Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Галина ЩЕКИНА

ГРАФОМАНКА

ПОД СВЕТЛЫЕ СВОДЫ

Ларичева вбежала под светлые своды поликлиники в сильном запале. Она торопилась и скользила на свежевымытом полу. Раздев ребенка, она рухнула вместе с ним и с пальто прямо на барьер раздевалки. Ребенок звонко закричал: “Сам тете отдам!” Тетя стала распихивать пальто, а Ларичева потянулась за сумками.

— Эй, тихонько, ребенка с высоты уроните! — испугалась гардеробщица.

— Ах, да, извините.

У нужного кабинета спала неподвижная очередища, а у других кабинетов не было ни одного человека. Девочки и мальчики в трикотажных костюмчиках припали к родителям и забубенно смотрели вдаль. У Ларичевой ребенок тут же свалил с окна цветочный горшок.

— Следите за ребенком, — строго велела крахмальная медсестра.

Ларичева поспешно сунула горшок на место неразбитой стороной к людям и взяла ребенка в мертвые клещи. И вполголоса запела ему на ухо: “Посадил дедуля репку, пребольшая выросла…”

Участковая излучала тепло, как УВЧ.

— Фенкарол, бисептол?

— Поглотали.

— Электрофорез, ингаляцию?

— Отходили.

— Ой, не торопитесь. В легких чисто, но посидеть бы вам еще дома. Элеутерококк покапать в ложечку.

— Не могу, на работу надо.

— Ну, как хотите. Печать в боксе.

Ларичева побежала по этажам, спасибая на ходу. Бокс был закрыт ровно полчаса, после чего сразу наступил обеденный перерыв.

— Не просите, не приму.

— Но почему? Полчаса вас ждала!

— Я не гуляла. Двадцатидневного на соскобы принесли, сами знаете, что такое. После обеда придете.

— После обеда не могу!

— Ну и мамочка. Государство ей дает дни на лечение, а она скандалит. Нарожают, потом плачутся.

Ларичева привыкла, что сначала из девочек воспитывают матерей, а потом этим же попрекают. Она уныло потащилась прочь, под светлые своды гастронома. Люди в коконах стылого пара казались безразличными и на одно лицо. Ларичева поняла, что все отличаются друг от друга не носами, не подбородками, а именно выражением лиц. Нет выражения — нет человека. Зимой всегда так.



Добыв кефира и дорогой колбасы, она обнаружила, что сынок пристроился к бабулькам и чего-то поел.

— Ты зачем побирался, сынок?

— А чего ж вы не кормите? Дите, оно жить хочет.

Ларичева некультурно отхватила зубами кусок колбасы и дала ребенку, чтобы разом заткнуть рот и ему, и бабульке. И еще — чтоб без нервов позвонить.

— Алло, статотдел? Забугину. Привет, выписали нас. Но только я приду в понедельник, а папка с оборудованием там, в нижнем ящике, вся запущена. Ты не занесешь? Я посчитала бы на выходных… Вот какая ты клевая. Жду вечером!

Оглянулась — сыночек пыхтел над колбасным огрызком.

— Алло, это союз? Мне бы Радиолова. Посмотрели рукопись? Хотела бы сейчас, ага…

Волоча сумки и ребенка, Ларичева въехала под светлые своды союза. Возвышенная секретесса ласково кивнула ей:

— Радиолов на заседании.

— Да мне только рукопись взять…

— Что с вами делать.

Взяла телефонную трубку, скользнула взором по сумкам, по сопливому сыночку. Ларичева томительно краснела. Вышел известный писатель Радиолов, корневик и душелюб. Выпустил много книг и казался необъяснимо добрый. У него был строгий белый пиджак и потемневшее в лишениях лицо.

— Посмотрел ваши наброски первого, если можно так сказать, приближения… Да вы присядьте. — Он глубоко вздохнул и опустил глаза. — Ну, зачем вы так, голубушка? Черен ваш мир, злобен. Не любите вы людей. А ведь они несчастны — как я, как вы, как все… Держите сына, это ронять нельзя, сувенирный столик, его выточили умельцы из глубинки… Их жалеть надо. А вы хлещете, ерничаете. Зачем? От этого сжимается сердце! Нехристианский подход! Но я согласен — есть характер. Как человеческий, так и литературный. Если хорошенько все это почистить, перепечатать, то можно рассчитывать на две профессиональные рецензии. Держите рукопись, держите сына, а то на него упадет эта сова, символ мудрости, если можно так сказать… О стилистике стоит отдельно поговорить, когда придете одна. Над этим еще работать и работать. Не можете без жаргонизмов. И концовки кое-где сочиненные. Да я верю… Нет, я не о первооснове, а о правде художественной. У нее свои законы… Ну, все, пора, у меня там люди, неудобно… Работайте, приходите, буду ждать.

Ларичева шла и соображала, почему это из жизненной правды не вытекает художественная. А на улице было холодно, чвиркал нос у прохожего, чвиркал под каблуком снег и чвиркали окоченевшие воробьи. “Холодно, бело и лыжно”, — задыхаясь, бормотала Ларичева слова из своей заветной тетрадки, — “неподдельная зима… можно ли ругать облыжно — даденное задарма?” У всех же есть в молодости песенники, вот и у Ларичевой был. Туда она записывала стихи, которые пела, и, чтобы долго не искать, обычно рядом с гитарой клала и тетрадь эту. На вечеринках тетрадь не требовалась, потому что народ под хмельком требовал петь “Милая моя”. Но когда это была не вечеринка, а просто свои, например, Забугина, так тетрадь сразу находилась. Ее как откроешь — сразу в начале было крупно выведено: “Огромный рот, глаза на выкате, плутней и оборотней рать. Вы мне, пожалуйста, не тыкайте, не трогайте мою тетрадь!.. Один наказ: “Твори, свободная, по слуху ноты подбирай. Ведь музыка не папка нотная, а горе, и гроза, и грай!”

После холода сынок быстро сморился в теплом автобусе, и поэтому пришлось тащить его на себе от остановки до самого дома. Вот уж если где были темные, а не светлые своды, так это в родном подъезде. Руки отнимались от тяжести, но Ларичева помнила, что ее похвалил сам Радиолов, ради этого надо идти и дойти. И печатать всю ночь. И кормить супом растомленного капризного дитятю. И разгребать посуду, и заводить стиральную машину, и все такое. Было бы только ради чего!

Стиральная машина дала течь и сделала на полу моря. Снизу из конторы пришло чопорное бюро эстетики и укорило запаленную Ларичеву:

— Послушайте, нельзя лить нам на голову помои.

— А зачем вы там оказались внизу? Сами проектируете, сами и терпите.

— Жилкомплексы — это проектируем не мы, мы — промздания…

— Наплевать.

Бюро эстетики ушло в бессильном гневе. Пока моря сгоняла в ведро, пришла из школы дочь и свалила у порога портфель. Он упал как кузов с кирпичом.

— Садись, сегодня есть путевый рассольник.

— Сяду. — Приговоренная к рассольнику дочь откинулась на стенку как княжна Тараканова. — А на собрание пойдешь? Или опять записку напишешь?

— Какую записку?

— Да прошлый раз было собрание, а к тебе пришли поэты, вот ты и написала в записке, что нас затопило… И не пошла.

Ларичева вспомнила постыдный факт с поэтами и понурилась.

— Пойду, пойду… Ребенок встанет, одень, дай кефиру с печенюшками. И уроки делай. Я скоро.



