Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Ну, допустим я. Чо тебе надо?

– Максим Чикин ваш сын? Мы его ищем.

– Надо, значит ищите.

– Он совершил преступление. Убил людей. Украл деньги.

– Много денег? – В глазах женщины блеснул живой огонек интереса.

– Много. Двух человек.

– Значит, так надо было. Это хорошо.

Дьякова пропустила слова мимо ушей.

– Он может здесь появиться?

– Ты чо? Он без денег здесь не бывал. А уж с деньгами…

– Где ваш муж?

– Мой?! – женщина, казалось, протрезвела. – Ты это всерьез?

– Конечно.

– Сдох он, Сучок проклятый.

– Может вы проедете со мной? Мы запишем на пленку ваше обращение к сыну. Вы попросите, чтобы он сдался, если его найдут.

– Зачем?

– Если он будет сопротивляться, его могут убить.

– Это хорошо. Давно пора.

Было ясно, что разговаривать с Чикиной дальше не имело смысла. Дьякова с ней распрощалась. Вышла из барака. Огляделась.

Посреди двора между двумя домами располагалась широкая площадка, утоптанная настолько прочно, что даже осенние дожди должны были лить неделю, чтобы её расквасить. Когда-то здесь была песочница для детей, стояли качели. Дети выросли, а новых в Красноборске заводить никто не спешил. Растить безработных, бомжей и солдат для новой России люди не собирались. Теперь на детской площадке вокруг стола, сколоченного из толстых струганных досок, собирались мужики-доминошники. С утра до вечера площадку оглашал громкий стук. Руки, привыкшие к лопатам, топорам и пилам, лупцевали стол игровыми костями, часто сопровождая удары полновесным матом.

Отдельно от доминошников под чахлым вязом на длинной скамейке, как скворцы на проводе, сидели старушки. Сидели днями и вили бесконечную нить разговоров об одном и том же. К этой скамье и подошла Дьякова. Шесть пар глаз – подслеповатых и зорких, любопытных и настороженных, уставились на нее.

– Добрый вам день, – сказала Дьякова.

– А он такой? – худая бабуля с землисто-серым лицом посмотрела на неё маленькими сверлящими глазками. Другие женщины молча кивнули. Стало ясно – для тех, кто здесь сидел день добрым не был.

– Можно с вами присесть? – спросила Дьякова и, не ожидая приглашения, опустилась на край лавочки. – Я из милиции.

Лица бабулек стали ещё более постными. Заявление, сделанное гостьей, они воспринимали так, как его бы восприняли богомолки, к которым присоединилась новенькая и сказала: «Я к вам от Сатаны». В Красноборске не было таких, кто бы всю жизнь просуществовал в ладу с законом. А если ты грешен, то выгоднее дружить с попом, отпускающим любые грехи от имени господа-бога, чем с ментом, который во всем ищет статью Уголовного кодекса. Даже для своего участкового Ступина не делалось исключений. Все знали и видели, что страж закона почти каждый день на бровях, что делит ложе сразу с Нюркой Квасниковой и Аннушкой Жировой, что берет за просто так сигареты в частном киоске Капы Латыповой, но разве при этом он перестает быть ментом?

Дьякова не сразу завела разговор об интересовавшем её деле. Сперва рассказала старушкам кое-какие сплетни из жизни областного города: кто с кем развелся, кто кого убил, кого поймали за взятки. Обо всем этом писалось в газетах, но бабушки уже давно ничего не читали и новости воспринимали с видимым интересом, выслушав, сочувственно охали. Потому, когда Дьякова спросила, была ли у Максима Чикина в Красноборске подружка, ей в два голоса сразу ответили:

– Ишшо кака была. Галочка Расторгуева. Мадам фик-фок на один бок.

Все знает господь о людях, куда больше знают – городские кумушки. Ничто не укроется от их зорких глаз.

Галина Федоровна Расторгуева заведовала детским садом трикотажной фабрики. Это была хозяйственная энергичная женщина, у которой все горело в руках. К тридцати пяти годам она уже пережила двух мужей, которых, как говорили злые языки, «заморила любовью».

То, что такое было вполне возможно, подтверждал сам вид Галины Федоровны – худая женщина с непропорционально великой грудью, узкими бедами, она передвигалась вихлястой, разболтанной походкой, такой, что казалось, будто каждая часть её тела живет самостоятельно. Глаза Галины Федоровны – большие с легкой поволокой при взгляде на мужчину – будь то истопник детского сада, водитель продуктовозки или инспектор энергосети – горели явственно выраженной похотью, которая читалась настолько легко, что многим казалась выражением психической неуравновешенности и заставляла даже тех, кто был не прочь, воздерживаться от рискованных поползновений – чего доброго свяжешься с чокнутой на свою голову.

Галина Федоровна в сложившихся обстоятельствах нашла неплохой выход. В не таком уж далеком прошлом она встретила Максима Чикина, который перешел из детского сада в школу в первый год её пребывания в заведующих. Она сразу узнала парня, хотя теперь это был не колобок, а плотный, крепко сбитый юноша с вьющимися длинными волосами, с дешевой серьгой в левом ухе. В зубах он демонстративно держал сигарету и посматривал на прохожих с откровенным нахальством, словно старался всем своим видом продемонстрировать независимость и крутость.

– Максик! – Галина Федоровна цепко взяла парня за плечо. – Ты меня узнаешь?

– Ну, – удивленно ответил Макс, ещё не решивший как себя вести в подобном случае. – Галина Федоровна? А чо?

Он не догадался сказать ни «здравствуйте», ни «добрый день», ни даже «хай», что в то время стало принятым у пацанов Красноборска. Да и почему он должен здороваться с кем-то, кто в его жизни не занимает никакого места.

– А ты вырос, – Галина Федоровна, не выпуская плеча Максима, осмотрела его с ног до головы. Она уже почувствовала, как окреп, возмужал паренек, стал мускулистым, жилистым и, наверняка, наполнился мужской ядреной силой, хотя может ещё и сам не догадывается о том. Она сразу определила его в уме словом «бычок», и вдруг жгучее желание, хотя для данного случая не очень скромное, омыло её жаркой волной от груди до пахов.

– Максик, – голос Галины Федоровны походил на мягкое мурлыканье кошечки, которую ласково погладили, – ты не хочешь заработать пачку сигарет? Мне надо немного помочь по дому.

