Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В. П. Щепетнёв

ЧЁРНАЯ ЗЕМЛЯ

(Вий, 20-й век)

Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

— И, значит, кем это ты будешь?

Никифорова немного мутило после вчерашнего. Солнце палит не слабее мартена, а тут еще бравый возница со своими расспросами.

— Возможностей много, — говорить все же легче, чем идти пешком по шляху. Добрый человек дозволил сесть на телегу, почему не поболтать — не побалакать, как говорят тут. Говор местный Никифорову нравился ужасно — и мягкое «г», и малороссийские словечки и вообще, какое-то добродушие, разлитое вокруг, неспешность, ласковость.

— Много? То добре, что много. Ну, а например?

— Например, вести кабинет агитации и пропаганды, — Никифоров хотел сказать «заведовать кабинетом» но постеснялся, вдруг посчитает приспособленцем или, того хуже, выскочкой, карьеристом, — в доме культуры работать, библиотеке, кинотеатре, фотокорреспондентом в газете…

— И всему ты уже выучился? Успел?

— Не всему пока. Два года учимся. Один прошел, другой впереди.

— Выходит, долгонько в подмастерьях ходить вашему брату приходится. Не тяжело?

— Кому как. Дисциплин много, требования большие, конечно, но справляемся.

— А к нам…

— На практику. До осени. Ударников учебы по одному посылают, а других — группами.

— Ты, получается, ударник. Молодец, молодец, — возница, казалось, потерял к Никифорову всякий интерес и даже стегнул пегую кобылу, чтобы веселее бежала.

Никифоров в который раз попытался устроиться поудобнее на дерюжке, что дал ему добрый человек, но выходило неважно.

— Вы часто на станцию ездите? — спросил он.

— Да по-разному, как придется, — неопределенно ответил возница.

Они встретились на станции, и узнав, что Никифорову нужно в Шаршки, тот предложил подвезти часть пути, до Тёмной рощи. Оттуда недалече будет, версты четыре, а ему, вознице, до Шуриновки ехать, это направо, соседи.

Никифоров перестал и пытаться, лежал, как лежалось. На удивление, стало легче. В конце концов, не по городской брусчатке едет, по мягкой земельке. Сейчас, правда, она от жары растрескалась и пыли много, так что пыль, пыль — та же земля. Он смотрел по сторонам, смотрел опасливо, но земля перестала кружиться, небо тоже оставалось на месте. Живем, брат!

Долго ехали молча.

— Вот она, Тёмная Роща. Пройдешь ее, церковь увидишь, на нее и иди, не заплутаешь, — возница притормозил, давая Никифорову сойти.

Никифоров пристроил сидор, взял в руку чемоданчик, неказистый, фанерный, но с него и такого хватит, попрощался:

— Спасибо вам!

— Да на здоровье, на здоровье…

Роща была совсем не темной. Березки, беленькие, гладенькие, откуда ж темноте? Он шел мягкой пыльной дорогой, потом сошел на стежку, что бежала рядом в траве — легче идти и чище. Дорога ушла куда-то в сторону, но он о ней не жалел. Найдется.

Не темной, но тихой, покойной. Он прошел ее из конца в конец, а слышал лишь птичий щебет, и тот доносился снаружи, с полей. Может, он просто плохо слушал. Или попримолкли от жары всякие зверушки. Кто тут может жить? Зайцы, лисы, совы?

Впереди поредело. Кончилась роща.

Никифоров вышел на опушку, огляделся. Церковь, да.

Церковь проглядеть было мудрено: высокая, она еще и стояла на пригорке, и купол ее, серебряный, блестел ярко и бесстрастно. Не было ему дела до Никифорова.

Ладно. Долой лирику (лирикой отец называл все, не имеющее отношение к делу, к службе, и Никифоров перенял слово). Купол и купол, стоит себе, а креста-то все равно нет. Спилили. Он на мгновение представил себя там, на верхотуре с пилой в руках, окинул взглядом округу, увидел себя-второго здесь, на опушке, букашечка, муравей, и сразу закружилась в голове и дурнота подкатила. Стоп, кончай воображать, иначе заблюешь эту деревенскую пригожесть, травку-муравку, одуванчики…

Он постоя, прислонясь к стволу, местами действительно гладкому, а местами и корявому, шероховатому. Во рту появился вкус свежего железа, побежала слюна. Травка, зеленая травка. Муравей зачем-то карабкается на вершину, чем ему там, на земле плохо? Залез, залез и замер, оцепенел. На солнышке позагорать хочется, букашки, они тоже люди.

Стало легче, почти хорошо.

Всё, пошли дальше.

Тропинка раздваивалась: можно было идти вверх, к церкви, а можно и обогнуть. Крутизна смешная, плевая, но Никифоров выбрал второй путь. Да и не он один, судя по утоптанности земли.

Пригорочек тоже пустяшный, просто по новизне показался большим. Обойдя его, Никифоров увидел село. Большое, этого не отнять. Тропинка раздалась, просто шлях чумацкий, да и только. По нему возы должны катить, ведомые волами, могучими, но послушными. Цоб, цобе, или как им еще командуют?

Никифоров шел, стараясь угадать нужный дом, сельский совет. Строились вольготно, совсем не так, как в городе, сосед соседу кричать должен, чтобы слышали. Похоже, больше версты тянуться село будет. Дома. И виноград. Никифоров впервые видел виноградники, раньше он даже не представлял, что это. Виноград, конечно, ел, но вот как растет — только догадывался. Догадки выглядели красивее, чем действительность.

