— Повторяю, у больного началась гангрена,— продолжал суховато Леонид Петрович.— Надо ампутировать левую руку до средней трети плеча.
— Но он же калекой будет!— воскликнул Курман.— И так уже руки нет.
— Речь идет о жизни, а не о том, калекой он будет или нет, — ответил хирург.— Кроме того, без возмещения потерянной крови пострадавший может умереть на столе. Консервированной крови у нас нет, но персонал нашей больницы—доноры. Надеюсь, они и сегодня выручат жертву несчастного случая.
Для Жени хоть что-то прояснилось,— оказывается, несчастный случай.
— Больной в тяжелом состоянии,— неожиданно заговорила Ирина Михайловна, словно только сейчас пришла в себя и ничего еще не слышала. Вызывающе глядя на Николаева, она продолжила:— Жизнь больного в опасности, и нам не избежать кривотолков, если мы его не спасем.
«Какое самообладание!»— подумала Женя.
— Я как постоянный донор готова поделиться кровью с каждым больным.
«Ну зачем это подчеркивать!— возмутилась Женя.— И так всё ясно. Только терзает Леонида Петровича перед операцией»
— Но, к сожалению, у нас с больным несовместимые группы крови.
Ирина поднялась и, широко, некрасиво шагая, вышла из ординаторской.
«Куда она пошла? Зачем? Откуда ей известна группа крови Хлынова? Неужели она еще что-то задумала? — встревожилась Женя.— Какая ужасная отговорка — несовместимые группы!»
— У одной кровь не подходит, а другой торопится поскорее руку отрезать,— мрачно проговорил Курман.
— Зря вы так,— отозвался Николаев.
— Вот вам и кривотолки,— беспомощно сказала Женя.— Леонид Петрович, может быть, другого хирурга вызвать?
— Да, лучше другого,— поддержал Курман.— Вам тоже будет спокойнее.
— Я уже пытался, сообщил в область. Но хирурга не будет. Самолетам не дают погоду. К тому же там понимают, операция не сложная, а всех наших сложностей...— Хирург помолчал, едва заметно смешавшись, откашлялся и твердо закончил:— Всех наших сложностей им не передашь.
— Леонид Петрович, я сказала о другом хирурге, чтобы успокоить вот этого товарища! Не подумайте...
— Дело в том, Женя, что каждая минута промедления...— начал хирург, но Курман перебил его тоскливым голосом:
— Ну, зачем обязательно руку отнимать?!
— Обязательно. Иначе он умрет через три дня.
— Нет, не умрет. Не может этого быть,— упорствовал Курман.— Раз и руку в таз — это легко. У меня отец на фронте точно вот в такую картину попал. Ногу под танк засунул и отморозил, вернее, под танк попал... Резать надо, говорят врачи. А отец против. Другого хирурга вызвали, он запретил отнимать. Теперь отец жив-здоров, не калека совсем. Видите, как может быть? А тогда была война, некогда было рассуждать. Сейчас мирное время, целина... Нет! Я, как его друг, как его, можно сказать, брат,— против! Самолеты не ходят, трактор пройдет, лошадь пройдет, я сам поеду! Давайте трактор!— он повернулся к Николаеву, глаза его загорелись новой надеждой.
— А сам Хлынов согласен на операцию?— спросил Николаев.
Грачев ответил, Хлынов в тяжелом состоянии, почти без сознания.
Курман лихорадочно привстал, полный решимости.
— Я знаю, в медицине есть закон!— горячо заговорил он.— Без разрешения родственников операцию не делать.— Он рывком стянул с себя телогрейку, шагнул к вешалке, но, увидев там белые халаты, вернулся, бросил телогрейку на табуретку, сверху шапку и сел на нее.— Так я говорю, правильно? Не разрешаю, как родственник.
«Какой ты родственник?!» — в сердцах хотелось воскликнуть Жене, но она сдержалась. Может быть, у Хлынова никого нет, ни отца, ни матери, она же не знает, и этот парень ему как брат.
Но ведь и она не чужая для Сергея, не посторонняя.
— Повторяю, Хлынов погибнет, если мы не сделаем ампутацию гангренозной руки,— сдерживаясь, проговорил хирург.— Повторяю, самолеты не ходят. Хирурга из Кустаная мы дождемся при хорошей погоде. Он успеет к похоронам. Я понимаю, больной может не согласиться на операцию,— это его право. Он может даже расписку дать, что отказывается от ампутации. Расписку мы подошьем к истории болезни для оправдания. А что мы подошьем к своей совести через три дня? В конечном итоге, все друзья и родственники окажутся в стороне, и только мы...— Леонид Петрович кивнул на Женю,— в бороне. Буду ампутировать без вашего согласия.
— А я выйду за порог и крикну ребятам: Сергея Хлынова тут прикончить хотят!— Курман побледнел еще больше.— Так они вашу больницу по бревнышку растащат.
— Как ты смеешь!— вспылила Женя.
— Не все же такие родственники,— холодно вставил Николаев.— Безответственные.
— Я помню своего отца!— вскричал Курман.
— С вашим отцом случай исключительный. Один из ста. Но ведь другие раненые именно врачами спасены, согласитесь,— убеждал Николаев.
— Тут такой узелок...— попытался оправдаться Курман.— Их трое, понимаете?