Предложение должно было удивить Максима, но оказалось, что он не удивился нисколько. Ему уже приходилось сшибать рубли, помогая грузчикам продуктового магазина таскать ящики и мешки. Так почему не «срубить капусту» у Галины Федоровны?

– А чо не помочь? Когда?

– Пошли прямо сейчас.

Галина Федоровна, как всегда утром направлявшаяся в детский сад, круто изменила направление.

Сцена совращения была до банальности проста. Хозяйка попросила Макса вытащить из антресоли узлы со старым хламом, которые уже давно собиралась выкинуть. Она показала ему стремянку, которая хранилась на балконе. Макс принес её в прихожую, расставил и полез вверх.

Галина Федоровна стала страховать его, придерживая за ноги. Потом она передвинула руки к его ягодицам.

У многих из нас под влиянием прессы, описывающей и показывающей престарелых спортивных тренеров, которые возбуждают себя и пускают тягучие слюни, когда поглаживают ноги и попы своих подопечных спортсменок, сложилось впечатление, что такое действо доставляет удовольствие только мужчинам и чаще всего далеко не молодого возраста. Увы, все мы человеки – и мужчины и женщины.

Коснувшись пальцами тугого тела парнишки, Галина Федоровна внезапно даже для самой себя стала утрачивать контроль над эмоциями и действиями. Чувства, толкающие лиц разного пола к совращающим действиям, имеют одинаковый механизм.

Галина Федоровна вдруг стала поглаживать бедра Максима при этом бормоча первые приходившие на ум слова:

– Какой ты… хочешь пива? Эти мускулы у тебя… Да ладно, Максик, вещи снимем потом. Ты слезай…

Не понять, что происходит, Макс не мог. К тому времени он уже попробовал все, что считалось запретным – самогон, водку, курил сигареты, начинал баловаться «травкой», и, как говорилось в среде мальчишек, имел собственное «мясо». В роли «мяса» выступала Люська – чернявая вертлявая малолетка, дочь дамского портного Ильи Бару, который обшивал всех модниц Красноборска и даже в полной темноте мог угадать кого из своих клиенток общупывает и обмеряет.

Люська пошла по рукам лет с двенадцати и не по чьей то злой воле, а только в силу собственного великого стремления освоить процесс, окруженный таинственностью, разукрашенный вымыслами и ставший фундаментом российского сквернословия.

Сделав первые шаги по пути постижения неизведанного, Люська тут же поняла, что процесс этот не имеет границ, и каждый новый шаг будет открывать ей в уже известном нечто новое, сладостно волнующее.

Все это делало Люську упорным экспериментатором, за что в силу испорченности нравов, косности и лицемерия многие бабы в поселке именовали её «шалавой».

Макс на единоличное владение Люськой не претендовал, да и она не считала себя однолюбкой, но некоторый опыт общения с женским телом он получил, знал, как и с чего такое общение начинается, что и куда вставляется и какие из того проистекают ощущения. Так что насчет внезапного изменения настроений Галины Федоровны он не ошибался, допустить оплошности на этот счет не боялся и, слезая со стремянки, обеими руками уперся в мощные женские груди, чем вызвал у хозяйки немалое удивление:

– Ой, какой ты шустрый! – Но это прозвучало не осуждающе, а восхищенно, и Галина Федоровна поощряюще притянула, прижала Макса к себе.

Ни опомниться, ни дернуться Макс не успел. События развивались стремительно, и финал приближался неотвратимо. Дядя Иннокентий Шаров, сосед Чикиных по дому, к случаю и без него любил повторять фразу «Не долго билася старушка в гусарских опытных руках». Так вот Макс тогда мог бы с полным правом переиначить слова и сказать: «Не долго дергался парнишка в умелых женщины руках».

Коля Дурдыга – великовозрастный лоб, которого не взяли в армию после того, как обнаружили в нем изрядную придурь, был душой хулиганистой компании малолеток, не расставался с гитарой и пел песни, которых никто другой не пел. Он первым раскрыл секрет отношений Макса с «мадамой» Расторгуевой. Однажды вечером, когда хевра молодых волчат собралась на мусоре у костра, Дурдыга брякнул по струнам и тошнотворным голосом на мотив хорошо известной в советские времена песни, запел её с новыми словами: 

По аллеям центрального парка,С пионером гуляла старуха-вдова.Пионера вдове стало жалко,И вдова пионеру дала.Почему же вдова пионеру дала?Потому что у нас каждый молод сейчас.В нашей юной прекрасной стране…

Волчата радостно заржали. Потоптать кого-то из своих, хевре всегда доставляло немалое удовольствие. Все уже знали, что речь шла о их кореше Максюте, но в присутствии Дурдыги смеяться над ним не боялись.

Однако «пионер», которого пригрела вдова, нисколько не потерял в авторитете. Наоборот, его вес в глазах малолеток вырос: Расторгуева была настоящей бой-бабой, не то, что Люська Бару, дешевка и шалава, готовая пойти с любым пацаном, который поманил её за собой и улечься где угодно – на травке, на куче мусора, на куртке, брошенной на холодную землю.

Галина Федоровна жила в стандартной пятиэтажке в однокомнатной квартире на втором этаже. Дьякова нажала звонок, и в глубине квартиры что-то невнятно прощебетало. Вскоре открылась дверь, и на пороге возникла дама в желтом халате, расшитом яркими жар-птицами. О далеко немолодом возрасте хозяйки квартиры лучше всего свидетельствовала кожа на шее – дряблая и морщинистая, как у черепахи.

Разговор у Дьяковой с Галиной Федоровной не сложился. Та выслушала рассказ о преступлении, совершенном Максимом Чикиным в полном молчании, сурово поджав губы. Когда же пришел говорить её черед, стало ясно – Расторгуева человек властный, волевой и каждое свое слово вбивает как гвоздь, считая, что именно на нем держится правда.

– Я мало верю в то, что вы рассказали. Если на то пошло, Максика знаю с детского сада. Он мальчик спокойный и на такое не мог пойти.

– Пошел.

– Отвергаю.

– Но это факт.

– Пусть отвечают за все, те, кто парня испортил. Нынешняя армия – банда хулиганов, а все начальники – воры. Лично я никогда своего сына не отдала бы в их руки.

– У вас есть сын?

– Я сказала «если бы».

