Забугина действовала по старинке. Она то ли забыла, то ли сделала вид непонимающий… Ведь текст напечатан на принтере, значит, он есть, он, конечно, сохранился в памяти компьютера. А может, она и не забыла. Просто дала понять, что данный опус данного автора подвергается проклятию и осмеянию. Такая публичная казнь!
…Ой, как больно, мама родная. Больше ведь никогда такое не написать. Не получится… Но вот Забугина идет и что-то говорит про Губернаторова, а какой там Губернаторов, в углу техничка сгребает со столика останки рассказа и ругается на безобразное поведение посетителей. Она его мякает, мякает обрывки бумаги, наваливает сверху хлебные огрызки и лапшу в томате, но это же конец всему, простите меня все, прости меня, Забугина, мне жить неохота… Что? Нет, не слышала… Я ничего не слышала…
Постойте, подождите, дайте дух перевести. Ведь Ларичева даже плакать не могла. Как же это начиналось-то?
Сначала был очередной рассказ в больнице. Там женщина, чудесная и ласковая, всем, буквально всем она помогала и советами, и словами, и делами. И всех она так называла — “ну, что ты, золотая”. Ее за то все и прозвали “наша золотая”. Когда лежала Ларичева там с сыночком, вот так вот повезло ей на соседку. Как оказалось, родила б она второго, если б не истерика ее супруга, который при очередной ссоре позвонил ее родителям и добивался, чтоб ее забрали. Такая месть была для Ларичевой просто непонятной. И непонятно, как родители все это пережили, у одного из них инсульт, а золотая вовсе и ребенка-то лишилась.
Потом Забугина под рюмку рассказала о романе. Наверно, это случай был один из ста, когда роман окончился ужасным разочарованием. Обычно же Забуга, наласкавшись досыта, сидела, будто сонная тетеря, пока не появлялся новый Он. И Ларичева странно так в башке соединила ту золотую из роддома, Забугу, и себя, ведь героиня внешне на нее была похожа. А может, просто Ларичевой так хотелось, она считала жизнь свою удачной, но в подсознании сидело что-нибудь другое. На подсознание ногой не топнешь.
Болезней детских — вот чего у Ларичевой было много. Реанимация с отеком Квинке потрясла и перевернула ей всю жизнь.
Маленькая дочка в четыре года после дикой простуды очень ослабела, а тут пошло осложненье на горло и глаза. Горло попрошло, глаза никак. Прописали гидрокортизон, но не было в аптеке, дали эритромицин. После эритромицина зачесалось тело. После омлета загорелись пятна — одно плечо, как обожженное. Ларичева с криком к участковому — направили в больницу: лекарственная аллергия. На другое утро она не могла узнать ребенка. Все лицо вздулось маской, переносица толстая, потом и кожа слезала клочьями. Чтобы остановить интоксикацию, стали колоть лазикс, дочку стало продолжительно тошнить. Ларичева сидела в этом боксе, обкладывала дочку мокрыми салфетками… Такое не придумаешь, не запишешь. Такое не забывается. Когда проступило прежнее дочкино лицо и ее лукавые глазки, Ларичева чуть с ума не сошла от радости.
Но за всем этим пробивалась еще какая-то подспудная мысль, которую Ларичева пока осознать не могла. То, что можно мужу и нельзя жене. Двойная мораль общества, которая позволяла одному все, другому ничего.
АЛЛЕРГИЯ, УНИЧТОЖЕННАЯ НА БУМАГЕ, НО ОСТАВШАЯСЯ ВНУТРИ
Тревожный свет заполнил ночь. И темнота, разбавленная небом, и теплая заварка лампы. Ребенок все не спал, гудел, как трансформатор, а Гера все качала и качала. Стояла босиком, не чувствуя холодный пол, глаза не различали стрелки, время. Тут дверь открылась тихо, не скрипя, как крышка от шкатулки. Конечно, благоверный на пороге. Опять под утро и опять в парадной форме.
— Мадонна с мадоненком… Ну, однохренственно… Отставить ужин. Если только чаю…
— Опять с мальчишника? И сильно перебрал.
Он медленно наставил автомат.
— Не сметь перечить. Женщину воспитывают плетью.
— Разбудишь мне ребенка.
— Укачаешь.
Шарахнул выстрел, а потом другой. Ребенок сразу же захныкал.
— Ну, ты с ума сошел, ведь тут не полигон. Давай убей, потом удавишься от горя. Осколков-то… Да господи… Да почему же ты в крестах немецких, Боря?!
…Как подло жизнь врастает в сон. Девчонкой Гера видела кино с любимой Роми Шнайдер в главной роли. Ее сжигали огнеметом, а муж потом все мстил, “снимая” фрицев из старинного ружья. У Геры страх наоборот, муж вроде фрица, с автоматом и в немецкой форме.
А жар у сына вовсе не во сне…
И забываясь судорожным сном, сползая на пол, вскакивая с криком, он мало походил на человека. Укачивался жалобным “а-а”, звал мать, но весь в горячке, хлопал по лицу. “Ну, что ты, маленький?” А маленький ее не узнавал, да и она его. Свет лампочки-гриба выхватывал из тьмы лишь маску — широкое тупое переносье, буграми кожа, волосы прилипли… А был такой до хвори сладкий и красивый, реклама, не ребенок… За непереносимость сульфаниламидов, а может, эритромицинов — лекарственная аллергия, дракон семиголовый. В слезах она бросалась снова к сыну…
Трое суток шла температурная осада, незаметно переходя из ночи в день. Гера боялась оставлять ребенка в стационаре и сама колола его по часовому графику.
