисто антропологическим. Но это, черт возьми, политика – наставлять на путь истинный аборигенов, табаком подкупая принять демократические убеждения. Язык я не в состоянии выучить. Им никто даже не думает дать алфавит, а я главным образом полагаюсь на визуальное восприятие. В Африке меня на полгода поселили в местной лачуге, заставили жить в семье, просто для изучения языка. Ничего не вышло, будь я проклят.

– Да?

– Через полгода мог только пальцем тыкать на разные вещи, – как те люди, у кого я жил, – и обнаружил, вернувшись в Найроби, что делаю женщинам в клубе недвусмысленные жесты, не слишком хорошо принятые. – Он вздохнул. – На мой взгляд, антропология гораздо приятнее в библиотеке. Фактически сэр Джеймс Фрэзер[37] причинил большой вред, преподнеся все это в таком эллинистическом антисептическом свете. Наверно, на самом деле я не гожусь для работы на местах.

– Главное, – заявил мистер Джаганатан, лакированный, круглый, в белом пиджаке, – чтоб вы сделали все возможное для победы над коммунизмом в примитивных общинах. Это коварная идеология. – Опять же, мистер Джаганатан где-то уже произносил подобные речи.

– Ох, слишком много мы рассуждаем об идеологии, – возразил Хардман. – Люди, занятые только идеологией, вполне безобидны; это нечто вроде интеллектуальных игр, в которые мы играли студентами. В конце тридцатых – в начале сороковых они были весьма популярными, не имея ничего общего с пулеметами, баррикадами и газовыми камерами. Они были, говоря словами нашего друга, эллинистическими и антисептическими.

– С ошеломлением слышу подобные вещи, – сказал мистер Джаганатан, испуская та левой подмышки сильный взрыв неискреннего смеха. – Ведь присутствующие здесь британцы всегда гордились, что принесли с собой правосудие и институты традиционной парламентской демократии. А все сюда приезжавшие принадлежали к упомянутому вами типу – хорошие умные университетские молодые люди.

– До сих пор то же самое продолжается, – заметил Хардман. – Посмотрите на своего присутствующего здесь босса: консерватор, христианин, почти реакционер. – И махнул в сторону Краббе, обращавшегося к миссис Толбот с длинной хмурой речью. – А я знал его яростным коммунистом, лидером коммунистической ячейки, и прочее. Ленина без конца поминал. Теперь переменился.

– Какие вы интересные вещи рассказываете, – заметил мистер Джаганатан. – Я не знал, что мистер Краббе был коммунистом. – И выпил за свое открытие.

– Вы очень любезны, – сказала Фенелла Абану. – Посмотрим, удастся ли уговорить мужа меня отпустить. – Глазами поискала мужа и увидела, как Энн Толбот жеманно ему улыбается в дальнем углу. – Впрочем, думаю, возражать он не будет.

– Чудно, – сказал Абан. – Я машину за вами пришлю. Хотите на мои машины взглянуть? Коллекция обалденная, лучшая в Федерации, любая марка, какая в голову взбредет.

– У нас «абеляр», – сообщила Фенелла.

– «Абеляр»? У меня его нет. В наших местах их не часто увидишь. «Абеляр». Ничего себе… – И потащил Фенеллу к царским гаражам в дальней части Истаны.

– По-моему, лучше не надо, – запротестовала Фенелла. – Люди смотрят.

– Смотрят, конечно. Не часто видишь дам вроде вас.

По сигналу трубы были сдернуты покрывала с буфетных столов, расставленных по обеим сторонам длинного зала. Обнаружились блюда холодного мяса, булки, подносы с рисом и с густым коричневым кэрри. Все ринулись во главе с Толботом.

Краббе оказался между двумя изголодавшимися раджами, которые тыкали вилками ему в руку. Тыкали без разбора: там кусочек сушеной говядины, тут куриное крылышко, шмат холодной баранины с капавшим кэрри, человеческая рука. Толбот с громкими протестами выбрался, не позволяя тыкать в свою добычу. Из темных глубин зала поодиночке выныривали темные люди – стервятники. Краббе следил за высоким индусом интеллигентного вида в измятом костюме; он набивал карманы мясом, которое передавал ему крошка раджа. Краббе с интересом заметил, как ливрейные лакеи смешались с гостями, со смехом хватая мороженое и тарелки с пикулями; в элементарной охоте за едой было забыто о рангах. Каждый за себя, включая Абана. В сущности, Малайя – джунгли.

После закуски пришло время танцев. Единственный в Дахаге танцевальный оркестр сидел на галерее для музыкантов, исполняя приблизительный вариант популярных мелодий, в унисон и без нот. Отъезжали и подъезжали машины, привозя еще джина и виски. Кругом мелькали яркие бумажные обертки стаканов с апельсиновым соком – сухой хлеб восхитительно веселящих сандвичей.

– Тебе было бы интересно узнать, – шепнула Энн Толбот, сплошное подвижное облако аромата, мягкости, тепла, – что я тебя люблю?

– Даже если бы это была правда, – сказал Краббе, – я бы не обрадовался, а встревожился. Бог весть, у меня хватит проблем. – И сбился на повороте. – Прости.

– Но это правда, – сказала Энн Толбот. – Почему покрепче меня не обнимешь? Фенелла не смотрит. Другим занята.

Фенелла сидела с Абаном.

– Ох, Энн, – сказал Краббе, – ради бога, не затевай ничего.

– Всегда можешь сослаться на конференцию в Куала-Лумпуре. А я всегда могу навестить в Сингапуре подругу.

– Нет. Прошу тебя, нет.



– Нет, – сказал секретарь Исполнительного военного комитета штата, рыжий мужчина с ланкаширским акцентом, – пока не покончено, ни в коем случае. И долго еще не покончим.

– Прискорбно слышать, – сказал Хардмаи.

– Руперт, – прозвучал резкий голос с танцевальной площадки, – надень сонгкок.

– Политики хотят поразмыслить. Понимаете, это один из способов выдворить нас. Их стеной окружают аборигены, они получают продукты, оружие, отлично поживают. А сторонники независимости пас упрекают во лжи. Знаете, мы предъявили им пару ранцев со снаряжением, ружья, даже фуражку со звездой, – все настоящее, захвачено в джунглях, – а они нагло твердят, будто все это куплено в компании «Уайтуэйз».

– Очень скверно.

– Тут продукты кончаются. Бог знает почему, но кончаются. Паек риса в кампонгах сократился почти до нуля, черт возьми, тогда как в джунглях мы без конца обнаруживаем кучи еды. Мы до смерти обеспокоены и, казалось бы, заслуживаем хоть немножко симпатий. Проклятье, это их страна, не наша…



– Мать твою, раздолбай, убери от меня свои руки.