– Как вы думаете, к кому Чикин зайдет искать укрытия, если появится в поселке?

– Не хочу даже гадать. Пусть за все отвечают те, кто его испортил.

Хотя от Расторгуевой Дьякова ушла ни с чем, она уже знала, где в Красноборске придется ждать появления убийцы и дезертира.

***

Воспоминания – груз, который каждый человек тащит с собой до конца жизни. И никакими усилиями сбросить его с плеч или хоть немного облегчить людям не удается.

Макс шел, стараясь как можно быстрее уйти от опасных для него мест. Но чем дальше он уходил, тем сильнее его одолевала усталость. Это действовал известный психологический парадокс, когда одно и то же расстояние кажется более длинным и утомительным, если маршрут тебе не знаком, и сокращается, в случаях, когда он пройден тобой хотя бы один раз.

Ко всему вместе с обострявшимся чувством голода портилось настроение, и в голову приходили мрачные мысли.

Нередко случается, что в запале азарта человек, никогда не нырявший с вышки, вдруг по лестнице лихо взбирается на десятиметровую высоту, смело подходит к краю платформы, смотрит вниз и тут начинает понимать, что только моча, ударившая в голову, заставила его совершить необъяснимую глупость. И, проклиная себя, он думает: и на хрена мне все это было нужно?

Предприятие, которое Максу поначалу казалось простым и легко исполнимым, оборачивалось стороной, которая теперь выглядела труднопреодолимым препятствием, а расстояние, измеренное по топографической карте, оказывалось несоизмеримым с тем, что надо было пройти по местности. Знать бы заранее, что все так пойдет, Макс сто раз подумал бы – рисковать или нет. А вот теперь, когда все сделано, путь к возврату ему отрезан. Раскаяние не поможет. Прощения никто не даст.

Как битый пес, легко догадывающийся, кто из встречных может дать ему пинка по ребрам, Макс безошибочно угадывал встречи с кем ему надо бояться особо. Этим человеком был Леонид Андреевич Гусь.

Прапорщика Гуся Макс не любил и побаивался. Они столкнулись в первый же день, когда Макс появился в строю новобранцев. Он стоял в середине шеренги, такой же как и все остальные пятнистый – в зеленом камуфляже, забрызганном коричневыми кляксами; в казенных, как и у других ботинках, но взгляд Гуся сразу нашел слабое место строя, как опытный кузнец находит в цепи слабое звено, которое готово треснуть первым и разомкнуть всю цепь.

Один шаг и Гусь остановился перед Максом. С минуту его разглядывал, зафиксировал взгляд на двух сережках в левом ухе, отметил глубоко таившуюся в глазах и плохо скрываемую наглость.

Заскорузлый палец с засохшей болячкой на суставе и квадратным толстым ногтем воткнулся в грудь Макса. Воткнулся довольно сильно, но главное с железной неотвратимостью.

– Кто?

– Чикин, – ответил Макс, стараясь всем видом походить на солдата, которому не страшна даже война.

– Звание? – Гусь спрашивал со вкрадчивостью, которая в любое время могла обратиться в рык. – Разгильдяй или рядовой?

– Рядовой Чикин, – поправился Макс, преодолев свое естественное отвращение к необходимости считать себя рядовым. В стае таких вот большеухих и смущенных новой обстановкой ребят, в которую его затолкала непреодолимая сила воинской повинности, быть рядовым он не собирался. Рядовые – это бараны. Скотинка, которую готовят на убой. Он – молодой волчонок.

Тем не менее Макс сразу понял: если кто и помешает ему занять доминирующее место в стаде, – называется оно отделением, взводом или ротой, так это не его сослуживцы, а прапорщик-монумент с тихим голосом проповедника секты истинных христиан.

Один такой тип подходил к нему в городе. Вежливым и вкрадчивым голосом пассивного гомика спросил: «Что вы знаете о загробной жизни?». Макс взглянул на него с изумлением, но быстро опомнился. Вынул из кармана нож-бабочку харбинской работы, купленный на толчке у челнока-китайца, блеснул лезвием.

– Счас я туда тебя отправлю, потом ты вернешься и все мне расскажешь.

Молодой миссионер побледнел, стушевался, на умный лоб высыпали капельки пота. Он, должно быть, знал о загробной жизни нечто такое, что воспользоваться шансом её заполучить не спешил.

Всем нутром Макс чуял: с прапорщиком такой финт не пройдет. Покажи ему кто-то нож-бабочку, то уже через секунду лезвие отлетит в сторону вместе с грабкой, его державшей. Об этом убедительно говорил не только краповый берет на голове прапора, но и его напряженная мускулистая фигура. Было абсолютно ясно: под такого лучше не попадать.

Гусь смерил Макса взглядом. Повернулся к сержанту Рогозе, который принимал новичков под свою команду.

– Рогоза, наведите в отделении порядок.

Сержант, ещё не до конца понявший, в чем претензии прапорщика, округлил глаза.

– Я и так вроде…

– Вроде, но не так. – Гусь сурово оглядел строй. – Женщину, рядовую Сикину… Я не ошибся с фамилией? – палец прапорщика как штык указывал на грудь Макса. – Сикину поставить на левый фланг.

Солдаты, уже понявшие, в чем дело, негромко проржали: «гы-гы». Если было бы громко, прапорщик мог расценить это как нарушение дисциплины строя. Умеренное по силе «гы-гы» означало, что воинство понимает и ценит юмор.

– И следите, чтобы ваши жеребчики не учинили в казарме поползновений к девице. Ишь, как их сразу повело: «гы-гы».

– Есть, – ответил Рогоза серьезно.

– В сортире на отдельное очко повесьте букву «Ж».

– Есть.

– Обратите внимание на внешний вид девицы. Сережки у неё тусклые. Пусть чистит ежедневно зубным порошком. После отбоя. Подберите для неё юбку. Существует утвержденная форма для дамского пола и её положено соблюдать…

И опять раздалось «гы-гы» на этот раз более смелое.

Макс такого хода со стороны прапорщика не ожидал и потому, залившись краской от шеи до корней волос, тупо молчал. Он понимал, что сослуживцы ржавшие при словах Гуся, безусловно на стороне прапора и огрызаться в такой обстановке только срамить себя.

