Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ю-ря-я-я! — прозвучало над поляной и тут же стихло. Этот тощенький аккорд, оборвавший цыганскую пляску, до сих пор рыданьем звучит в моих ушах.

ТОРЖЕСТВЕННЫЙ МАРШ

Однажды, приехав в воскресенье к сестре, я шел задами деревни Рогулька. И вдруг из-за овина вынеслась навстречу ватага. Ребята кричали «Ура!» и палками-саблями рубили врага — крапиву.

Впереди скакал Венька Клячин. На плечах — красные тряпочки с чернильными звездами. На груди — пять малиновых колючек от репейника — ордена.

Увидев меня, Венька остановился и чинно сказал:

— 3драсьте!

— Здравия желаю, товарищ лейтенант! — ответил я по форме, считая, что по годам и заслугам на большее звание малец не может претендовать.

— Не лейтенант вовсе, — строго заметил Венька, уличая меня в незнании знаков различия. — Я Верховный главнокомандующий, генеральный полковник. И пять раз всем Герой!

— Ну, прости, — извинился я. — Сослепу не разглядел. Может, старею…

Венька взмахнул саблюкой и довольный поскакал дальше. За ним рванулось все войско, бывшее под командой генерального полковника.

Уезжая из Рогульки на другой день, у самой околицы встретил деда Ерёму Криволапова. Он шел навстречу, загребая босыми ногами теплую пыль. На выцветшей гимнастерке от плеч до пояса через всю грудь висели две фронтовые медали бронзового достоинства и десятка два покупных значков разных форм, цветов и размеров.

— Что это нынче при всех наградах? — спросил я после того как пожал руку, протянутую стариком.

— Ужо там и при всех! — возразил дед Ерёма энергично. — Разве их столько должно быть у боевого командира? Как служил на войне отделённым, так сам товарищ капитан Дурыкин всё ко мне подъезжал: «Товарищ Криволапов, товарищ Криволапов». Потом пришло время орден дать. А мне заявляют: ты по спискам не проходил. Как же это так могло быть?! Ну скажи, вот ты городской и знаешь всё. Это разве законно не дать мне орден, если я через всю войну от рядового до самого старшего сержанта линию службы довел?

Истины ради замечу, что свою линию дед Ерёма, тогда еще сравнительно молодой, вел на складе обозно-вещевого снабжения. Но с детства до старости живет в нас тоска по наградам, званиям, почестям. Дослужившись до сержанта, мы уверены, что достойны ордена. Полковник вправе считать себя обойденным, если ему вдруг не дали трех орденов. Генерал в тайниках души лелеет надежду на геройскую звезду. Не даром говорят, что для удовлетворения офицерского самолюбия тайный приказ министра обороны разрешал полковникам носить на кальсонах лампасы, а подполковникам ходить дома в папахах.

Не избежал соблазна продемонстрировать нам, лицам штатским и чинов не имевшим, свои регалии Генерального Полковника и наш Дорогой Гость.

Где и как, при каких обстоятельствах это произошло, расскажу с соблюдением тактики преднамеренного литературного отступления.

На восточной границе нашей области от урочища ДурА — с ударением на «а» — начинаются пустоши, которые километров на сто — сто пятьдесят вклиниваются в соседние земли. Поскольку на всех военных картах урочище испокон веков обозначалось сокращением «ур», вся фраза многими поколениями воителей читалась слитно как «УрДура». И полигон, возникший здесь, получил название «Урдурайского».

Во время великой войны Урдура захирела. Артиллерийскую бригаду, стоявшую там, отправили на фронт. Ее место занял запасный пехотный полк, ускоренно готовивший новобранцев к кровопролитию и утрате жизни во славу Отечества. Потому несколько лет подряд артиллерия не кромсала лесисто-болотистую местность, это позволило полчищам комаров удесятерить свои и без того мощные силы.

После войны, когда новорожденным ракетам стало тесновато на полигонах центральной полосы, их траектории потянулись в далекую, заново открытую Урдуру. Мощные взрывы стали корежить комариные пустоши, на глазах преобразуя природу.

За несколько лет до посещения Урдуры нашим Дорогим Гостем в деревеньку, получившую статус поселка городского типа, пришла и встала мотострелковая дивизия полного штата. Командовал ею генерал-майор танковых войск богатырь Иван Степанович Ахман.

Поначалу, пока я не проник в существо таинственных обстоятельств, фамилия генерала вызывала у меня не только удивление и любопытство. Было в ней что-то недосказанное, по хулигански отчаянное. Потом вдруг все объяснилось легко и просто.

За плечами командира лежала биография боевая и красочная. А на плечах размещались погоны без просветов с одной большой звездой. Получил их Ахман в боях на территории Австрии в сорок пятом году. Танковая бригада молодого полковника столкнулась с двумя полками дивизии СС «Бранденбург» в предгорьях Штирийских Альп. Столкнулась и смолола в прах всё, что пыталось встать на ее пути.

Фамилия удачливого полковника в те дни звучала до удивления просто и черноземно: Иван Степанович Ахламон. Но когда список полковников, представленных к генеральским званиям, лег на рабочий стол Верховного Главнокомандующего товарища Сталина, тот задумался: не перекрестить ли молодца Ахламона, дав ему другое, более подходившее генералу имя.

Новые обряды крещения революция у нас возвысила над старыми родниковыми началами.

Отчего на Руси испокон веков было так много Иванов? Да потому, что в святцах числилось более полусотни Ивановых дней. В среднем каждые шесть дней в году для Иванов приходился день ангела. Значит, когда ни родись, стать Иваном шанс имелся преогромный. Ткнет поп пальцем в строчку святцев, и ты — Иван. Раз много Иванов, то не меньше Ивановых, Ивановских, Иванченко, Иваненко. Теперь Иваны перевелись. Не совсем еще, но полку их поубавилось. Уникальное произведение своих любовных утех родители предпочитают именовать по собственному же вкусу. Не звучит для семьи, где на двоих восемнадцать классов школы, коридор ПТУ и комната приемной комиссии вуза, простое сермяжное имя Иван. Эдики, Владики, Германы пошли в жизнь гуськом.

Традицию вольно и беспардонно обходиться с именами, которые давались людям от рождения их родителями, посеяли и утвердили пришедшие к власти большевики, заменив собственные фамилии на клички.

Был Ульянов — стал Ленин. Джугашвили назвался Сталиным. Бронштейн — Троцким, Розенфельд — Каменевым, Губельман — Ярославским.

И пошло, поехало, понеслось.

Потом попробовали перекрещивать города. Для первого опыта переделали Гатчину в Троцк. Жители не взбунтовались, даже не возмутились. Как же, Лев Давыдович — герой революции. Правда, когда Троцкого из героев революции перевели в ее враги и Троцк заново назвали Красногвардейском, этим снова не возмутился никто.

Царицын стал Сталинградом. Луганск — Ворошиловградом. Пермь обратилась в Молотов. Вятка — в Киров.

Чтобы никто не думал, будто красные вожди высшего эшелона увековечивают только себя, кое-что стали называть именами людей масштабом и чином поменьше.