Под светлыми сводами школы назревало объединенное родительское собрание начальных классов. Сначала каждый родитель отсидел внутриклассовые проблемы, потом все “а-б-в” согнали в актовый зал. Там застрочила пулеметная очередь повестки дня. Крепили связь семьи и школы. Рыжеволосая Синицкая-мать из параллельного “б” в зеленом вязаном платье, с янтарем на шейке, говорила складную речь. Синицкой хорошо было крепить, она работала завлитом театра и водила класс к себе на работу. А куда бы повела Ларичева? К себе в статотдел, что ли?

Ларичева вспомнила про свою работу и помрачнела. Она ведь три года там отсидела и ничему не научилась за все это время. Ее могла научить только ее начальница Поспелова, но та ничего не объясняла. Смотрела беспомощными голубенькими глазками — “Сидите тихо, пишите троху”. — “Когда ж я буду постигать азы?” — “Да вы и так уже все знаете. Учились ведь. Тут надо все сбивать на угол”… У Поспеловой было пятеро детей и супружник всю жизнь искал приключений, а она сама была молчаливой и болезненно толстой женщиной. Когда в отделе были злобные разборки, она не вмешивалась, она испуганно пила отвары: “Сидите тихо, пишите троху…” Ей не было и пятидесяти, когда настигла внезапная смерть от болезни почек. Свою короткую жизнь прожила, перемогаясь и во вред себе, а в гробу лежала в новом ненадеванном трикотажном платье и с чужой оранжевой помадой на губах. На кладбище Ларичевой хотелось крикнуть: “Назад, все сначала! Перемотайте пленку!”

Никто не знал, что, когда страшная Поспелова впервые услышала голос Джона Леннона, по ее телу прошла волна блаженства… На поминках бедную Поспелову, как обычно, запили водкой, заели жареной печенкой и красными помидорами. Вдовец довольно скоро женился, а на работе все поспеловские папки аккуратно собрали и сожгли в котельной. И Ларичеву посадили новые папки писать, и тогда она поняла, что с ней будет все точно так же… Жизнь покатит вал за валом, накрывая с головой…

А в это время на трибуну вышел Барсов-отец из параллельного “в”, пытаясь осветить кружковую работу.

— …Раздувать профанацию подобного рода. Я люблю переплетать журналы, а сын не любит. Люблю музыку — английские газеты перевожу, а он нет. Он не любит ничего. Он просто взял мою пленку с группой “Мэднесс” и гонял, пока не порвал в куски. Что с ним делать? Конечно, легче всего сдать в какой-то кружок и отделаться. Раньше он был кудрявый крошка, и я водил его на компьютеры играть, а потом он подрос и ничего, кроме компьютера, знать не хочет, даже учиться. А я что, должен ему компьютер покупать? Наше понятие о ребенке сильно отстает от него самого. И чтобы ему помочь, надо стать, как он, изменяться вместе с ним. А нам это не под силу. Вот поэтому я пожелал бы всем нам любви. И еще гибкости — так сказать, зеленеть и давать побеги.

Зал сильно зашумел. Бордовая завуч в вологодском воротнике передернула плечами, видно, она ждала чего-то другого… А Ларичева неистово радовалась живому человеческому слову. Пока шла смена повестки, она заглянула в пудреницу и ужаснулась. На ней лица не было. Она даже рассольник не успела поесть, а ночью мало спала, вот и результат. В косметический кабинет очередь на месяц вперед, а у Синицкой, наверно, свой косметолог. Хотя Забугина говорит — главное не это, главное целоваться побольше. Но с кем? Муж у Ларичевой очень мягкий, терпеливый человек, но если заставить его целоваться, он сдуреет… Тогда держись…



— О профилактике кишечных заболеваний. — Миловидная врач-педиатр зашелестела докладом. — Вглядитесь в ваших ребятишек. Они бледные, вялые, не едят, не учатся? Подобные признаки уже могут означать угрозу. У нас исследовался мальчик, сильно истощенный на вид. После серии анализов у него обнаружились особи взрослых аскарид даже в легких. А внешне это было так похоже на пневмонию… По последним данным, сорок процентов школьников заражено аскаридозом и другими видами… Собрать немалые средства на партию пирантела… Полностью выбраны фонды…

По лицу Ларичевой текли слезы. Она была бессильна перед аскаридозом в таких тотальных масштабах, она не могла шевельнуться — как Поспелова, которой накрасили губы не той помадой. Это был асфальтовый каток, он ехал на живое тихо и неотвратимо. Остальные родители тоже сидели пришибленные, а иные со зверскими лицами уже пробирались на выход. Но их настигал трубный глас завуча:

— …На беззаветный детский труд нельзя ответить молчанием и черствостью… Концерт художественной самодеятельности и завершит нашу встречу, превратив ее постепенно в “Огонек”.

В заскрипевшие разом двери въехали тележки с подносами в пять этажей. Это были стаканы с чаем и куски рулета, все дымилось и пахло.

— Смотрите, что творят. Детей два часа морили, а теперь они плясать, а мы трескать. А кому полезет?

— Вчера в большую перемену дали яйцо и гранатовый сок. Видать, сэкономили.

Вместе с рулетом на забитых родителей обрушился шквал хоровых песен в честь благополучно скончавшейся четверти. Возле Ларичевой остановилась пигалица с подносом и с синими кругами под глазами. Рулеты ляпали пятна на ее белый фартук. Ларичева осторожно взяла рулет, шмыгнула носом и быстрей оттуда.

В раздевалке тем временем шло свое собрание. Синицкая-мать что-то доказывала насчет спонсоров, Сапеевы утверждали, что купили дом в деревне. Обойдутся без школы — дети будут читать рассказы Толстого и молитвы, а потом корове корм задавать, вот и вся школа, и людьми вырастут. А тот же Барсов-отец видел выход только в организации частных школ…

Слушая их и не слыша, задерганная Ларичева стала править через дорогу, но вскоре узрела вереницу автобусов. Они загораживали всю остановку и стояли далеко вдоль дороги, на окнах белели листовки: “По такой дороге больше не поедем”. И тут она совсем ополоумела. Ей казалось, что у детей что-то стряслось за эти два часа, что загорелась проводка под линолеумом, ворвались в дом бандиты… Аскаридоз развился в последней степени. Обнаружив напротив банка автомашину “Ниссан” с гостеприимно распахнутой дверцей, она вскочила туда и толкнула дремлющего шофера. Тот с перепугу было поехал, потом, проморгавшись, забоговал, загаял. Но Ларичева уже увидела знакомую вывеску с надписью ОСВОД, выскочила, побежала, спасибая на ходу.

“Только бы живые были… С глистами, без глистов, все равно. Только бы дверь была не взломана, а они там в наличии были. Ну, я прошу тебя, Господи, сделай, и я никогда больше не буду просто так уходить, ни на собрание, ни к поэтам…”

Ворвавшись яко тать в квартиру, она первым дело увидела в ванной сыночка, который мирно переливал шикарный рассольник прямо в тазик с колготками. А рядом сидела на стиральной машине дочь и обливалась слезами.

— Ой, ты живая? Говори, все хорошо?

— Живая, говорю, да толку что. Голова болит, телевизор не включается, тетрадь по природе потеряна, а вас с папой никогда дома нет.