– Ладно, Кадыр, будь умницей. Выпьем по дороге хорошего черного кофе.

– Я не пьян, твою мать.

– Никто и не говорит. Немножко устал, вот и все. День был долгий.

– Не трогай меня, раздолбай.

– Ну, пошли. Бери его под другую руку, Касым.



– Можно очень хорошо провести время в Куала-Лумпуре. Там есть чудный отельчик, куда никто никогда не заглядывает.

– Наверняка все твердят, какая вы красотка. Не хочу повторять за другими. Просто скажу, вы, по-моему, что-то особенное.



– Нынче я получил необычайно важные сведения. Известно, что наш мистер Краббе был видным коммунистом.

– Нет.

– Да. А еще я всегда говорил, в каждом христианине найдешь коммунистическое учение. Вера одна и та же. Все индусы хорошие люди. У нас слишком много богов, чтобы стать коммунистами.

– Да.

– Но все это надо серьезно обдумать. Ужасно, что колледжем руководит выдающийся коммунист.

– Ужасно.



В полночь прием закончился. Султана с поклонами проводили в личные покои под аккомпанемент приблизительной версии гимна штата; гости направились к своим машинам. У ворот Истаны Абан впервые встретился с Краббе. Тепло пожал ему руку, сочувственно сверкнул глазами, ибо Краббе предстояло пострадать вдвойне: лишиться машины и стать рогоносцем.



Краббе с Фенеллой мрачно ехали домой. Приближаясь к кампонгу, один из них сказал другому:

– Не часто доводилось нынче вечером тебя видеть.

– И тебя.

– Так или иначе, что происходит?

– Вот именно. Что происходит?

– Простое общение.

– Порой общение заходит слишком далеко. Все смотрели на вашу парочку.

– И на вашу парочку все смотрели.

– Ох, брось, это никакого значения не имеет.

– Да. Наверно, вообще ничего не имеет значения.



Краббе в ту ночь спал прерывистым сном; лупа светила в лицо, Китайское море шумело в ушах. В четыре утра он проснулся в поту, в ужасе от старого сна – ему снился призрак, казалось, навсегда исчезнувший. Он был с первой женой в машине на скользкой январской дороге. Занос, пробитое ограждение, нырок ревевшей машины в речную ледяную воду, пузыри, неподвижное тело на пассажирском сиденье, лихорадочный прорыв из свинцовых глубин к холодному дыханию живой ночи, преступление, для которого нет искупления.

Он сел в постели, закурил сигарету. Слабые звуки ночной тишины – краткое щелканье домашних ящерок за охотой, гул холодильника, питаемого домашним генератором, далекое лягушачье кваканье, ровное дыханье Фенеллы. Он взглянул на замершую фигуру на соседней кровати, почувствовал жалость. Она столько ему отдает, но никогда не получает в ответ теплоту, которую он проявляет даже к случайной любовнице. Сделать тут ничего не возможно: никто не займет место первой, единственной. И все же он верил: есть шанс, особенно после того, как другой страх преодолел боязнь опять сесть за руль, когда террористы в засаде ранили в руку водителя, и было нечего больше делать, только перехватить руль. Однако сон вернулся вместе с безнадежным сознанием, что Фенелла не стала для него тем, чем должна была стать. Слыша теперь шум моря, он содрогнулся при мысли о вновь смыкающейся над головой воде, о том, как его поглощает стихия другой женщины.

Краббе встал, не в силах вновь заснуть, может быть, даже боясь вновь увидеть тот сои, и вышел из спальни. В гостиной налил себе виски, очень медленно принялся его потягивать. Заметил на столе начатые Фенеллой стихи. Рукопись густо испещрена тщательными поправками в поисках верного слова и рифмы. С жалостью прочитал:

Земля, где птицы песен не поют, цветыНе пахнут, время не течет; тутРитмы северной земли застыли; часы —Кусочки льда; и годы не идут,Стоят, подвластные лишь лунным фазам,А солнце здесь – Аллах, не аватара;[38]Жизнь чахнет, рассыпается под неусыпным глазомНа радостное чавканье животного, чей разумЖивет одним лишь днем. Далека и стара

Та жизнь, что измеряется годами и трудами, но День полета может к ней вернуть…



Стихи не очень хорошие – путаные, рифмы грубые. Бедная Фенелла. Но факт ее несчастья надо очень серьезно учитывать, а она, безусловно, никогда не будет счастлива здесь, на Востоке. Это не ее вина. Она принадлежит Северу, миру весны и осени, культур, выросших из ослабления и усиления солнца, – зимние соболя на обнаженных плечах, сияющих под центральным отоплением, книги у камина, родившиеся из огня мифы.

Он дважды предлагал ей вернуться в Лондон, ждать там окончания срока его службы, надолго расставшись друг с другом. А что потом? Он рассчитывал вернуться, работая на Малайю до выхода в отставку или пока Малайя ему это позволит. И если нельзя дать Фенелле большую любовь, надо дать хотя бы часть желаемого, – быть с ней, жить там, где у нее были бы библиотеки, и музыка, и балет, разговоры об искусстве; ведь для него место жительства не имеет большого значения. Только он чувствует, что сейчас его место в Малайе, что его долг – показать Малайе не самые безобразные западные аспекты, подготовить ее к управлению опасным западным двигателем.

Краббе вернулся в постель и дремал до рассвета – неизменного тропического рассвета массового производства, не приветствуемого птичьим хором, рассвета, одинакового в любой месяц па этой земле, не знающей времен года. Народ в кампонгах уже ест холодный рис, рыбаки бредут к берегу. А-Винь радостно ставит па кухне чайник, собирает продукты для очередного гаргантюанского завтрака. Фенелла права насчет жизни единственным днем, насчет кубиков времени – овсянка, потом копчушки, потом яичница с беконом, потом рутинная работа: чавканье животного, время от времени поглядывающего на луну. Хорошо или плохо, таков его путь; он утратил желание жить более сложной и цивилизованной жизнью с той январской ночи.