Другое дело, если бы Гусь попытался напрямую приказал снять сережки. Тут можно было бы упереться и открыто пойти на принцип. Еще дома кореша, знавшие армейские порядки, говорили Максу, что ни в одном уставе запретов на ношение солдатами украшений не существует. Любой такой запрет – нарушение прав человека. «Ты хоть кольцо в нос продень, – наставлял Макса уже отслуживший срочную службу Олег Ильин, – никто тебе не указ. А начнут залупаться, пошли подальше».

Гусь ничего не запрещал, не повышал голоса на рядового Чикина, но тот после команды «Разойдись» сам снял сережки, едва не выдрав их из ушей вместе с мочками.

Макс верил, что именно прапорщик пойдет по его следу, и будет гнаться за ним, сколько бы это ни потребовало сил и времени.

Стискивая зубы, ругаясь и злясь, Макс шел и, на второй день к полудню, вышел к Заманихинским болотам. На карте их зона, обозначенная синими тонкими штрихами, уходила на северо-восток за верхний обрез листа.

По пути он набил карманы куртки кедровыми орешками, жевал их не переставая, чтобы забить чувство голода. Однако избалованное кашами солдатское брюхо все время требовало более плотного наполнителя. Поэтому желание приложиться к тушенке в душе непрерывно боролось с сознанием, что этого делать нельзя. Последнее, подкрепленное волевым усилием, пока побеждало.

От болот Макс повернул на северо-восток и уже к вечеру вышел в горную местность. Тайга здесь расползлась по увалам. Идти стало её труднее…

Макс стал подумывать, где устроиться на ночлег, когда за темным массивом орешника заметил нечто большое, черное. Спрятался за стволом сосны, встал на колено, изготовил автомат. Ничего подозрительного заметно не было. Только мирный ветер равномерно шелестел в вершинах сосен.

Макс вгляделся получше и понял – в кустах затаилась избушка. Добротная охотничья берлога, сделанная из накатника и изрядно потемневшая от времени. На её стенах зелеными проплешинами расселился густой таежный мох.

Долго думать не приходилось. Сюда, в лесную глушь телефонов не проведено. Даже если в избушке кто-то живет, о том, что его, Чикина, ловят – в этом Макс нисколько не сомневался – никто знать не знает. Впрочем, если и знают, то человек с автоматом способен решить проблему очень просто, как он решил её в штабе полка, где сделать это было труднее, чем здесь в глухой тайге. Безнаказанность всегда рождает самоуверенность и питает наглость.

Осторожно передвигаясь от дерева к дереву, Макс приблизился к домику. Несколько минут наблюдал за ним, но снова ничего сулившего опасность не обнаружил. Тогда он подошел к двери. Толкнул её левой рукой, правой изготовив автомат к стрельбе. Щадить обитателей лесной избушки, сколько бы их там ни находилось, в его намерения не входило. Тот, кто мог догадаться о его маршруте, терял право на жизнь. Убив одного, можно ухлопать ещё целый десяток без какого-либо усложнения своих отношений с новым российским законом, который отменил смертную казнь. Демократия тем и прекрасна, что государство лишило себя права посягать на жизнь преступника. Это диктатуры не боятся выглядеть жестокими. Демократия вынуждена сохранять человеческое улыбающееся лицо, даже если оно у неё в собственной крови.

Дверь не открылась и даже не дрогнула.

Макс дал по толстым серым плахам пинка. Дерево глухо загудело.

– Эй, кто там есть?!

Изнутри никто не подал голоса, не ответил. Значит, в доме никого не было. Законы охотничьего гостеприимства, насколько знал Максим, обязывали приютить одинокого путника, блуждавшего по тайге.

Тогда, обозленный неудачей, чтобы дать себе хоть какую-то разрядку, Макс полоснул по двери короткой очередь. Пять выбоин легли поперек темных плах белым рваным многоточием. В стороны полетела мелкая смолистая щепа. Однако одолеть деревянную твердь, пробить плахи насквозь автомату оказалось не под силу.

– Зараза!

Макс в очередной раз пнул дверь, надеясь на то, что она вдруг подастся. Дверь даже не дрогнула. И почти сразу за пинком со стороны из-за деревьев громким ударом жахнул выстрел, и звук его эхом пронесся над лесом. Пуля, пущенная неизвестной рукой, попала в приклад автомата. Резкий удар ожег ладони. Макс непроизвольно отшвырнул «акашку» и пузом упал на землю.

Уже лежа, он понял, что произошло, и вдруг испугался. Сердце задрожало. Спина взмокла. Руки затряслись.

Оказалось, что когда стреляешь в других, зная, что в тебя самого пульнуть никто не может, в душе теплой волной плещется будоражащее чувство собственного превосходства над остальными. Чувство, надо сказать, приятное.

Макс до армии прыгал в реку с двадцатиметрового железнодорожного моста. Таких смельчаков в поселке было всего трое. Остальные из пятнадцати одногодков, кучковавшихся вокруг Макса, не могли преодолеть в себе парализующее чувство страха.

Впрочем, и сам Макс всякий раз, когда становился на край клепаной железной балки, должен был делать немалое усилие, заставляя себя ступить в пустоту. Дыхание перед прыжком учащалось, сердце усиленно билось. Зато в миг, когда он преодолевал оцепенение, сковывавшее мышцы, и «солдатиком» бросался вниз, все струны души звенели от восторга. Воздух упруго обжимал тело, летевшее вниз. Ветер свистел в ушах. Сердце сжималось, рот раскрывался, и трудно было сдержать победный клич, рвавшийся из горла. Потом удар ногами о воду и вдохновляющее чувство освобождения от всего сразу – от страха, опасности, от будоражащей неопределенности свободного полета, захлестывало Макса радостью.

Лежа на мягкой подложке из старой хвои, Макс протянул руку к автомату, подвинул его к себе, подхватил и стал отползать в сторону, к кустам.

Больше в него не стреляли.

Убравшись подальше от избушки, Макс осмотрел автомат. Пуля, судя по всему достаточно крупного калибра, пробила приклад насквозь. С одной стороны отверстие было ровным с округлыми краями, с другой свинец вырвал огромный кусок дерева, и из образовавшегося кратера торчали острые щепки.

Ползком Макс преодолел ещё метров пятьдесят, потом вскочил, встал за дерево и отдышался. Только после этого поспешил уйти подальше от опасного места.