Приехали участковая, лечащий аллерголог, оценили обстановку. С трудом лавируя среди слов “кризис”, “лазикс” и “синдром Симпсона-Джонса”, Гера пыталась понять, насколько все плохо.
— Сегодня последний литический и супрастин… Шприцы в порядке?
— А? Что? Да, сделаю.
— Так вот, страшное позади. Сегодня мы постараемся сестру прислать, чтобы вы поспали.
— Да зачем, я сама…
— Вы у нас, мамочка, молодцом держитесь, но передохнуть надо. Очаги уже локализовались. Поите обильно и не волнуйтесь…
Участковая погладила Геру по плечу и вышла. Гера стояла, как в столбняке, и не соображала, что делать. Напряжение многих часов не отпускало ее. Так, сначала надо вынести сброшенные Тимкой битые чашки. Мокрые полотенца. Не нужны теперь. Прокипятить шприцы… А где коробка с ампулами?
Она на диван опустилась, как в омут. Отдохнуть бы… Но тут же ахнула, вскочила — показалось, что позвал ребенок. Подбежала и вгляделась — спит. Часы давно стояли. А за окном тихонько разливалось неуместное в горе солнце. Гера напилась воды из крана, отыскала плед.
Укутываясь, Гера вспомнила, как беременная ходила на пляж и чтоб не перегреться, закапывалась в песок. Она стрательно рыла углубление для себя и будущего Тимы, она была как будто бы большая черепаха, которая выводит потомство в песке. Она так хотела ребенка, который все не получался. А она знала, что получится. И может, состоянье тихого упорства и покорности одновременно ей помогло…
Она боялась и надеялась, лишь Боря Багрецов ничего не боялся и все воспринимал как должное. По случаю крещения первенца он закатил громкую пьянку, назвал десяток своих вояк. Ночь целую не смолкал тогда в квартире хохот и грохот. Новоявленная мать смирно качала первенца на руках и думала: “Как же так, велено ведь на руки не брать, а он только на руках и спит… И что это Боря расходился? Уж будто всем хочет свое счастье доказать! Все и так понимают…”
Под утро пьяный и великолепный Боря Багрецов сам вымыл всю посуду и заявился в спальню требовать свое. Он заставил положить ребенка в кроватку. Распутал поясок халата.
— Я тебе пеньюар купил или нет? Сколько раз говорить?
Поставил лампу-грибок на пол и стал смотреть, как женщина ежится и покрываается пупырышками. Потом накинулся с хрипом, как с горы свалился. Бесполезно было отстранять, умолять, мол, погоди, не сразу… Это у него твердо называлось любовь и никаких там. А эта женщина боялась насильного, боялась сивухи, отворачивалась. Но стоило ей замереть, отрешиться — делай, что хочешь! — он еще больше стальнел и грубел. Таких, как он, покорством не разжалобишь.
— Теперь вот так.
— Ну, хватит, Боря, хва… А…
Но нет, ему не “хва”, он ее кидал и узлом завязывал.
— Боря, стой, он же плачет.
— Еще чего.
Ребенок заливался, мать рвалась к нему и всхлипывала, а Боря работал, как насос, даже с ритма не сбился. Когда она, наконец, наклонилась над кроваткой, набросив халатик на одно плечо, дите уже совсем развернулось и дрыгало озябшими ножками. Пришлось на скорую руку в темноте пеленать. Лампа, сшибленная в спешке ногой, закатилась под кровать. Но Боря лишь пророкотал:
— Неженка ты у меня.
И тут же заснул. Он свое захотел — он свое взял.
А Гера опять проснулась и вынырнула из слез, из той жизни — в эту. Она стонала от унижения, которое началось, началось, несмотря на штамп в паспорте. Она выгибалась как лук, забыв, что это уже как бы прошлое. Ведь вытаивало, уходило восхищение, толкнувшее ее к этому человеку. Как это пережить? Чем тушить сжигающую горечь?
— Мама, — раздельно сказал голосок, — мама, дай сок.
Это Тима! В себя пришел и запросил попить. Ну, мы теперь живем, ребятки! Сил будем набираться, выздоравливать, пора и в магазин сходить, а то еда вся кончилась. Папа служит в гарнизоне, там все пески да пески, целые горы песка, ни пройти, ни проехать. Мы должны все сами, сами…
Поздно вечером Гера прибиралась и мыла полы впервые за эту страшную неделю. Тимины рубашки развесила над плитой на кухне, и осталось только вынести на мусорку ведро. За гаражами на асфальтовом пятачке слишком высокий человек вешал белье, веревки ему были на уровне плеч. Днем она, наверно, не обратила бы на него внимания, но в сумерках он показался ей не просто грустным и одиноким, но и знакомым. Где-то виденным! Но память до конца не срабатывала. И вдруг он сам обернулся к ней, точно расслышал ее любопытство.
— Простите, скорую видел у подъезда, это не к вам?..
— Да, это я вызывала, сын у меня с аллергией. Тяжело было, но кризис прошел, кажется. А почему вы решили, что ко мне?
— Да вы такая бледненькая, пережившая. Намучились, наверно. Я вас понимаю, у меня самого мама после инсульта. Куда деваться.
— Вы из нашего дома? — Гера была уверена, что да.
— Нет, из углового. А этаж один, и у нас с вами балконы напротив.
— А что это вы делаете с пододеяльником? Дайте.