— Да, нас трое,— согласился Леонид Петрович.— Об этом я и скажу сейчас Хлынову. Нас трое: ты, я и смерть. Исход будет зависеть от твоего выбора, на чью сторону ты станешь, Сергей Хлынов?
Курман опустил голову, еще больше насупился.
— Время идет,— проговорил Леонид Петрович.— Вы согласны, Курман Ахметов?
Курман посидел, посидел без движения, затем молча приподнялся, достал из-под себя шапку, расправил ее и положил на стол.
— Вот!
— Что это значит?
— Говорите с ней,— Курман показал на шапку.— Ответит — режьте.
–– Шапка существует только для головы,— терпеливо заговорил Николаев.— Но голова существует не только для шапки. Если вы так настаиваете, Ахметов, что ж, поговорим с шапкой. Ты хочешь, чтобы тебя снимали перед гробом друга? Ты хочешь, чтобы весь Камышный и «Изобильный» шли в процессии за машиной, на которой будет лежать Хлынов ногами вперед?
— Я и так уже виноват перед ним!—вскричал Курман.— У меня живот скрутило, он меня пожалел, один поехал. Лучше меня режьте! Сергей, он такой... за любого жизнь отдаст.
— Другие тоже способны на жертвы, Курман, дорогой,— с мягкой укоризной заговорила Женя.— Зря ты в чем-то подозреваешь хирурга, не доверяешь нам. Ты ведь сам знаешь, как два года назад Леонид Петрович спасал твою жену и твоих детей. Он послал к тебе самого дорогого для себя человека. В метель с Хлыновым, ты же знаешь об этом, Курман.
— Я понимаю... Я все понимаю,— с горечью, едва слышно проговорил Курман.— Но я не могу... Что он мне потом скажет!
— Мы ему скажем, Ахметов, что вы настоящий друг!—твердо сказал Николаев.— И он вам скажет спасибо. Идемте.— Николаев взял его за руку, но Курман вырвал руку, закрыл лицо и заплакал.
— У меня отец с фронта... без ноги пришел! Я ему десять лет... каждое утро костыли подавал! «Балам, аса таякты акель».—«Подай костыли, сынок». А кто Сергею поможет? Ни жены, ни детей... Я понимаю, я все понимаю... Я вам верю, но лучше бы мне умереть.
Курман стянул со стола шапку, начал вытирать ею слезы.
— Вы не верите в своего друга, Ахметов. Да он с одной рукой сделает в тысячу раз больше, чем другие с двумя. Он — герой. И он должен жить, должен!
Николаев подошел к вешалке, снял халат и набросил его Курману на плечи.
Женя смотрела на Николаева и думала, что и он тоже был бы хорошим хирургом и как хорошо, спокойно с ним бы вместе работалось и жилось...
Грачев молчал. Жене показалось, он ждал такого момента, чтобы все поняли, увидели, насколько он великодушен, принципиален, спокоен и уверен в благополучном исходе дела. Он мог не настаивать на операции в таком положении, и через три-четыре дня уже ничто бы не спасло Сергея.
Хлынова Женя увидела в операционной. Лежа на каталке, он повернул голову в ее сторону, заросший, пугающе на себя непохожий, и улыбнулся ей бледно-серыми губами.
— Здравствуй, Женечка...— с натугой просипел он.
По глазам его Женя поняла, Сергею легко и спокойно на душе, только трудно сейчас сказать, отчего это. Наверное, оттого, что он выполнил свой долг, он довез продукты до бригадного стана, и все теперь об этом узнали. И еще оттого, что остался жив, а всё остальное — мелочи... Он видел, слышал друзей и знакомых и знал, они его не покинут.
У Жени слегка кружилась голова, перед самым началом операции у нее взяли 300 граммов крови. У стола ее не покидала встревоженность – не какой-то просто больной, никому неведомый, а Хлынов, соперник хирурга, лежал под его ножом!
Женя отметила, сегодня Леонид Петрович еще более собран, чем обычно на операции. И обезболивающего новокаина он тратит сегодня больше. А Хлынов не проронил ни звука, хотя и измотан. Они как будто состязались во внимании друг к другу.
В операционную зашла Ирина Михайловна, остановилась в трех шагах от стола. Женя сжалась, неприязненно на нее уставилась. Зачем она пришла в такой момент? Чего ей здесь надо?
— Операция идет нормально?— спросила Ирина.
Ей никто не ответил, Женя только кивнула, продолжая сверлить Ирину глазами из-под маски. Ей показалось, Сергей вздрогнул, напрягся весь.
Если она подойдет к Сергею, помешает хирургу. Если подойдет к хирургу, ухудшит состояние Хлынова. Экая мешанина, сумятица, чертовщина!..
— Моя помощь не требуется?
Грачев медлил с ответом. Ирина пошла к двери.
— Одну минуту,— остановил ее Грачев.— Напоминаю, кровь первой группы является универсальной. Ее можно вливать больным с любой другой группой, несовместимости не будет. Нужно еще триста граммов. Это наша просьба.
Значит, Ирина умышленно отказалась дать свою кровь, а Леонид Петрович напомнил ей...
— Мне ваша просьба понятна,— ответила Ирина и закрыла дверь.
Сергей все слышал и не проронил ни звука. Да и о чем ему говорить сейчас?
«Не надо злиться,— успокаивала себя Женя.— Ей ведь тоже тяжело одной, сидеть где-то, терзаться, ничего не знать, не слышать...»