Макс понимал, что стреляли в него потому, что он вмазал в дверь избушки автоматную очередь. Таким образом, ответ на вопрос «почему?» у него был, но кто произвел выстрел, а затем не стал его повторять, он так никогда и не узнал.

На ночлег Макс устроился в глубокой расселине между двух обомшелых камней. Сюда не задувал ветер, а в случае, если бы кто-то захотел приблизиться к убежищу, он услышал бы треск веток, которыми завалил проход.

К утру холод пробрал Макса до костей. Заснуть ему удалось часа на два не больше. Потом начал трясти озноб. Макс встал и чуть не рухнул – ноги не держали, по ним бегали злые колючие мурашки. Он сел и стал энергично растер голени. Несколько полегчало. Но настроение лучше не сделалось.

Только сейчас к Максу пришло понимание того, что он совершил величайшую глупость. Такое трудно было признать, потому, как собственные ошибки никому не кажутся роковыми.

Состояние Макса было таким, что он сейчас мог бы даже вернуться в бригаду, склонить повинную голову, если бы не понимал, что прощения ему не будет…

***

Сержанты, которых Гусь назначил добровольцами, в опасную погоню не рвались и даже не скрывали этого. Гусь это понял сразу.

– Оно понятно, товарищ прапорщик, – сказал Борис Караваев, едва они двинулись в путь, – вам этот говнюк Чикин поперек горла встал, потому что гробанул офицерскую кассу. Вам уже сколько не платили? Три месяца?

– Борис, ты не прав, – Гусь понял, что с первых шагов экспедиции обострять с сержантами отношения не в его интересах. – Ежели бы все упиралось в деньги, то я бы и с кровати не слез. Деньги искать – дело милиции. Но этот сученыш людей поубивал.

– Пусть бы и сейчас им милиция занималась.

– Нет, в таком деле я никому довериться не могу. Они его, конечно, словят, а вот толк какой? Вон в Ростовской области два ублюдка расстреляли караул. Своих товарищей по службе. Положили шесть человек. Захватили оружие и подались в бега. Собирались ограбить банк и уехать в Бразилию. За такое раньше шлепнули бы без разговоров. «Вышку», как уголовники называли смертную казнь, боялись самые крутые рецидивисты. А что теперь? Передадут дело в суд. Там поволынят и приварят обоим по пятнадцать лет. И что? В наше время неимущие старики тоже срок тянут, хотя и вне зоны.

– Что поделаешь, правосудие…

– Правосудие? Нет, сынок. Правосудие, когда суд правый. Не по политике, а по совести. Нам до такого не дожить. Наши государственные паханы думают не о народе, а о своем заграничном авторитете. Боятся, что о них не так подумают в Европе. В Штатах смертная казнь есть, но ни один английский орд не гавкнет против. А на нас можно. Подумай, подонок убил человека. Даже двух, трех, а то и больше. Ему от силы приварят пятнадцать лет отсидки. Он напишет письмо в Москву. Там есть добрый дядя писатель Пришлепкин. Так по-моему. Он добьется для подонка если не полного помилования, то срок скостит.

– Может так и нужно? Считается, что у государства нет права отбирать у людей жизнь.

– Кончай, Гмыза. Не трави душу. Что значит у государства нет права отбирать у людей жизнь? Мы говорим не о людях, а о подонках. В то же время меня два раза направляли в Чечню. Как говорят, в горячую точку. С отсроченным смертным приговором. И ни у одной собаки не мелькнуло мысли, не взыграла совесть как можно распоряжаться моей и моих товарищей жизнями, если у государства нет права её отбирать? Барин приказал одних мочить в сортире, а на других у него рука не поднимается. Сегодня в Чечне убивают по пять-шесть солдат в день. Это можно, да? А вот шлепнуть преступника нельзя. Это не гуманно. Да пошли они все… Короче, сынок, общество должно знать: цена загубленной по умыслу жизни – другая жизнь. Ты её забрал у кого-то, пожалуйста, отдай свою.

– Это вы так говорите, поскольку вашего друга убили.

– Капитана Буркова?

– Нет, прапорщика Щербо, – уточнил Караваев.

– И опять, Борис, ты не прав. Убили моих сослуживцев и потому не обязательно были они моими друзьями или нет. Думаешь, если бы несчастье случилось с тобой, я бы не рванулся этого поганца искать?

– Что, в самом деле пошли бы?

Караваев над такой возможностью не думал, и объяснение Гуся воспринял как неожиданное откровение. Прапорщик посмотрел на сержанта пристально.

– Я тебе давал основания сомневаться во мне?

– Не…

Тем не менее после такого разговора Гусь счел необходимым укрепить в своих спутниках решимость более сильными стимулами.

– Догоним, поймаем, – сказал он раздумчиво, – всем вам выйдет награда.

Рогоза с улыбочкой, которую в другое время Гусь запросто стер бы с его лица словами, вроде «зубы не скалить, а чистить нужно», спросил:

– Что, получим медали?

– Больше.

– Сделают нас героями России? – тут же подначил Гмыза.

– Больше.

– Что же? – теперь Рогоза всерьез стал теряться в догадках.

– Я вас всех троих подведу под досрочный дембель.

– Честно? – Гмыза посмотрел на прапорщика испытующе.

– Был бы верующим – перекрестился.

– А вы без веры…

– Не, ребята, грешить не стану. А вот честное пионерское дам. Как вернемся – иду к комбригу.

– Ну-у, – скептически протянул Караваев, – так он нас и отпустит.

– Будьте уверены, я петушиное слово знаю. Ни дня держать не станет.

– Забито, – сказал Рогоза, – лично я прапорщику верю. Он не трепач…

Гусь гнал свой отряд ускоренным шагом. Сам он шел впереди уверенно и размашисто. За ним, поругиваясь про себя, поспешали сержанты. Каждые полтора часа Гусь устраивал привал, разрешая подчиненным разуваться, разводить костер, сушить носки, пить воду, курить и слегка перекусывать. Сам в такие минуты заводил разговоры «за жизнь», считая, что понимание обстановки в стране и в мире помогает людям относиться к своей службе с большей сознательностью.

– Не, мужики, что ни говори, а живем мы в бардаке, – этот тезис Гусь кинул в сержантские массы на первом же привале. – В обществе никакой дисциплины строя. Ведь если прикинуть, то большинство из гражданских служило в армии, а толку что? Повсюду разброд и шатание. – Гусь помолчал, пережевывая сухарь. – Ладно, ничего, допрыгаются. Допечет народ бардак и захочется диктатуры. Призовут к власти генерала Лебедя, он вам, ланцепупам, порядок быстренько наведет.