— Ой, ну, ладно, ну, не так страшно. А я уж… Четверти конец, на тетрадь по природе махни рукой. У телевизора разбили розетку, контакт плохой. Голову мы сейчас чаем полечим, пошли чаи с рулетами да омлетами пить…

— Все равно радости нету. Когда это кончится?

— Да откуда я знаю? Я вон тоже бегаю, бьюсь, как рыба об лед. Каждый учит, да тычет, а я выполняй. А ты, оказывается, молодец — смотри, как хорошо четверть кончила, и с маленьким сидишь. И потом, ты самая красивая, не то, что я…

Сынок, видя грустную ситуацию, незаметно бросил полезную работу и подключился к реву. Ларичева сидела на краю ванной и обнимала ревущую команду, забыв снять пальто.

А потом они, бормоча и всхлипывая, перешли на диван и долго так сидели, то плакали, то смеялись. На окне фольговым узором цвела красота зимней ночи. На миг окно заслонялось тенью, как у Андерсена, потому что в дом заглядывала Снежная Королева.

Но пришла не Снежная, а просто королева по фамилии Забугина и держала она в руках папку с оборудованием. И они еще с час галдели, пили чай. Увидев в ванной целый таз рассольника, Забугина улыбнулась: “Хороший мальчик”. Потом гостья двинулась к себе, а дети спать. А когда все затихло, загудел старым вентилятором компьютер. Он всегда так медленно разгонялся, рывками — урр, урр, уржж, жжжж…

У Ларичевой начиналась личная жизнь. Ей всегда хотелось иметь богатую личную жизнь. Чтобы один ее мужчина не догадывался о том, что существуют и другие. А чтобы другие знали про того, одного, но никогда не бастовали. И чтобы все они вместе служили основой для ларичевских рассказов, но считали бы это не предательством, а честью.

ЕЕ ЛИЧНАЯ ЖИЗНЬ

Личная жизнь Ларичевой состояла из стрессов. У них в общаге был Ручкин. Ларичева даже смотреть на него боялась — тонкое, сумрачное существо с фиолетовыми очами и длинными ресницами. Не верилось, что такой мог быть гадом и тупицей. Однажды она дежурила на телефоне и увидела, как Ручкин, шатаясь, прошел мимо нее по коридору и где-то у прачечной, в тупике, пропал. Пришлось встать и найти… Ручкин стоял, сунувшись узким ликом в стену.

— Проиграл, что ли?

Молчание.

— Так много, что ли?

Молчание.

Ларичева сбегала к себе и протянула ему всю свою стипендию.

— На. Только завяжи с этим делом.

Он взял ее стипендию и пропил, а долг не отдал.

Она поймала его возле телефона и закричала: “Почему?” Он промолчал. Потому что это для него были копейки! Ларичева целый месяц умирала с голоду, а получив следующую стипендию, надолго впала в прострацию. Она поняла, что ничего не понимает в людях. И когда ее просили перекинуться в картишки, она отворачивалась и резко уходила. “Зарок?” — пугались ей вслед. Судьба подбросила ей Ручкина, чтобы уберечь от гораздо более страшных бед. Но Ларичева этого не понимала и страдала. Хотя была надежда, что не зря.

Ручкина трудно было назвать мужчиной. Это был порочный стебель, растение-паразит. Много раз общежитские гулянки давали повод, чтобы Ларичева рядом оказалась. Но как только оказывалась, предательский Ручкин уже оказывался под чужой задранной юбкой. И как только он понимал, что Ларичева все знает, он начинал гадить уже просто через край.

Однажды Ларичева позабыла на кухне кастрюлю с супом, вспомнила об этом ночью и, воровато оглядываясь, посеменила через коридор, ведь утром кастрюля точно была б уже пустая. Она старалась не смотреть на диван возле телефона, так как угадывала там сотрясение. Свет, конечно, был выключен, но зыбкие фонарные отражения с улицы все-таки просачивались.

Диван ерзал и стукался о ветхую общежитскую стенку. Зажмурившись, она прошмыгнула мимо, не слушая сдавленные стоны и мычание. Под светлыми сводами кухни она постояла, глубоко раскаявшись в своей вылазке. Пусть бы лучше люди съели ее суп, чем на такое нарываться. Но не ночевать же на кухне. Пришлось идти обратно. А там уже все было кончено, и даже свет уже горел, настольный. Нога, такая длинная, в дешевой джинсе и в растрепанной кроссовке, загородила ей проход. Ручкин, конечно, ну, кто еще мог быть. Она в ночнушке стояла, переминаясь, уставившись на свою кастрюльку, втянув нижнюю губу от страха. Она стояла перед закрытым шлагбаумом, потом резко подняла глаза. Он сидел, откинувшись, расслабленно сложив руки на груди — какой-то мокрый, усмехался впалыми щеками. Кажется, в расстегнутых штанах. Зато глаза, те фиолетовые очи марсианские, смотрели на нее виновато и неотступно. Они ей говорили — видишь, я козел. Как ты терпишь меня такого? Как ты меня не убьешь?

И она на него смотрела виновато и неотступно. Видишь, я понимаю. Видишь, как мне больно. Но не могу я тебе помочь. И не убить тебя, и не забыть тебя. И дай пройти, наконец, не то весь этот суп…

Он глаза вытер узкой ладонью и ногу убрал.

И всякий раз, когда она вешала белье во дворе или дежурила на телефоне, он замирал неподалеку и смотрел. Он смотрел так, что сердце болело и отключалось. Личная жизнь Ларичевой уже в молодости определялась словами Вознесенского “Настоящее неназываемо, надо жить ощущением, звуком…” Как гласила поговорка — “так они и жили, и спали врозь, и дети были”.



В колхозы тогда студенты ездили каждый год. И в параллельной группе был легендарный пацан, который тоже долго ходил за одной и той же девчонкой, но это была не Ларичева. Он был вылитый Нурали Латыпов, в прошлом кумир КВНовский, вот его так и прозвали — Нурали; узкое смугловатое лицо, раскосо-карие глаза, негроидный рот. Только волосы русой курчавой копной назад. И манера говорить тихо и убийственно — все падали от смеха. Этакий арабский принц переодетый. Но девчонка упорно его избегала. А потом стала откровенно унижать. Он ей в столовой место займет, а она — мимо. И садится чуть ли не у приятеля на коленях. Такие, как Ларичева, конечно, позволить подобного не могли, но такие ошеломительные красотки могли что угодно. Нурали — тому хоть вешайся. Он рубит дрова для котла — руку ранит. Перевязывать она должна, но она ноль внимания. Поварихи перевязывают, оставляют его на лавке очухаться. Она садится на лошадь и якобы везет воду на поле, и больше не возвращается. Для всего потока — кино, а для Ларичевой пытка.

Ребят угнали в центральную усадьбу грузить кирпич. Нурали Латыпова с его забинтованной рукой оставили старшим на поле. Машин в тот день не было, все, что собирали, сыпали в гурты. Но после обеда ни с того ни с сего на краю поля заревели два военных КРАЗа, и увязающий в пахоте лейтенантик показал предписание. А что студентам предписание? Грузить-то некому. И Латыпов поставил девочек цепью, а сам полез в кузов. Первую машину загрузили нормально, а вот вторую пришлось сперва тарить в мешки. Ларичева все время дрожала от мысли, что он дергает мешки раненой рукой. Она влезла тоже в кузов и стала мешаться. Конечно, ее ласково послали оттуда… Лейтенантик тревожно поглядывал на часы, но потом отправил в кузов водителя, а сам плюнул, снял шинель и стал подавать мешки.