— Что-то не так? Право, мне неловко с моим тряпьем…
— Да нет, нормально, только давайте я это сама повешу, а вы пока подержите это синее, оно может полинять на белый пододеяльник и весь ваш труд насмарку.
— Спасибо огромное, я редко стираю без мамы. Сегодня, знаете, сестру ждал с уколами, вот и замешкался до вечера. А она так и не пришла во второй раз.
— У вас проблема с уколами? Так давайте я сделаю, я сына сама колола…
— Вы для меня спасение! Провидение! Судьба! Простите, впрочем, я слишком…
— Не извиняйтесь. — Гера внимательно посмотрела на собеседника. — Дело житейское. Я пойду, у меня ребенок один, хоть и спит…
— Так я буду ждать вас завтра? Шестнадцатая квартира, не забудете?
— Разве можно? До завтра…
Последние слова они проговорили шопотом. Потому что светлая северная ночь была поразительно тихой. Им ничто не помешало встретиться, переброситься первыми незначительными фразами. Никто не гремел, не шумел, не подглядывал. Пододеяльники важно надувались прохладным ветром и покачивались, как парусники судьбы. И темные тяжелые волосы женщины вздрагивали крылышками при каждом шаге. О легкость шагов, когда смотрят тебе вслед…
О радость пасмурного утра, когда все тело ломит и глаза щиплют от недосыпа, но через окно видно полоску тюля на раскрытой балконной двери. Там, конечно, уже встали.
— Мама, дай сыр-р. Кот-летку. Яблочко.
Победные позывные ожившего Тимы неслись по квартире, и Гера, улыбаясь, летала по кухне с тарелочками и сковородочками. Долой токсины. Долой печаль и горе. Живем, живем!
С балкона поклонился давешний сосед.
— Иду, иду, я только Тиму покормлю.
Она торопилась, а сама себе думала — ой, какой старый. Сколько же ему лет? Хотя какая разница…
Тиму пришлось взять с собой, и он тут же шмыгнул в глубину квартиры на разведку. Пока Гера кипятила иглы, он успел исследовать балкон и одежный шкаф в прихожей. Сосед как ошпаренный убежал в магазин, предоставив Гере самой знакомиться с больной матерью. Слишком уж доверчивый… А недоверие — свойство низких натур, написано в календаре.
— Ты бабушка? — бесцеремонно спросил Тима больную.
— Бабушка, — проскрипела старушка, — а ты кто таков будешь?
— А я серый волк, — не растерялся Тима. — Уколов боишься?
— Нет, не боюсь. Я от них вылечусь и встану.
— А вот мама тебе сделает “лазикс” — ты тошнить будешь, — наставительно произнес Тима и удалился.
— Уже знает, что такое “лазикс”! — поразилась старушка, — бедное дитя. Северин говорил мне, что вы помогли ему с бельем.
— Ну, ерунда.
— О нет, это чутко с вашей стороны. Вы так добры, что согласились прийти. Не придумаю, как вас благодарить… И колете не больно. Вы разве учились?
— Да нет, сама. Ребенка жалко мучить по очередям.
— А матушка ваша…
— Ой, они далеко с папой. А муж в Средней Азии, в гарнизоне. — Гера зачем-то вылезла с этим мужем, кто ее только за язык тянул. Но старушка сочувственно закивала.
— Да-да, вам нелегко приходится. Но это временно, вы крепитесь, дорогая, мальчик подрастет, все уладится… — Она поправила ветхую ночную рубашку из фланели, вздохнула. — А вот и кормилец наш пришел. Что, Сева, достал ли сливок? Тогда сделай мне чай по-английски. И гостью попоишь.
Чай со сливками был густой, ароматный, неимоверно вкусный даже без сахара. А тут еще был колотый рафинад и щипчики малюсенькие, мельхиоровые. Бутерброды, варенье…
— Но, Сева, ваш чай остыл уже.
— Вы сами пейте, я успею. Кстати, как вас зовут?
— Георгина, а по-домашнему Гера.
— Женщина-цветок. — Он покачал головой. — Тревожное имя. В нем одновременно и яркость, и увядание.
Привыкшая стоять на кухне во время завтрака мужа, Гера сильно смущалась и краснела. Здесь все делалось и говорилось ради нее. Она, забитая, тут царила.
— Ой, вы ничего не едите.
— Да не тревожьтесь вы об этом. Вот когда сидишь и в одиночку чай пьешь — о, да, все съешь и выпьешь, куда деваться. А ведь настоящий чай, как в старину — это не еда, но, прежде всего, беседа. Радость встречи друг с другом. И утренний чай, когда времени не так много, дневные заботы впереди, и тем белее чай вечерний. Это праздник. Почти всегда — гости. И какие диковинные истории приберегались для этого, какие споры закипали… “Сила нечистая — наказание, ниспосланное свыше, или — простое продолжение порока, его материализация? Кто победит в дискуссии западников и славянофилов? В чем задачи искусства — зеркально отражать реальность, либо вставать над ней, стремясь к вечно недостижимой истине? Переводить ли сельские угодья на иноземные рельсы или искать своих путей?..” Но горячность в дискуссиях никогда не перехлестывала через край. А какие чудные романсы пелись в старых гостиных! Боже мой. “Она у вас просить стыдится — подайте ж милостыню ей, подайте ж милостыню ей…” “Печаль и свет из лабиринтов памяти…” Наслаждались каждым звуком как яблочным ароматом. “А как вы варите варенье из китайки? Такой густой сироп и в то же время такая крепость плода… — Да, варенья много сварили, но что касается меда с новой пасеки…”
— Да вы просто Левин какой-то! — засмеялась Гера. — И от вашего чая голова кружится.