Рогоза усмехнулся. Он представил генерала Лебедя на месте прапорщика Гуся: «Россия, равняйсь! Смирно! И не шевелись, гавно такая!» Гусь заметил усмешку, хотя она скользнула по губам сержанта как одинокая тучка, на миг закрывавшая солнце.

– Чо лыбишься, Рогоза?

– Так просто, товарищ прапорщик, – одна мысля пришла в голову.

– И какая она?

– Мысля? Усомнился, что наш народ обрадуется дисциплине строя.

– А кто его будет спрашивать, наш народ?

– Как же иначе? – осторожно высказал сомнение Караваев. – Ведь демократия…

– А вот так, милый, и будет. Демократия – это соблюдение прав и обязанностей. С правами у нас все в порядке. Их каждый знает. А выполнять обязанности заставит дисциплина.

– Каким образом? – спросил Гмыза.

– Самым обычным. Так сказать, методом публичного убеждения. Допустим, электрички ходят набитые, а пассажиров с билетами – раз-два и обчелся. Такой поезд остановят на перегоне. Команда: все на выход с предъявлением билетов. Билета нет? Налево. Есть? Возвернись в вагон. Потом всех «зайцев» под автоматы…

– Товарищ прапорщик, – Гмыза смотрел на Гуся, не понимая шутит тот или говорит всерьез, – так там же тысяча людей будет, не меньше…

– И что? Положишь тысчу, убедишь миллион. Что такое тысча? Да за месяц в стране на автодорогах погибает больше. По собственной воле. Зато других убедит до конца дней, что ездить надо с билетом.

– Ну, вы даете! – охнул Рогоза с возмущением.

– Ради себя, что ли? – Гусь реагировал спокойно. – Только ради пользы общества.

– Может обществу это и не надо, – высказал сомнение Караваев.

– Кто его об этом будет спрашивать? Ты вот сам до армии знал, что тебе надо?

– Знал.

– И что?

– Что мне армия до фени. И без неё прожил бы.

Сержанты сдержанно засмеялись. С одной стороны это была правда, с другой она могла разозлить Гуся, который, как и все крупные начальники, правду любил не очень что бы. Но Гусь не рассердился.

– Любить и защищать родину – священный долг.

– Ну уж, нет! – Караваев на такие штучки не покупался. – Любить место, где вылупился на свет ещё можно. А вот защищать надо ту землю, на которой тебе жить хорошо.

– Не стану спорить. Но все же тебе армия кое-что дала. Разве не так?

– Что именно?

– Скажи, ты до армии обувь сам себе чистил?

– Не-е…

– Вот и разница. Попал в строй, тебя научили пользоваться ваксой и щеткой, и стал ты человеком. Разве не так? А теперь возьмите засранца Чикина. Я ему сколько раз делал замечание за грязную обувь? Тысячу или две? Он не воспринял. Вот это все и вылилось в преступление. Перестрелял товарищей. Как его действия объяснить иначе?

Гусь взял полешко и подложил его в костер. Пламя оживилось, огонь затрещал, облизывая новую добычу.

– Ладно, хватит о политике, – предложил Гусь. – А то мы так договоримся до борьбы противоположностей. Рогоза, лучше расскажи анекдот.

– Про прапорщиков?

– Тебе так и хочется мне гадость подсуропить. Ты что, садист?

– Хорошо, расскажу про лейтенанта.

– Давай, валяй.

– Командир танка спрашивает механика-водителя: «Иванов, что главное в танке?» – «Орудие». – «Нет». – «Броня». – «Нет». – «Тогда гусеницы». – «Нет, Иванов, главное в танке – не бздеть».

Гусь затрясся от смеха. Нужное состояние духа у подчиненных ему людей, по его мнению, было достигнуто: сержанты получили материал для размышлений о порядке и дисциплине, анекдот вложил в их души заряд оптимизма и бодрости.

– Все, ребята, – Гусь встал и потянулся. Кончай ночевать. Пошли. Так что главное в танке?

– Орудие, – сказал Гмыза.

– Вот именно, – утвердил Гусь. – А теперь, ребятки, за мной, бегом марш!

***

На топографических картах обозначено многое: высоты, дороги, тропинки, овраги, болота, реки, колодцы, населенные пункты, даже отдельные дома, если карта мелкомасштабная. И все равно на бумаге не удается отразить многое, что привносят в действительность каждый новый день, новый месяц и год.

Не было, например, на карте, которой пользовался Гусь, точки, а рядом с ней поясняющей надписи «Федотыч». Между тем, такую пометку сделать не мешало бы.

Пройденное за день расстояние Гусь определял по шагомеру: ширина шага где-то около семидесяти сантиметров, они сделали за день сорок три тысячи шагов, значит, пройдено около тридцати километров. По тайге, буеракам, через кусты и бурелом – это совсем немало.

Гусь начал искать удобное место, чтобы устроиться на ночлег, когда за темным массивом орешника заметил избушку, затаившуюся на краю оврага. Это была типичная охотничья берлога, сложенная из добротных бревен. Она стояла на этом месте не первый год, о чем свидетельствовали стены, изрядно подчерненные временем.

Оставив сержантов на некотором удалении от домика, Гусь пошел к нему. Остановился возле массивной двери. Обратил внимание на белые раны, оставленные на плахах пулями. Поднял щепку, лежавшую у порога. Понюхал. Щепка пахла свежей смолой и значит, её выбили из двери недавно. Мелькнула тревожная мысль: неужели пробегавший мимо говнюк Чикин и здесь оставил свой кровавый след? С тревогой на сердце постучал в дверь.

Долго ждать не пришлось. Дверь распахнулась, и на пороге избушки возник бородатый мужчина в армейской гимнастерке советского покроя, подпоясанный широким офицерским ремнем. Он вгляделся в Гуся и вдруг растянул губы в широкой улыбке:

– Леня! Чо рот распахнул? Челюсть вывихнешь. Или не узнаешь?

– Ты?! – Гусь шагнул навстречу бородачу, раскинув для объятий руки. – Федотыч! Роман!