Когда уехал второй КРАЗ, Латыпов еле стоял на ногах. Его мутило, а по зеленым от бледности скулам стекал пот. Повязка на руке была пропитана кровью и грязью. Он забыл дать команду всем, чтобы шли в корпус, просто пошел, не разбирая дороги, за ним тупо потянулись отряды студентов. Ларичева держалась неподалеку. Вдруг она увидела, что эта красотка, черт ее побери, стоит перед Латыповым и своим платком вытирает его лицо. И что-то зло ему выговаривает своим крохотным, как вишня, ртом. Ларичева поняла, что пасти его больше не надо, он теперь не один. Она поодаль обошла их и увидела, что он плачет, Латыпов. Конечно, звали его не так, но для Ларичевой он остался Латыпов на всю жизнь. Девчонка его ругает, а он и плачет, чурка проклятый.

И сама заплакала. И опять поняла, что ничего не понимает. Ведь ей же очень было горько, что это не она. Но если бы она и попыталась, все равно бы радости никакой. Она должна убиваться от досады, но нет, она плакала от неведомой радости. Оттого, что чужая радость лучше своей. Оттого, что красотка оказалась человеком, не гадиной, и оттого, что чем сильнее болела его раненая рука, тем больнее и слаще болело в груди глупой Ларичевой, для которой чужая боль никогда не была чужая. И личная жизнь у нее была поэтому чужая. Это был и поглотитель энергии, и ее источник.

История эта длилась не один год, и много там еще было вывертов судьбы. Но когда Ларичевой становилось слишком погано, она пыталась представить себе, что чувствовал Латыпов, когда к нему подошла эта девчонка. Все-таки бывают в жизни моменты, когда смех и слезы неразделимы. И тогда клокочет в груди и хочется записывать, записывать, чтоб плакали другие…

Однажды, пересказывая историю молодости в очередном поезде, Ларичева нечаянно встала на место этой девчонки. Получилась причудливая вещь: жалкая Ларичева приблизилась к незабвенному, а тот с девчонкой катался на лыжах, выяснял отношения, падал в яму на крупного зверя, и вообще они бились друг о друга острыми углами и привязывались навеки, такие неразъемные и несовместимые одновременно… Может, они бы рассердились, узнав о том, как переврала историю Ларичева, о существовании которой они давно забыли. Но Ларичева ничего не могла с собой поделать. Она их любила и не хотела забывать. Она их оставила при себе и дальше так с ними и жила.

В колхозе на картошке Ларичева сильно простудилась. Она простужалась постепенно и многократно, кашляла, пила ликер “Лимонный” — больше в сельпо ничего не было, — а когда приехала в город, то дело было швах. В больнице ее лечили горячим хлористым кальцием внутривенно, это ужас. Еще не очухавшись от температуры, она слышала сквозь сон всякие женские истории, каких в больнице тьма. Речь шла о дивной женщине, которая из-за любви взвалила на себя чужих детей, после развода его дети остались с ней. Она была скромная врачиха, и от нее жизнь не требовала подвигов. И если бы она бросила все и убежала прочь, то ее бы никто не осудил. Но она сделала то, что было сверх ожиданий. И он вернулся! Если раньше она была женой, а та молоденькая любовницей, то теперь все стало наоборот. Та молоденькая стала женой, а она, разведенная женщина в возрасте, стала любовницей своего мужа. И еще неизвестно, кто выиграл. Сам-то он был роскошный. Ларичева таращилась на женщину с восхищением… Они говорили часами напролет, в том числе и ночью. Ларичевой даже показалось, что они похожи. И вот теперь, когда Ларичева стала старой и скучной вешалкой, она вспоминала все это так, как если бы это было с ней. Муж Ларичевой тоже был роскошный, и в его аскетизм никто бы не поверил, во всяком случае, Ларичева не верила. И трагедий из этого не делала. Но как бы держала в уме — да вот, есть такой дополнительный фактор, лишнее сопротивление. Ничего страшного. Даже интересно…

Горестные женские истории привлекали Ларичеву тем, что в них было превышение над требованием жизни. Нельзя, нельзя было выжать из них ничего сверх того, что уже выжато, но они вдруг нечаянно, чудом — выдавали немыслимое. Перекрывали норму доброты. Подруга матери впереди имела карьеру. Она удачно кончила аспирантуру, и пока мать Ларичевой билась с детьми и хозяйством, та подруга сверкала, как бриллиант. И у нее были престижные поездки за границу, лучшие портнихи и вообще перспектива выйти за кого хочешь. Она могла б идти на докторскую, если б захотела.

И был молодой человек ее же круга, молодой ученый, они встречались с третьего курса. Однажды подруга решила все-таки выяснить, долго протянется их роман или нет. Пошли погулять. Шли долго, наконец, постучались в какой-то подозрительный дом. Никто не ответил. Вошли! Там тоскливая бедность, пьяная молодая женщина. Поговорил с ней молодой человек, дал ей денег, а подруга матери смотрела на ребенка. Она очень хотела ребенка, но это было такое чудище, не приведи Бог. Голова дыней, изо рта слюна — нехороший ребенок. В колготках у него лежал кирпич — чтоб от тяжести не сбегал с места. В тарелке котлетка с налипшими волосами, возле — стакан с пивом…

Подруга тайком стала в тот дом ходить и все разузнала. Ее молодой человек — отец дебильного ребенка и платил бывшей милой деньги, откупиться хотел. Но та уже обессилела, запила. При нормальном мальчике тот бы женился, а так все пошло прахом…

Мать рассказывала Ларичевой, потому что всю жизнь переписывалась с этой подругой, очень ее любила.

Подруга ребенка усыновила. Мальчик совсем оказался больной, пришлось с ним мыкаться по санаториям и лечебницам. Творческая работа полетела в тартарары, карьера тоже. Потом пришлось из города в деревню ехать по причине астмы у мальчика. Подумать только — красавица, умница, блестящая светская женщина — и пошла навоз вилами выгребать. Но на нее нашло какое-то помрачение добра! Это была кровиночка того, обожаемого человека…

Мальчика она вырастила. Правда, поздно, но он научился разговаривать как все люди, и класса с третьего пошел учиться в общую школу. После армии вернулся — совхоз помог им дом резной выстроить. Отношения остались с матерью самые нежные. И, в конце концов, она рассказала ему всю историю с самого начала — нашло какое-то помрачение правды… Только молодость прошла, ее не воротишь. Сиди в этом резном доме, сиди…

Ларичевой до слез хотелось, чтобы у той подруги началась другая жизнь и любовь. Но мать рассказывала, что в письмах никаких намеков не было. И тогда Ларичева взяла и эту личную жизнь создала… Выловила где-то в поезде или больнице. Пусть подруга сторожит сельскую церковь и туда приезжает неудавшийся художник, чтобы набраться здоровья и природы, он оказался никому не нужен, он не ожидал на задворках жизни обнаружить такое сокровище…

Ларичева рассказывала все эти истории разным людям, и ее всегда поражало, что люди волнуются на одних и тех же моментах… Ради этих моментов и стала записывать.



В незапамятные времена муж Ларичевой принес домой списанную из конторы печатную машинку. Это стоило ему полжизни. Потому что Ларичева с упорством маньяка стала колотить по клавишам целыми часами. В такие моменты ее трудно было отвлечь на видики или на внезапную рюмочку. И даже выпив рюмочку-другую, Ларичева начинала рассуждать о том, что может чувствовать чужой пьяный человек, да еще умирающий.