— Левин? — усмехнулся Сева. — Без Кити Щербацкой.
Она внутренне запнулась обо что-то. Это он делает знак ей? Она сразу испугалась, заторопилась. Верней, засобиралась уходить, маскируя полнейшее нежелание уходить. Она выбралась из кухни и увидела, что больная мирно спит после чая по-английски, а Тима вытащил все пластинки и книги и построил из них домик.
— Тима, что ты наделал? Немедленно…
— Нет, Тима, ты молодец. — Сева заслонил безобразную гору на полу. — Хорошо поиграл. А я все уберу потом.
— Нам пора.
— Да-да, понимаю.
“Что он понимает? Что я не хочу быть за Кити?” — подумала Гера.
— Нам еще надо гулять, варить обед, в магазин, в поликлинику…
— Конечно. Только вот это возьмите.
— Что это? Зачем? У нас есть деньги, мы сходим…
— Возьмите — это молоко, ромштексы, хлеб ржаной. Я же только что из магазина, мне нетрудно, а вам меньше заботы…
— Но мне неудобно.
— Все удобно. Вот еще болгарский компот — маме выдали как ветерану, но она не переносит слив.
— Спасибо. Как бы я без вас…
— А как бы я? Как бы мама? Они там, в поликлиниках, совсем не волнуются, жива ли пациентка, что с ней без укола сталось.
Гера укладывала пакетики в чужую сетку и нарочно долго возилась, чтобы отдалить уход. И тайно смотрела на него, запоминала, чтобы унести с собой. Слишком длинные русые волосы, как у поздних битлов. Большие глаза c тяжелыми веками, глубоко посаженные под сумрачным лбом, в резких складках худое лицо. Весь какой-то долговязый, продолжительный, практически неподвижный, хотя все время что-то делал. Рубаха на нем была большая и линялая, потерявшая цвет и смысл, похожая скорей на старый парус. Рукава завернуты. Один рукав развернулся, и стало видно постыдную бахрому. Может, бедность. А может, равнодушие к материальному. Кто знает.
Через несколько дней Сева зашел и предложил погулять с Тимой. Оказалось, к его маме приехала из Норильска сестра, тетя Броня. Стало быть, присмотр маме обеспечен, да и поговорить им есть о чем.
— Когда я выходной в одном месте, могу и должен приносить пользу в другом.
— А он пойдет с вами? — озаботилась Гера. — Он все с мамой да с мамой.
— Договоримся. Тима, ты куда больше хочешь — в зоопарк или просто в парк, на карусели.
— Я к бегемоту.
И пока они ходили в зоопарк, потом к тете Соне-тете Броне на обед, Гера тихий героизм проявляла — белила кухню. Она боялась, что такого хорошего случая больше не выпадет. А вечером Сева пришел и помог ей все мыть. Он высоко доставал, полки вешал без табуреток, при минимуме усилий был так легок в движеньях. Гера на это удивилась: как будто от рук все само летает. Он ответил, что привык все делать сам. Но и Гера все делала сама, и Боря все делал сам. Хитрость в том, как упоительно то же самое делать вместе. Она мыла залитую побелкой газовую плиту, он скоблил решетку.
— Сева, это не надо. Вы самое тяжелое сделали, остальное уж ладно. Ну, мне неудобно, я и так…
— То я извинялся, то вы теперь начали. Сколько можно? Вам не приходит в голову, что мне вовсе не хочется отсюда уходить? До утра бы стал эти решетки скоблить.
— Но ваша помощь уже зашла за границы простой вежливости. Вы же…
— Мне кажется, помощь вам нужна не только с решетками.
Он наклонился со своей башенной высоты к ее губам. Невозможно, немыслимо… Боря всегда втягивал по плечи, до полного отключения кислорода. А тут — тихо-тихо, робко-робко, ворожа, обволакивая. Тело стало тяжелым и теплым.
— Я… Я в побелке, — выдохнула Гера.
— На вас грубые следы бытия. Но сами вы совершенство.
— Почему?
— Разве надо доказывать? Потому что у вас в лице нет ни одного колючего угла, ни одной ломаной линии. Где слезинки выступают — тоже овал. Глаза, рот — все круглое, губы пухлые, как у негроидов, смуглая кожа мулатки… Так и видишь, как пробирается это грациозное существо через буйную зелень сельвы…
— Ничего себе мулатка. Ходит по вечерам на мусорку с помойным ведром. А вы скучно вешаете пододеяльники.
— Но с тех пор я полюбил нашу мусорку. Хожу туда по делу и без дела. Я в бешенстве, что мусорное ведро заполняется слишком медленно.
— А мне нравится белить. Полки вешать. Решетки чистить…
— И ничего теперь не мешает, верно?
Гера засмеялась.
— Совесть мешает.
— Совесть всегда мешает получать удовольствие. А вы преодолевайте преграды. Давайте, например, ночевать на этой кухне. Здесь так чисто, это очищает…
— Ночевать мы не будем.
Трах. Повисла пауза.
— Как хотите, дорогие девятиклассники. Хотя мне казалось, что вы уже перешли в десятый.
— Я вас обидела, простите как-нибудь. Но с вами говорить так приятно. Не хочется останавливаться. Знаете, пойдемте, сядем в комнате. Тима спит за дверью, он не проснется. В баре есть какая-нибудь красивая бутылка. И поговорим.