Леонид Петрович рассек мышцы, раздвинул их и обнажил кость. Замелькали тампоны и кровоостанавливающие зажимы, пеаны и кохеры. Когда xupjpr поднял сверкающее зубастое лезвие и начал пилить желтую крупную кость, Женя покачнулась и ухватилась за столик с инструментами. Очнулась она от обжигающей рези в ноздрях — Галя догадалась вовремя поднести ватку с нашатырным спиртом...
— Всё, доктор?— просипел Хлынов.
— Всё, Хлынов.
— Спасибо!— и чтобы не заподозрили его в неискренности, Сергей добавил:— Я от души говорю, честно.
Принесли ампулу с кровью...
31
«За всеми не уследишь...» Не по душе Николаеву этот расхожий довод, но влез он сегодня в сознание, как мозоль. Значит, возникла потребность оправдаться, так надо понимать. Если разобраться, за всеми уследят только все. Важно, чтобы у всех было желание уделить внимание другому, проявить заботу, а если надо, то и контроль. Не уследишь — не поможешь. До сих пор он не ответил на письмо Сони Соколовой... Но помнил и думал о ее судьбе. То ему казалось, Соня спохватилась и уже жалеет о своей опрометчивой искренности, так что не стоит ей теперь напоминать лишний раз. То вдруг появлялось острое чувство обязанности — отозваться, зайти, поговорить — рядом же: «От угла моей комнаты вы делаете тридцать два шага, если в хорошем настроении...»
Однако с чем он пойдет к ней, что скажет? Что-нибудь вроде: не могу, к сожалению, ответить на ваше чувство таким же пристальным... еще каким?., интимным, что ли, вниманием к вам. Зайдет и просто скажет, письмо ее прочитал, обдумал и пришел сказать спасибо за искренность, за доверие, за прямоту, но... сердцу не прикажешь. Причина достаточно уважительная, веская и выражена в ее стиле, приподнято-романтическом.
Он прошагал по скрипучему снегу до ее порога, потянул на себя дверь. В лицо дохнуло теплым паром, будто он в баню попал или в прачечную. От яркого света Николаев прищурился.
— Добрый вечер!— громко, весело сказал он и услышал несколько растерянный и удивленный ответ:
— Добрый вечер...
Незнакомая молодая женщина в байковом халате с кастрюлей в руках стояла возле цинковой ванны. А рядом с ней широкоплечий парень в ковбойке держал голого малыша.
— Извините,— пробормотал Николаев,—А вы... давно здесь живете?.
— Не-ет, третий день всего,— с легкой тревогой ответила женщина.— А что?
— Да ничего, соседями будем,— непринужденно сказал Николаев.
— Проходите, садитесь,— молодая женщина поставила кастрюлю прямо на пол, вытерла руки о халат, намереваясь, видимо, отложить купание и накрывать стол.
— Нет, нет, не беспокойтесь,— придержал ее Николаев.— Я зашел на минутку.
Молодая хозяйка все-таки решила объяснить, почему ей нежданно-негаданно повезло с жильем.
— Это нам Соня Соколова уступила свою квартиру. Захожу я как-то в магазин к ней с ребеночком на руках, а она меня спрашивает: «Сынок?», Да, говорю, сынок, за манкой пришли. «А где живешь?» В общежитии, говорю. «И муж есть?» Конечно, говорю, а как же иначе. «Хочешь квартиру получить?» Конечно, а кто не хочет. Я даже не поверила. Но она так шустро все оформила!—Женщина спохватилась, уточнила:—Но все честь честью, по закону.
— Что ж, это хорошо... Поздравляю с новосельем,— сказал Николаев.
— А Соня в Россию уехала. Дня три назад. Расстроенная была, печальная...— Молодая женщина изобразила на лице сочувствие. – И адреса не оставила. А мы ей уж так благодарны, так благодарны!
– Пожелаем ей успеха, она хороший человек, – сказал Николаев. – Поздравляю вас с новосельем и желаю всей семье счастья.
Он ушел, осуждая себя. Сомневался, колебался, все чего-то боялся. Как это все ничтожно по сравнению с ее прямотой и решительностью! Хотя с другой стороны, выдержка его помогла обоим.
Но что странно — теперь ему показалось, Соня Соколова увезла с собой какую-то важную частицу его душевной жизни.
Как там дела у Грачева? Надо бы позвонить.
«Разрывом устраняется обман»,— сказал ему как-то Леонид Петрович (а Николаев тогда грешным делом подумал, а каким разрывом устраняется обман Ткача?..)
Обман устраняется, допустим... А любовь?
32
Грачеву не спалось. Он сидел в одиночестве на кухне в доме медиков и курил. Бросив окурок в таз возле плиты, он вставал, делал три шага к окну, затем поворачивал к двери, затем снова к окну и машинально брал следующую папиросу. Выбив мундштук о коробку, чиркал спичкой и после первой затяжки сознавал: кажется, опять закурил. И заглядывал в коробку, считал, сколько еще осталось, хватит ли до утра?
Трудно сказать, что его сейчас тревожило. В общем, конечно, больница, в общем и целом, а если сказать конкретней...
Нет, конкретней лучше не говорить.
Беспокоил, разумеется, послеоперационный больной. Не поднялась ли температура, как поведет себя шов... Он потерял много крови. Может быть, ввести физраствор подкожно?..