Встречных, деревенских, попадалось немного. Одна старушка и одна собака. Старушка была одета не в черное, как городские, а в цветастое. Как это называется — кацавейка, свитка? Бабские тряпки, вот как. Старушка искоса посмотрела на Никифорова, но не остановилась, прошла мимо. Собака же, обыкновенный кабыздох, оказалась любопытнее и, поломав свои собачьи планы, затрусила за Никифоровым. Попутчик.

Никифоров пошел бойчее, нужно многое успеть за день, а село оказалось бескрайним. Село единоличников, как со смешанным чувством неодобрения и смутной зависти сказали ему в отделе практики. Крестьян-единоличник. Какие же еще бывают — двуличники, многоличники? Мура в голове, мура и сор. Никифоров поморщился, невольно вспомнив вчерашний вечер, пожадничал он с горилкой, перебрал, оттого и квелый такой, и мысли глупые лезут.

Навстречу другая старуха. Или та же, огородами вернулась и опять назад пошла? Нет, другая, вон и очепок на голове красный, а прежде желтый был. Никифоров обрадовался всплывшему слову — очепок.

Он подошел поближе, чего плутать, язык есть.

— Здравствуйте, добрый день! — он помнил науку — любой разговор начинать с приветствия.

— И тебе здравствуй, — ответила старуха. Или не старуха? Лет сорок, пожалуй, будет.

— Не скажете, где сельсовет у вас? А то заморился, иду, иду… — он улыбнулся чуть смущенно, деревенские это любят — поучить городского.

— Сельсовет? Власть тут, вон в новой избе, за Костюхинским домом.

— Каким домом, простите?

— А с петухами который, увидишь, — и засеменила дальше. Старуха!

Дом с петухами оказался следующим. Петухи во множестве красовались на стенах избы — яркие, большие, с налитыми гребнями и хвостами-султанами. Нарисованные. Наличники тоже — петухи и петухи. И над крышей — флюгер-петух. Костюхинский, да? Точка отсчета. Виноградник тоже — не только по линейке, как у других, а еще и чашей. Веселые люди здесь живут. Мелкобуржуазные индивидуалисты.

Виноградники уходили далеко за дом. Наверное, весь народ там, на частнособственнических десятинах.

К следующему дому вела дорожка, посыпанная желтеньким песочком. Нет забора, нет и калитки. Новая изба, сельсовет, надо понимать. И действительно, деревянная вывеска, и, красным по зеленому выведено: «Сельсовет». Больше ничего. Еще одна старуха, третья уже по счету, возилась на крыльце, сметала искуренные цигарки, бумажки, прочий мусор. Уборщица.

Он опять подобриденькался.

— Откуда будете-то? — с какой-то опаской, что ли, смотрела на него уборщица. Просто настороженность к чужаку, городскому.

— А студент я, студент, — успокаивающе протянул Никифоров. — На летнюю практику приехал. Мне бы вашего секретаря, сельсоветского. Отметиться, и вообще… Дела обсудить, работу.

— Не ко времени ты, студент, приехал.

— Так не я решаю, повыше люди есть, — наверное, как каждой сельской жительнице, все городские для нее отъявленные бездельники, наезжающие в деревню людей от дела отрывать. Никифорову стало досадно. Нет, чтобы встретила его молодая дивчина или хоть кто-нибудь из комсы, лучше все же дивчина, — а тут бабкам объясняй, расшаркивайся.

Бабка хотела ответить, раскрыла было рот, да передумала, посторонилась и просто махнула рукой, мол, проходи. Отыгралась на песике, верно затрусившим за Никифоровым:

— Геть, геть отсюда, поганый!

Никифоров прошел внутрь — сени, коридорчик, комнатка. За простым, наверное, кухонным столом сидела если и не дивчина, то уж никак не старуха.

— Тебе кого? — спросила она. Можно подумать, горожане каждый день ходят толпами в этот занюханный сельсовет.

— Вам должны были насчет меня сообщить… — Никифоров старался говорить солидно, как положено человеку из области.

— Ты, должно быть, практикант, да? По разнарядке?

— Практикант, — согласился Никифоров, хотя слово это ему не нравилось.

— Мы тебя ждали, да, все подготовили, только… — она запнулась на секунду, подыскивая слова. — Тебе нужен товарищ Купа, он сам сказал, чтобы вы к нему шли. Он у нас секретарь сельсовета.

— А вы?

— Я помощница. Помощница секретаря сельсовета, — должность свою она произносила с торжественностью шпрехшталмейстера, и именно эта серьезность заставила Никифорова сбавить ей лет десять. Она его ровесница. Ну, почти.

— Комсомолка? — требовательно, как имеющий право, спросил он, и девушка признала это право.

— Да. Три месяца, как комсомолка.

— А лет сколько?

— Два… Двадцать…

— Ага, — он подумал, что бы еще сказать такого… начальственного, но не нашелся.

— Где я могу найти товарища Купу?

— Так у него… У него с дочкой, с Алей…

— С Алей?

— Алевтиной… Ну, вы его в церкви… то есть, в клубе найдете. Он там, — как-то неясно, неопределенно сказала она.

— Понятно, — хотя понятного было мало. Зато перешла на «вы». Впрочем, это как раз зря, пережиток. — Значит, клуб у вас в церкви?

— В бывшей церкви, — помощница потянулась к чернильному прибору. Явно, чтобы просто повертеть в руках что-нибудь. Прибор был пустяковеньким, дутой серой жести под каслинское литье, ручка с пером-лягушкой. Чернила тянулись вслед перу, противные, зеленоватые.