Федотычу пятьдесят, но по его замшелому виду можно было дать и семьдесят. Лицо у него сплошняком покрывали волосы – борода и усы, как говорят: соль и перец – рыжесть и седина. Хорошо видимым оставался только нос – большой как картошка, клубнично-красный. Глаза – щелки, от которых к вискам веером ползут морщины и тут же скрываются в густых волосах.

Федотыч – Федотов Роман Кузьмич и Гусь оба прапорщики бок о бок служили без малого десять лет, потом потеряли друг друга из виду.

Судьба Федотыча складывалась по довольно обычной схеме. Отслужив срочную армейскую службу, Федотыч остался в Вооруженных Силах, и получил звание прапорщика. Попав в Афганистан в составе специального разведывательного батальона, он верил, что прибыл в чужую страну исполнять «интернациональный долг», как о том говорили те, кто послал его воевать в чужую страну. Но то, что увидел своими глазами, заставило пересмотреть многие взгляды. Это ничего, кроме душевных мук не прибавило. Ведь человеку в военной форме, даже если он не принимает войны, в которую его втянули вопреки желаниям и воле, нет возможности выйти из игры в одиночку. Механизм государственного принуждения объявит такого смельчака паникером, предателем, дезертиром, изменником – кем угодно, под каждое обвинение подберет статью уголовного кодекса и воткнет в дерьмо по самый подбородок.

Так и пришлось Федотычу вопреки своим желаниям отвоевать два долгих года, расхлебывая в чужой стране чужую кашу, замешанную на собственной крови.

Вернувшись с Афгана, Федотыч оставил армию, устроился в милицию и получил должность в подразделении патрульно-постовой службы. И сразу его начали преследовать несчастья.

Пьяный водитель сбил машиной жену, и Федотыч её похоронил, так и не заведя детей.

Чуть позже, находясь на службе, Федотыч применил оружие, что при расследовании признали неправомерным.

Поздним вечером он патрулировал плохо освещенные аллеи городского парка. Из-за деревьев неподалеку от танцевальной площадки раздался громкий женский крик.

Федотыч бросился на помощь. И увидел, что двое хулиганов держат за руки женщину. Понять, что они делают – грабят её или собираются изнасиловать, было трудно. Поэтому главным делом Федотыч счел освободить её от рук хулиганов. Он это и предложил им её отпустить.

Реакция была неожиданной. Появление стража порядка в форме, вызвала у хулиганов взрыв ярости. Они бросили женщину, которая тут же скрылась, и встали рядом, плечом к плечу – сработавшаяся пара наглых, напористых, отчаянных оглоедов. Их силу учетверяло их физическое различие. Один был левшой, второй – правшой.

Приняв угрожающую стойку, они ощетинились ножами, которые держали в разных руках.

– Ну, мент! Тебя ещё не учили?

В серьезности намерений хулиганов сомневаться не приходилось. Федотыч достал пистолет. Это нападавших не остановило. Они бросились на него.

Два выстрела последовали с секундным интервалом.

Одному пуля попала в бедро, другому ниже колена. И все бы обошлось, поскольку сомнений не было – милиционер только оборонялся и при этом не ставил перед собой задачи убить нападавших. Однако, едва выяснилось, что от выстрела пострадал родной сын мэра города, следствие пошло по иному пути.

Федотыча судили по статье о превышении пределов необходимой обороны. Однако суд учел ранение, полученное милиционером в Афганистане, орден, которым его наградили за отвагу, его стрессовое состояние из-за трагической гибели жены и назначил условную меру наказания.

Федотыч уволился из милиции, и Гусь потерял его из виду. Как потом выяснилось, Федотыч уехал из города в глушь, устроился на лесопилку общества с ограниченной ответственностью «Кедр» мастером на пилораму. Поначалу дела «Кедра» шли неплохо. Мужики вкалывали, поверив, что гнут спину на самих себя. Но вскоре выяснилось, что на большую часть предпринимательского заработка претендуют два клана дармоедов – власть и рэкетиры. Охота ишачить на дядю у многих быстро пропала, и они, плюнув на свободу предпринимательства, с производства ушли.

Федотыч пробовал держаться, уповая на то, что все образуется. Но рэкетиры взъярились на несговорчивых предпринимателей, отказавшихся выплачивать дань. Лесопилку сожгли. Тогда Федотыч подался в тайгу. Забрался в глушь, подальше от мест, освоенных добытчиками лесных даров. Начал шишковать – промышлять кедровыми орехами. За лето, выбрав укромное место, срубил избушку, сложил русскую печь. Забраться в чащобу, его заставили изменившиеся обстоятельства жизни. Традиции охотничьего гостеприимства, когда в таежном пристанище для незнакомых гостей оставляли дрова, спички, соль и крупу, ушли, испарились. Охотники нового поколения стали типичными браконьерами по повадкам и интересам. Они могут шарахнуть из двух стволов по оленихе, которую сосет теленок. Переночевав в лесном домике, погревшись у печурки, сжевав оставленные добрыми людьми припасы, они считают удобным спалить гостеприимный кров – за хренам он нужен, если ты сюда не намерен возвращаться?

Из двенадцати месяцев года Федотыч по меньшей мере девять жил в тайге. Он привык к одиночеству и нисколько им не тяготился. Лишь временами наведывался в город, покупал боеприпасы, новую обувь, батарейки к транзистору.

Появление Гуся Федотыч воспринял с нескрываемой радостью: хороший гость для отшельника – всегда подарок.

Когда гости сняли с себя амуницию и напились ключевой холодной воды, Федотыч уже хлопотал по хозяйству. Он вытащил из дома наружу большой самовар. Нащепал лучины. Подал ведро Рогозе.

– Быстренько, сынок, к ключу. Вот сюда вниз, по тропке. А вы, – Федотыч посмотрел на Караваева и Гмызу, – сходите в орешник. Нарежьте шомполов. – Федотыч поднял указательный палец. – Толщина такая. – Распахнул руки. – Длина такая.

– Для чего? – спросил Гмыза, который следовал суворовскому принципу знать свой маневр.

– Сынки, хочу попотчевать вас шашлычком. Настоящим. Из свежей оленинки.

– Ха! – гаркнул Гмыза вдохновенно. – Да я весь орешник вырублю! – Он похлопал себя ладонями по животу, как по барабану. – Люблю повеселиться, особенно… – хотел с солдатской простотой окончить словом «пожрать», но застеснялся степенного вида Федотыча и окончил фразу словом «поесть».