Богоявленский переулок в Москве переименовали в переулок Блюхера, почтив тем самым прославленного маршала, героя гражданской войны. Невелика улочка — чуть длинней беговой дорожки на стадионе, но зато рядом с Кремлем. Цените, товарищ маршал. Но маршал не оценил и в фаворитах вождей проходил недолго. Переулку дали более надежное имя умершего соратника Сталина — Валериана Куйбышева. Он был мертв и уже никоим образом не мог расстроить своей дружбы с вождем.

Уральский город Надеждинск переименовали в Кабаков, отметив заслуги партийного деятеля Кабакова. Как и многие другие, долго Кабаков доверием Сталина не пользовался. В тридцать седьмом году его схватили и ликвидировали в каком-то глухом застенке. Город снова стал Надеждинском.

Через два года его снова перекрестили, назвав именем Героя Советского Союза Анатолия Серова, мужа известной актрисы Валентины Серовой, жены писателя Константина Симонова, любовницы маршала Константина Рокоссовского.

Опыт переименований перекинули и на живых людей, никак не собиравшихся менять свои имена и фамилии.

В указе о награждении передовиков производства некого Никифора Изотова назвали Никитой. Попытка сохранить имя, полученное при рождении, рабочему не удалась: ошибок в правительственных документах не бывает. Новоявленному Никифору на новое имя, соответствовавшее написанию в указе, сменили паспорт и партийный билет.

Еще более анекдотический случай произошел с однофамильцем Льва Троцкого, человеком, который к этому льву революции отношения не имел, кроме сходства фамилий.

Шло совещание передовиков производства. На трибуну поднялся директор большого московского предприятия. Председатель совещания торжественно объявил:

— Слово предоставляется директору московского завода «Фрезер» товарищу Троцкому.

— Минуточку!

Это встал, сидевший в президиуме сталинский нарком тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе — Большой Человек того времени. Не самый крупный в колоде соратников Сталина, но все же личность весьма влиятельная и по духу революционная. Крещеный в детстве как Георгий, Орджоникидзе сам уже долгие годы жил под кличкой Серго и потому к чужим именам относился с истинно большевистским пренебрежением. Поскольку поганая фамилия «Троцкий» резанула ухо сталиниста, он, не долго раздумывая, тут же объявил фамилию оратора заново:

— Слово предоставляется директору завода «Фрезер» товарищ Фрезеру!

Зал грохнул аплодисментами. Вот как надо поступать по-большевистски!

Сменить документы — дело несложное. Писарчуки народ грамотный, сделали новые в один момент. Зато какое впечатление на тех, кто был в зале! Какой стимулирующий толчок эпохе преобразования!

Так вот, когда документы Ахламона попали на стол лично товарища Сталина, тот в изумлении вскинул рыжие брови: «Разве может НАШ, советский, генерал быть Ахламоном?» И произошло крещение наново. Твердая рука зачеркнула в фамилии буквы, которые казались лишними, дописала одну новую и документ был подписан.

— Генерал-майор Ахман, — произнес Верховный вслух. — Так пойдет. Только предупредите этого АХЛАМОНА, чтобы отзывался на новую фамилию. От моего имени предупредите. И поздравьте с присвоением генеральского звания!

С той поры на свете появился генерал Ахман, по роду украинец, по фамилии будто неразумный хазар.

Я познакомился с Иваном Степановичем на областной партийной конференции. Генерал был скроен по старым меркам тех времен, когда на изделия ради их прочности родители генетических материалов и сырья не жалели. Рост — метра два без малого. В плечах для такого молодца наши стандартные дверные проёмы выглядели слегка тесноватыми.

Как-то случилось, что я пригласил Ахмана к себе домой и мы засиделись за самоваром до утра.

К моему великому удивлению, генерал держал четкое равнение на трезвость и добрые движения души спиртными напитками не стимулировал. Зато на добром отношении к хорошему чаю мы сошлись и вдвоем усидели самовар до сухого донца.

Беседа наша была долгой и интересной. Ахман с самого начала изумил меня манерой рассказывать истории. Говорил он на удивительной смеси русского с украинским, выразительной и своеобразной.

Не помню уж по какому поводу разговор зашел о наградах.

— Та хиба ж разве я боевой генерал? — сказал Ахман. — Боевому генералу на орден тут же кладут два выговора. Щоб сидел тихо и не высовывался. А я на пять орденов маю тильки одно взыскание. Але дужо велике. От самого Украиньского ЦК. Так ще и не снятое за собой и таскаю.

— За что же? — спросил я.

— Я тэж шукаю ответ, за що? А ответа нэма.

— Не могли же дать его просто так, — сказал я лицемерно, хотя и знал, что у нас взыскания нередко даются просто так, для демонстрации строгости, особенно если виноватого не ищут, а спешат назначить.

— Ты посуди сам, — предложил Ахман, — виноват я или нет. Выдаю рапорт по полной форме. Так вот, було це писля войны. Я командовал дывизией и був начальником гарнизону в маленьком городке в Закарпатти. Пидошлы выборы в

Верховный Совет. А обстановка була дуже поганая. Бандеровцы, мать иху, сидели в схронах, в лесах и вокруг гуляли як батька Махно не гуляв. Дали мне с Москвы указивку: ты, Ахман, соблюди в городе порядок. Усэ щоб було, як трэба. Я що? Я кажу: «Есть!» А сам мозгую, як зробыть порядок в городе, щоб свято, то есть праздник свободных выборив прошел як треба. И принял решение. Ровно в пять ноль-ноль в день голосовання даю по рации команду: «Дивизия, Ураган! Ураган!» Цэ значило боева тревога. И приказую усей артиллерии сосредоточиться на центральной площади. На майдане, значит. Посеред городу. Прибыла артиллерия, куда приказано. Развернул все стволы до горы. Командую: «Холостыми заряжай!» Зарядили. Почекал, когда стрелки часов пидойдут до нужного места, и ровно в шесть дал команду: «Огонь!» Выбух, доложу тебе, был гарный. Пийшов звон во всей окрузи. Птыци уси поднались, гогочут. Стекла в хатах посыпались. Тут я, конечно, не розсчитав трохи. Зато уси громадяне, местные граждане, значит, у мэня проголосовали до девяти утра. И ни одна бандера около города не возникала. Они зналы: с Ахманом не шуткуй. А на другий день меня в Киев трэбують. И почалы там строгаты. «Що ты там, Ахман, самочинно громадян пугаешь?» Оказывается, выбух аж до Киева докатился. А я им ответ даю: «Як це так пугаю? То був салют в честь великого демократичного праздника свободных социалистичных выборов».

Генерал был серьезен и хмур, я слушал и с трудом удерживался от смеха. Все же не удержался и меня прорвало: захохотал, закрывая лицо руками.

Ахман посмотрел на меня из-под черных косматых бровей и вздохнул.

— Оце ж и там так було. Они в ЦК уси реготали, як скаженные. А дошло до голосування, уси разом подняли руки до горы за взыскання. И залепили мне строгача с занесением в учетну карту. Ладно, коли б тильке за битые окна, я бы не журился. А то за аполытичность. Призналы, що я оказывал давление на массы громадян посредством артиллерийских выбухов. Та разве ж то так? Як можно на кого-то оказать полытычно давление, колы один кандидат в списке? Дави, не дави, вин пройдэ, як по маслу. Верно?