— Мне его ждать, или как?

— Даже и не знаю. У него ведь с дочкой…

Ага. Отцы и дети, конфликт поколений. Из деликатности Никифоров не стал расспрашивать. Хотя личных, семейных дел быть вроде и не должно, но сельские люди консервативны. Патриархат, косность, темнота.

— Организация большая? Сколько комсомольцев на селе?

— Да с десяток будет… — девушка тосковала: макала без надобности ручку в чернильницу, старой пестрой промокашкой вытирала на столе капельки чернил, смотрела в сторону.

— Маловато, маловато, — хотя цифра была больше, чем он ждал. Село-то богатое. Он постоял немного, затем, решив, что далее быть ему здесь ни к чему, пошел к выходу, на волю.

— Я в клуб.

Никифоров сообразил, что так и не познакомился. Себя не назвал, имени не спросил. Промашка. Маленький минус в кондуит. Не возвращаться же, право. Будет, будет время перезнакомиться.

Он шел обратно, получилось, лишнего оттоптал, бояться лишнего не след, понадобится — вдругорядь пройдет, пустое. Сейчас он замечал людей, возившихся на задах своих виноградников. Как тут у них насчет культурного отдыха? Коллективную читку газет разве устроишь, когда всяк на своем клочке земли? Никифоров вспоминал установки преподавателей: с чего начать, кого привлечь, на кого опереться. Действительно, даже с этих позиций коллективное хозяйство куда предпочтительнее. Лекция о пользе общественного труда входила в перечень обязательных, Никифоров знал ее назубок и готов был изложить среди ночи, только разбуди. А как читать здесь, когда все врозь? Ничего, разберемся. Сельские сходы, клубные вечера, культурные посиделки…

У ограды кабыздох, преданно сопровождавший Никифорова, остановился и, гавкнув, затрусил прочь. Боится. Верно, лупили раньше почем зря религиозные старухи.

Над входом, вратами, издалека виден был кумачовый транспарант:

«КЛУБНУЮ КУЛЬТУРУ МАССАМ!»

Правильно написано, хотя и коряво, можно бы поаккуратнее. Наш лозунг.

Над лозунгом — облачко. Свежая известка, забелили наскоро.

Никифоров еще раз оглядел церковь, оглядел не сторонне, скорее, хозяйским взглядом. Не такая она и большая, церковь, просто кажется великой. Не собор. Обыкновенная сельская церковь. Была. Теперь это клуб. Подобных клубов много встанет по округе, сплошь усеют землю. Очаги культуры, плавильни новой жизни.

Он прошел внутрь. Светло, светло и воздушно. И холодно. После зноя — стынь по телу.

Не сразу он рассмотрел в углу людей. Человек пять. Он пересчитал — точно, пять. И еще…

Никифоров вгляделся. Нет, все верно, не обознался. На возвышении, алтарь, не алтарь, он слова не знал, стоял гроб. Не пустой.

Вот тебе и клуб!

Никифоров в церкви не был давно. В детстве разве, но с той поры почти все и перезабыл. Безбожником отец стал задолго до революции, а мама — из лютеранской семьи, и православия не приняла. В церковь водила его бабушка, мама отца, помнилось, как давала ему медные денежки с наказом раздать нищим. Нищих он не любил, особенно увечных, накожные язвы, бельма в закатанных глазах, трясущиеся головы расслабленных пугали и, бросив монетку, он опрометью кидался к бабушке, не слушая благодарности или что там говорили ему вослед. Да и денежек жаль было, лучше бы купить на них петушка на палочке или иной сладости, которые дома не водились — и средств не хватало, и мама считала сладкое вредным.

Никифоров кашлянул негромко, стоявшие у гроба обернулись, но лишь один отделился от остальных ему навстречу, однорукий, рукав выцветшей гимнастерки заткнут за солдатский ремень. Вот отчего вспомнились нищие — углядел краем глаза однорукость, а память возьми и подкинь весточку из прошлого.

— Откуда, парень? — говорил однорукий негромко, но веско, зная, что его слушать — будут.

— Мне товарищ Купа нужен. Он здесь?

— Здесь-то здесь, да… Тебе он зачем нужен?

— Я на практику приехал, — и Никифоров в который раз полез за бумажкой, что выдали ему — большой, отпечатанной на машинке, с лиловыми штампами.

— А, студент. Знаю, — однорукий ловко сложил лист и вернул Никифорову. — Я тобой займусь. Василь, — ладонь ладная, крепкая. — Василь Червонь. Тебе к брату моему, двоюродному, но у нас тут, понимаешь, несчастье, — Василь показал на людей. — Аля, дочка Купы…

— Умерла? — догадался Никифоров.

— Убили, — и он повел Никифорова к стоявшим у гроба. — Это студент, практикант, — пояснил он, не обращаясь ни к кому в отдельности. Кто-то глянул искоса, кивнул, но Никифоров неотрывно смотрел на дочку Купы. Поначалу и не хотел, просто бросил взгляд, чего хорошего, мертвая ведь, но — будто ударило. Словно встречал ее прежде, знал, и знал накоротко. Конечно, это лишь наваждение, морок, с Никифоровым такое случалось — новое место порой выглядело до боли знакомым, виденным, он мучился, пытаясь вспомнить — когда. Мучительное чувство охватило его и сейчас. Во сне? Или просто похожа на кого-то? Бледное, слегка удлиненное лицо, восковые губы, длинные, пушистые ресницы, расчесанные волосы, остальное укрывало платье, белое, кружевное, странное для села.