9

Абан знал, конечно, что дни его сочтены. Но не роптал. Наряду с предшественниками он сполна попользовался властью, имуществом, женщинами. Деньги хранились в Австралии, имелись каучуковые и оловянные акции, парк автомобилей, ювелирные изделия, драгоценные камни, всевозможное наследство. Что бы там ни было, Абан с многочисленным потомством с голоду не умрет. Возможно, придется жить великолепным изгнанником в Каинах, в Монако, на Капри. Таких мест он еще не видел, но имел грубое представленье о Западе, грезил о новых типах власти, о возможности вознестись – подобно некоторым царственным сынам Пророка – на высоты восточного мифа путем бракосочетания с голливудскими кинозвездами. Видел себя в красивом костюме, в сонгкоке, с поклонами препровождаемого в пышные апартаменты «ритцей» и «уолдорфов»; в темных очках, подставляющего волосатую грудь спокойному солнцу у тихого моря. Видел себя, входившего в казино, слышал уважительный шепоток в адрес царственной особы в изгнании.

Царственной. Шутка, конечно. В его похотливом, хорошо сложенном теле не имелось ни капли королевской крови. Были раджи, получавшие несколько долларов в месяц, работая школьными учителями; тенгкусы, трудившиеся в мастерских. В туманных анналах Дахаги – отчасти исторических, отчасти легендарных – энергичные крестьяне получали власть над старчески слабоумным или сошедшим с ума от третичного сифилиса султаном, и миф претворялся в жизнь. Сам он не верил в сказку о происхождении из фекалий священного быка, в магическую акколаду[39] Духа Принцессы, но верил в силу традиции, способную возвысить текущую в некоторых глубочайших каналах штата земную кровь над жидкой голубой. Раджи и тенгкусы кланялись, сложив руки, тому, чей титул представлял собой грубый кампонгский окрик, ибо словом «абан» презрительно окликали слугу, не зная его настоящего имени. «Абан» означает «старший брат».

Абан читал Джорджа Оруэлла,[40] поражаясь необычайной уместности титула Правитель Океании. Какое-то время он тешился мыслью расклеить по всей Дахаге плакаты; плакаты, где под изображением его могучей головы шла бы подпись: СИ-АБАН МЕМАН-ДАН АВАК. Только поймут ли смысл его подданные малайцы? Ничего, он о них позаботится. Зачем он о них заботится? Больно уж они красивые, что ли? Но раз он о них заботится, и они вполне могут о нем позаботиться. Что кому-нибудь принесла подобная забота? Так или иначе, о чем заботиться? Впрочем, все его подданные, разумеется, пролы.

Правление Абана в эпоху возникновения методов бесконечной лапидаризации любого правления было обречено из-за возникновения партий. Политика была новинкой; все кричали: «Мердека!» Возникал новый класс: мелкие интеллектуалы, неудачники бакалавры искусств, разочарованные юристы, учителя – даровитые болтуны. Еще год, и придет независимость. Султаны попадут в аномальное положение, абаны вообще лишатся всякого положения. Централизация, директивы, куча бумаг, очкастая бюрократия, только отныне в кондиционированных офисах не будет видно ни одной белой презрительной физиономии. Британцев скоро выдворят; вместе с ними придет конец феодальному правлению.

В каком-то смысле забавно, что крах колониализма означает также крах причудливой сеньории в Дахаге. А в другом смысле – нет. Британцы многим обязаны аномалиям – аномальным личностям, аномальной этике, конституционным аномалиям. Аномалий при новом режиме не будет: яркий белый свет разгонит романтические готические тени. Потом, если динамомашина откажет, импортируют другую динамомашину, дающую яркий красный свет. Родится мечта о порядке – пожалуй, рассуждал Абан, романтическая в своем роде, но романтизм опасен, чреватый самообманом, – скорее всего, основанная на расовой мистике. Абан боялся красных орд, их передовых отрядов, таившихся в джунглях. Они не мечтают, а твердо стоят на земле, руководствуясь смертоносной логикой.

И других людей надо учитывать, – ра\'айят, пролов. Неисправимые массы. Жизнь в кампонгах, рисовые поля, ловля рыбы, колдовство, суеверное бормотанье Корана, нищета – ничего не изменится. А правители будут от них далеки, мучительно осваивая новый язык, готовые исполнять властные директивы, которых крестьяне не понимают. Малайская гегемония не будет иметь никакого значения для реальной Малайи.

Теперь, на заре независимости, Абан начинал испытывать к британцам какие-то теплые чувства. Высокомерные, белые, толстые, неуклюжие, абсолютно не симпатичные, холодные, может быть, алчные, – вполне допустимо приписать им все это, – по Малайя без них опустеет. Общий враг был вдобавок и общим законодателем: холодность можно назвать правосудием. Слишком поздно дружить, слишком поздно пытаться учиться. Но можно хотя бы не любить с симпатией и провожать с улыбкой.

Сегодня, вспомнил он, к ленчу придет белая женщина. Наверно, она станет последней в ряду, хотя в каком-то смысле первой. Может быть, скоро он будет жить в ее мире, сам станет изгнанником. Обойдется с пей ласково, почитая в ней символ, соблазнит не сразу, культурно. Пошлет за ней лучший автомобиль с самым любезным шофером.

Абан вышел из своих апартаментов, спустился по отполированной лестнице – никакой спешки босыми ногами, – направился в дальнюю часть Истаны к царским гаражам. Там располагалась конюшня начищенных любимцев, обтекаемых глазастых покорных зверюг, собранных за многие годы. Конюхи их надраивали, посвистывая. «Даймлер», «бьюик», «роллс», «бентли», «ягуар», «остин-принсесс», «гудзон» – словно список героев. Все известные породы, кроме «абеляра». Добавится и он. Абан уже выяснил, что недавно прибывший в штат экземпляр в отличном состоянии, с четырьмя новенькими фирменными покрышками. Забавно, что его хозяин – муж той самой белой женщины, которая придет к ленчу. Что ж, это будет, возможно, последнее приобретение. Как-то нехорошо, что одного мужчину дважды придется обидеть. Впрочем, это, может быть, символично: «ракам», «креветкам», или какой их там рыбой прозвали в насмешку,[41] суждено стать последней жертвой, ибо они последними вторглись. Больше в Дахагу не явятся новые экспатрианты, кроме, пожалуй, индонезийских филологов или теологов, поэтому омары, лангусты стали неким сумеречным осязаемым прошлым.

Слабо заморосил дождик с темного морского неба. Сыграем в шахматы с султаном. Старик оценит, бедная драная кукла тряпичная. Абап проследовал в султанское крыло. Войдя, увидел в открытом кабинете адъютанта мусульманский календарь. Луна уже скоро начнет расти, так что лучше, наверное, не отбирать жен и имущество во время благочестивого воздержания. Направить сегодня же официальный запрос насчет «абеляра», а за златовласой женой послать «бьюик».

Султан в спортивных шортах и в старом саронге сидел в одиночестве, грызя ногти. Ухмыльнулся гостю.

– Что нового, туан-ку! Хорошие новости? – сказал Абап.