Так вот именно Урдуру и дивизию генерала Ахмана наш Дорогой Гость выбрал местом демонстрации своих военных регалий и высоких государственных полномочий. Для этого в Урдуринском Доме офицеров были собраны высшие чины армейского сословия в более чем достаточной численности.

Зал, наполненный от стены до стены золотыми парадными погонами, встретил Большого Человека звуками торжественного марша. Навстречу Хрящеву выбежал седой генерал армии — командующий войсками военного округа. Едва он вскинул руку к фуражке, оркестр смолк, будто кто-то повернул выключатель.

— Товарищ Верховный главнокомандующий! — гахнул генерал рапорт голосом лихого кавалериста, поднимающего эскадрон в атаку.

Но Хрящев махнул рукой, приказывая закругляться, и, демонстрируя личную причастность к воинским действам, подал команду: «Вольно!»

— Товарищи офицеры! — перевел его желание на профессиональный язык генерал армии, и весь зал с шумом рухнул на свои сидячие места, учинив при этом большой грохот.

И пока на сцену поднимались сопровождавшие Дорогого Гостя лица, штатские и военные, в ушах собравшихся звенело, отлагаясь в памяти, то основное, что должны были понять и запомнить все: в черном костюме к ним прибыл человек, куда больший по положению, чем генерал армии, который отдавал ему рапорт.

В черном костюме с золотым иконостасом геройских звезд на груди Хрящев выглядел бодро и весело.

Я сидел рядом с Ахманом, который по дружбе и личному расположению заранее приготовил мне местечко в первом ряду. Здесь, в Урдуре, он был не последней спицей военного колеса.

Сразу взяв в руки бразды правления представительным собранием золотых погон, наш Дорогой Гость перешел к делу.

— Товарищи генералы и офицеры! — сказал он, выждав, когда аплодисменты умолкнут. — Позвольте воспользоваться нашей встречей и вручить высокую правительственную награду нашему уважаемому Алексею Георгиевичу, Первому секретарю областного комитета партии…

Первый встал, радостно сияя. Видимо, происшедшее явилось для него приятной неожиданностью.

Движением фокусника наш Дорогой Гость извлек из кармана красную коробочку и стал цеплять орден к лацкану награжденного. Потом они под бурные аплодисменты троекратно облобызались.

— Товарищи, — сказал наш Дорогой, обращаясь к залу, — Алексей Георгиевич у нас полковник. Может быть, на вашем фоне и невысок чин, да велик его вклад в развитие обороны. Поэтому мне особенно приятно вручить ему награду именно в среде военных…

Опять на зал обрушился шквал аплодисментов.

— А тебе, — сказал Хрящев, обращаясь к Первому, — мы желаем доброго здоровья, новых больших успехов в твоей нелегкой и ответственной деятельности.

Первый, налившись соком удовольствия, запламенел, как оранжевый абажур.

— Позвольте, — сказал он запинаясь. — Только несколько слов…

Он шел на подвиг. Он бросался на амбразуру, поскольку говорить был не мастак, а бумажки при нем на сей раз не имелось. Только недаром говорят, смелость берет города…

— Позволим? — спросил Хрящев у зала, и тут же сам милостиво разрешил: — Все согласны. Пожалуйста, Алексей Георгиевич!

Первый вышел к трибуне. Широко расставил руки и взялся за борта, словно для того, чтобы не потерять равновесия. И начал импровизацию на уже знакомую нам всем тему.

— Товарищи! — голос Первого сипел и подрагивал от волнения. — Душой и мозгом в нашей деятельности является товарищ Хрящев… Вы, дорогой Никифор Сергеевич, повседневно направляете и подсказываете верное направление… Вы чутко улавливаете и подсказываете нам, что улавливать… Вы щедро тратите драгоценное время и воспитываете нас, подсказываете, на что нам щедро тратить свое время…

Наш Дорогой Гость слушал, склонив голову набок и легонько кивал, будто подбадривал Первого на новые дерзания. И тот дерзал…

— Ваш благородный труд, дорогой Никифор Сергеевич, снискал искреннее признание как в стране, так и во всем мире. С вашим именем связана постановка и реализация многих наших многотрудных дел…

Первый разошелся, набрал скорость. Речь его катилась по дороге, накатанной многими другими ораторами, благословлявшими со всех трибун заслуги Больших Людей. «Вы лично, Никифор Сергеевич… Вы непосредственно и всецело… Мы с вами в одном боевом строю на вечные времена…»

Слушать такое всегда бывает достаточно неприятно, словно ты помимо своей воли становишься соучастником постыдного действа. Но мы слушали и рукоплескали. Публичные действа — душа большой политики. В толпе, которую куда-то пригласили по списку, протестовать публично не только небезопасно, но даже неэтично. Все понимают гнусность происходящего и проглатывают унижение, но представьте, что будет, если хоть один умник вдруг вылезет с осуждением. Нет, такое недопустимо!

В один из моментов Ахман толкнул меня в бок и спросил:

— Слушай, не пойму никак, кого тут награждают?

Ответить я не успел, так как опять пришлось аплодисментами убивать едва зародившееся в душе сомнение.

Отирая платком пот со лба, Первый кончил речь и низко поклонился Хрящеву. Тот вышел из-за стола и приблизился к Первому. Они еще раз крепко обнялись и поцеловались взасос.

Когда Первый сел на отведенное ему место. Наш Дорогой Гость подошел к краю сцены.

— Долго я вас, товарищи, не задержу, — сказал он голосом задумчивым и серьезным. — Но поговорить у нас есть о чем.

Зал затих. Не стало даже шорохов.

— Прежде всего, хочу поставить командный состав наших доблестных и славных вооруженных сил в известность о тех событиях, которые чуть было не привели мир к разрушительной войне с неограниченным применением ядерных средств. Суть предшествовавших событий вы знаете все. В интересах защиты Острова Свободы — Кубы мы разместили там стратегические ракеты и свои бомбардировщики. В ходе возникшего конфликта президент США взял на себя обязательство о не вторжении на Остров, а мы пошли на то, чтобы вывести оттуда ракеты и бомбардировщики. Короче, на вооруженные действия мы не пошли. И вот теперь в вашей среде, товарищи, как мне докладывают, циркулируют нездоровые слухи и разговоры о том, что американцы на нас нажали и мы дрогнули… Нехорошие разговоры, товарищи. Они разъедают монолит нашего с вами единства. Подрывают взаимное доверие между народом, партией и вооруженными силами…

Наш Дорогой Гость произнес эти слова раздумчиво, будто горько сожалел о том, что несмышленые офицеры про себя обсуждают вопросы большой политики и делают из них неверные выводы.

— Всякие идут разговоры, товарищи. Одни из вас пытаются представить дело так, что мы вроде спасовали перед американцами. Другие считают, что надо было воевать, поскольку наша сила позволяла нам поступать в трудных ситуациях круче и смелее. Запретить такие разговоры нельзя. Да и надо ли? Мы верим вам, товарищи! Славному советскому офицерскому корпусу. И это — главное. А чтобы у нас было единое мнение о происшедшем, я вам сейчас доложу все обстоятельства…

Глаза нашего Дорогого Никифора Сергеевича стали хитрыми, голос сделался звонким, веселым.