— Идем, — подтолкнул его Василь.

Он опомнился, огляделся, не заметил ли кто. А чего замечать? Смотрит, и смотрит себе. Да и не до него, Никифоров теперь слышал, как плачут тихонько бабы, невнятно переговариваются мужики.

— Идем, — согласился он. — Куда?

— А рядом, совсем рядом. Поговорим, тебе передохнуть нужно. Ты, случаем, не Кузьмы сын будешь? Кузьмы Степановича?

— Верно, — Никифоров охотно шел бы и далее, но Василь просто завел его в закуток той же церкви, впрочем, теплый и светлый.

— Так я с ним вместе на Кавказе воевал, надо же! Он эскадроном командовал, ударным, сорок сабель. Не рассказывал про меня? Я отчаянным рубакой был, пока вот… — Василь показал на пустой рукав.

— Вроде нет, — но Никифоров знал точно. Отец о гражданской вообще не говорил. Германскую, на которой «георгия» получил, порой вспоминал, а гражданскую — нет. Бил белую сволочь, и никаких подробностей. Даже обидно было поначалу, у всех отцы герои, как послушать, а его будто на печи сидел. Откуда же награды — шашка именная, наган, самого Фрунзе подарок, орден Красного Знамени? Потом понял — не кончилась для отца та война.

— Конечно, нет. Кузьма Степанович, он зря болтать не любил. Молчун.

Никифоров не знал, что ответить. Похоже, и не нужно отвечать. Не требуется.

— Практика, это полезно. Среди народа поживешь, жизнь нашу узнаешь поближе. Ты устраивайся, устраивайся. Владей, твое жилье — на все лето.

— Здесь? — Никифоров оглядел голые стены.

— Ага, прямо в клубе.

В углу комнаты стоял топчан, рядом тумбочка и пара табуретов.

— Мы тут подумали и решили, что так лучше. Конечно, не ждали, что с Алей… — Василь оглянулся, понизил голос: — Утром ее нашли, спозаранку. Мы в район сообщили, но что район… Я тут вроде как милиция, — добавил он. — Да…

— Застрелили. Фельдшер из соседнего села, из Шаршков, ее осматривал. Пулю достал. Почти навылет прошла, сквозь сердце.

— Кто же?

— Стрелял-то? Кабы знать… Сволочь кулацкая. У нас ведь куркуль на куркуле. Я отчего тебе рассказываю, Иван, нас ведь совсем мало здесь — партийных, комсомольцев. Дашь слабину, и с потрохами сожрут. Потому я на тебя рассчитываю.

— Да, я всегда… — Никифоров был слегка ошеломлен.

— Вот и хорошо. Сверху указание пришло — показательные похороны устроить. Собрать актив района, из области пригласить. Пусть видят — не запугать им нас. Комсомольский караул устроить до похорон, потому и в клуб ее перенесли. Ну, и еще — тут прохладно, понимаешь. Похороны через три дня будут, если жара, то…

— Я понимаю, понимаю. А где все случилось?

— В том и закавыка. На винограднике Костюхинском…

— Это у которого дом с петухами?

— Точно. Ты, вижу, востер, как отец. Времени не теряешь.

Понимаешь, кабы Костюхины здесь были, и думать тогда нечего. Но они на свадьбу всем домом поехали, никого в селе не осталось. В Шаршки, там брат Костюхинский женился.

— А что она… Аля… делала там?

— На винограднике? Не знаю, — Василь посмотрел на Никифорова, вздохнул. — Они, Костюхины, понимаешь, неуемные, до богачества больно жадные. На общественное дело копейки сверх положенного не дадут. На церковь, поди, не жалели. Какой-то сорт особенный винограда растить надумали. Наверное, посмотреть хотела, побег взять. Не знаю. Нашел ее Пашка, малец есть у нас такой, вот он точно за побегом полез. Ты вот что, посиди, или пройди по селу, приглядись, с людьми познакомься. А к вечеру я комсу соберу, сюда придем, поговорим. Насчет харчей не беспокойся, мы ту повинность на куркулей возложили, кормить будут сытно. Сейчас и пришлю кого, — Василь неторопливо встал, махнул рукой. — Присматривайся.

Присматривайся…

Никифоров сел на топчан, жесткий, доски и на них — рогожка. Не барин, ничего. Открыл дверцу тумбочки. На одной полке — дюжина свечей, восковых, толстых. Церковные свечи. Другая — пустая. Как раз пожитки уместятся. Он развязал сидор. Кус хозяйственного мыла, бельишко, книжка «Клубное дело». Книжку он полистал. На страницах рыхлой сероватой бумаги все было просто: клубный зал со сценой и тяжелым занавесом, кружки — хорового пения, шахматный, технического творчества, Ленинская комната для проведения политзанятий, много чего было в книжке. Не было пустой и холодной церкви, не было покойницы, не было чужих, непонятных людей.

Он прошелся по закутку. Сквозь приоткрытую дверь слышны были голоса, но о чем говорят — не разобрать.

Не узник же он здесь!

Никифоров задвинул сидор под лежак, оправил на себе одежду — штаны чертовой кожи да рубаху грубого, но крепкого полотна, провел пятерней по волосам. Стрижен коротко, на случай насекомых. Пора идти знакомиться с остальными.

Полутемным ходом он вышел в главный зал. Народу поубавилось, осталось лишь две бабы, они сидели на скамье, грубой, некрашеной, принесенной снаружи, со двора — к ножкам ее прилипли комья грязи. Бабы посмотрели на Никифорова, но ничего не сказали. Что делать? Подойти? Как-то неловко. Впрочем, почему? Василь его представил, значит, не совсем чужой. Никифоров потоптался у гроба, потом все же решил выйти.