— Ты представляешь, — с жаром объясняла она, — парочка пошла разводиться. Ну, нервничали. Но оттуда вышли мирно — никаких скандалов. Пошли прощаться. Попили коньяку, поели жареного мяса, потом — что греха таить — может, и “того” — в последний раз. Так вот, он заснул, а она встала и ушла. И вены ему вскрыла. Чтобы он больше ни с кем и никогда. Представляешь?

Интеллигентный муж Ларичевой морщился, он не любил уголовщины.

— Кто тебе рассказал такую чушь?

— Этот порезанный и рассказал! — радостно кричала Ларичева.

— Ну и что ж ты его не расспросила, что он там чувствовал?

— Он не помнит…

— А вены помнит. А может, он напрасно на бедную женщину сворачивает? Сам и порезался с коньяка?

— Да? — Ларичева открывала рот и забывала закрыть. — Это мысль…

Но муж считал эти беседы глубоким маразмом. Он поскорее уходил с кухни, обязательно проверял, спят ли дети, ложился в кресло и включал видик. И крутил эротику, тонкую, сияющую, легкую. Герои шутили и баловались в постели, веселые, свободные существа. Они не нуждались в разговорах, слова были лишними, они понимали друг друга без слов. Близкий человек тоже улыбался и заманивал Ларичеву на диван. И та, уже стоя на четвереньках, бормотала: “Да что такое? Опять рассказ не дописала…”

Ларичева казалась с виду сухой теткой, но перед своим любимым человеком она превращалась в кисель. Она впадала в забытье, легко зажигалась и в бессознательном состоянии была жадной и даже циничной. Она с ним была другой! А потом наступал день, сутулил плечи и покрывал ее жестким панцирем стыда. И она опять становилась обычной, усталой и равнодушной. А Ларичев был небрежен, никогда не ухаживал, не дарил цветов, так что казалось — квиты эти люди, квиты.



Но иной раз она проявляла отвратительное упрямство и даже простая просьба насчет оторванной пуговицы приводила к истерике. В таких случаях лучше было не усугублять. В конце концов и пуговицы, и не стиранное белье можно переждать, как стихийное бедствие. Лишь бы съедобное что-то в сковородке было, все остальное терпеть можно.

После рождения дочки печатная машинка временно переехала под стол и покрылась пылью: надо было гулять по шесть часов в сутки, бороться с рахитом. Но рахит все равно зафиксировали. А Ларичев, морщась от пулеметных очередей железного механизма, решил притащить домой подержанный компьютер. Показал, как включать, выключать. Первое время Ларичева, конечно, мешала ему работать, то и дело звонила, птицей кричала, что текст полностью пропал… Ларичева писала быстро, споро, много, но, распечатав листы, забывала все это сохранить. Или сохраняла куда зря, не глядя. Очнувшись, она заливалась слезами и набивала снова только что распечатанный текст. Тогда муж посоветовал ей не выключать машину и добавил программу “Unerase”, чтобы тексты восстанавливать. Его уже достало искать куски рассказов по всем ячейкам, используя ключевые слова. Тем более что Ларичева тогда еще и не знала, что такое ключевые слова. Бестолковщина. Совали сына в коляску, а коляску на улицу под окно. И победное шествие в литературу продолжалось!

“И зачем я только ее надоумил?” — снова и снова удивлялся близкий человек. Ларичев, собственно, ничего особого от жизни не ждал. И литературы никакой не признавал. Просто решил пристроить к делу эмоциональную жену, чтобы слишком-то уж много не гуляла. Чтобы было вечером за рюмочкой о чем поговорить. Но на такой эффект он никак не рассчитывал! Сумрачно-зеленый взор Ларичевой, направленный в стенку или на монитор, был отсутствующий напрочь. Иногда по утрам она забывала надеть цивильную одежду и болталась по квартире с голой грудью в халате нараспашку. В доме стали шастать подозрительные, плохо одетые люди, которые вели длинные разговоры в прихожей напротив туалета, поэтому в туалет было решительно не попасть. К телефону теперь часто звали Ларичеву, и голоса были подчас нетрезвые. Вот вам общество — поэты, литераторы! Ну, все равно уж надо было когда-то заводить семью. Девушек вокруг было множество — все такие сияющие, чувственные — но Ларичева, несмотря на неумение краситься, все же была чем-то лучше их. Она была простодушная до не могу. С ней можно было посмеяться и поспать.

ЛАРИЧЕВА В ОТЧЕТЕ И В МАКИЯЖЕ

Полночи Ларичева просидела у компьютера, потом как бы со стороны до нее дошло, что она засыпает и стукается о клавиатуру головой. Да, спать было твердо. А только разоспалась — вставать. Глядь — там несколько страниц одни и те же буквы — ббббббююююююю…эээээююю… Полный бред.

И так-то после бессонной ночи бодрости нет, да еще психическая атака детей. Дочка не пошла в школу: там громко и жарко, все кричат, дерутся…

— Лучше я дома посижу и задачки порешаю, — изрекла дочь.

— А если не сможешь?

— Тогда тебе на работу позвоню.

Ларичева бегала с колготками и майками в руках, возмущалась. Это все братья Цаплины с толку сбивают. Они ценят людей по подаркам, не позвали дочь в гости по бедности, а потом, когда вырастут и обнаружат, какое чудо эта Ларичева-дочь — все, будет поздно. Она пыталась уговорить дочку, что со школой тоже лучше не усугублять, но все было зря.

— У меня оценки выставлены, сама сказала. — Дочка Ларичевой пожала плечами и уткнулась в учебник. — Значит, я себе каникулы объявляю.

После объявления каникул Ларичева взяла резкий старт и устремилась под светлые своды нового садика для сыночка. А он давился шоколадкой “Марс” и никак не мог уразуметь, зачем ему новый садик. И как это можно старый садик закрыть, ведь там Раисовна, Итальевна, детки. Пока пальто снимали, шорты надевали — все было ничего. Как карту отдавали — тоже ничего. А как пришла последняя минута, как повела воспитатель за ручку, так и страшно стало. “Иди, иди, котик. — Сама иди, мачеха лиха!”

И пошла далече “мачеха лиха”, глотая слезы. Ей надо еще было в химчистку и в овощной. До работы добралась, когда уж вовсе сил не было. Под светлые своды статотдела вошла гора, увешанная фрикадельками в томате, горошком мозговых сортов и несданными в ремонт сапогами. Надо было еще буженины, хотя бы фарша. Но деньги испарились. Их надо было искать…

А Ларичева-мужа такие грубые вопросы не интересовали. Он не смирялся перед постулатом “бытие определяет сознание”. Он дал себе установку — найти такую работу, чтоб найти в ней себя, и, кажется, нашел. И ушел туда с головой… Соответственно — пропадал допоздна и часто уезжал в командировки. Только деньги как результат полезной деятельности в семье не появлялись. Сначала попался коварный поставщик компьютерной техники, потом сжал клещи учредитель. На фирму нападали, увозили, опечатывали. Случалось среди ночи срываться — спасать принтеры и процессоры. Это было святое. Правда, там были соратники по борьбе, в том числе и соратница — намного моложе и хрупче Ларичевой. Но Ларичева не воспринимала соратницу приземленно. Она знала — работа это святое.