– Хорошие новости.

– Хотите в шахматы сыграть?

– Можно.

Расставили фигуры на огромной доске – слоны, хаджи, кони, первый министр возвышается над слабосильным раджой. Играли под бивший в окна дождь, стучавшие пишущие машинки, доносившиеся с кухонь песни; Абан играл плохо. И не удивился проигрышу – все как-то символично. Султан триумфально оскалился, поставил своего второго слона рядом с первым, отрезав отступление радже Абана.

– Шах и мат.

– Да. Король умер.

– Почему плохо играешь сегодня?

– Не знаю. Будет время научиться. Много времени.

10

– Скажи, – сказал Краббе, – я, по-твоему, толстый?

Москиты нынче сильно кусались – весь вечер приходилось шлепать по коленкам, – в стаканах с виски плавали крылышки летучих муравьев.

Хардман светлыми глазами внимательно исследовал линию подбородка и талию.

– В точном смысле не толстый. Я бы сказал, слегка набрал вес после приезда сюда. Конечно, в университете ты был, я бы сказал, аскетичного типа – острый подбородок и впалый живот. Что ж, никто не молодеет. Втянуть можешь?

– О да. Запросто.

– М-м-м.

Фенелла легла рано, капризничала, была не в форме. Все говорят, здешний климат не для белой женщины.

– Откуда внезапное беспокойство насчет ожирения? – полюбопытствовал Хардман.

– Да просто что-то Фенелла заметила. Говорит, будто я думаю лишь о своем жирном брюхе, о ней ни черта не забочусь, превращаюсь в свиноподобного и толстокожего хама. Ну, ты мужчина женатый, знаешь подобные вещи.

– Я такого от Нормы не слышу. Так мне кажется, по крайней мере. Иногда она слишком быстро для меня говорит.

– Еще виски?

– Спасибо.

В кампонге били барабаны, на свадьбе или на похоронах. На кухне А-Винь перемывал многочисленные тарелки, распевал бесконечную однозвучную песню. Трехсложно стрекотали цикады – тикити-тикити; большой жук неуклюже шумно бился в стену.

– Ты действительно не возражаешь, что я пригласил сюда Жоржа?

– Очень рад. Впрочем, боюсь, мой французский уж не тот, что прежде.

– Не разжирел.

– Нет. – Краббе выпил на мгновение мрачно задумался и сообщил: – У нас небольшие проблемы. Она явно поступила дьявольски глупо, согласившись на ленч в Истане. Я ее не пустил. И по-моему, правильно сделал.

– О да, ты сделал правильно.

– А она потом говорит, у нее никаких развлечений, торчит тут без дела среди немытых крестьян.

– Они очень чистые.

– Так я ей и сказал. Как бы там ни было, тогда она меня начала обвинять, мол, я шляюсь с женщинами, пока она обязана послушно сидеть дома без всяких развлечений.

– Почему во множественном числе?

– Что во множественном? А. Кое-что было в Куала-Ханту. С тех пор я – образец супружеской верности.

– Угу, – усмехнулся Хардман. – Я заметил.

– Слушай, меня слегка беспокоит этот самый Абан. Прислал за ней к ленчу машину, которую я с чертовским трудом отправил обратно. Мем, говорю, поехать не может, у нее лихорадка. Очень странно, что она сегодня из-за этого разозлилась.

– Ох уж эти мушки песчаные. И тут у тебя безусловно добрый выводок москитов. – Хардман шлепнул себя по шее. – Еще одним меньше.

– Никак не мог заставить шофера уехать. Так целый день и стоял бы, не дай я ему пять долларов. А он вручил мне вот это.

Хардман открыл большой конверт с гербом и медленно про себя перевел:

«С приветом от Абана, Грозы неверных, Целителя недужных, Утешителя оскорбленных, Казначея бедных, Надежды слабых и пр., и пр.
Абан с милостивой благосклонностью извещает о желании включить в свою коллекцию ваш автомобиль, известный как чудо и гордость западного мира. За него будет выдано справедливое вознаграждение. Будьте добры доставить машину при первой возможности вместе с соответствующими документами, необходимыми для официального оформления передачи права собственности, согласно действующим предписаниям.
Истана, Кенчинг,
12-го дня месяца Шабан, в год Хиджры 1374-й».


– Чего им от нас надо? – сказал Краббе. – Заставляют работать до смерти и вдобавок требуют наших жен и имущества. Что говорит закон?

– Насчет ленча с твоей женой? Дело исключительно твое, конечно. Или ее. Она, разумеется, знает, что произойдет?

– Я ей объяснил. Но все женщины утверждают, будто сами могут за себя постоять. Говорит, у него глаза хорошие, он ничего плохого не сделает.

– Да. Относительно машины дело опять же твое. Он просто тебе предлагает продать ему машину.

– Нет. Он мне приказывает ее продать. И ничего не сказано о реальной цене.

– Сказано «справедливое вознаграждение». Это предположительно означает цену, которую дал бы тебе за нее любой авторитетный гараж. Денег, конечно, придется обождать.

– Долго?

– Бесконечно.

– А если я откажусь продавать?

– Найдут какой-нибудь предлог и выдворят из штата.

– Ясно. – Оба выпили виски. Насекомые под грубый бас барабанов весело, индифферентно занимались своими делами. А-Винь расставил последние тарелки и с песней пошел в собственные загадочные покои. На веранду взобрался старик малаец, приветствовал Краббе беззубым приветствием:

– Табек! – потом скорчился в темном углу, жуя твердыми деснами кусок сиреха.

– Жизнь, – сказал Краббе, – мягко говоря, тяжелая.

– О да.

– И ничего нельзя сделать?

– Не позволяй ему застать твою жену одну. Он воспользуется правом сеньора, не церемонясь, как орангутанг.

– Значит, надеть на нее паранджу?

– В каком-то смысле да. Разумеется, если бы она приняла ислам, была бы в безопасности. Абан глубоко религиозен.

– Тогда и я должен стать мусульманином?

– Совершенно верно. Ты при этом вообще окажешься в гораздо более выгодном положении. Станешь членом семьи.

– Тебе нравится быть членом семьи?

– Что касается машины, я бы просто потянул резину. Вежливо ответь на письмо, сообщи, что с радостью продашь, только надо сначала кое-что поправить, ибо ты не желаешь передавать ее в состоянии, неподобающем его высокому положению и известной репутации великого знатока. И всякое такое.

– Долго можно будет тянуть?

– До перевода на другое место.

– Но не могу я просить перевода, проработав всего пару месяцев.

– Кто говорит насчет просьбы?