Во дворе он огляделся, ища нужное место — подпирало. Подальше росли вишни, низкорослые, но пышненькие, да жимолость. Он обогнул церковь, за которой прятался невысокий домик. Поповский, наверное. Дали бы тут жилье, все лучше. Окна мутные от пыли, может, и третьегодней, на двери замок, большой и рыжий. Пришлось обойти и домик. Он угадал — дощатый, чуть покосившийся нужник стоял в зарослях сирени. Внутри стало ясно — давненько сюда не ступала нога человека.

Мир сразу стал просторнее, веселей. Теперь уже не спеша он обошел весь двор, заглядывая в каждый уголок, просто так, от избытка сил. Сараи, конюшня, колодец со скрипучим воротом и ведром на длинной цепи, колокольня, высокая, с громоотводом вместо креста. Он прикинул на глаз — метров пятнадцать. Дверь, ведущая внутрь, оказалась приоткрытой. Он заглянул. Пахло дурно, куда крепче, чем в нужнике. Оружие пролетариата не булыжник, а совсем, совсем другое.

Осторожно, выбирая куда ступить, он поднялся по лестнице. Через два пролета стало чисто, ветер, простор. Еще выше — просто дух наружу рвется. Колоколов не было, давно ушли на нужды народного хозяйства. Он осмотрелся на все четыре стороны. Темная Роща, по которой он шел, село, виноградники, отсюда они представлялись аккуратными, вычерченными, чистая геометрия, речка, неширокая, но синяя, много чего видно. Никифоров даже распознал «Дом с Петухами», а виноградник за домом был и впрямь особенным, иного, чем остальные, цвета, зелень отдавала сталью. Не весь виноградник, часть, вроде пятна. Наверное, тот самый новый сорт.

Голова нисколько не кружилась.

Спускаясь, он подумал вдруг о других колокольнях, видневшихся в самой уж дали, в дымке, удалось разглядеть шесть таких. И на каждой свой Никифоров, ударник учебы на практике.

А приятно-таки вновь оказаться на земле. Каково воздухоплавателям, часами парящим над облаками?

Он вернулся в церковь. В клуб, в клуб, в клуб, — Никифоров повторял и повторял, вдалбливая в себя место назначения. Как в первый день запомнится, так и останется навсегда.

Он независимо прошел через зал, в каморке своей полез было за сухарями, но тут в дверь постучали, и, не дожидаясь ответа, вошел пацаненок, лет десять ему, или двенадцать.

— Поснидать принес, — не очень-то приветливо сказал тот, ставя на тумбочку узел — увесистый, однако. Никифоров развязал. Оказалось — крынка щей со сметаной, вареная молодая, со сливу, картошка, кус сала с толстыми, в палец, прожилками мяса, лук и хлеб, больше фунта.

— Я вечером приберу посуду, когда ужин принесу, — сказал малец и исчез, ушел, неслышно притворив дверь. Джинн из арабской сказки. Скатерть-самобранка. И ужин впереди? Что ж, у богатого села есть и свои преимущества. Щи вкусные, интересно, особо на него готовили или со своего стола? Неужели каждый день так едят? Да, это вам не заводская столовая…

Всего он не одолел, хотя себя не жалел, ел по-нашенски, по-комсомольски, беспощадно. Объедим мелкобуржуазных хозяйчиков!

Почувствовав, что дальше — смерть, он откинулся от тумбочки, на которой едва уместился обед, посмотрел сытыми глазами за окно. Сирень не цвела. Поздно или рано, попытался вспомнить он. Наверное, поздно. Вроде, весной все цветет?

Такие ленивые, пошлые мысли намекали на одно — вздремнуть нужно. Плюс ночь в переполненном вагоне, дорога, вчерашняя отвальная… Вреда не будет — соснуть минут двести.

Он устроился на лежаке, прикрылся наполовину рогожкой, подумал, быстро ли уснет — и уснул.

Проснулся разом, рывком — от голосов за окном. Встал, потянулся, прогоняя остатки дремы, мутные и противные, как спитой чай.

Василь идет, Василь и местная комса — он узнал девушку из сельсовета, а остальные, по возрасту хотя бы, тоже, наверное, комсомольцы. Сюда идут, в цер… в клуб, поправился про себя, но понял — безнадежно, церковь в голове прочно засела, не вышибешь.

Он решил выйти навстречу, все равно всем здесь было бы тесно. Сейчас стены казались золочеными — низкое солнце закачивало сюда свет, закачивало щедро, вдоволь, про запас.

Василь вошел первым, приветливо поднял руку, но прежде подошел к бабам у гроба. Сказал что-то и те разом привстали со скамьи и засеменили к выходу, ежась и кутаясь в большие пуховые платки.

— Давайте-ка и мы снаружи посидим, уж больно зябко, — Василь сейчас говорил громко, и голос гулко летал от стены к стене.

Никифоров подумал было, где же они снаружи устроятся, но вышло по-простому — на травке. Он познакомился, с каждым за руку, представляясь — Никифоров, по фамилии, он считал, получается солиднее, взрослее, из ответных запомнил только Клаву, девушку из сельсовета. Ничего, не все сразу. По ходу дела сами запомнятся.

— Я связывался с райкомом, — Василь сразу перешел к делу, — там инициативу поддержали. Вахта комсомольской памяти. Хоронить будем в четверг, торжественно, с митингом. Мы должны показать всем, что гибель нашего товарища делает нас еще сильнее, крепче.