— Случился однажды в царской армии такой камуфлет. Молодой, красивый и очень знатный гусар — граф там или князь — все равно теперь, танцевал в зале дворянского собрания с дамой, не менее богатой и знатной… И вышел прискорбный случай, товарищи. Сытый офицер оступился и неожиданно для всех громко перднул…

Зал взорвался здоровым офицерским смехом. Случай дошел до всех, и все стали веселыми. Конечно, сами товарищи офицеры и не такие анекдоты знали, но рассказывать их с высокой трибуны многолюдного собрания мог позволить себе только Большой Человек. С другого подобного охальника строго взыскали бы коллектив и начальники.

Товарищ Хрящев невозмутимо ждал, когда смех уляжется. А он прекратился внезапно, будто кто-то выключил магнитофон. Этим кем-то был Маршал Ломановский, сидевший в президиуме. Едва он перестал смеяться, сразу замолкли все. Великая сила — субординация!

— Вам смешно, товарищи, — сказал наш Дорогой и сделал скорбное лицо. — А история совсем не смешная. Гусар от своей промашки впал в меланхолию, вышел из зала, где танцевал, и застрелился на лестнице.

Теперь не смеялся никто, ибо трудно было понять, к чему и для чего Большой Человек потешил серьезных собравшихся грустной балладой. А тот между тем продолжал:

— Скажу честно, чтобы вы мне поверили. С нами вышло нечто похожее, товарищи. Мы отстаивали интересы Острова Свободы, также и своего государства, но начали танцевать не с той ноги, оступились и громко перднули. Только мы не гусары, мы — большевики. Поэтому приняли иное решение и не стали стреляться. Суть нашего решения вы знаете. Мы пошли на компромисс, отказались нажимать кнопку ядерной войны. Такое решение потребовало от нас, в частности, лично от меня большой смелости и государственной мудрости. Не все до сих пор понимают историческую значимость моего решения. Что поделаешь, историческое лучше видится по прошествии лет. А сейчас, скажу вам прямо, что нельзя всякий раз стреляться, если по неожиданности издал неверный звук не тем местом. Ведь ядерная война была бы самоубийством…

И опять по залу прошел шум, подобный волнению леса перед дождем. Уж кто-кто, а собравшиеся на совещание знали, чем грозила война, как и то, кто персонально издал тот самый роковой звук, который теперь перед офицерами публично назван «неверным».

— Но это, товарищи, — гремел Большой Человек дальше, — не означает, что мы оставим Кубу на съедение крупным акулам империализма! Именно это вызывает бешеную злобу у противников коммунизма. Они делают все, чтобы сорвать развитие торговли нашей страны с западными партнерами. Недавно правительство США предприняло грубый нажим на Западную Германию, Японию, Францию и другие страны, чтобы сорвать выполнение ими договоров о поставке стальных труб в нашу страну. Говорят, чем толще труба, тем больше она страху вызывает в Соединенных Штатах. Это ведь «стратегический материал», говорят нам. Конечно, стратегическим материалом можно считать всё, что угодно, даже пуговицу, потому что ее можно пришить к солдатским штанам. Солдат штаны без пуговиц носить не будет, иначе ему пришлось бы руками поддерживать их. А как же ему тогда быть с оружием? Если так рассуждать, то и пуговицы являются сугубо стратегическим материалом. Так всякое дело можно довести до абсурда…

Здесь бы залу полагалось взорваться бурей восторгов, но такого не произошло. Большой Человек смотрел на жизнь с заоблачных высот стратегии, в то время как его слушатели не поднимались выше тактики и оперативного искусства. Разрыв в подходе был очевидным. И отсутствие ликования подсказало нашему Гостю, что растолковать свой пример надо на более доступном уровне понимания. А растолковывать он умел.

— Если бы, товарищи, пуговица действительно имела такое большое значение и мы не могли найти ей заменителя, то уверен, что наши солдаты приспособились бы штаны хоть зубами придерживать, лишь бы руки были свободны для того, чтобы держать оружие.

Теперь Маршал, сидевший в президиуме, заранее принял меры, предотвращавшие сцену непонимания. Он хлопнул в ладоши, давая всем знать: делай, как я. Зал ожил, зарукоплескал.

Наш Дорогой Гость широко улыбнулся и раскинул руки, будто хотел всех обнять.

— Вы, дорогие товарищи офицеры, призваны учить и готовить солдат к бою. И мы уверены — они у вас готовы выполнить любой приказ. Даже если им придется воспользоваться оружием без штанов!

Буря показного восторга затопила зал. Все встали. Все захлопали. Воевать без штанов — как это заманчиво и романтично!

Все кричали «Ура!» и «Да здравствует!».

Гвоздем программы, которую военные приготовили Большому Человеку, был показ новых противотанковых ракет в действии. На Урдуру доставили танки, управляемые по радио, оборудовали позиции ракетчиков, построили высокую трибуну для приглашенного генералитета.

Зрелище вне всяких сомнений было потрясающим.

Едва из дальнего синего леса появились танки, навстречу им, как шаровые молнии, понеслись ракеты. Они неотвратимо находили тяжелые бронированные чудища, попадали в них и рассыпались огненными фонтанами. Танки замирали, убитые напрочь.

Действие оружия всегда восхищает мужскую душу. Особенно если из этого оружия стреляют не в тебя, а в других.

Лицо Хрящева сияло радостью. Генералы вокруг погрузились во мрак.

Спектакль продолжался считанные мгновения. Едва загремев, поле сразу и утихло. Только танки на нем горели чадным пламенем.

— Ну что, Яковлевич? — спросил Большой Стратег Маршала Ломановского, который стоял рядом. — Эпоха танков закончена. Так я понимаю? И думаю, строить их больше незачем. Приедем в Москву, я поставлю вопрос… Незачем на броню деньги переводить. Надо делать ракеты…

Маршал промолчал, и это Хрящеву, скорее всего, не понравилось. Его словам надо было аплодировать во всех случаях. Поэтому наш Дорогой Гость повысил голос:

— Какие сомнения? Мы все видели своими глазами. И я считаю — танки свой век отжили.

На генеральской трибуне воцарилась тягостная тишина. И вдруг со стороны раздался бас Ахмана. Он говорил громко, с явным расчетом на то, что его должны услышать все.

— Такэ вже раз було. Архистратиг Сталин считав, шо усэ сам розумие. Тильке и умел казаты: «Я считаю». И никто не мог иную препозицию высказать. А потом як тому Архистратигу фрыци врезали, вин поняв: на каждое дело имеются собственные специалисты. И стал спрашивать у генералив: «А що предложит Генеральный штаб? А що товарищ Жуков каже?» Как бы нам ще одного Архистратига не заиметь…

Монолог Ахмана прозвучал в полной тишине. Так на полигонах ядерных испытаний за минуту до взрыва все умолкали, в ожидании увидеть удар всесокрушающей силы.

Наш Дорогой Никифор Сергеевич Хрящев слышал Ахмана от начала и до конца. И среагировал сразу:

— Кто-то, кажется, недоволен?