Грачев оделся, вышел на улицу. Перед самой больницей остановился: а вдруг Ирина в палате, возле Хлынова? Какова будет картина, брошенный муж явился подсматривать?..
Женское сердце жалостливо, Ирина может зайти в палату к послеоперационному, приободрить, утешить, ничего в том нет предосудительного. «Совсем нет, прямо-таки ничегошеньки нет предосудительного»,— подумал он язвительно.
Почему врач, настоящий врач, исцелитель, каковым он себя считает, не может попросить женщину утешить больного после операции?
Может, но почему-то не попросил.
Ах, эта женщина — его бывшая жена, и в нем заговорил инстинкт собственника. Вон каков ты, оказывается, настоящий врач, исцелитель. Да еще подглядывать пришел, сторожить!..
Грачев повернул обратно. Прошел шагов пятьдесят, остановился.
— Черт знает что такое!— проговорил он вслух.— Куда все подевалось — уверенность, спокойствие, хладнокровие? Для чего горожу-нагораживаю? Весь вечер раздуваю в себе идиотские подозрения. Зайду, узнаю, как его самочувствие, и пойду домой, спать.
Он всегда так делал, после любой операции. Нет причины нарушать традиции. Грачев пошел к больнице снова, издали нацелившись взглядом на окно изолятора. Оно светилось розовым светом и наполовину было задернуто марлевой занавеской. Он смотрел неотрывно, ждал, что там вот-вот промелькнет ее тень. Не дождался...
У входа он снова остановился в нерешительности. Что делать, если Хлынова не окажется в палате, если он... в изоляторе?
А ничего не делать. Попросить сестру, чтобы она нашла больного и уложила его в постель. И не просто сестру, а Женю, которая все знает.
Бог ты мой, а кто тут всего не знает!..
Никого он просить не будет, а зайдет сам в палату, как делал это всегда, и если убедится, что больного нет на месте, обратится за помощью к сестре. И даже не за помощью, а просто напомнит ей о больничном режиме.
Она приведет больного, водворит его, так сказать, на место, и Грачев спокойно — спокойненько!— скажет, что во избежание осложнений сейчас ему необходим максимальный покой, постельный строгий режим. А блага жизни он может наверстать потом. И отсутствие руки в данном случае не помешает.
«Все-таки ты сволочь, Грачев»,— сказал он себе.
В ординаторской он снял пальто, повесил его на вешалку, взял халат и решительными рывками натянул его.
Тишина в больнице, покой...
Он вошел в темную палату, оставив дверь приоткрытой, чтобы проходил сюда свет из коридора. Хлынов спал, дышал тяжело, хрипло, как сильно уставший за день человек. Толсто забинтованная культя покоилась на белой широкой лангете.
Грачев тихо вышел, тихо прикрыл за собой дверь. Постоял в коридоре, прислушался неизвестно к чему, может быть, к самому себе. В дальнем углу едва заметно голубела дверь изолятора...
В процедурной, склонившись на столик, дремала Женя, похожая на белую птицу, спрятавшую голову под крыло. На звук двери она подняла сонное личико, с усилием открыла глаза.
— Ах, это вы! А я тут сплю...
Нечего ей пугаться и оправдываться не надо, измоталась за день, устала.
— Все в порядке, Женя? Как послеоперационный?
— Спит. Пусть поспит, двое суток подряд мучился,— она пожалела Хлынова, как всякого другого больного, не подозревая о состоянии Грачева.— А вы отдыхайте, Леонид Петрович. Я на страже.— Женя сонно улыбнулась.— Я всегда чувствую, когда все в порядке, а когда что-нибудь случится.
«Милое дитя»,— подумал Грачев и попросил:
— Пошлете за мной, Женя, если что... Кровотечение вдруг и так далее.
Она пошлет за ним, все это само собой разумелось, можно было и не говорить, но он сказал эту пустую просьбу и тем самым отрезал себе путь в больницу, чувствуя в то же время, что не сразу отсюда уйдет, а если и уйдет все-таки, то вернется. В эту же ночь...
И все-таки он погнал себя домой и не оглядывался больше на окно изолятора.
Снова сидел на кухне, курил, не в силах избавиться от тревожного ожидания неизвестно чего.
Если бы он не застал Хлынова в палате, или застал бы его не одного, возможно, стало бы спокойнее.
Тогда бы не пришлось Грачеву отвечать самому себе на вопросы. А их немало. Почему она поселилась в больнице, а не ушла к Хлынову сразу? Почему так жестоко отказалась дать кровь сначала? Если, допустим, она знала, что крови других доноров вполне достаточно для операции, то к чему было заводить этот скользкий, мягко говоря, разговор? Возможно, не хотела тревожить хирурга, зная, что его волнение может отрицательно сказаться на операции.
«Но за кого же она меня принимает, в таком случае? И не слишком ли она самонадеянна, если считает, что у меня от ее того или иного поступка задрожат руки, и я не смогу перевязать сосуд?..»
Угасало пламя в печи, вот оно, собрав последние силы, накалилось еще, покраснело и стало долизывать сереющие шлаковые угли. Слышней стал прерывистый вой в трубе, ощутимее одиночество.
Сашка спит, Женя на дежурстве, в доме пусто...
В сущности, она сегодня отреклась от Хлынова. Во всяком случае, попыталась. Подлая попытка, если посмотреть со стороны. Но она бросила Грачеву свое отречение, как бросают шканцы на пристани — придержи меня, удержи, иначе унесет.