— А вахта — это как? — спросил худенький, с торчащими лопатками, паренек.

— По очереди будем стоять, дежурить у тела Али. Каждый должен будет за время вахты написать воспоминания о ней, — и Василь достал из планшета тетрадь в клеенчатой обложке.

— О чем писать? — опять спросил парнишка.

— О ней писать, о нашем товарище, комсомолке Але. Какой она была, как жила, как верила в светлое будущее. Пишите, что считаете нужным, только помните — вас будут читать.

— Много… Много писать? — теперь подала голос Клава.

— Пять страниц.

Они еще поговорили, о порядке вахты, о том, чем писать — чернилами или карандашом, о новом приеме в комсомол (оказалось, трое — не комсомольцы), о будущем субботнике. Последнее касалось и Никифорова — субботник решено было провести в клубе, на оформительских работах.

— Переоборудование клуба требует денег, а из каких сумм? Отчисления по самообложению небольшие, а раскошелиться единоличники не хотят. Вот создадим коммуну, тогда…

Немного поговорили и про коммуну, какая тогда жизнь хорошая настанет. Все сообща, и трудиться, и отдыхать, и жить, не то, что сейчас, каждый в своем углу норовит разбогатеть. А на что оно, богатство, когда все — вместе? Говорили горячо, с верой, Василь, правда, помалкивал, давая простор мыслям и мечтам комсы. Потом опять вернулись к текущему — распределили вахты, две дневные, по шесть часов, и одна ночная.

Распустив народ с наказом Еремке быть к закату (Еремка — тот дотошный паренек, что спрашивал о вахте), Василь остался с Никифоровым.

— Ребята эти простые, честные, побольше бы таких, — Василь смотрел уходящим вслед, прищурясь и как бы с усмешкой. Не с усмешкой, а — как бы.

Потом повернулся к Никифорову:

— Давай так — о практике твоей потом поговорим, после похорон. Сейчас, сам понимаешь, недосуг. Да она уже и началась, твоя практика. Какую бумагу написать нужно будет, характеристику, или что — не сомневайся.

— Я не сомневаюсь… Только — кем вы тут работаете? Должность какая?

— Правильно мыслишь, в отца. Должность… Должность моя простая — инвалид гражданской войны. В партии с семнадцатого, как воевал, у отца своего спросишь. Стула подо мной нет, но сделать могу все. Увидишь.

— Я не к тому…

— Напрасно. Ладно. Накормили тебя?

— Накормили, спасибо.

— Ты пока вот что… Можешь написать заметку в газету? Большую, с чувством, по-городскому? Так мол, и так, от вражьей руки на боевом посту пала комсомолка, в общем, как полагается? А то наши, боюсь, не справятся.

— Написать могу, только не знал ведь я ее…

— А тут ребята тебе помогут, не зря я им задание дал — воспоминание. Заодно с ними и сойдешься покрепче. А что не так, поправим.

— Напишу, — согласился Никифоров. Какое-то дело, занятие. Лучше праздности. В стенную газету он писал регулярно и считал себя способным на большее.

— Тогда пошли, пройдемся и мы.

Вечерело, и село сразу стало люднее. Хозяйки перекрикивались со двора на двор, а то и просто гостили друг у друга, сидели вокруг самоваров и пили чай с прихлюпом, разносившимся далеко, от кого добрым людям таиться. Дымок вился над самоварными трубами, прихотливо, извилисто выползал на дорогу, дразня Никифорова. Хотелось сесть рядом, налить в блюдце чаю и пить, включаясь в общий лад.

Словно угадав его настроение, Василь предложил:

— Зайдем, почаевничаем, — и, не дожидаясь согласия, пошел на запах можжевельника. Прямо к избе с петухами.

— Вечер добрый, хозяева! Как свадьбу гуляли?

— Присаживайтесь, — предложил Костюхин, пожилой мужик с запорожскими усами. — Давай, мать, блюдца неси, видишь, гости!

Женщина пошла под навес, в летнюю кухоньку. Видно было, что не больно-то им рады, но гнать — нельзя, не полюдски. Деревня.

— Свадьбу гуляли мы хорошо, — дождавшись, пока гости отопьют чаю, ответил хозяин. — А вот что дома нас встретило, то плохо. Неладно.

— Ну, тебя-то никто ни в чем не винит, Михайло, — успокоил хозяина Василь. — Ты здесь совсем в стороне. — Получается, спасибо брату. Кабы не свадьба, мне бы сейчас перед тобой оправдываться.

— Да в чем оправдываться? Не повезло просто. Не на твоем, так на другом винограднике случиться могло. Вот, знакомься, сын моего боевого командира, Никифоров. Из города к нам приехал, клубное дело ставить. Надо бы нашим селянам, особенно, кто позажиточнее, деньжат для этого дела подкинуть.

— Деньжат подкинуть — дело нехитрое. Да только что за клуб в церкви? Мы ведь соглашались поставить красную избу, обществом. Почто церковь было портить?

— Ты, брат, того… Не нами решалось, сам знаешь. А для клуба мы ее и не портили, напротив. Забыл разве, какой она стала? А ребятишки наши прибрали ее, сколько выгребли всего, побелили…

Самовар сопел, не обращая внимание на чаевничающих.

— Подумаем. Осенью. Сейчас не до того, — ответил, отметая назойливых мух.

— Осенью, то само собой. Сейчас бы для начала хоть трошки — литературу, книг приобрести, всякую мелочь.

Хозяин сделал вид, что не слышит.