– Ты что-нибудь слышал?

На улице заскрипели колеса велорикши, потом по ступеням веранды поднялся отец Лафорг, многословно извиняясь за опоздание. Скрипучий мотор французского языка Краббе медленно разогревался, пока Хардман захлебывался в потоке легко приходивших на ум идиом.

– Виски, mon pére?[42]

– Блягодарю.

– Как дела, Жорж?

– Неплохо. Покончил с Ван Чунем. Любопытно сравнить с Хань Феем. Тут еще много материала для изучения.

– А приход?

– Живет. Кажется, мсье, в вашей школе работает мой старый прихожанин. По имени Махалингам. Я его потерял, когда он женился па малайской девушке. Он был равнодушным католиком. Может быть, стал теперь равнодушным мусульманином.

– Je ne sais pas. Il est malade.[43]

– Да? – Отец Лафорг не слишком интересовался: Махалингам больше не числился среди его пациентов.

Беседа не складывалась. Отец Лафорг пытался говорить по-английски, Краббе пытался говорить по-французски, затронув тему контроля над рождаемостью и его необходимости на перенаселенном Востоке.

– Сайя ингат, я хочу сказать, je pense qu\'il faut l\'introduire…[44]

– Церковь не говорит о\'кей. Бог не говорит о\'кей. – Но отец Лафорг не слишком интересовался. Хардман тоже; им столько надо было сказать друг другу. Религия как бы захлопнула дверь между ними. Краббе велел подать еще льда. Отец Лафорг с энтузиазмом приветствовал присеменившего А-Виня – кривоногую мумию, одни морщины и жилы, – словами, звучавшими для Краббе на манер виброфона. А-Винь ответил радостной старческой безумной песней. Отец Лафорг обрадовался.

– Очень, очень близок его диалект моей старой провинции. – И вовсю зачирикал; А-Винь живо слушал, ладонью придерживая глухое ухо, понимая наполовину, щебетал в ответ. – Ничего, – спросил отец Лафорг, – если я предложу ему сесть?

– Ну…

– Это может внушить ему ложное представление о своем статусе, – пояснил Хардман.

– Понятно. Англичане очень щепетильны в подобных вопросах. Нельзя ли нам отправиться к нему па кухню, там чуточку поговорить? – Отец Лафорг обнял А-Виня за плечи и радостно ушел, оставив свой стакан, полный виски с водой, летучим муравьям.

– Так ты что-нибудь слышал? – вернулся Краббе к своим проблемам.

– Ох, ничего я не слышал. Просто такое у меня ощущение, что ты долго тут не продержишься.

– Почему?

– Враги. У тебя есть враги.

– А. – Краббе облегченно уселся. – Я думал, ты о настоящих врагах. То есть Джаганатан никогда…

– Все твои враги настоящие, – заявил Хардман. – Готовы тебя вышвырнуть, всех вас вышвырнуть. Время белых подходит к концу. Götterdämmerung.[45] Вы проиграли.

– Ты так говоришь, будто сам больше не белый. – Краббе взглянул на бескровное лицо, светлые волосы, кроличьи глаза.

– Нет. Я в стране обосновался. Меня никогда не вышвырнут. Когда-нибудь выйду в отставку, заработав деньги честной практикой; возможно, уеду, поселюсь на юге Франции. А до той поры, – которую, может быть, ждать придется совсем не так долго, – буду почтенным малайцем, верным сыном ислама, усердным тружеником, держа свои деньги в стране. Знаешь, как называют вас, экспатриантов? Пиявками белыми.

– Много зарабатываешь?

Хардман повел худыми плечами.

– Пока нет. Не было еще особых возможностей. Конкуренция, понимаешь. Новый юрист-китаец с произношением выпускника Бейллиола.[46] Только я прорвусь. Имеются кое-какие внешние признаки больших денег. «Ягуар». Приличная одежда. Нет нужды слишком надоедать людям насчет гонораров. Все это порождает доверие. – Он налил себе еще виски, самодовольно поджав распущенные губы. Краббе почувствовал легкий укол отвращения.

– Значит, оно того стоит?

– Что?

– Женитьба на вдове-малайке, отказ от европейского образа жизни, полный отрыв от корней.

– Я здесь окопался. Пущу корни.

– Но вспомни европейскую архитектуру, художественные галереи, Лондон в дождливый день, речной туман, осеннюю деревню, украшенные к Рождеству пабы, книжные магазины, симфонию в исполнении живого оркестра…

– Мечты изгоя о доме, – усмехнулся Хардман. – Милый мой Виктор, ты переменчив, как море. Разве это наша старая безжалостная диалектика, наш твердокаменный столп чистого разума? Знаешь, ты определенно жиреешь.

«Боже, – подумал Краббе, – я говорю как Фенелла. Кой черт меня на это толкнул?»

– В тебе говорит старый строитель империи, – продолжал Хардман. – Ты немножечко опоздал, старина. Тебе досталась лишь третья драма из цикла. После добычи золота Рейна следует громоподобный топот копыт. А потом родсы, рафлсы,[47] зигфриды в доспехах, плохие стихи. И вечный замогильный вопрос: «Что они знают об Англии?» Зачем ты сюда приехал?

– Я тебе уже рассказывал, – устало буркнул Краббе.

– Знаю. Нес какую-то дребедень про гелиотропизм, про отклик на объявление в пьяном виде. А на метафизическом уровне, на идейном уровне? Я хочу сказать, зная тебя, не настолько же ты изменился…

– Ну, – Краббе затягивался сигаретой, отсыревшей в вечернем воздухе, – пожалуй, отчасти я думал, что в Англии одно телевидение, забастовки и всем абсолютно плевать, черт возьми, на культуру. Думал, я здесь больше нужен.

– Не нужен. Здесь нужен кто-то другой, причем только для того, чтоб он их научил бастовать и устанавливать телевизионные передатчики. Виктор, это не твоя специальность.

– Я могу научить их мыслить. Могу внушить определенное представленье о ценностях.

– Ты никогда не научишь их мыслить. И тебе чертовски отлично известно, что у них свои ценности, которые они не намерены менять на ценности какого-нибудь полоумного колониального служащего с розовыми коленками. Теперь они готовы взять верх. Возможно, заварится распроклятая каша, но не в том суть. Спелые или гнилые плоды придется пожинать?

Краббе в свой черед усмехнулся:

– И разумеется, всегда есть армия незаменимых законников.

– Не такая уж армия. Вот поэтому у меня хорошее положение. Но ты не станешь отрицать, что закон – деталь машины. Без тебя они обойдутся. Без меня – нет.