Может быть, еще не все забыто, не все поругано и растоптано и именно сегодня, сейчас наступил, как говорят, решающий момент?
Грачев вылил остатки холодного чая в стакан, приподнял его, пригляделся: в жидком настое мелкой мошкой забегали чаинки, слепо преследуя друг друга, сталкиваясь и снова расходясь и сталкиваясь, пока по одной медленно не опустились на дно...
Так тоскливо может выть труба только в его доме, больше нигде во вселенной. Он постоял в бездумье, в трансе, прислушиваясь к этому вою, наполняясь им до краев, затем накинул полушубок и вышел на улицу.
Было четыре часа, уже утро нового дня. Темные дома посветлели, поседели от инея и казались вымершими. На столбе возле райкома светилась лампочка. Она раскачивалась, и метель курилась в ее свете и тоже раскачивалась белым дымом.
Грачев одиноко постоял, глядя на больничные окна. Ярко светилась только процедурная.
Но светилось еще и окно изолятора. «А она-то почему не спит?»
Спотыкаясь о сугробы, Грачев обошел больницу кругом.
«Зачем брожу, чего жду?..» И продолжал идти в предчувствии какой-то решимости. «Не уйду, пока не дождусь».
Он брел и брел, увидел цепь размазанных следов перед собой и не сразу сообразил, что это он волочил валенки вокруг больницы. Теперь он пойдет ближе, сделает меньший круг, как бы сжимая ее в кольцо.
Остановился напротив узкого оконца. Он не хотел подсматривать, совсем не думал об этом, просто хотя бы постоять рядом неизвестно сколько, просто так, безмолвным истуканом.
Легкий снег бесшумно покрывал валенки все выше и выше. Грачев поднял взгляд на хилый переплет оконца и прямо против себя увидел ее бледное немое лицо в искристом кружеве морозных узоров.
33
После ухода Леонида Петровича Жене уже было не до сна, ее охватила тревога. Хирург всегда заходил сюда после операции, но сегодня он был какой-то отрешенный, сам не свой. Похоже, он на что-то решился.
Женя взяла журнал для заказов в аптеку на завтра и села выписывать рецепты. «Наверное, он решил поговорить с Ириной, но ему трудно, мешает гордость». Женя не могла сосредоточиться, забыла, в какой дозировке у них аспирин в аптеке, по ноль-три или по ноль-пять.
«Уточню утром у аптекарши и проставлю дозу...»
Леонид Петрович не может заговорить с Ириной, но почему бы Жене самой не заговорить с ней? Ей же не трудно, и гордость ей не мешает. Как только Ирина встанет, Женя поговорит с ней начистоту, хватит играть в молчанку, к добру все это не приведет.
«А может быть, она и сейчас не спит?» Захватив на всякий случай рецептурный журнал и авторучку, Женя пошла в дальний конец коридора. Дверь изолятора была слегка приоткрыта, светилась щелка. «Для кого?— подумала Женя.— Да ни для кого!— тут же решила она.— Для меня!» Она тихонько постучала, легонько толкнула дверь.
— Извините, Ирина Михайловна, вы не спите?
Ирина гладила на тумбочке платье, ответила холодно:
— Как видишь.
«Где она утюг взяла? С собой принесла?»
— Сколько вам надо физиологического? На завтра?— Женя выставила вперед рецептурный журнал, как свидетельство ее делового визита.
— Пока хватит. Спасибо за внимание.
— Не стоит, Ирина Михайловна. Просто аптекарша попросила меня сдавать рецепты как можно раньше,— скромно, вежливо проговорила Женя, как будто между ними никакой черной кошки не пробегало.
Наступило молчание. Ирина не спеша, старательно утюжила свое платье.
Нет, просто так Женя отсюда не уйдет.
— Ваше любимое?— спросила она, кивая на платье.
— Да... Уже с дырками... – И снова молчание.
— Ирина Михайловна, вы меня извините, но... как вы будете жить дальше?
— Ты хочешь сказать, где?
— Нет... С кем?
Ирина отставила утюг, аккуратно развесила платье на спинке койки, и хотя оно сразу легло гладко, она долго, тщательно его расправляла.
— А если — ни с кем?— сказала она, наконец.— Одна? Ты пришла мне помочь сделать выбор?
— В общем — да,— отважилась Женя.
— Тебя кто-то послал, попросил?
— Нет, я сама,— Женя подумала и вздохнула.— И сама, и не сама. Кто-то все время посылает меня, толкает, Ирина Михайловна, честное слово, поверьте мне. Я больше не могу в стороне оставаться. Это ведь и моя беда, наша беда. Сергей под трактор, а там Леонид Петрович, Сашка...
— Ох, Женечка!..— вырвалось у Ирины со стоном.— Но что мне делать, что-о?
— Главное, он вас любит. ...
— Кто?
— «Кто-о»,— повторила Женя с укоризной.— У него такая тоска в глазах, такая боль, я просто не выдерживаю. «Не надо, говорю, дорогой, родной Леонид Петрович!»
— А он?
— А что он?... Только погладит меня по голове, неощутимо так, просто мимо рукой проведет и — шепотом: «Спасибо». А мне чудится «спаси-ите». Я уже больше не могу, Ирина Михайловна, у меня сердце разрывается. А вы... а вам все равно.