— Чай вот добрый, Никитинский. Из города куплен. Пейте, пейте, и сахару не забывайте, — сахар был — вприкуску. Сколы, белые, хрупкие, лежали в сахарнице. Голубая, тонкого фарфора, сахарница меж грубой фаянсовой посуды казалась институткой на трудовой повинности.

— Благодарствуем. Пора нам, — и Василь откланялся. То есть, он не кланялся, просто встал, повел неопределенно рукой — и все.

— Спасибо, — Никифоров вернул недопитое блюдце на стол. Уходить не хотелось, но он здесь — не главный.

— Я не гроши просить зашел, — объяснял Василь, когда они отошли подальше. — Прощупывал. Как он чувствует себя.

— Зачем?

— Убили-то на его земле. Любой бы волновался. А он — спокойствие выпячивает, не причем-де я.

— Ведь Костюхин на свадьбе был.

— Так-то оно так, а все же… Ничего, пусть знает, что мы не простачки, поволнуется. Чай Никитинский пьет, подумать…

— А богатое у вас село, — переменил тему Никифоров. — Дома какие…

— Немалые, — охотно согласился Василь. — Что дома, дома — это снаружи. Подвалы под ними — поболее будут.

— Подвалы?

— Конечно. Вино где хранить? От века село виноделием промышляет. Бочки — на заказ, стоведерные встречаются. Думаешь, по земле идешь, а под тобой винища — море разливанное. Правда, ненадежный нынче промысел.

— Отчего же?

— Вино, особливо дорогое, оно для дворцов, а у нас дворцам война. Нэпманов поприжмут, кто ж станет по три целковых за бутылку платить? Рабочему человеку водочка милее, она без обману, хлопнешь стопку, и тепло, и весело. Ты как, употребляешь?

— Иногда, — вчерашняя отвальная выглядела сейчас иначе, но повторять все еще не хотелось.

— Отец твой меру знал. А вот здесь товарищ Купа живет. И я с ним, по-родственному.

Дом был не менее других, но — несвежий, неряшливый, дом — на время. Дырявая плетеная корзина, валявшаяся на земле, вольный бурьян у загороди, беспрестанно трепыхавшиеся на веревке тряпки, повешенные, верно, для просушки и забытые до нужды в них. Василь приоткрыл калитку, скрипнувшую на сухих петлях.

— Тебя не зову. Товарищу Купе, сам понимаешь, не до гостей.

— Понимаю, понимаю, — забормотал Никифоров.

— Теперь, ежели что, знаешь, где меня найти. Погуляй, а мне пора.

Никифорову гулять не хотелось. Да и вечереет. Он повернул назад, к знакомым местам. Потихоньку, не разом все село в друзьях станет. А молодежи много. Он видел, как бойко бегала детвора, а те, кто постарше, переговаривались, поглядывая в его, Никифорова, сторону.

К церкви он поднялся, когда солнце стало большим и красным. Красивое время.

Внутри было, как в паровозной топке, огненно. Просто пожар. Но на пожаре жарко, а здесь огонь холодный, бабий. Он передернул плечами, больше от нервов, не замерз же, в самом деле, не так уж тут и холодно. Прохладно, вот верное слово: прохладно. Градусов восемнадцать, девятнадцать. Ну, а снаружи все тридцать, оттого и кажется — мороз. Никифоров окинул взглядом стены, вверх, до купола. Пришлось потрудиться не на шутку — забелить все. Леса, должно быть, ставили, иначе не достать ведь. Впрочем, работа спешная, неважнец.

Он поспешил в свою келью студента, так назвал он каморку, в которой предстояло провести лето. Сейчас Никифоров жалел, что не знает архитектуры. Нефы, порталы, алтарь, хоры, притвор — вертелись в голове названия, вычитанные из книг, рыцарских романов. В них, правда, про другие церкви писали, католические. А кельи — это в монастырях, кажется. Пусть.

Каморка показалась тюрьмой. И так все лето — в одиночке просидеть? Шлиссельбургский узник, а не практикант. Отчаянно захотелось домой. Нечего, нечего нюнить, погоди, день-другой минует, обзаведешься дружками — представил он реакцию отца.

От стука в окошко он вздрогнул, но и обрадовался тоже. Не иначе, проведать пришли. Никифоров откинул крючок, распахнул окошко во всю ширь. Нет, это всего-навсего малец, что обед приносил.

— Ужин, — коротко буркнул малец, протягивая в окно торбу.

— Ты заходи, чего так-то, нехорошо.

— Не, — малец мотнул головой. Как уши не оторвались. Никифоров опорожнил торбу. Брынза, хлеб, зелень. Сложил вовнутрь посуду с обеда, отдал мальчонке. Тот подхватил торбу и — поминай.

Ладно, а сам-то? На стены глядел, купол, побелку оценивал, нефы вспоминал — затем лишь, чтобы на мертвую не смотреть. С собой лукавить ни к чему. Суеверие, пережитки.

Окно Никифоров закрывать не стал — тепло снаружи, теплее, чем здесь. Есть не хотелось, сыт. Нечего тянуть.

Он вернулся в зал.

Закат отбушевал, лишь поверху розовело, и то — самую малость. У гроба возился один из недавно приходивших, Никифоров его не запомнил, да не беда, переспросит.

— На кузне сделали, — встретил Никифорова парень. На подставке у гроба стоял каркас звезды, пятиконечной, из тонких, с карандаш, металлических прутьев. Парень прилаживал к звезде материю, красный тонкий ситец.