– Так что я, по-твоему, должен делать? Домой ехать?

– О, найдут для тебя что-нибудь; в любом случае, на какое-то время. Только не исторический семинар для ясноглазых слушателей с коричневой кожей, охотно лакающих млеко культуры. Ты станешь винтиком механизма исполнительной власти, в нужный момент легко заменимым, составляющим директивы для молодых новых лидеров в духе национальной политики. А я в конце концов увижу, что мое дело не такое уж неблагородное. Безусловно, в нем будет больше творчества, чем в твоем.

– Ты изменился, Руперт. Чертовски изменился.

– Да, изменился. Не забудь, я разбился в конце войны, а до того несколько лет вечно ждал, что разобьюсь. Бог дал мне одно лицо, война – другое. – Хардман выпил четыре большие порции виски, и это становилось заметно. – Поэтому я целиком за Юстицию. В любом случае, за Закон. – И хлебнул еще виски.

В молчании весело возвратился отец Лафорг, в очень шумном молчании, с деловым фабричным гулом джунглей, охотничьими криками домашних ящерок, стуком жуков о стены, с не умолкавшим в кампонге барабанным боем.

– У него имеется кое-что замечательное, – объявил он. – Великолепные снадобья. – И показал пузырек из-под аспирина с жидкостью цвета рвоты. – Вот, дал мне от зубной боли. – Отец Лафорг сел, взял свое теплое виски, усеянное крылышками летучих муравьев, как осенними листьями, удовлетворенно взглянул на хозяина и на друга. – Старик весьма примечательный. Живет одним прошлым. А еще очень добрый, обладает массой старых китайских достоинств. Китайцы никогда друзей не предают, всегда помогают нуждающимся. Постоянно поддерживают бедных родственников, например.

– Doucement, – попросил Краббе, – s\'il vous plaоt.[48] Он слишком быстро для меня говорит, – пояснил он Хардману.

– Этот ваш слуга, – продолжал отец Лафорг с той же скоростью, но погромче, – сестре своей в Китай регулярно шлет деньги, очень добр даже к зятю, живущему в джунглях.

– Я все-таки не совсем понимаю, – сказал Краббе.

– Он зятю своему помогает, – растолковал Хардман.

– Его зять – солдат, – сообщал отец Лафорг. – У него есть оружие, и он в джунглях стреляет. Только еды у него очень мало, и поэтому ваш слуга посылает ему продукты. Очень странно, конечно, ведь я всегда думал, будто у солдат хороший паек.

Краббе почувствовал легкую тошноту.

– Он рассказывает о большой помощи аборигенов, которые доставляют продукты в джунгли зятю вашего слуги, а тот ими делится со своими товарищами. Китайцы очень щедрые. Хотя я очень долго сидел у них в тюрьме, все равно говорю, самые щедрые в мире люди. И самые преданные. – Отец Лафорг сиял, не замечая, то ли из-за теней, то ли из-за полной своей поглощенности призрачным миром Китая, нараставшей бледности Краббе. – Много могу вам поведать о щедрости ко мне китайцев. Один раз, например, сильный ветер свалил мою церквушку…

– Вот теперь, – объявил Хардман Краббе, – тебе действительно нужен юрист.

11

Виктор Краббе лег в постель очень поздно, очень усталый. Вместе с Хардманом и отцом Лафоргом он провел душный час в комнатках А-Виня, где простодушный старик выслушивал многословные речи, подвергался перекрестному допросу, все без особого толку. Собеседование представляло собой лингвистический кошмар – с английского на французский, с него на китайский или просто с французского на китайский, потом точно так же обратно; упреки и угрозы по-малайски от Краббе, крики птицы-подранка. Ни священника, ни слугу не удалось убедить в совершении одного из ужаснейших преступлений против законов Чрезвычайного положения. У Краббе голова шла кругом. Вся их компания, словно в ватном мире лихорадочного бреда, перебрасывала из рук в руки вопросы, ответы, следила, как они меняют цвет, форму, роняла, теряла, и все это на зловонном фоне сушившихся ящерок, тигриных клыков, древних яиц, жирных кошек, портрета Сунь Ятсена. А-Винь по окончании оставался невозмутимым. Сидел по-портновски на койке, обхватив мозолистые ступни, с застывшей улыбкой беззубого рта, время от времени удовлетворенно кивал, нередко недопоняв или недослышав. Мячик часто пропадал в его глухоте. Он руководствовался простой логикой: если дочкин муж нуждается в горсточке риса, разве семья просто-напросто не обязана помогать? Солидарность. Концепция Государства никогда не могла прийти ему в голову, где прочно утвердилось Святое Семейство. Но, втолковывал Краббе, коммунисты дурные, жестокие, хотят свергнуть нынешнюю власть, править с помощью расстрельных рот, резиновых дубинок. Начал даже рассказывать истории про отрубленные головы и выпущенные кишки. Никакой разницы. А-Винь как бы даже радовался перспективе правления красных китайцев в Малайе. Кровь сильнее идеологии. Кроме прочего, зять – человек молодой, всегда усердно трудился, храбро бился с японцами. Хороший парень. Враг Человечества? Чепуха.

Искренняя невинность – опаснейшая на свете вещь. Краббе содрогнулся, осознав свое собственное положение. Он всегда сам оплачивал счета за продукты – Фенелла ему не экономка, – никогда не трудясь проверять. Фенелла как-то раз вроде прокомментировала напрасные траты, но Краббе не обратил внимания. Теперь мысленно видел, как террористы сидят за копчушками, которые он недоеденными отправлял обратно, за огромными окороками, от которых отрезано лишь несколько кусочков, за холодной, завернутой в газету яичницей, за горами вареного риса с кэрри, возвращавшимися каждый вечер на кухню. А-Винь даже не крал ничего: просто пользовался привилегией слуги присваивать объедки, крошки и хвосты.