Ирина покачала головой.
— Может быть, это жестоко, Женя, даже бесчеловечно, но... я рада, что так все произошло. Я знаю, ты меня осудишь, да и все осудят, но я поняла на свои веки вечные, что люблю только его, Леню, и никого в жизни не любила и больше не полюблю!..— Ирина с тревогой оглянулась на окно.— Ты слышишь?
— Что-о?
— Под окном.
Женя прислушалась, поддаваясь тревоге, но ничего не расслышала.
— Это вам показалось, Ирина Михайловна.
— Нет, кто-то ходит... Вокруг больницы, под моим окном. Снег за стеной хруп-хруп... Женечка, дорогая, родная, я, наверное, с ума сойду, что мне делать?!— вскричала Ирина.
Женя бросилась к ней, взяла ее за плечи, пытаясь ее защитить от неведомого отчаяния и сама пугаясь его.
— Я знаю — что, Ирина Михайловна, знаю! Только вы послушайте моего совета, очень прошу, хотя бы один раз в жизни послушайтесь, исполните мою просьбу!
— Ох, Женечка, слушаю, слушаю, никого у меня больше не осталось, кроме тебя...— Ирина готова была разрыдаться, совсем потеряла самообладание. Видно, нелегко дались ей эти дни, житье в изоляторе.
— Сейчас вы пойдете домой,— Женя гладила ее плечи обеими руками, словно стараясь этим жестом подкрепить свои слова.— И станете перед ним вот так.— Женя опустилась перед Ириной на одно колено, умоляюще глядя на нее снизу вверх.— Или даже вот так!— Она опустилась на оба колена.— И скажете ему всего два слова: «Прости меня».
Ирина отстранилась, видно было, она не сможет этого сделать.
— Но вы ничего не успеете сказать, Ирина Михайловна! Вы не успеете даже на одно колено опуститься, как он вас сразу подхватит, сразу поднимет, Ирина Михайловна, родная, ведь вы же его знаете, разве он позволит? Поднимет вас, обнимет — и всё. Вы мне верите?
— Ох, не знаю, Женечка, не знаю...
— Идите, умоляю вас, идите!— Женя шагнула к вешалке, сняла пальто Ирины, хотела одеть ее, как маленькую, но Ирина слабым жестом остановила ее.
— Не могу. Ноги не идут...— она подошла к окну, приникла лицом к стеклу, тихо ахнула:— Леня!..
И сорвалась, побежала на улицу, как сумасшедшая, без пальто, без платка, в одной кофте.
Женя опустилась на койку, положила пальто на колени. «Как я устала, боже мой». И заплакала.
34
Сергей проснулся под утро и не сразу понял, где находится. Заныла рука, и он сразу вспомнил трактор и лог, белую дорогу, долгую и мучительную, больницу и общее смятение, бледного, небывало растерянного Курмана. Прежде всего, как бы первым слоем сознания, он почувствовал свою вину перед всеми, смутную — огорчил, заставил переживать, тревожиться. Потом подумал о себе, повернул голову, посмотрел на култышку, толсто укутанную бинтами, и представил, как теперь будет надевать рубашку и заправлять пустой рукав за ремень. Во время войны, звеня медалями, ходил у них по деревне однорукий председатель колхоза, просунув плоский рукав под широкий солдатский ремень. Он был громкоголосый, властный, и мальчишки подражали ему — прятали голую руку под рубашку, пустой рукав втягивали под ремешок и свободной рукой хватались за деревянную саблю...
Заходил кто-нибудь в палату?.. Кто-нибудь, конечно, заходил.
А она? На тумбочке рядом горой лежали передачи. Сергей начал по одному складывать себе на грудь большие и малые свертки и разворачивать их, пытаясь угадать, который же от Ирины. Может быть, там и записка. Свертки пахли бензином, соляркой, повсеместным запахом целины, совсем незаметным на работе и таким острым здесь, в больничной палате. И вот последний сверток, в самом низу (значит, принесен раньше всех), самый большой, в хрустящей бумаге, перекрещенный бинтом... Сергей поднес его к лицу и, не развертывая, только коснувшись обертки носом, понял – от нее! Буйно заколотилось сердце.
«Тьфу, телок, чего испугался!»— пробормотал он и опустил сверток на грудь, поглаживая его, как котенка, здоровой рукой.
Она приходила, когда он спал. Теперь зайдет днем и, если начнет утешать, он только рассмеется в ответ. Одной рукой можно мир перевернуть, даже без рычага Архимеда. Было бы ради кого! Кстати, кто-то вчера сказал, Курман или, кажется, Николаев, что Сергея вместе с другими наградили орденом за уборку.
Пройдет неделя, ну от силы две, он выпишется и заберет Ирину. Махнут они куда-нибудь в дальние края, в Сибирь, на Ангару, где самая разудалая жизнь. Только теперь, когда они будут уже вдвоем, удальства бы надо поменьше. Он будет жить с ней осмотрительно и спокойно.
Она пришла сюда первой и еще придет, и он скажет ей обо всем прямо, он получил теперь такое право, как ему думалось. Она пожертвовала многим, это ясно, а он — ничем. Теперь вот и он утратил... кое-что. На всю жизнь, между прочим. Они, можно сказать, поравнялись в своих утратах, хотя и по-разному.
«Хирург — все-таки человек, больше всех волновался. Достойный уважения мужик»,— думал Сергей, глядя на белесое окно с темной крестовиной рамы.