— А внутри свечу зажжем, получится огненная, — пояснил он. Потом, приладив, наконец, лоскут, сказал:

— Меня Еремой кличут, ты, небось, позабыл?

— Позабыл, — признался Никифоров.

— Понятно. Я бы тоже. Сколько вон нас-то. Ты садись, — Ерема подвинулся, освобождая место на скамье. — Сейчас свечи запалю, сразу светлее станет.

Действительно, темнота сгущалась быстро, что в дальнем конце зала — и не разглядеть. А ничего там нет, совсем ничего.

Языки на кончиках фитилей замигали, заплясали, разгораясь.

— Красиво будет, — Ерема пристроил одну из горящих свечей внутрь звезды.

— Не загорится? — сказал Никифоров, чтобы хоть что-нибудь сказать.

— Не должно, не впервой.

Теперь свечи горели спокойно, ровно. Странно, стало как-то темнее, за исключением небольшого круга — скамья, подставка, гроб.

— Она акробатические этюды любила, — длинное слово «акробатические» деревенский паренек произнес неверно, но Никифоров его понял. Физическая культура приветствовалась, была обязательной, а этюды эти составляли едва не основу всех праздничных шествий. Каждая школа, училище неделями готовились, стараясь построить фигуру посложнее, на шесть человек, на десять, на двадцать. К осени физрук обещал разработать новый этюд, «Индустриализация», на двадцать шесть физкультурников.

— Согреться нужно, — Ерема достал откуда-то небольшую бутылочку, на два мерзавчика. — Выморозки.

Он сделал глоток, другой, потом протянул бутылочку Никифорову. Пришлось отпить. Оказалось, совсем не тяжело. Действительно, сразу стало теплее, уютнее. Никифоров прошелся вокруг гроба, разглядывая мертвую девушку безо всякой неловкости, затем, вернувшись на место, поинтересовался:

— Ты тут до утра будешь?

— До утра, потом меня Клавка сменит.

— Клавка?

— Клава, из сельсовета что. На тебя все поглядывает. Увидишь! А мне в Шуриновку идти, сразу, пособить нужно дядьке. Он крышу латать надумал.

— Я пойду, что ли.

— Погоди, давай еще… согреемся.

Второй раз пошло еще легче.

— Ты допивай, если хочешь, — предложил Ерема, — мне хватит. Все бы отдал, лишь бы не писать, — паренек открыл тетрадь. — Какой из меня писарчук? Пять страниц!

— Да, — протянул Никифоров. Потянуло в сон. Полночь, поди, скоро.

Он вышел наружу, освежиться. Полночь, не полночь, а огоньков в селе мало. С курами ложатся. Где-то вдали отчаянно, разудало играла гармонь, но после, после… Поспать время.

Возвращаясь, он в потемках едва нашел путь внутри церкви. Огоньку одолжить нужно.

Ерема перевернул страницу.

— Четыре осталось. А свечу бери, их у нас полно.

Сейчас, в неровном свете колеблющегося пламени, стены выглядели и вовсе странно — сквозь свежий мел проступали какие-то пятна. Лики святых? Он поднес свечу поближе к стене. Пятно вроде бы исчезло. А отойти шага на три — вот глаза, рот, нос. Хари клыкастые, а не святые.

Пошатываясь, крепки, однако, выморозки, он нашел родную келью и поспешил улечься. Но, прежде чем заснуть, накинул на двери крюк. Все же чужое место.

Уснул, как упал — разом. Виделось странное — качались стены, волокли что-то под полом, ломились в дверь, причитали и скулили за стенами, неспокой, а не сон. Сил просыпаться не было. Под утро стало легче, беспамятнее, и, проснувшись, Никифоров не сразу понял, что он и где. Голые стены, петухи истошно орут, во рту скверно — зачем?

Он сел, соображая. Ага, практика, келья студента. Который, интересно, час?

Опять переходы, сумрак. А в зале светло. Ерема, видно, ушел уже, нигде не видно. Никифоров прошел мимо, не до того. Роса обильная, ноги от нее зудились, брезентовые тапочки стали темными.

Покончив с делами неотложными, он стал искать рукомойник. Не то, чтобы Никифоров был чистюлей, но хоть раз в день руки сполоснуть нужно?

Пришлось идти к колодцу. Вода глубоко, ворот скрипел долго, пока вытянул ведро. Даже кружки нет, неловко, но он справился и, освеженный, захотел пробежаться, покрутиться на турнике, просто расправить плечи. А плечи — ничего, мускулатуру он наращивал регулярно, отец за этим следил, утверждая: «кем бы ты не был, бойцом быть обязан». Надо бы в саду место выбрать, где отжиматься. Пятьдесят раз утром, пятьдесят раз вечером. С вечера и начнет.

Солнце едва поднялось. Отсюда, сверху, видно было, как выбегали на двор люди, все по нужде, и колодезные вороты перескрипывались каждый на свой лад. А он рано встал, едва не раньше всех. Знай наших! Стало еще веселей, и вкус поганый во рту прошел совершенно от листа щавеля, что нашелся неподалеку. Огородик поповский. Захирел, зарос чертополохом, а все-таки польза.

От щавеля захотелось и поесть. Со вчерашнего много, много чего осталось.

В зале он первым делом поглядел Ерему. Нет парня, не видно. Ушел в эту, как ее? Шуриновку? И ладно.

Остатков хватило на сытный, тяжелый завтрак. Жаль только без чаю. Что ж дальше делать?

В дверь постучали.

— Еремки нет у вас, студент? — девица из сельсовета заглянула, любопытствуя.