В голосе Архистратига звенела скрытая угроза. Он знал, в каком тоне говорить в таких случаях. Генерал, пусть он вдобавок ко всему еще и майор, не самостийный старик Петрович на мосту с топором в руках. Военного ослушника можно запросто катапультировать, хоть из армии на пенсион, хоть вообще из генералов в обычные рядовые. Без пенсии и пособия. Было бы достаточно гнева и желания нажать на нужную кнопку.

И тут я впервые услыхал, что Ахман говорит по-русски без каких-либо южных ноток. Услыхав вопрос Хрящева, он спокойно, без особого нажима пояснил:

— Это, как всегда генерал-майор Ахман, товарищ Никифор Сергеевич. У генерала не все дома. Он семью потерял на войне. Пять ранений. Тяжелая контузия. А тут еще недавно удалил гланды…

Вызов был открытый и дерзкий. Все теперь зависело только от Хрящева: объявит ли он слова генерала крупной политической ошибкой или сведет дело к шутке.

— И что же удумал Ахман, у которого не стало гланд? — вдруг спросил Хрящев и улыбнулся с неожиданным миролюбием.

Позже я понял, что наш Дорогой Гость обладал большим умением оставаться политиком при самых сложных обстоятельствах. В той обстановке ему нельзя было вспыхнуть, нельзя было загореться начальственным гневом без того, чтобы не спалить в глазах людей военных свой авторитет, едва подсушенный после купания в водах Карибского кризиса. Большинство военных в тот момент думали не так, как думал он, Большой Человек, а как думал Ахман — ГЕНЕРАЛ. Значит, он — Большой Человек — должен был изловчиться и показать, что ценит генералов за ум и честность. Ценит и не претендует на роль Архистратига, который «усэ сам знае».

— Так что предлагает Ахман? — спросил Хрящев снова.

— Он предлагает, чтобы ему позволили поднять дивизию по тревоге и на танках пойти на штучки, которые всем так понравились. И чтоб танкисты имели право стрелять по тем, кто будет целиться в их танки. Первый танк поведет генерал Ахман. После станете судить. Потому что даже зайцу ясно, что, когда одни стреляют, а другие только изображают мишени — эффект всегда будет одинаковым. А когда стреляют обе стороны, тут еще кто кого.

— Для чего нужно генералу демонстрировать свою смелость? — спросил Хрящев ядовито. — Мы о ней и без того наслышаны.

— Чтобы убедить всех в самом простом, — сказал Ахман твердо. — Без штанов еще можно воевать. Без танков — нет.

— Другие тоже так считают? — спросил Хрящев хмуро.

Маршал сказал ему что-то негромко.

— Хорошо, — отозвался наш Дорогой Гость. — Вернемся в Москву, обсудим, подумаем. А пока работайте по плану…

План предусматривал возвращение в область.

ВАЛЬС «ВОСПОМИНАНИЕ»

Человек — чудо природы. Но когда с чудом встречаешься каждый день на каждом шагу, ему перестаешь удивляться. А удивляться надо. Пусть нас миллионы, пусть сработаны все мы одним и тем же способом, по старой как мир методике и технологии, все равно каждый из нас неповторим.

Колхозный конюх Кондрат Пузанов был человеком до зависти неправдоподобным. Жизнь у него с ранних лет складывалась так, что его приключений вполне хватило бы на пятерых книжных героев.

Всё началось с того, что в русско-японскую войну четвертого года прошлого века под Ляояном Кондрат попал в плен. Вернуться домой ему удалось спустя несколько лет путем кружным — через Америку и Европу. «Санфриско, Нуйорк, порт Смутный» — эти названия слетали с языка Пузанова так же часто, как его родные «мать-перемать».

По возвращении в Россию за означенные подвиги и перенесенные страдания Кондрату вручили солдатскую медную медаль с дикой по своей бессмыслице надписью: «Да вознесет Вас Господь в свое время». К тому же позволили приладить к погону узенькую лычку.

В 1914 году унтер-офицера Пузанова с русским экспедиционным корпусом отправили во Францию помогать французам отбиваться от бошей. Рассказы Кондрата о бойких веселых француженках, которые напропалую любились с русскими воинами-богатырями, всегда собирали деревенских мужиков и кобелей, которых хозяева забывали посадить на цепь.

Мужики, слушая Пузанова, радостно хохотали, а кобели, высунув языки, роняли на землю тягучую слюну.

Коронным рассказом в репертуаре Кондрата была повесть о том, как он очаровал на сеновале богатую французскую маркизу. Почему маркиза забралась на сеновал, никто при мне Пузанова не спрашивал. Видимо, считалось, что дамы этой породы так и проживают в сене. Впрочем, и сам Кондрат объяснить, что такое «маркиза» сверх ее женских качеств, толком не мог. Может быть, именно потому к нему навсегда прилипла кличка «Маркизет», с происхождением понятным в деревне всем бабам и мужикам.

На французском фронте Маркизет воевал недолго, поскольку быстро попал в плен к бошам. Его в порядке трудовой повинности пленных нарядили батрачить в имение какой-то богатой немецкой фрау. Со временем свою хозяйку Кондрат свел в постель и до конца войны грелся под ее пуховиком. Ночное обхождение немки Кондрат ставил ниже японского, с которым он сталкивался в Осаке, и во много раз ниже французского, которое, по его мнению, превосходило японское.

— А вообче, робяты, — говаривал Маркизет, пуская дым из обеих ноздрей, — с бабами надо обходиться круто. Рыск, я вам скажу, благородное дело. Я ведь только на рыске из всех передряг выходил. Взять ту же фрау Шмит. Стервь — пробы ставить некуда. А ведь я ее, курву, обломал. Потому как не боялся рыска. Помню у ей все для меня начиналось куда как строго. Чтобы батрак своевольничал — ни-ни! У немцев такое заповедано. Чуть что — к бургомайстеру, на цугундер и там экзекуция. Тяжко мне приходилось. Тем более, я по молодости к белому вину очень беспощадный был. Сколько ни поставь — сничтожу. Пусть самому тяжко, голова гудом гудит — всё одно не отступлюсь. Никак с ним, с этим питвом проклятым, мириться не мог. Теперь поймите, как на душе муторно было, когда за год плена ни глотка не принял. С души на себя воротить стало, хоть в петлю лезь. Вдруг делаешь? А как увидела сухой полуштоф, так и взвилась. Ах ты, говорит, русский ферфлюкте швайн! Проклятый боров, значит. Марш к бургомайстеру! Экзекуция! Глаза выкатила, голос громкий, злая, как ведьма. Я поглядел на нее и думаю: «Семь бед — мужику один хрен, если он восьмую к ним прибавит». Тут же сграбастал фрау и повалил. Она с перепугу сопротивлялась, но я пошел на рыск и ее придавил к полу как цыпку. Отыгрался за все, что до того терпеть изволил. Три захода подряд сделал, даже вставать ей не разрешил. Пропадать, так с музыкой! Потом порты застегнул и говорю ей: «Аллес, фрау, их геен нах бургомайстер». По-нашему, значит — все, иду к бургомайстеру. А фрау вдруг хватает меня за руку: «Найн, найн, Конрад!» Уже не Иван, а имя вспомнила, только на свой лад чуть переиначила. «Ты, Конрад, есть зверь, настоящий мужчина». И тянет меня в спальню, в постель: «Рэпетирен, — говорит. — Нох айн маль». В смысле еще разок давай. Так и пошло у нас, завилось веревочкой…

Доведя интерес мужиков до бурления. Маркизет резко менял тему:

— А вот партизанить в гражданскую войну мне не выпало. Через свою проклятую простуду не прошел. В самый кон, когда Васька Кораблев собирал отряд, у меня чирей выскочил. На заколдованном месте. Вот тут…

Маркизет, кряхтя, становился в позу рычащего льва и на обозрение всем слушателям негнущимся пальцем тыкал в нужную точку своего тощего седалища.