С робкой надеждой всматривалась Ларичева в красные окошки “Искры”. И чем дольше она всматривалась, тем сильней унывала. Сколько ни суммируй эту ахинею по строчкам и по столбикам — все равно она не сойдется, а выйдут новые суммы. Стопка простыней и пустографок, которые должны “сойтись на угол”. Вот то, к чему всю жизнь шла Поспелова. То, к чему должна стремиться Ларичева… Чтобы сходилось. А потом это свяжут и сожгут в котельной по истечении срока хранения. В чем же смысл? Забугина сказала бы, что смысл в получении заработка, но Ларичеву такая версия не устраивала. Ей хотелось потратить жизнь так, чтобы после нельзя было ничего сжигать. Чтобы след был немеркнущий…

Коллеги, что характерно, работали как автоматы. Наманикюренные пальчики экономисток механически перебегали по клавиатурам, как будто отдельно от тела. Они соответствовали, а Ларичева нет. Голова работала с натугой, как перегретая “Искра”. Сын в новом садике. Плачет, наверно. Дочь не в школе. Что она есть будет? Дома только гречневая каша, а вот осталось ли молоко? Муж опять в командировке. Денег, естественно, нет. Да, надо занять денег. Где? Может, в АСУПе? Забугина всегда занимает в АСУПе и заодно общается с интересными людьми.

Только она это подумала, как в статотдел вошел Губернаторов, сам начальник АСУПа. А ходил он всегда медленно и гордо, костюм носил дорогой, в елочку, башмаки “саламандра” в тон брюкам и темные итальянские очки с зеркальными стеклами. Очки были частью лица и придавали ему гордое и завершенное выражение. Несмотря на твердые квадраты скул и острые пики бровей, лицо его казалось бы, беспомощным, глаза светло-коричневого, почти желтого оттенка, выдавали его мечтательность и главное, молодость. А в очках он был, как в крепости. Он тихо и учтиво поздоровался — со всеми, персонально за руку — с начальником данного статотдела, а потом отдельно — с Забугиной.

Последнее “здравствуй” означало длительный и подробный процесс целования руки. Начинался он от мизинца, потом каждый пальчик отдельно, потом дальше до локотка, потом вверх по плечу, едва заметная пауза в районе индийского агата, украшавшего безукоризненные ключицы Забугиной, а заканчивался где-то за ушком. Ну, что тут поделаешь? Ларичева, забывшись, смотрела туда, куда смотреть было неприлично, но ничего, ничего не могла с собой поделать.

— Ларичева, у вас в каком состоянии месячная сводка? — осведомился Нездешний, начальник статотдела, прямой шеф Ларичевой. Он всегда осведомлялся только после того, как срок подачи был нарушен.

— Филиалы не дали, — грустно сказала Ларичева, — но я потрясу.

— И построже. И закажите на два телефона, на мой и на свой. Форсируйте вопрос, уж будьте так любезны…

— Буду, — убито прошептала Ларичева. — Сейчас.

Она хотела бы стать меньше, мечтала бы ужаться раз в сто и влезть в эту “Искру”, спрятаться в ней. Они были одинаковы, две облупленные подружки без следа минимального ухода. Брызнувшее в окно солнце подчеркнуло это. Молчаливый шеф Ларичевой все это ясно видел и поэтому вышел, давая Ларичевой опомниться от замечания. Ему было жалко Ларичеву, но что поделать.

— Ваш шеф недолюбливает меня, — сказал Губернаторов. — Его не устраивает форма моих приветствий…

— Он этого не показывает, — заметила Забугина, — и поэтому не падает в наших глазах. Потому что он выше этого… А мы в его — да. Мне ведь тоже попадет сегодня за отчет.

— Не прибедняйся, — мрачно отозвалась Ларичева, держа телефонную трубу возле уха и колотя по клавишам, — когда это тебе от него попадало? Ты вечно на особом положении.

— Послушайте, любезные дамы, а почему ваша бедняжка Ларичева должна выбивать из филиалов то, что они сами должны давать?

— Да потому что их нет, данных этих. Вот они и врут, а мы проверить не можем. Противно. — Брови Ларичевой застыли горестной крышей. — Представь, она написала в главк, чтобы отменили отчет, раз он провоцирует обман. Мы веками отправляли этот отчет, не задумываясь, а наша мышка — раз, и возмутилась. И начальству письмо пришло, типа что за безобразие…

— Ларичеву пора переводить на повышение, — сказал Губернаторов. — Мыслит верно, неверно распределяет силы.

В это время с другого конца отдела передали сводку пятого филиала. На один телефон заказывать меньше…

— Ура, бабы! — крикнула Ларичева. — Это клево. Спасибо.

Губернаторов с Забугиной переглянулись.

— Не хотелось бы никого обижать, но слово “бабы” зачеркивает слово “спасибо”. Что может сильно испортить карьеру, — заметил, крутя портсигар, Губернаторов.

— Это портит и карьеру, и оклад. — Забугина скосила свои озорные блудливые глазки. — Какой у нас нынче повод для встречи, ты не забыл?

— Я никогда ничего не забываю. — кивнул Губернаторов и ушел во внутренний карман фешенебельного пиджака.

— Просила для себя, но уступаю подруге.

— Подобные речи обидны. — Он подал две радужные ассигнации на две стороны.

— Спрячу за корсаж! — замечтала Забугина. — Там и встретимся.

Ларичева вдруг заплакала. Она не поняла, возвышало это ее или унижало. Чтобы жизнь твоя зависела от чужого кармана? Эх…

— В чем дело, этого недостаточно?

— Достаточно пока. Это она от счастья. Где платок? Сейчас приведем себя в порядок и пойдем обедать.

— Я не пойду, — тускло уронила Ларичева.

— А что, много работы? Будешь звякать по филиалам?

— Да, буду звякать.

— Как ты мне надоела. Так рассуждают только зануды. Дай-ка сюда лицо… Так, сначала миндальное молочко и пудра. Потом височки — сиренево-розовые. Вот тебе помада такая же. Тени тоже сиреневые, но потемней… Не моргай, тушь смажешь… Готово.

— А как же простыни?

— Сверни в трубочку, возьми с собой, расстелем на стол. А скажи-ка нам, Губернаторов, какова теперь Ларичева с макияжем?

— Да у меня глаза маленькие, рот большой. Это никаким макияжем не скроешь, — хрипло и не к месту сказала Ларичева.

— Интуиция подсказывает мне, — запел арию Губернаторов, — что мадам Забугина права насчет теней и остального. И серые глаза при такой смуглой коже редкость… А рот хоть и великоват, но все ж имеет неожиданный и чувственный рисунок. В итоге макияж лишь подчеркивает ваши богатые природные данные.

И поцеловал Ларичевой — а не Забугиной! — руку. Ларичева была готова упасть на пол. Экономистки статотдела зорко следили за мизансценой, не прерывая щелканья по клавиатурам. Ларичева чуть не потеряла сознание, но ей не позволили, увели, придерживая за локотки с обоих сторон.

Они пошли под светлые своды административной столовой, где на подвеске работал большой телевизор, где в ароматном пару плавали яркие подносики, и вообще была праздничная атмосфера.

После обеда с салатиками из крабов и миндальными кексами дамы пошли к Губернаторову в АСУП. Там Губернаторов отдал кому-то ларичевские простыни и сел повествовать.