В такой ситуации, видимо, не годились никакие ортодоксальные меры. А-Виня следовало сдать полиции, но тогда самого Краббе тоже. Стукнуть органам безопасности – придется давать неприятные разъяснения. Как минимум, выгнать А-Виня, но рано или поздно он в старческом слабоумии расскажет все китайцам, тогда как есть люди, необязательно китайцы, которых обрадует обвинение Краббе в сношеньях с врагом. Неразумно изгонять А-Виня из его изолированного Эдема. Он никогда не ходит в город, встречается только с малайцами, не слишком заинтересованными в Чрезвычайном положении, да с несколькими сакаями с трубками для стрельбы, да с шоферами торговых фургонов. А как насчет самих торговцев? Вряд ли у них возникнут особые подозрения, разве что у одного оптового поставщика, заказчиками которого были супруги Краббе. Даже если в каком-то беспошлинном кедае приказчики и толкуют о горах мяса, съеденных новым директором школы, им вполне могут припомниться времена славных в прошлом обильных званых обедов. А колоссальный болезненный аппетит Толбота подкрепляет уверенность в неумеренном потреблении пищи экспатриантами из Службы просвещения. Будущее хозяина А-Виня можно обезопасить, немедленно сократив заказы, но пускай А-Винь плывет в собственной лодке. Краббе тревожило прошлое: «УЧИТЕЛЬ-ЭКСПАТРИАНТ СНАБЖАЕТ СКРЫВАЮЩИХСЯ КОММУНИСТОВ-ТЕРРОРИСТОВ». Хардману и отцу Лафоргу можно предположительно доверять. Но в целом дело в высшей степени неприятное. Одно хорошо: сократятся счета за продукты, Краббе сбросит вес и сэкономит деньги.

И все-таки он поднялся к последнему обильному завтраку с кисловатым привкусом во рту. После рабочего утра с многочисленными сигаретами причина кисловатости позабылась. С приближением мусульманского месячного поста учебный семестр заканчивался, выставлялись экзаменационные отметки. Один учитель по имени (в котором Краббе никак не мог разобраться) мистер Ганга Дин прибежал сгоряча с сообщением об имеющемся у него неопровержимом свидетельстве, что Абдул Кадыр продал своему классу вопросы – по два доллара за вопрос – и что Краббе найдет подтверждение этому в астрономических оценках наиболее состоятельных учеников Абдул Кадыра. Вдобавок Краббе прочитал несколько ответов по истории, превозносивших мифическое индийское правление в XIX веке в Малайе и проклинавших свергнувших его британцев:

«Сэр Рафлс убил много малайцев за неуплату жестоких налогов и выстроил большую тюрьму, где малайцев, индусов, китайцев пытали, а солдаты отрубали головы детям, играя жестокую шутку на потеху смеющимся англичанам».


Через пять минут после финального утреннего звонка он сидел за своим столом с переполненной пепельницей перед стопкой ведомостей с невразумительными отметками. Вошел торжественный отлакированный мистер Джаганатан.

– Хочу с вами поговорить, мистер Краббе. По-моему, нам лучше выйти, так как клерки-малайцы хорошо понимают английский. Разговор очень серьезный.

– Вы имеете в виду Абдул Кадыра?

– По-моему, нам лучше выйти.

И они пошли по сухой траве спортивной площадки. Солнце поднялось высоко, воздух полнился детским шумом, звоночками велосипедов, ехавших домой. Мистер Джаганатан, с головой оросившейся под солнцем, с мокрыми подмышками, заговорил:

– Мистер Краббе, я все про вас знаю.

– Простите?

– Слишком поздно просить прощения, мистер Краббе. Я узнал очень-очень серьезные вещи. Никому не скажу. Но вы должны понять, у вас один выход.

«Долго ждать не пришлось», – думал Краббе. И с горечью вспомнил, что здесь, в колониальном обществе, не бывает секретов. Тем не менее предъявил Джаганатану изумленное лицо, готовое в любой момент изобразить гнев.

– Может, лучше объяснитесь, мистер Джаганатан.

– Объяснюсь. Прямо скажу, здесь, сейчас и без всяких вступлений, все, что мне стало известно о вашей политике.

– У государственных служащих нет никакой политики, мистер Джаганатан. Вы так долго служите, что должны это знать.

– Тем хуже, мистер Краббе, учитывая характер вашей политики. Не тратя слов попусту, мистер Краббе, скажу: я узнал, что вы – видный коммунист и приехали сюда помогать коммунистам-террористам в джунглях под видом обучения малайских малышей.

– Обвинение очень серьезное, мистер Джаганатан. Надеюсь, вы понимаете его серьезность.

– Отлично понимаю, мистер Краббе. А также понимаю серьезность вашей работы в школе, вашей ответственности за невинные умы, которые вы намерены развратить порочными коммунистическими доктринами.

– Я не стану сердиться, мистер Джаганатан. Не будь ваши утверждения столь клеветническими, почувствовал бы искушение посмеяться. Какие у вас есть свидетельства в подтверждение этого дикого заявления?

– Свидетельством служит то, что об этом мне рассказал хорошо знающий вас человек, мистер Краббе. Мужчина, знакомый с вами много лет. Он учился в одном с вами университете и говорит, что вы даже тогда были выдающимся коммунистом.

– Вы не мистера Хардмана в виду имеете?

– Никого другого, мистер Краббе. Я слышал это совсем недавно из его собственных уст. Больше того, при свидетеле в лице джентльмена, ответственного за аборигенов. Я очень огорчен, мистер Краббе. – Он весь вспотел от горя; рубашка промокла от горя.

– Ясно. И вы, естественно, этому джентльмену поверили?

– Я не хотел, мистер Краббе. Но обязан подумать о бедных невинных детях.

– Правильно, мистер Джаганатан. – Краббе чувствовал не столько злобу, сколько опустошение. Всегда жди предательства. Господи помилуй, что Хардман может против него иметь? Краббе решил, что знает: старая зависть маленького первокурсника-альбиноса, робевшего женщин, к преуспевающему, выдающемуся студенту третьего курса, собиравшемуся жениться на хорошенькой талантливой девушке. И зависть оттого, что Хардман во время войны пострадал больше, чем Краббе. А потом новый мир Хардмана без корней, бедность, эксцентричная женитьба. Хардман действовал быстро. Но достаточно ли всего этого для оправданья предательства? Наверно, приходится постоянно учиться, постоянно изумляться.

– Мистер Джаганатан, – медленно произнес Краббе. – Можете делать все, что вам будет угодно. Я не собираюсь опровергать или подтверждать ваше предположение. Если желаете верить этой невероятной истории, пожалуйста. Можете принимать меры в любой миг, как только пожелаете. Но запомните, у вас потребуют доказательств, весьма решающих доказательств. Ради вашего личного блага прошу тщательно подумать, прежде чем действовать.

– Но, мистер Краббе, я не хочу действовать. Знаю, это мой долг, но я читал Шекспира, понимаю ценность милосердия. – Милосердие струилось по его лицу, пробивалось сквозь рубаху. – Вы должны сделать простое дело. Просто должны попросить перевода. Не имею желания губить вашу карьеру. Хочу только, чтоб вы не развращали здесь бедных детей, в школе, где я так давно работаю.