По всему было видно, что лихой царский вояка тяжело переживал свою промашку. Пойти в красные партизаны ему не позволили фельдфебельские погоны и четыре Егория на груди, хотя вся вина теперь возлагалась только на чирей, якобы украшавший его боевую задницу в разгар классовой непримиримой борьбы.

— Из-за него, проклятого, в красные командира не вышел…

Едва Маркизет произносил эти слова, мой отец, Александр Николаевич, бросал окурок и демонстративно вставал.

— Пошел Пузан мемуар заваривать…

Однажды я спросил у отца, что есть «мемуар» и для чего его заваривают. Отец пространно, но очень определенно, с большим присовокуплением слов своей малярной профессии, разъяснил существо всего дела:

— Вишь ли, человек завсегда хочет на себя позолоту накласть для блеска и улучшения общей видимости. А в таком деле нет ничего удобнее мемуара. Значит, человек начинает рассказ с виду о своих житейских похождениях, но на деле совсем не о том. И не то чтобы врет окончательно на виду у всех, а вот подвирать мало-мальски начинает сразу. Об одном умолчит для удобства, вроде из памяти выпало. О другом расскажет чуть подробнее, чем все на самом деле было. Короче, помаленьку иной фабры в раствор подпускает, а по окончании весь мемуар уже в ином колере состоит. Вот когда гражданская война шла и партизаны с винторезами в руках вопрос решали кто кого, Маркизет отсиживался под бабьей юбкой. Не по боязни. Мужик он смелый, это проверено. А из выгоды. Но теперь, когда большевики оказались поверху, понял свой исторический промах и потому вынужден всякий раз мемуар заваривать. Для оправдания себя и рода своего обеления. И вроде в его рассказах все точно. Гражданская война — была. Васька Кораблев партизан собирал. И зад у Маркизета имеется. А вот чирей на нем — это форменный мемуар. Поди проверь, был ли пупырь на том месте, на которое он ноне пальцем с определенной точностью указывает…

Человек — чудо природы. Удивляться надо самому человеку, а не его мемуарам. В них каждый не таков, каким выглядел в жизни, а таков, каким ему самому другим казаться хочется.

Память — кладбище прошлого. Даже события главные, ключевые в ней не сохраняются полностью. Более того, чем напряженнее обстановка, чем драматичнее происходящее, тем больше отвлекается внимание от мелочей, от деталей. Видишь и запоминаешь только то, что само прет в глаза, если даже оказывается на виду случайно.

Я не помню, как умирал отец. Всё потонуло в дымке невозвратного прошлого. А вот солнце, заглядывавшее в оконце избы, багровое, будто раскаленный в кузнечном горне пятак, и кровавый цвет, окрасивший лица родных, собравшихся у отцовской кровати, я помню. Отчетливо. Ясно.

Отрывочно осели в памяти события последних дней пребывания Дорогого Гостя в наших краях. И чем быстрее шло дело к финалу, чем яростнее набирала ход машина времени, тем фрагментарнее воспоминания. Никаких полутонов, только лейтмотив эпохальной симфонии…

Поначалу ничто не предвещало большой грозы. Казалось, все тучи уже пронесло, дожди миновали. С одной стороны, был доволен Хрящев. Он оседлал цыган, он показал генералам ху есть самый настоящий ху в их пустошах. Короче, внес очередной вклад в историю Отечества.

С другой стороны, поработали сопровождавшие Гостя лица. Все, что могло задеть чувства Высокого Гостя, было убрано с его пути, и внутренний оркестр в душах организаторов встречи играл нечто мажорное.

Дорогому Гостю было предложено поохотиться. Насколько я знаю, охоту готовили заранее — долго и тщательно, с тем чтобы она выглядела как событие совершенно случайное и оттого явилась бы для Гостя приятным сюрпризом.

Когда череда машин, возвращавшихся с полигона, остановилась на небольшой привал, столь необходимый, как показал опыт, для тех, кто ощущал переполнение желудков и мочевых пузырей, Первый улучил момент и осторожненько, будто собираясь вывести первую на деревне невесту в круг для танцев, взял Хрящева за локоток.

— Позвольте, дорогой Никифор Сергеевич, внести предложение. Так сказать, по ходу ведения мероприятий…

— Ну-ну, — поощрил наш Дорогой, — вноси. Рассмотрим.

Он, должно быть, хорошо знал, какие вносятся предложения в минуты, когда душа, освободившись от гнета вода и газов, парит в блаженном умиротворении над жизненной суетой и вкушает сладость быстротечного бытия. Знал и не опасался чужого своеволия.

— Есть предложение отдохнуть ловчим промыслом, — с галантностью старосветского помещика прошелестел Первый. — Мне доложили, что гусь пошел на озера…

— Ловчим промыслом? — спросил Хрящев и довольно потер руки. — Молодец, красиво сказал! Да и сама идея толковая. Мы хорошо поработали, значит, можем и отдохнуть. А где гусь?

— Тут, неподалеку, — изрек Первый, сияя. — На озере Славном.

Меня потрясла удивительная политичность Первого. Ах, как он умело перекрестил порося в карася. Ах, как умело!

Озеро, на которое приглашали Дорогого Гостя, испокон веков называлось Страмным. Когда-то посреди него на острове стоял мужской монастырь с уставом жестким и строгим. Игумен оного заведения Иосиф держал братию в рукавицах ежовых, оберегал обитель от проникновения за ее стены греха и соблазна. Но чем строже уставы, тем горячее страсти — это закон любого отгороженного от мира заведения. Монахи впадали в соблазн чаще, чем то было угодно богу и игумену, а монашьих деток в округе рождалось не меньше, чем крестьянских.

За отпущением грехов в святую обитель частенько наезжали вдовы — богатые из города, бедные из сел. После отпущения грехов, дабы сохранить на будущее необходимость в покаянии, вдовы увлекали братию в густые тальники и разнотравье, окружавшее голубое мирное озеро. Монахи «страмили» вдов, зная, что и без того слава о их заступничестве за убогих и сирых гуляет по всей губернии. Потому и мирное озеро получило в народе прозвание «Страмного».

Везти нашего Гостя на водоем со столь скоромным названием и сомнительной историей Первому показалось опасным, и он самочинно по-большевистски нарек его более удобным именем.

Однодневное пребывание древнего озера в звании «Славного» не испортило воды и никак не отразилось на его последующей судьбе.

Получив высочайшее согласие на ловчий промысел, Первый махнул рукой, и машины свернули с большака на проселок, который шел через деревню с озорным русским названием «Пьяные кочки». Караван покатился между хилым картофельным полем и массивом, засеянным какой-то не очень ясной культурой.