— Интересно, почему ваш шеф не переведет все ваши мелочные отчеты на автоматику? Или это хлеб у кого-то отнимает? Малопонятно. И что общего у законченного технаря с вашими простынями? Ничего. Было дело, сделала наша бухгалтерия в его филиале ревизию. Он приехал отчитываться к управляющему и нате — очаровал. Бывает, конечно. Но как бы за этим не последовала смена политики. Ваш шеф, дорогие дамы, состоял еще в команде Батогова, которую разогнали. Но теперь могут согнать, как я понимаю. А вот и наши бедные сводки по филиалам.

Тут к Губернаторову подошел мальчик и положил проверенные ларичевские простыни.

— Ошибки красным. Пропущенные филиалы приплюсуете и можно рапортовать.

— Спасибо, спасибо, — улыбаясь и маясь, бормотала Ларичева.

— А теперь милые дамы покинут меня, ибо меня зовут неотложные дела! — Губернаторов обнял, приласкал мимолетно и выпроводил.

Некоторое время подруги шли молча. Психика слабая, трудно переносить хорошее.

— Таких любовников должны иметь все порядочные женщины, — вздохнула, наконец, Забугина.

— Поздравляю, — зло буркнула Ларичева, — ты одна из них.

— Ой, брось. Все лишь политес. Видимость, значит. Но и без этой малости трудно обойтись. Как вообще работать, если нет на месте Губернаторова?

— А скажи… Зачем ты меня при нем красить стала? Стыдно же это.

— Ты не понимаешь? — Забугина даже руками всплеснула. — Я дала ему понять, что ты женщина.

— А сам бы он не понял?

— Как же он поймет, если ты сама еще не понимаешь? Сначала тебя надо раскачать… Скажи, вот когда я косметичку достала и начала тут возиться вокруг… Ты что-нибудь чувствовала? Он смотрел на тебя неотрывно. На них иногда — это — действует.

— Да ну еще! Я такая позорная. Хотя он даже руку поцеловал…

— Вот видишь!

— Но мужчина должен первый…

— Да ничего он не должен, пойми! Он тоже со слабостями и хочет, чтоб ему потакали. — Забугина выгнула шейку и засверкала глазами. — И не обязательно это Губернаторов, хоть кто. Шеф у тебя сводки проверяет — ты не горбаться за три километра, подойди, обдай волной запахов. А ты синтетику носишь, какая уж тут волна. Прятаться надо скорей. На каблуки надо влезть. Что у тебя на ногах! Тапки. Жуть конопатая.

— Да вот, после родов никак не привыкну.

— Когда эти роды были! Давно и неправда. А ты все ходишь в клетчатом платье, обсыпанном перхотью. Стыдись. Вон в АСУПе продают костюм трикотажный с бархатной аппликацией. Купи.

— Небось, дорого.

— Ну и что? Тебе же много лет! Ты режешь глаз в такой дешевой одежде. Пора переходить на другой вид оболочки — классико, натюрель.

— Это чего?

— Это, видишь ли, неброские дорогие вещи и спокойные, натуральные цвета… Ну… У тебя есть дома что-нибудь настоящее, неподдельное?

Ларичева мучительно наморщила лоб.

— Настоящее — это значит природное. Ну, значит, это дети.

— Так-так. И ты можешь их себе на шею повесить вместо бус? — Забугина расхохоталась. — Тяжелый случай.

— А, так надо бусы? Сейчас, сейчас… Ларичев дарил мне янтарные бусы на годовщину свадьбы. Где же я их последний раз видела? Кажется, на дочкиной кукле…

— Отлично! А шапку из белой нутрии — в углу у хомяка, так? Все, с меня хватит. Мне очень тяжело проводить среди тебя культурную революцию. Я начинаю устанавливать диктатуру. Первое — звоню в АСУП. Второе — приношу ланком, тонак и все такое. И последнее — сажусь за отчет.

И села Забугина за отчет, и была в своей решимости хороша… Правда, она всегда невыносимо долго собиралась, но когда уж момент наставал, это видели все, все.

СКРОМНОЕ ОБАЯНИЕ ЗАБУГИНОЙ

Когда документ можно было сделать без напряжения, Забугина к нему не притрагивалась. А когда сроки срывались, она начинала развивать бурную деятельность. Поэтому за время отчетов порядком намелькивала у начальства в глазах своим боевым и озабоченным видом. Экономистки статотдела считали Забугину хитрой пройдохой, мол, любого потопит, чтобы выкрутиться самой. Но самих случаев потопления никто конкретно не помнил. Просто завидно было, что она из стрессов выбиралась без воплей. Вокруг нее вращались по орбите интересные личности — среди них, например, главный администратор театра, большой спец по холодильному оборудованию, молодой тележурналист, актер из столицы, фермер из глубинки, пресс-атташе стадиона, юрист большого автоцентра, фотохудожник — все они через полчаса знакомства целовали, намекали и проявляли в той или иной степени спонсорские замашки. Как она умудрялась иметь нескольких любовников сразу, никто понять не мог, хотя все шашни начинались буквально на виду. Как смотрел на это муж — тоже загадка. А сами любовники между собой не сталкивались. Мало того, они курили вместе в районе статотдела и постепенно образовывали нечто вроде дружеского кружка. Доставали друг другу запчасти для личных машин, обменивались коммерческими связями…

Изредка Забугина приходила к Ларичевой домой не со своим мужем, а с директором турфирмы или знаменитым театральным деятелем, и Ларичева, несмотря на сильную занятость, буйно радовалась. Потому что деятель, как правило, приносил с собой хороший ликер, а детям шоколад или апельсины. Сам Ларичев сразу выпадал из своей подпольной жизни и украшал общество остроумием. Все покатывались со смеху. Из темного угла извлекали гитару и пошло-поехало, бестолковщина и веселый базар до поздней ночи. В такие минуты Ларичева, сорвавшая аплодисменты, затуманенно смотрела на подругу. Век бы торчать на кухне. А то вот — из ничего появилось что-то.

— Забугочка, — говорила восхищенно Ларичева, — ну как ты умеешь?..

А Забугина была такая же точно по достаткам, то есть без достатков. Детей у нее не было. Спутник жизни не любил. И вообще мало чего в жизни сбылось. Но Забугина в петлю никогда не лезла и другим не давала. Она была очень высокая, широкоплечая, в веснушках, но слыла красавицей, потому что вечно всех охмуряла. Вне режима охмуряния Ларичева ее не видела никогда.

— Забуга, ты бы могла послужить в разведке?

— За сколько?

— За так. Во имя и на благо.

— Фу. А как насчет Штирлица? Штирлиц там будет? Ведь я женщина и ничто мужское мне не чуждо…

ПОЭМЫ

В тот день всех угнали под светлые своды общества “Знание” на конференцию, а Забугина с Ларичевой отчеты добивали с пылающими щеками. В статотдел заглянул человек в рабочем. Потом еще раз. Потом принес коробки с люминесцентными лампами и поставил в угол тихонько.

— Извиняюсь, девчат. Начальник ваш приказал поменять светильники.

— Так меняй, в чем дело? — Забугина включилась, оценила и выключилась.

— Не помешаю? Он сказал — вы на конференции будете…

— Не помешаешь. Нам некогда сейчас. Вон те мигают, у окна. И в углу.

На вид он был неуклюжий, тунгусский, а делал все легко и неслышно. Стремянкой не брякал, отвертки не ронял. Лампы плавали с пола на потолок и обратно, точно прирастая к смуглым рукам. Заглянул напарник.

— Ты долго? Время-то, смотри.