Скоро рассвет, новый день новой жизни. Который час? Его золотые часы, именная награда за прошлогоднюю уборочную, тикали на тумбочке. Теперь придется носить их на правой руке... Сергей взял часы, поднес к глазам — скоро четыре.
Она еще спит, конечно, устала за день, тоже ведь волновалась. Не заходит к нему, чтобы не докучать пострадавшему своим присутствием, разговором. Добрый сон лучше всякого лекарства, кто этого не знает. «Не мешало бы еще вздремнуть». Однако сон не шел, мешала рука, ныла, и что странно, болели пальцы отрезанные, ощущался каждый — мизинец, большой, указательный,— они шевелились, чувствовали, жили, ощущался локоть, и никак не верилось, что их уже нет, осталась одна культя.
«Ничего, проживем и без руки. Тем более, без левой. Поменьше буду налево работать. А мог бы вообще дуба дать. Не будь ножа... Где он, кстати? Надо бы его сохранить».
Кто-то мягко, легко прошел по коридору, и Сергей притаился. Нет, не сюда, мимо. Наверное, сестра понесла уже свои калики-моргалики, скоро зайдет сюда.
Боль в руке становилась сильнее, кость ныла, как больной зуб. Неуемно шевелились несуществующие пальцы, ощущался голый локоть, хотелось его прикрыть одеялом, согреть.
Лучше бы она сейчас зашла, а не днем, когда тут будет полно народу. Да и хирург будет маячить. В такой обстановке никакого разговора у них не получится.
«А может быть, мне самому пойти к ней? Прямо сейчас?»
Нет, пожалуй, не стоит, ей это не понравится. Надо быть выдержанным, он помнит, она упрекала его за грубость. Потом он ей скажет, что хотел пойти, но сдержался, проявил силу воли, это ей должно понравиться.
В полной тишине и покое кто-то вдруг пробежал по коридору гулким бегом, торопливо, будто спасаясь от несчастья. Хлопнула уличная дверь.
Что там еще случилось? Что за ералаш в тихой заводи? Сергей прислушался, но стояла тишина, только слабо ворошился за стеной утихающий ветер.
«Кто там бегает? Куда так рано!» А может быть, не надо ему ждать прихода Ирины. Она гордая, у нее самолюбие, да к тому же она помнит, – если Сергей без руки добрался до полевого стана, то до нее-то за несколько метров, да по теплому коридору уж как-нибудь доберется. Чёрт побери, да он явится к ней с того света, лишь бы ждала!
Сергей приподнялся и застонал от боли. Пришлось снова лечь, подождать, пока утихнет боль. Даже во время операции так не саднило, не ломило в кости. Отлежавшись, он осторожно здоровой рукой приподнял культю вместе с лангетой, медленно поднялся, и толкнул ногой дверь.
В узком коридоре было чисто и пусто, маленькая лампочка под потолком догорала, как свеча, желтым убывающим светом. Он пошел в конец коридора. С каждым шагом боль отдавала от руки до затылка. Возле изолятора Сергей облизнул сухие губы, поддержал лангету коленом, чтобы свободной пятерней расчесать жесткие волосы, и тихонько поскребся в дверь.
В ответ ни звука. Он постучал, затаив дыхание, облизывая сухие губы. Молчание. Сергей легонько навалился на дверь, тихо вошел и прикрыл дверь спиной.
— Ирина,— позвал он глухо.— Извини, ты не спишь?
Отныне он всегда будет с ней вежливым, послушным, ласковым. Она еще не знает, какой он на самом деле.
Привыкнув к темноте, Сергей увидел – комната пуста. Он подошел к койке, опустился на одно колено и положил остаток руки на постель, смятую телом Ирины. Подушка слабо пахла ее духами, ее волосами. На спинке в изголовье он увидел платье, легонько потянул его к себе и машинально прижал к лицу легкую прохладную ткань. Он водил шелком по своим щекам, по горячему лбу и целовал платье, стоя на одном колене.
Долго не шевелился, ни о чем не думал, опустошенный и разоренный.
Ветер утих, в окно светила луна, мир был спокоен. Кончилась, наконец метель, полная утрат, и отрезанная рука стала в ней, наверное, не самой большой утратой.
Вспомнился Владивосток. Нищий на портовой улице, на набережной, сидит и тычет в прохожего поднятой вверх культей, а темный рубец на ней подергивается, как студень...
Сергей ухватил платье зубами и злобно рванул его. Хотелось завыть по-волчьи. Лучше бы он погиб там, в логу, и его повезли бы не в больницу, а хоронить.
Он закрыл глаза и увидел себя мертвого, услышал, как, тяжело ступая и сняв шапки, друзья несут его, глядя под ноги. За поселком бьют землю ломами и кирками, роя могилу, и мерзлая земля летит хрустальными брызгами. Потом на седых комьях оставили бы гранитный камень.
А весной побегут картавые ручейки, заколосится степь, и новые рекорды поставят смышленые парни. Они тоже будут спать на загонке и на зорьке встречаться с любимой. Только встречи у них будут счастливее. Пройдут годы, и в новом Камышном старики станут рассказывать о времени, когда здесь была глухая глубинка, и всё становилось подвигом – и работа, и праздник, и сон, и смерть.
И остался бы он один-одинешенек в тихом поле, в чистом поле на степном просторе.