В баре действительно оказался финский клюквенный ликер. Сева не любил ликер, но не стал признаваться. Он видел, что человек изголодался по людям. И хотя у него на уме было совсем другое, он улыбался. Пусть стихии отбушуют. Видно же, что она сильно заинтересована, но что-то ее держит. Что?
А Гера и сама не знала. Она попала на конвейер и неумолимо двигалась. Иногда ей казалось, что ее двигают против воли, но чтобы как-то воспротивиться — ни сил, ни времени не было. А тут конвейер выключили. Можно соскочить и увидеть, что же происходит-то. Прожила на свете двадцать пять лет, а без толку. Одно горе беспросветное.
— Тогда мы еще всей семьей тут жили. Это потом мама захотела разменять квартиру и они уехали на родину. А я была обычная домашняя девочка, никуда не ходила. Институт здесь же кончала, но по танцулькам было бегать лень, не люблю такое тра-ля-ля. Зато Лина Столова везде, везде мелькала, это подруга моя. Она и билеты в Дом моряка принесла. Еле уговорила пойти! А там — столько народу! Багрецов в парадном обмундировании, цвет индиго с золотом, на погонах молнии… Конечно, он и сам был красивый. Жгучий брюнет, украинец, крутая бровь, баловень всеобщий. Все вокруг таяли, вот и я…
Массовик-затейник придумывал всякие глупые игры, например, подбрасывал незаметно золотые часы, потом якобы находил. Багрецов стоял с завязанными глазами, потом по сигналу пошел ко мне и вытащил часы из моей сумки. Все засмеялись, я чуть не провалилась. Пошли танцевать…
— Польку или краковяк? — участливо спросил Сева.
— Какой краковяк? Вы издеваетесь? — опешила Гера. — Никто теперь не помнит… Буги-вуги помнят, а это… Нет, мы танцевали танго, вальс… Багрецов партнер хороший… Ой, вы просто с толку меня сбили.
— Да я пошутил. Продолжайте. Танцевали танго, он вас обнимал…
— Ну да… Спросил, как зовут. А как услышал, так сразу — “Георгина Багрецова, звучит!”
— Георгина Краевская. Тоже неплохо звучит.
— Вы опять. Сева, вы разве не понимаете, что мы это не должны обсуждать?
— Почему? Поговорить и то сладко. Больше не буду. Дальше.
— Дальше Лина Столова стала нагнетать, мол, не упускай свой шанс. Маме разболтала. Родителям он сразу понравился, одобрили. Как такого не одобришь? Любил нагрянуть, засыпать подарками, блистать, быть в центре. Он и сейчас такой, знаете, победитель. Гремит, как КРАЗ, и прочь с дороги.
— Значит, все хорошо? Сильный самец, победитель, все верно.
— Нет, не все, подождите. У меня было нехорошее предчувствие, но я не могла это ничем подтвердить. Все твердили — не капризничай, чего еще искать. А я и не искала, знаете, мне хорошо было и так. Это родители с ума сходили, что я одна останусь. И Лина тоже. Мне надоело это тра-ля-ля про последний шанс, я решилась.
— Разочаровались?
— Сначала — нет. Боря умеет ошеломлять. Как поженились, велел с работы уходить: на пивзаводе технологом была. Заявил, что не позволит мне в таком злачном месте находиться. А чем оно злачное? Линия по разливу пива и безалкогольных напитков импортная, халаты на всех белые. Может, он думал, что там все сусло из автоклавов цедят? Смешно. В общем, ушла с работы.
И по дому строгости проявлял — готовь ему вкусно, пеньюар переодевай. Пеньюар немецкого дедерона скользкий, холодный, я сразу его возненавидела. Я холстинку люблю, батист — простое, к телу льнущее. Свитер себе связала из лоскутов, юбку сшила из пестрого драп-хохотунчика. А он кричит — выкинь одежду старчечую, не позорься. Должна соответствовать. Но я, наверно, не гожусь в идеальные жены. Особенно если учесть сегодняшнюю побелку… А вы как думаете?
Но Сева быстро ответить не мог, потому что он целовал, целовал ее руки, колени, забрызганный побелкой халатик, он не хотел парадно восседать в кресле напротив либо рядом, он сидел на полу возле ее ног, похожий скорей на побежденного, чем на победителя. Но он и не хотел ничего другого.
— Бесценная женщина, вы сама не понимаете, какая вы… Георгины появились на месте последнего угасшего костра. В царстве мрака и холода, когда по земле угрожающе полз ледник, полыхание цветов было знаком, что этот холод не вечен. Что жизнь и радость воскреснут когда-нибудь. Это такой символ… А вы все время думаете о внешнем, о том, как это со стороны. Но главное — это вы сами. Как вы ощущаете, лучше или хуже от этого вам.
— О себе думать грех, надо думать о тех, кто рядом. Чтобы им жизнь облегчить.
— А если ваш супруг думает не о вас, а о своем реноме?
— Нет, обо мне, он на свой лад меня любит. Как та девушка у Лавренева, которая застрелила своего белого офицера. Как матрос, что ударил женщину утюгом.
— Оригинальное толкование любви, ничего не скажешь.
— А это не я придумала… Ну, вот вы. Вам понравилась женщина, у вас сразу мысли — целовать, ночевать… Вы же не о женщине думаете, а о том, как ее… победить. А она думает совсем не об этом. И если не будете разбираться, ничего для себя не добьетесь.