– Знаете, мистер Джаганатан, у вас должно быть желание погубить мою карьеру. Будь у меня решительные доказательства, что вы были коммунистом, я бы немедленно начал вашу карьеру губить. Немедленно сообщил бы полиции. И успокоился бы, только увидев вас запертым в камере.

Мистер Джаганатан улыбнулся с потной снисходительностью.

– Вы человек молодой, мистер Краббе. Возможно, уже осознали ошибки на своем пути. Может, уже точно знаете, что делаете. Даю вам шанс.

– Какие у вас доказательства? – спросил Краббе. – Если честно, мистер Джаганатан, по-моему, все это блеф. Хотите меня выставить с самого моего появления в школе. Теперь предпринимаете первую полноценную попытку от меня избавиться. Знаете, не получится. Вам известно не хуже, чем мне, что в этой дьявольски глупой клевете ничего нет. Хардман что-то против меня имеет, вы тоже. Утверждаете, будто я коммунист. Хорошо, то же самое я могу сказать про вас, про Абана, султана, Верховного комиссара. Только надо иметь доказательства, веские доказательства. Вы отлично понимаете, будь я проклят, что не осмелитесь пойти с этим в полицию. Просто абсолютная бесстыдная гнусность, вы за нее ответите… – Он слишком быстро выходил из себя. Сглотнул, замолчал. Джаганатан его успокоил улыбкой и жестом.

– Ну-ну, мистер Краббе. Нехорошо вот так вот терять контроль над собой. Здешний климат совсем не годится для этого. Сквозь рубаху видно, как у вас сердце колотится. Пойдите теперь домой, полежите немножечко, отдохните, подумайте о моих словах. Я могу стать вашим другом, мистер Краббе. Прошу совсем немного, а потом уж вы сможете ничуть меня не бояться. Ну, идите, успокойтесь, мистер Краббе, успокойтесь, успокойтесь, успокойтесь.

Краббе чувствовал, что лишается сил, слыша успокоительно певучий голос, вспомнив, как в другой раз Джаганатан тем же самым тоном советовал отдохнуть, вспомнив упоминание Толбота о «колдунах». Взглянул на Джаганатана, но обнаружил, что щурится на солнце, а на Джаганатана смотреть не может. Бред, разумеется, чертовщина.

– Вы за это заплатите, Джаганатан, – буркнул он. – Богом клянусь.

– Вы сами заплатите, мистер Краббе, если за ум не возьметесь. Идите домой, отдохните, потом напишите в Куала-Лумпур короткую просьбу о переводе. Очень просто. Вам никогда тут не нравилось, мистер Краббе, вам здесь все ненавистно. Вы будете гораздо счастливей в любом другом месте, гораздо счастливей.

Краббе потащился по травянистому склону к машине, стараясь соображать. Доказательства. Допустим, Хардман злоумышленно прицепился к А-Виню, привлек в качестве переводчика невинного отца Лафорга. Допустим, он дал Джаганатану то самое свидетельство очевидца… Допустим наихудшее – обратился в органы безопасности, посоветовав проследить за очередными послами сакаев, обнаружить дорогу в укрытие. Зачем, зачем, зачем? Неужели Хардману хочется его вышвырнуть таким гнусным образом? Карьеру погубить? Какой за всем этим реальный мотив? Или просто в этом примитивном штате живет некое особое вековечное зло, бесы старше исламских и даже индусских, изгнанные в джунгли, молча действуют посредством мужчин с топорами, колдунов, друзей-предателей, мужчин, которые почти против воли жестоки к своим женам, как он к Фенелле?

Добравшись домой, Краббе обнаружил стол, накрытый на одного, а на столе сложенную записку.

«Абан лично позвонил и пригласил поехать с ним на водопады в Бедеба. Почему бы и нет. Возможно, вернусь поздно. Не волнуйся. Ф.».

Он мрачно съел грандиозный эдвардианский полдник – суп из бычьих хвостов, жареную рыбу соль, яичницу по-шотландски, говядину с овощами, сливки с жженым сахаром, камамбер. Почти с ненавистью поглядывал на весело щебетавшего А-Виня. Снова пытался предостеречь его,но А-Винь не понимал по-малайски, а Краббе не знал китайского. А-Винь радостно кивал, соглашался неведомо с чем и ушел, распевая, на кухню. После ленча Краббе беспокойно уселся, попробовал почитать, корча кислую физиономию даже Фатиме, юной аме, которая, виляя бедрами, прошла в спальню с охапкой выстиранного белья. Перед ним разворачивалась пустота – школьный день с громким пеньем Корана, с местными языками, неподвластными белому человеку, – и сейчас ему была нужна Фенелла, пожалуй, осознал он, впервые за долгое время.

Краббе был одинок и встревожен. Надо встретиться с Хардманом, разобраться, но только не одуряюще жарким днем. Может, отправиться к водопадам и поскандалить с Абаном. Наконец он решил повидаться с Энн Толбот. Толбот, разумеется, в офисе, Энн, разумеется, дома. Ему требовалось утешение, пусть даже от дряблой груди и тощих бедер.

Выяснилось, что она вполне готова утешить. Вторую половину дня они убивали, потея в спальне без вентилятора, в конце концов задремали под близкое пение петуха, шум моря, шелест кокосовых пальм, где рылись бероки. Тем временем в раскаленном солнцем городе выпивали три сикха.

– Брат, – сказал Картар Сингх, – бизнес твой не процветает, и это знак. Знак, свидетельствующий, что торговля – занятие неблагородное для людей нашей расы. Сам Бог тебе говорит, покупка и продажа – дурное занятие для воинственного сына великого Гуру. Кончай, брат, пока не поздно. Наша жизнь – служба, не выгода. Мы, воины, днем и ночью защищаем слабых и робких граждан в конторах и в магазинах. – Таким образом он деликатно отметил пользу ленивого рода деятельности Тейя Сингха. Тейя Сингх, не уловив деликатности, поднял стакан самсу и торжественно выпил.

– Конкуренция, – объяснил Мохиндер Сингх. – Китайцы, бенгальцы, тамилы бесчестные люди. Продают слишком дешево. Но им покровительствуют обманутые городские глупцы. Я теряю деньги, братья. Слишком быстро теряю.

– Что деньги? – сказал Картар Сингх. – Ничего.

– Полезны для покупки самсу, – заметил Тейя Сингх.

– Давайте, – сказал Картар Сингх, – песню споем. – И высоко, немелодично запел сомнительную балладу:

Все одинаковы, люди и звери, —Тут один, пара там, тройка в целом.И с этой тройкой они без потериИграючи делают дело.

Две работницы-малайки с головами, обмотанными посудными полотенцами, зашли выпить холодной воды.