Поначалу наш Дорогой Гость не всматривался в окрестности. Но вдруг его заколдобило.

— Стой, — скомандовал он шоферу. — Осмотрим поля.

Клянусь, будь я Большим Человеком, после первого же урока никогда не стал бы нарушать заведенного протоколом порядка. Если везут тебя гостеприимные хозяева проселком и не делают остановки — езжай без сопротивления, не проявляй руководящего своеволия. Люди старались, думали за тебя, предугадывали. Уважай их, и всё этим сказано. Даже если взяли тебя за ручку и ведут — значит, ведись, не артачься. Иначе самому себе хуже сделаешь, а другим — и подавно.

Сколько раз я потом вспоминал мудрость тех, кто решил, что к Большим Людям можно вплотную подпускать только контингент проверенный, безошибочный. Легко с таким народом и тебе и начальству.

Наш Дорогой Гость этой истины не усёк изначально или просто пренебрегал ею и всё пытался явить себя Гарун аль Рашидом, который общается с простонародьем, минуя заслон охраняющего его окружения.

И опять, едва машина притормозила, из-за острова зеленых посевов, будто в сказке, на стрежень проселка вывалилась пара хануриков местного значения. Шли они в обнимку, сильно стараясь не соскользнуть с земного шара по причине его покатости и постоянного вращения. Это друзьям хорошо удавалось, но требовало невероятных усилий. Оттого они двигались медленно и сосредоточенно, то и дело оказываясь на разных сторонах дороги. Шли и пели задубелыми голосами:

— Хасбулат удалой, бедна сакля твоя!

Золотою казной я осыплю тебя!

Над полями русской равнины летела песня, воспевавшая вечную силу любви и клеймившая позором феодально-байское отношение горских мужчин к женщине-труженице Северного Кавказа.

Гуляки гудели нестройно, но сердечных струн не жалели и чувствовалось, как голоса их вздрагивают от печали:

— Хасбулат удалой саблю выхватил вдруг,

Голова старика покатилась на луг…

Казалось бы, Большой Человек, так много сделавший для того, чтобы поток спиртного не иссякал в самых отдаленных краях великой страны, должен был возрадоваться, увидев воочию тех, кто изо всех сил тщился помочь советским финансовым органам сводить воедино бюджетные хвосты расходов с куцыми концами доходов. Но наш Дорогой Гость посуровел. Может быть, действительно неприятно государственному деятелю узреть плоды своей внутренней просветительской политики не в торжественном рапорте, а наяву, гадать не стану, но удовольствие на светлом челе Большого Человека в тот миг не светилось.

— Стой! — громогласно скомандовал Первый. — Кто такие?!

Он помнил цыганский перепляс и заранее пытался подстраховать Уважаемого Гостя.

— Мы?! — удивился один из мужиков, худощавый, рыжий, небритый. — Мы-то трудящие. Хозяева здесь. А вот вы хто? По какому праву в поле лезете? Пашаницу топчете?

— Ладно, ладно, хозяева! — резко одернул Рыжего Первый. — С чего в рабочий день надрались?

— Гулям, а тебе что? — спросил Рыжий с вызовом. — Может, у нас светлый праздник. И потом на свои гулям…

Второй мужик, маленький, плотный, кривоногий, стоял молча. Уровень спиртного поднялся в его организме выше черты веселья, и душа погрузилась в тихую мрачность. В момент, когда Рыжий на миг отпустил приятеля, тот тяжело покачнулся. Поначалу казалось, что он вот-вот рухнет колодой на землю, но устойчивость, приобретенная в постоянном питейном опыте, упасть не позволила. Мужик лишь накренился, потом вдруг расставил руки и будто ванька-встанька вновь принял положение, отличающее человека от непьющей скотины.

— Васька! — словно пробудившись, открыл глаза и удивленно ахнул Кривоногий. — Да ты глянь! Это Хрящев! Никифор! Ей бо — он!

Наш Дорогой Гость засветился как солнечный зайчик весом на центнер. Черт знает, болезнь это что ли, но Большой Человек буквально пьянел от удовольствия, когда люди узнавали его в лицо. Встреча так бы и окончилась радостью, если бы не Рыжий, который оказался более трезвым и потому был более рассудительным. Он несколько мгновений смотрел на нашего Дорогого в упор и вдруг, икая после каждой фразы, сказал:

— Извините, и-ик, ик, это Кирюха спьяна. Ик! Милостиво простите, ик! Он обидеть не хотел, ик!

И сразу, подхватив друга под локоть, зашипел:

— Дура! Какой это тебе Хрящ? Одурел совсем, что ли? Товарищи заготовители с области…

Кирюха испытующе посмотрел на Рыжего, на сурового Первого и тут же признал ошибку:

— Извините, товарищ. Со всяким быват. Мы ничего, мы спокойно…

И вдруг обратился непосредственно к нашему Дорогому:

— Ну ты, мужик, даешь! С твоим портретом тебя, где хошь за Никишу примут. Заходи в любую чайную — поднесут бесплатно!

Хрящев засмеялся.

— Я и есть Хрящев.

— Ладно заливать, — прервал его Рыжий строго. — Нехорошо это. Как-никак — Хрящ не нам с тобой чета. Понял? И вообще валите отсель к…

Рыжий точно назвал адрес, куда посылал собеседников.

Первый зримо расходовал нервы. Надо же такому случиться! По его плану у околицы Пьяных Кочек Гостя должен был встречать председатель колхоза с двумя девицами и хлебом-солью. Предполагалось, что Гость отщипнет кусочек краюшки, макнет его в солонку и без задержек проследует через деревню, в которой и смотреть-то по совести нечего, кроме разрухи и запустения. Но теперь стройный замысел ломался.

Трудно сказать, чем бы окончился разговор с хануриками, если бы из-за поворота дороги не появился председатель колхоза «Победа» Илья Каширин. Ожидая с хлебом и солью дорогих гостей, он бдительным оком узрел, как на дорогу выползли две знакомые ему личности, вспоенные областной ликеро-водочной промышленностью.

Каширин сразу понял, чем может обернуться такая встреча с начальством, и без раздумий взял разбег на перехват.

Он несся вприпрыжку, забыв о подраненной на фронте ноге, и полы старенького пиджачка раздувались от встречного ветра.

Поскольку Каширин был человеком решительным и очень строгим, он один сделал то, что должен был сделать взвод архаровцев вместе с поспешавшим к месту событий Ломовым.

— Васька! — рявкнул Председатель, не обращая внимания на начальство. — Мать твою через раз, Корнишон! Пошел отселя, чтоб духу твоего не осталось! Ну! Бегом!

— Покорнейше извините, Илья Назарович! — зашепелявил Рыжий, вмиг избавившись от икоты. — Не хотели обидеть. Престольный день… гулям… заготовители, думал…

— Марш! — грянул исполнительную команду Каширин. И два ханурика, ковыряя землю ногами, потрусили прочь по пыльной дороге.