— Надо же, Гера, вы такая юная, когда вы успели так ожесточиться? Добиться, интересы… Ведь это не война, не торговля… Вы рассказали свою историю, теперь послушайте мою. Вас не оскорбит, что я при вас говорю о другой женщине? Все-таки я немолод, полжизни уже прожил…
Я обнаружил ее в филармонии. Полупустой зал, вечер скрипичных опусов. Она нахохленная, в белом свитере. Прозрачные виски и вены на запястьях. Ненадежное, хрупкое существо. Комок из нервов, прикоснуться было страшно. Ходили по концертам и по мерзлым паркам, и разговоры наши были страшнее холода. Я мог после вечера в ее общежитии уйти совершенно раздавленный. Мне трудно было угадывать ее капризы. За грубости и ошибки она наказывала меня, прогоняла… И я учился понимать по мелочам — по возгласу, по жесту… Однажды мы сидели у нее, она опять хворала и лежала вся в жару. Она вообще болела слишком часто, добивая себя коньяком. В тот раз я обложил ее горчичниками, грелками, сел рядом. Она наслаждалась, видя, как вожусь с ней, прикоснуться к ней не смея. Гладил руки, волосы, целовал — смешно сказать — ее одеяло. Тогда она, постанывая от горчичников, вся мокрая и горячая, вдруг указала мне лечь, глазами указала. Я забито стал раздеваться, я слушался ее, а тут еще и то, о чем мечтал. Через минуту она сама упала мне на грудь прямо в этих горчичниках, мы обезумели, все перемазались… Великодушно извините… Когда такое повторялось, я не сомневался, что нужен. Она умела дать понять. Известье о ребенке потрясло, я тут же сделал ей предложение. И получил отказ!
Умолял ее, как только мог, но бесполезно. Мне не хотелось дальше жить, вы знаете… Даже матушка не догадывалась, насколько я был близок к тому, чтобы ее покинуть.
Все оказалось просто: не любила. Лишь только так, чтобы забыть другого. Ну, как горчичник. Маленький ожог, потом выбросить. И самое горькое здесь то, что она все же вышла за того, кого пыталась забыть. У нее остался от меня ребенок, но любила она не меня. А его. Который издевался, бил, но “имел на это право”… Я не опасен, уверяю вас. Ну да, я тут у ваших ног, но ровно столько, чтобы не наскучить. Скажите, о чем вы грустите? О пестрых юбках? Но, золотая моя, вы еще такое дитя. Конечно, вы устали уступать, забудьтесь. Но если он вернется, все пойдет по-старому. Все только так, как захотите вы.
Гера неслышно убирала капельки со щек.
— Нет, я не хочу так. Так нельзя… Жестоко. Но у вас, как у меня. С чем столкнулись — то и стало застить всю жизнь. А может — не все такие, как она, как… Должно когда-то перестать наказание…
Я раньше думала — высшая жизнь, в которой смысл и жалость — она только в книгах и кино. А с вами говорю и получается, что эта высшая жизнь прямо тут, настоящая и есть. И вроде даже не вы ее принесли или сделали, а идет она из меня, из глубины моей. Ничего не понимаю! Всегда была глупой, никчемной, мне все указывали, я слушалась. Но вот сейчас как будто и меня спрашивают, как будто и от меня что-то зависит. Я тоже могу казнить и миловать! Так приятно, радостно это. И почему я ничего сама про себя не знаю, а вы чужой и говорите мне про меня же? Про георгины вы раньше знали или специально стали искать, когда имя услышали?
— Нет, раньше я не знал. Я тогда после первого вашего укола достал из завалов книгу под названием “Легенды о цветах”. Там стал искать георгины, а потом еще много чего нашел. Прелестное издание. Вам ничего, что я так бесцеремонно разлегся на ваших коленях?
— Это — бесцеремонно? Впервые вижу, как высок человек, опустившийся на колени. Не спускайтесь же оттуда…
И вот так они просидели всю ночь. Она в кресле, он рядом на полу — о, оборванные, неприглядные влюбленные, чистые люди в грязной одежде, руки не могли расцепить. И ночь жалела их, не кончалась, она струилась и лепетала. Являлось простое, хотя и самое зыбкое на свете чудо: когда начинаешь вдруг ценить не себя, а чужого. Не свою, а его усталую и беззащитную жизнь. Когда это случается, какие обстоятельства сопутствуют — никакой разницы! Люди встречаются на белой корабельной палубе, на закуренной тамбурной площадке, в театре или на помойке, как в этой истории, но разъединенные половины сближаются и вспыхивает дуговая сварка. И они уже одно, где бы ни находились. Одно, даже если не слились в любовном объятии. Одно, даже если расстанутся.
Раньше Гера торопилась на кухню прибежать, галопом сварить суп и еще быстрее убежать. Ей было некогда разводить пожиже, ее утро уходило на магазин и гулянье с Тимой, а после обеда, когда он спал, хотелось и пошить, и почитать. Но на сей раз Гера на кухне застряла. Суп она варила на две кастрюли сразу, чтобы облегчить жизнь тете Соне и тете Тоне. А потом — ей хотелось поварить варенье из китайки, попалась дешевая в овощном. Может, уж не такое царское варенье с усадьбы, про которое ей вещал Сева Краевский, но все же. За Тиму тоже можно было не волноваться, Сева взял шефство и строго следил, чтобы Тима и общался, и не дрался, и рыл норы в песке, и не был мокрый.
Гера как раз мыла яблочки и раскладывала на газеты сушить, когда пришла Лина Столова, кудрявая душенька нового времени. На ней всегда было все новое, модное, и вечно на ней лопалось. Вечно она приходила с ворохом новых шмоток и новых сплетен! Веселая и загорелая, она обняла худую, в облезлой цыганской юбке Геру. И сразу начала энергично хрустеть упаковкой.