— Погоди, видишь, не идет. Будешь гавкать — разобью по спешке. И ошшо тестер принеси.

— Завтра дотыкаешь. Твоя очередь идти. Робяты ждут.

— Погодь, говорю. А то вообще не пойду.

Напарник поворчал и вышел.

— Ларичева, я на финише. А ты? — Забугина сложила стопкой отчеты и достала косметичку.

— Да вот, дописываю. Ты б не сбегала в канцелярию заверить? Тогда можно сегодня же на почту занести.

— Ладно.

Как только вышла Забугина и зацокала шпильками по коридорному паркету, электрик подошел бесшумно к ларичевскому столу.

— В старой городской газетке с полгода назад — не ваш ли рассказик был? Фамилия знакомая. Извиняюсь, названье не помню, но там про женщину, как она дитя в роддоме оставила…

— Ой… Подождите. Конечно, было дело. Слабый рассказ-то. Это уж руководитель наш пристроил по доброте. Вы знаете, в Клубе железнодорожников есть литобъединение, туда ходят начинающие писатели. Вы приходите… А рассказ вообще ругали.

— Не знаю, мне понравился. Значит, Ларичева вы и есть. А можно дать вам кой-чего? Ну, чтоб прочитали, сказали мнение…

— А вы… Простите, как вас… Тоже пишете?

— Да так. Дребедень всякую.

Он успел вытащить из спецовки помятую тетрадь и сложить стремянку. Лицо даже побагровело от неловкости. Тут же вбежал хлопотливый напарник.

— Ты еще тут? О, бля. Сколько ждать можно? Робяты уж сходили.



Ларичева в новый садик с первого же дня опоздала. Когда она, запыхавшись, влетела под светлые своды группы, ребенка там уже не было. Где же? Оказывается, сидел в соседней группе, куда перекачивали всех опоздавших. Это была круглосуточная группа, и там уже созревал ужин. Сынок сидел и угасал над румяным сырником с будильник величиной. Однако в автобусе он прибрал тот же сырник с совсем другим настроением! Ларичева сильно удивилась такому факту и пыталась откомментировать. То ребенок не ест, то вдруг ест!

— Суть не в предмете, суть в подходе к нему, — заключил их в объятия сияющий Ларичев, приехавший из очередной командировки навестить свою семью.

— Сейчас что-нибудь сварю, — забегала по дому Ларичева.

— Поздно, — сказал не в меру веселый глава семьи, — я уже сварил спагетти. Более того — я привез голландское мясо в вакуумной упаковке и Синди для нашей дочки. А для сынка — вот этот джип. Сойдет?

— Ничего не сойдет, — нахмурилась Ларичева, — деньги откуда?

— Да коллега Хасимов выручил. Может подождать.

— Ну, вот, даришь девчонке Синди, разоряешься, а того не знаешь, что она школу бросила. Только и остается, что дома в куклы играть.

— Нет, мам, раз уж такая радость, то я согласна еще в школу походить. Я сегодня десять задач, между прочим, решила.

— Я от вас балдею, — обезоруженная Ларичева развела руками.

— Сначала сними пальто и выпей рюмочку, а балдеть, как ты выражаешься, будем после.



“Гости, танцы и веселье — показуха, позолота. Завтра горькое похмелье — наизнанку душу — рвота… Сын отца спросить захочет, ты ответишь “замолчи”. Зарыдай и закричи, ночь тоску-печаль пророчит…”

“Разрыв-трава, ползучая молва, разрыв-травой опоены мы оба, до бешенства, до злобы, до озноба. Смертельный яд — слова, твои слова… Разрыв-трава, кружится голова… Чужим огнем детей мы согреваем, для них дымим и тлеем чуть, едва. Им холодно, и мы об этом знаем. Разрыв-трава, развязка не нова…”

“Кровать рыдала скрипами до жути. О, как трусливо убегала ночь! Одетая лишь в тень рассветной мути, ты плакала, а я не мог помочь…”

“Мы выпили по первой, по второй. И тут он начал: “Можешь ты понять, как мне сейчас не хочется домой?.. Читай стихи. Читай о грязных шлюхах, читай о горе и о пустоте, читай о злых и беспощадных слухах, а на закуску вдарь о чистоте…” А я прочел ему всего одно — о том, как ждет домой сынишка папу, как молча гладит медвежонку лапу, о том, как ночью светится окно…”

“Постель моя. Вонюче-злое ложе, как будто спали демоны на нем, тряслись, свивались ночью, даже днем. Как это надоело, правый боже, лиши меня моих нечистых чувств, чтоб был я пуст, как выпитая рюмка. Сжимаю зубы, слышу страшный хруст. Багаж побед, истасканная сумка, я с нею вместе сердце потерял, когда так слепо чувствам доверял…”

Тетрадь была большая, толстая, в ней было полно перечерков и вставок в виде отдельных захватанных листов. На некоторых страницах пометки: “это начало, а конец на зеленой обложке с другой стороны”. На первом листе крупно стояло: “Поэма блуда”. Автор Упхолов”.

Ларичева посмотрела на часы, была глубокая ночь, спать не хотелось. Электризация шла сильнейшая, до дрожи, до изнеможения. Вроде бы чернота, рвота, блядство… Но в то же время — правды больше, чем ругани. Боли больше, чем позы. Не врет Упхолов, не вылупается. Так не соврешь. Но в то же время и политика тут, и магазин с очередями, низость, и дурость, все сразу… Но вот заплаканная мать укладывает спать сынишку, поет папину песенку, а папа в это время одолел не одну бутылку, и обнимал совсем чужую тетеньку, и домой не собирался… Ларичева почувствовала сильный провал внутри. Как при воздушной яме. Все это было некрасиво, неблагородно. По ее кружковским понятиям, стихи такими быть не должны. Но там же правда все! Что там говорил Радиолов о жизненной и художественной правде?..

— Душенька, ты как насчет супружеского долга? — Не сразу протянул всю руку, только два пальца, ведущие по шейке.

— Сколько можно, муж? У меня творческие дела. — Убирая его руку.

— Сначала семья, потом творчество. Иди сюда, мы по-новому… — Быстро ныряя в вырез.

— Да что с тобой сегодня? — Вынимая его руку.

— Ты какая-то не такая. В чем дело, у тебя роман? — Ускоряя наступление сверху и снизу.

— У меня? Ты одурел. Меня Забугина накрасила. Макияж называется. — Замирая, прислушиваясь.

— Постановляю: ходить с макияжем вечно. — Лихорадочно расстегивая.

— Значит, настоящая я тебе не нужна? Значит, маскироваться? — Путаясь в слетающей одежде.

— Н… не знаю, мне трудно долго разговаривать… Да… Маскируйся, чтобы я тебя не узнал… Принял, типа, за другую женщину…

“Ну вот, опять, — подумала Ларичева в застилающем тумане, — опять ничего не успела… Надо хотя бы рецензию сочинить…”



Но рецензию она, конечно, писала утром, под светлыми сводами, на работе. Рецензия была противоречивая.

Ларичева всегда искала в других то, чего не видела раньше. Обычно она видела других рукописях… красоту. Слова красиво ложились друг за другом, сплетаясь в сети. Здесь красоты не было никакой. Но было что-то другое, от чего хотелось плакать. Это получалась правда какая — жизненная или художественная? Ларичева не понимала, как можно воспевать проститутку. Считалось, что проституток не существует. Кто же это напечатает?