Федотыч все понял и скрыл улыбку. Сказал сурово в бороду:

– Я те, сержант, вырублю орешник. Десять шомполов. По два на брата. Нарежешь больше – пущу на розги. Драть тебя. Гусь подержит, а я стану бить. Понял?

– Так точно! – Демонстрируя понятливость, Гмыза потрогал свой зад.

Они шутили и держались раскованно, словно забыв, с какой целью и на какую охоту вышли.

Костер Федотыч разжег в стороне от домика в неглубокой естественной впадине, борта которой поросли можжевельником и хорошо прикрывали огонь от дуновений ветра в то же время делая его невидимым со стороны.

Гусь сразу заметил это.

– Ты, Федотыч, словно оборону держишь.

Тот не стал возражать.

– Как без этого? Время нонче лихое.

– Кто же тут может объявиться? – спросил Караваев с удивлением. – Глухота такая.

– Браконьеры орудуют почем зря. Раньше в основном зимой появлялись. На пушной промысел приходили. А теперь, когда в городе стало туго с мясцом, сезона никто не ожидает. Свидетелей такие не любят. Так что я приключений на свою задницу не ищу.

Гусь подумал, что отшельничество обостряет в человеке подозрительность, но спорить с Федотычем не стал. Тайга – место хмурое, одним своим видом навевает тревожные мысли. Сумрак лесных троп, таинственный шум ветра, необъяснимые стоны, которые по ночам доносятся до слуха со стороны болот – все это не располагает к благодушию. И упрекать Федотыча в настороженности оснований не было. Человек живет своей жизнью, потому это его личное дело – остерегаться или ходить по лесу с душой нараспашку.

Шашлык удался на славу. Правда, заметив выразительный и явно вопрошающий взгляд Гуся, который принюхивался к возбуждавшему аппетит запаху, Федотыч предупредил:

– Простите, мужики, я на сухом законе. Аварийный запас спирта у меня есть, но…

Гусь вздохнул, однако объяснение принял.

– Ты что, Федотыч, об этом и речи быть не может…

Потом они попивали чай и вели разговоры. О том, с какой целью забрел сюда Гусь со своей командой Федотыч не спрашивал. Если нужно – скажет сам. Не скажет – значит тоже так нужно. Все-таки военная служба имеет право не афишировать свои действия. Говорили в основном о прошлом, вспоминали о днях, которые провели рядом.

– Не жалеешь, что ушел в одиночество? – спросил Гусь, не совсем понимавший поступок Федотыча. – По-моему, от себя никуда не денешься. Любая беда – внутри нас и мы обречены таскать её с собой всю жизнь.

В самом деле, одна из банальных мудростей, которыми люди обложили свою жизнь как волчью тропу флажками, гласит: «От себя не уйдешь». Если не вдумываться глубоко, это утверждение кажется истинным. Но жизнь сложнее любых её объяснений. Да, от себя не уйдешь, из собственной шкуры не выскочишь, но можно прийти к себе другому, открыть в привычном нечто новое, способное изменить тебя самого, увидеть жизнь с другой стороны, как Луну с обратной.

Федотыч прошел такое внутреннее преображение, после того как испытал крушение мира, в котором был и счастлив и неудачен одновременно.

Жизнелюбивый и озорной, он долгое время жил с открытой душой и принимал жизнь не такой, какой она была на самом деле, а видел все через очки, которые каждому предлагает официальная пропаганда. Одиночество помогло ему стать самим собой, научило ощущать ту степень свободы, о которой люди говорят так много, но не всегда её могут достичь.

– Не жалею, – после некоторой паузы ответил Федотыч. – Я здесь нашел себя.

– В смысле? – Гусь не совсем понимал старого приятеля, хотя и старался его понять. Ему было интересно, как это может жить без общества людей человек, которого не так давно считали душой компаний; как он теперь живет, не имея возможности регулярно «принимать на грудь», что Федотыч умел делать лучше его, Гуся, и продолжи он службу, то норму жидкости могли бы назвать «федотычем». Что могло так изменить человека, прав ли он или просто по-тихому шизанулся?

– Нашел в себе человека. Таким, каким он должен быть, если отмыться от грязи цивилизации.

– Ты даешь, Федотыч. Говоришь ладно, а я один хрен не уразумел.

– А тут и понимать нечего, все на виду. Я слился с натурой и живу естественной жизнью.

– Разве мы ею не живем?

– Ни в малой степени. У вас жизнь истошная, оглашенная. И иной она быть не может. Эта погоня за деньгами, за благами – все коттеджи, банковские счета – мишура, которой все равно никто в могилу с собой не утащит. Это понятно многим, кто хоть раз задумывался о жизни и смерти. И чем глубже люди проникаются пониманием своей обреченности, тем глубже проникают в их души одиночество и безысходность. Большинству из вас страшно оставаться наедине с собой, со своими мыслями. Обрати внимание – все меньше в городах таких, кто не втыкает в ухо наушник дебильника. Даже в толпе нельзя избежать пустоты одиночества. Дикая музыка, крутой рок – это все бегство от самих себя. Весь блеск Лас-Вегаса, Гонконга, наших стриптиз заведений, баров, ресторанов, море алкоголя, туча наркотиков, истошный интерес к сексу, к насилию можно объяснить только одним – стремлением одинокого человека вырваться из собственной шкуры. Ни богатство, ни высокое творчество, ни утомительный труд, ни вера в бога не в состоянии облегчить страх смерти одинокому человеку. Я такого страха лишен.

– Так ты в самом деле не боишься смерти? – Гусь погладил лоб, вспоминая, как в молодые годы сгонял вверх к макушке буйную некогда шевелюру. – В том значит смысле, что никогда о ней не думаешь? – И тут же, поясняя смысл вопроса, добавил. – В Чечне я при выстрелах головы поднять не боялся. Вопрос в другом. Иногда по ночам думаю: «живу, живу, а потом раз – и копец!».

– Как тебе сказать, Леня. Это философия. Если жизнь дело естественное, то почему должно бояться смерти? Меня вообще не существовало тысячи лет. Была революция, Отечественная война. Мы знаем о них только по книжкам – и ничего. О будущем после своей смерти тоже знать ничего не будем. Выходит, мир только тогда реален, когда мы находимся в нем.

– И тебе не интересно, что происходит в мире?