— Ну и Зверев, ну и отколол коленце… Представь: идет сегодня по проспекту, рядом вертихвостка. Он ее за плечи держит… Кстати, что ты ко мне не пришла в выходной, как обещала? Мне бы не пришлось всю эту гору к тебе тащить по такой жаре.
— Как бы я пришла, если Тиме скорую вызывала? Аллергия опять.
— А сейчас?
— Сейчас уже все. Так что там Зверев с вертихвосткой? — Гера удачно вспомнила, что Зверев у Лины последняя любовь.
— Вот слушай: он ее за плечи, она его за талию, вообще прижались. Бесстыдство. Но я хоть бы что, ты мою выдержку знаешь. Поздоровалась и дальше. Пусть подлец перед женами отчитывается. А через десять минут зашла в кафетерий попить, он ко мне пилит — познакомься, говорит, Лина, это моя дочь. Я чуть с катушек не полетела.
— Почему? Подошел, признал… — Гера отставила супы и начала наводить сироп.
— Как почему? Неужели ему в момент зачатия пятнадцать было?
— А ей сколько? — заинтересовалась Гера.
— Наверно, столько же! Ему же недавно тридцать отмечали! Нет, это провокация. Хочет на мой возраст намекнуть. Старуху с меня делает.
— А если правда дочь?
— Тогда мне придется в ящик сыграть… Рубахи мужские тебе не надо…
— Нет, покажи.
— Зачем? Борька всегда сам выбирает, а его нет.
— Вон та сколько?
— Цена ручкой написана на пакете. Детский трикотаж — конфетка. Не берешь? А вот это для тебя, крепостная. Шелк с люрексом. Лиф слишком открытый, правда, голые плечи — это для детей миллионеров, но зато и накидушка есть, смотри. А юбочка плиссе каймовая! Предупреждаю — при стирке не расходится, у меня черная такая. И зеленое тебе идет.
— Лина, ты откуда знаешь, что зеленое платье — это моя мечта?
— Так я тебя не первый год знаю. И в тряпках кой-чего волоку. Меня просто возмущает, что жена офицера лучшие годы проживает в затрепанном джинсовом платьице. А эта зеленая хламида делает с тебя даму… Да меряй скорей, влезай на мои шпильки, ничего, у нас один размер. На лиф не обращай вниманья, блузон запахни… Волосы можно на одну сторону, подначесать и приподнять… Ну, как?
— Лина, это не я. Ой, не могу, не я, а дочь миллионера.
И тут Гера заметила стоящего у косяка двери Севу. Он смотрел на женскую возню благоговейно, в глазах переливалось что-то вроде слез.
— Что случилось? Тима?..
— Тима построил дорогу и отправил меня за самосвалом.
— А-а… А как я вам — в зеленом платье?
— Как смуглая наяда в солнечной листве. Как божество, явившееся смертному, после чего сердце его разорвалось.
Наяда сморгнула каплю и покачала головой. Лина смотрела, смотрела, ничего не понимала, потом вспылила.
— Герка, что происходит? Кто этот сумасшедший? Что он несет? Да вы, оба, наверно, рехнулись.
— А почему вы допрашиваете меня, сударыня, по какому праву? Вы что, всевышний?
— По праву близкой подруги и наперсницы!
— Ах, так. Тогда я вам отвечу: трагедия началась с пододеяльника…
— Лина… — Гера вышла из обморока. — Лина, это Сева. Он гуляет с Тимой, потому что я делала уколы его маме. Сева, это Лина, не обижайтесь на нее, она мне помогает жить. Лина, у меня к тебе просьба — никогда и никому…
— Да что я, не человек, что ли? Так бы и сказали. Ф-фу, ну и напугали. Стоим столбами, в то время как ребенок там один.
— Да! И его кормить пора. И кстати, варенье надо выключить, оно, наверно, выкипело совсем… — Гера заторопилась.
— Стой! Куда в парче на кухню? Герка, с этикетками…
Послушная Гера, у которой транзисторы замкнуло на массу, взяла и тут же зеленый пышный наряд сбросила. Она не учла тот фактор, что в квартире находится чужой мужчина, вернее, чужой для нее в глазах Лины Столовой. В ее-то глазах он был уже не чужой. Но Лина Столова расценила этот рывок по-своему и ринулась прочь из комнаты.
А для смертного человека Севы Краевского это было уже слишком. Больше он оставаться у косяка не мог, у него тоже замкнуло на массу. Он шагнул, поймал руками этот ветер, эти ребрышки, глотающее нежное горло, нырнул в него и стал его пить взахлеб. Теряя сознание от счастья и от боли, он услышал прохладные пальцы на своем затылке и как они скользнули по спине. Загремели симфонии, отпевая их грешные души.
Гром и молния. Сильнейший разряд прошил их бедные тела одновременно.
А Боря Багрецов, как и положено путевому мужу, прибыл домой неожиданно. Зорко оглядел квартиру. Ковер вроде вычищен, в холодильнике борщ и ромштексы. В баре сухое вино, ликер. Кухня свежей побелкой сияет. Остался доволен: “моя школа”. Раскрыл чемодан, кое-что выложил и пошел в ванную, не заботясь о хозяйке. Где, что — придет и сама все скажет.
Гера с Тимой пришли домой поздно.
— Аа! — Тима схватил себя за щеки. — Кто-то к нам приехал.
— Это папа-герой с войны приехал, — сказала застывшими губами Гера, — беги к нему скорее.
Боря сидел и улыбался, ни слова не говорил.