Очистив поле от супостатов, Каширин повернулся к начальству. И сразу выявил особенность своей натуры. Если с подчиненными он говорил без запинки и закавык, то теперь стал пильчато заикаться:

— 3-з-д-д-равствуйте, т-товарищ Н-Н-и-кифор С-С-ергеевич. Д-добро к нам пож-жаловать!

Не подавая руки Каширину, чтобы показать свое неудовольствие появлением хануриков на светлой дороге колхозного быта, Хрящев сразу задал вопрос:

— Как скот?

— Ху, — бодро начал Каширин и его вновь заело. Покраснев от натуги, он пытался продолжить фразу, но упрямый язык только и выговаривал: — Ху-у…

— Ясно, — поставил точку Хрящев. — С вашим скотом мне все ясно.

И тут Каширина прорвало.

— Н-нет, н-не ясно, — сказал он. — Я докладываю, что все х-худшее позади. Т-трава, т-товарищ Хрящев, у-удалась. Х-х-худшее позади. Привесы выросли. Удой стал б-больше.

— Ладно, — махнул рукой Никифор Сергеевич. — Ладно! Знаю я ваши привесы!

Подумав, спросил:

— Как село именуется?

— Пьяные Кочки! — бодро отрапортовал Каширин.

— Позорное название, — сказал наш Дорогой Гость.

— Тако уж нам досталось, — согласился Каширин. — От проклятого прошлого.

— Давно бы могли поменять.

— Д-думали м-менять. Т-только не стали. «Тверезые Кочки» — все одно плохо. «Красные Кочки» — и того хуже.

Хрящев усмехнулся. Непонятливость председателя забавляла его.

— Неужто без кочек не можете обойтись?

— А как без них? — в свою очередь спросил Председатель. — Земли, будь оно неладно, у нас много, пашни — мало. На б-болоте сидим, товарищ Никифор Сергеевич. На кочках. Хоть пьяными их зови, хоть советскими…

Хрящев подошел к кювету, перешагнул через него и вышел на поле. Нагнулся, потянул вверх первый попавшийся под руку куст картофеля. На тощей желтоватой ботве болтались мелкие как дробь картофелины.

— Горох это, что ли? — спросил с издевкой наш Дорогой Гость.

— Картопля, — Каширин даже не пытался говорить по-городскому и употреблял слова, к которым привык с детства. — Холода рост держат. Беда, да и все…

Небрежно швырнув куст в грядку, Хрящев отряхнул землю с рук. Каширин поднял ботву, обобрал с нее картофелины и хозяйственно сунул их в карман.

— А там у вас что? — спросил наш Дорогой и пошел через дорогу к массиву, засеянному каким-то злаком.

Войдя в посев, он долго мял в руке сорванные колосья.

— Так что это? — голос Хрящева звучал недовольно и строго. — Земли у вас мало, а вон какой клин мусором заняли. Почему?

— Помилуйте, Никифор Сергеевич! — удивился Председатель. — Какой же тут мусор? Это — просо и рожь. Хороший подбор. Наша надежда и спасение.

— От чего спасение? — спросил Хрящев с подозрением.

— От голода и заготовок, — откровенно признался Каширин. — У нас ведь как повелось — соберешь зерна хоть в два раза больше, чем планом положено — всё одно под гребло выметут в знак перевыполнения. А людям окромя локтей и почетных грамот всю зиму что-то надобно кусать. Вот и думает за них председатель. Спасения ищет. И нашел его. При такой мере каждый год на трудодень даем зерна полной мерой — ржи с просом. Хоть не кондиция, но люди обходятся, и харч им обеспечен.

— Ты слышишь?! — повернулся Большой Человек к Первому. — Как такое оценивать? Вот твой передовик!

— Колхоз из года в год планы перевыполняет, — робко возразил Первый. — Никогда не давал меньше обычного.

— Был бы сознательным председатель, давал бы два плана, а не один перевыполнял. А этот рожь с просом мешает. Чтобы от государства утаить. Выше личной корысти глаз поднять не хочет!

И, ставя точку, сказал:

— Гнать такого из партии! Сраной метлой! Гнать!

— Я беспартейный, — сказал Каширин спокойно. Может быть, до этой минуты он еще и побаивался Большого Человека, не зная в чем его сила и каков разум. Но едва тот начал шуметь, чувство страха прошло.

Горлопанов на своем веку Каширин встречал немало. Стояли они рядами, подпирая его снизу, стояли кучно сверху, прижимая весом власти и широких прав к земле-матушке. А он качался, но гнуться не привык. Сперва, конечно, побаивался, а потом страх сам собой вышел. Против крика выработался иммунитет, более стойкий, чем от медицинской прививки. Испугать Председателя можно было только шепотом. А Большой Человек начал кричать и убил остатки страха в том, кого хотел испугать.

— Снять с колхоза! К чертовой матери! Снять!

— Это как же, без собрания? — спросил Каширин ехидно. И бросил на Хрящева светлый безмятежный взгляд. — Вроде у нас демократия. А? Не будь ее я бы и сам давно ушел отселева. К чертовой, как вы изволили послать, матери. От всех этих забот и трудностей. Только общество посредством единогласного доверия держит на должности.

— Созвать собрание! И гнать! В три шеи! — распорядился Хрящев. — Прямо немедленно. Выгнать его ко всем…

Далее наш Дорогой Гость затронул такой пласт народной лексики, что выписывать его вряд ли благоразумно. Во всяком случае, засвидетельствую — Большой Человек слова знал и употреблял их виртуозно. Тут у него любой составитель словарей слов-синонимов из института русского наречия мог многому поучиться. Большого опыта был человек, что там говорить!

Зло махнув рукой, наш Дорогой Гость зашагал по дороге к Пьяным Кочкам.

Он шагал зло, размашисто, склонив голову вперед, будто двигался навстречу ветру. За ним легкой трусцой, точнее манежной рысью, спешил удрученный Первый.

Шли и молчали. Никто не пытался вступить в разговор с разгневанным Гостем. Все понимали — ходьба немного сгонит с него раздражение и напряженность разрядится.

Показались крайние дома деревни. С самого краю стоял аккуратный синенький особнячок с веселыми наличниками, с резным крыльцом, с аккуратным свеженьким заборчиком. Короче, такой, словно сам князь Потемкин взял и перевез его из благословенный Тавриды в эти края для ублажения Большого Человека, правда иной, но тоже Большой эпохи.

За заборчиком в зеленом богатом огороде копался хозяин — немолодой жилистый мужчина с руками крепкими, лицом коричневым, иссеченным глубокими как овраги жизни морщинами.

— Бог в помощь! — провозгласил Уважаемый Никифор Сергеевич, матерщинник и атеист. Он вплотную приблизился к забору и разглядывал хозяина. — Нельзя ли испитьводички?

Огородник поднял голову.

— Отчего нельзя? Заходите, добрый человек. Гостем будете. Молочком угощу.

— Спасибо, — сказал Хрящев и широко улыбнулся. Он умел мгновенно менять выражение лица и был теперь сама доброжелательность и благодушие. — А у вас, уважаемый, гляжу, всё растет. И еще как!

— Выходит, вы агроном? — сказал хозяин, более утверждая, чем спрашивая. — Тогда поглядите. Земля у нас, по правде, бросовая. Но если к ней руки приложить, она возблагодарит.

— Как же вы руки прикладывали?