— Боря… — голос у Геры осип, — прости, мы засиделись у соседей. Это рядом, в доме напротив.
В глазах у нее все качалось. От такого — даже если ждешь — все равно жутко.
— Да ладно. — Багрецов покровительственно сгреб ошалелое семейство в стальные ручищи. — Что-то раньше никакие гоштины ты не любила. Приличные люди хоть?
— Там тетя Соня, тетя Броня и дядя Сева, они раньше были поляцкие. Мама тете Соне колола уколы вместо врачихи, — затрещал Тима.
— Ну, это не одобряю. Сын дело родное, а перед чужими не позволю. Жена офицера не должна…
— Да старушка, ветеран войны, умирала. Что ты, Боря…
— Коханые, приехал спешно, без подарков. Только казахстанский мед, пакованный на экспорт. Все завтра. А сегодня краткий ужин и здоровый сон.
— Ты в отпуск?
— Не совсем. Возможен перевод по службе.
Но вот и ужин, и сухое, и мед подарочный на пробу — все позади.
Конечно, Тима расходился, он не хотел ложиться спать, завелся от вида живого отца. Гера бормотала ему сказочку и кажется, впервые не хотела, чтобы он вообще заснул. Но вот и маленький затих.
Роскошный Багрецов склонился над женой.
— Ты как всегда без пеньюара.
— Но ты ведь неожиданно.
— Наверстывай весь пропуск на ходу.
— Сегодня бы не надо… И ты устал, и я.
— Устал? Да я соскучился как черт.
— А вдруг у меня женские капризы?
— У тебя, милашка, могут быть только обязанности.
— Да Боря, я ведь не рабыня.
Он выпрямился.
— Бунт на корабле. Попытка свергнуть капитана. Слушь, ты развинтилась без меня. Но мое мне отдай.
— Как ты можешь? Я была влюблена в тебя…
— И будешь.
— Не буду. И руки убери.
— Женщину воспитывают плетью.
Он взял лежавший рядом пеньюар, ловко захлестнул вокруг диванной ножки и связал ей руки.
— Но это подло.
— Подло то, чем ты тут занималась без меня.
— Закричу ведь.
— Не закричишь, ребенка жалко. Придется проучить…
— Это тебе учиться надо, ты, солдафон такой, только и можешь, что… А…
— Поговори еще. Университетов захотела? А я тебе без книжек… Без книжек, вот так. Теперь вот так.
И он ее мотал и мотал, пока не выбился из сил. Потом встал и в плавках ушел на балкон курить. И думал: “Хороший шанс судьба дает, а эта фря мне может все испортить. Туда без жен и не пускают… Сейчас взовьется — к маме, к папе. А я не глупый, я не дам”.
Пришел и отвязал:
— Можешь сходить, если приспичило.
Она встала и упала. Он глянул на нее с презрением.
— Брось дурить, Герка. Погорячились, бывает…
— Насильник.
— А ты не доводи. Строптива.
— Наоборот, я размазня. Но тут придется от тебя уйти.
— Только попробуй. И набью.
— И убить можешь, только все, потерял ты меня.
— Посмотрим.
Оделся Багрецов и вышел. У Геры же — ни сил, ни слез. Никогда еще так больно не было. Горящая, растоптанная, в разодранной комбинашке, с опухшими губами, прислонилась к балконному косяку. Кому жаловаться? Какими словами? Кому падать в ноги? Для всего человечества она была подсудимой, а Багрецов — правым. Не придет больше жизнь ее, не защитит, не забаюкает. Ведь и его предала она, отдавшись этому…
Пришел повеселевший Багрецов, красивый, в капельках дождя.
— Звонил твоим, предупредил, что могут тебя, шлюху, забирать. Да стерегут пускай получше, может, и прощу.
— Ты — маме? Такое — ночью? Господи.
— А пусть получают, раз такую воспитали.
— Да какую?
— Гулящую.
— Но ведь это наши дела! Зачем стариков? Сердечный приступ может быть…
— Сама виновата. Так что можешь ехать, они в курсе.
— Это безумие. Тебе не жалко никого. Тиму выписали в садик, мне на работу.
— Ничего, отпросишься. Сейчас шагом марш в постель, поспим, дела отложим на утро. Ухажера твоего подождем. Не выдержит, прибежит. Посмотрим, на что ты клюнула…
Все было так, как он сказал. Утром Гера в похмельном состоянии собрала Тиму в садик. Стараясь сделать для него хорошее, будто заглаживая перед ним настоящую и будущую вину, она достала ему васильковый трикотажный костюмчик, узорчатые гольфы с помпонами.
В зеркало на Геру глянула заплаканная мордашка. А шея, с ума сойти. Придется Борины выходки крем-пудрой замазывать… Именно в этот момент пришел тот, кто не должен был приходить.
— Здравствуйте, Георгина Викторовна. Соблаговолите представить меня супругу… Здравствуйте, сударь… Одну минуту, я только вручу цветы. Примите их, Георгина, возможно, вы не любите гладиолусы, но здесь без них не обойтись. Видите, они бушуют как вселенский пожар, в языках их пламени — жертвоприношение. Они выросли там, где гладиатор отказался от боя, там, где не было места ненависти… Не надо плакать. Держите их, вот так. Не опоздайте в садик. Счастливо, Тимофей.
Гера шла по улице в пламенеющих стеблях. Это было невыносимо и дико, хотя в сущности, что тут дикого? Это нормально. Просто кто-то обожал Геру, и это стало явным для всей улицы. И улица оборачивалась ей вслед.