Сергей стиснул зубы, и в глазах поплыли круги, зеленые, желтые, красные... От койки он поднялся, как из гроба.
*
Женя сняла крышку стерилизатора, пар бесшумным вулканом взметнулся вверх. Подцепив сетчатое донышко со шприцами и иглами, она подняла его и поставила остудить. Пошел уже пятый час, пора сделать пенициллин больному с воспалением легких.
Что там творится сейчас, что происходит в доме медиков, о чем они говорят? Только бы Ирина не вернулась обратно...
Женя пошла в палату, сделала больному укол, а когда вернулась в процедурную, увидела Хлынова. Он сидел возле ее столика и держал перед собой больную руку.
— Почему ты не спишь?— вскрикнула Женя испуганно.— Кто тебе разрешил ходить?
Он молчал отрешенно, будто не слышал.
— В больнице свои порядки, Сергей. Без разрешения врача нельзя ходить.
— Нельзя ходить, нельзя блудить без разрешения,— наконец отозвался Сергей.— Дай спирту!
— Спирту нет,— торопливо заверила Женя.— Весь израсходовали... Ну, а как твоя рука?
Сергей как будто дремал и сквозь дремоту ответил:
— Скоро вырастет новая.
— Не больно?
Он скривился, отвернулся от Жени, хотел сплюнуть, но увидел, что некуда, и раздумал.
Женя стала ненужно перебирать медикаменты в шкафу, лишь бы не сидеть перед тягостно молчащим Сергеем. А он и не собирался уходить, сидел, молчал и, наверное, обвинял Женю, догадывался о ее роли.
– В изоляторе жила, изолирована от общества,— сквозь зубы проговорил Сергей.— Заразная. Чем она заражает? Бедой?
— Не надо так, Сергей,— попросила Женя.
— «Не надо...» Уже и с тобой поговорить нельзя.
— Можно, Сережа, можно, только в следующий раз, хорошо? А сейчас тебе нужно отдохнуть. После тяжелой операции требуется покой.
— Я не покойник. Покой да покой!.. Платье свое развесила, а сама ушла,— будто сам с собой заговорил Сергей.— Пришел я к старику: «Мит-рофан Семеныч, дай свой газик, в Кустанай надо».— «Чого ты там нэ видав?»—«Подарок хочу сделать ко дню рождения».— «Ото ж, кому?» Не говорю, молчу. «Я вам квартиру дам, обстановку всю, на свадьбу прийду. Кому?» Я, как дурак, сказал. Он меня выгнал. «Шоб твоей ноги не було с таким вопросом!» А я его газик угнал. И привез ей это самое платье.
— Ты молодец, Сергей, но...
— «Шоб твоей ноги не було...»— продолжал он говорить сам с собой.— Почему ноги? А не руки? Ошибся старик мал-мал.
Женя чувствовала, его не остановить сейчас, он хочет ясности и добьется ее любой ценой. И никто ему не поможет, кроме нее, Жени. Не помогут узнать правду, пощадят его, пожалеют. Из ложного сострадания.
Но как сказать ему такую правду, ведь не выговоришь!..
— Сергей, прошу тебя, сядь поближе к столику, тебе будет удобнее.
Он послушно пересел, не подняв всклокоченной головы. Скулы его прерывисто подергивались. Женя осторожно, мягко пристроила его забинтованную руку на столике. Сергей протяжно, через нос вздохнул. Женя тоже вздохнула и стала рядом с ним, скрестив руки на груди, как много пережившая женщина.
— Сергей, ты мужественный... А мужество — самый надежный щит перед любыми ударами судьбы. Все тебя знают таким — несгибаемым. Только ты не страдай, не страдай так сильно.
— Ты тоже поменьше,— пробормотал Сергей.— Сердце у тебя доброе... К нему ушла?
Женя не смогла ответить, не смогла даже кивнуть. Теперь ей казалось, что она и перед ним виновата.
— Сергей, ты сильный, ты неглупый человек. Ты сам все понимаешь. У тебя сейчас очень важный период в жизни...
Она не находила слов, лезли все такие беспомощные, книжные слова, одно глупее другого.
— Возьми себя в руки, Сергей!— Она прикусила губу, так некстати о руках!—Ты найдешь себе верную подругу в жизни, Сергей, у тебя будут жена, дети, они очень тебя полюбят. Ты мне веришь?
— Эх, Женечка, верю, куда денешься,— смилостивился он.— Всё понимаю, Женечка, всё.— Он осторожно задубевшими пальцами потрогал свои бинты.
— Больно, да?
— Пройдет. Сердце что-то болит... Не по ней, так просто.
— Я сейчас валерьянки дам, тебе надо успокоиться.
Он брезгливо поморщился. Она налила ему все-таки валерьянки, Сергей выпил, осторожно поднялся. Женя легонько, обеими руками коснулась его бинтов, желая помочь, но он отстранился.
— Оставь!
Приподнял руку и, кособочась, вышел из процедурной.
...Почему он, Сергей, во всей этой кутерьме должен оставаться один? Почему ей, как ни крути, меньше других жаль Сергея?
Потому что он — сильный, всё вынесет. На таких мир держится.
Не родись сильным, не будет тебе сострадания, один будешь пить чашу жизни. «Но ведь он не один, у него друзья, Курман прежде всего, у него слава...»
И все равно один. А другие еще и обвиняют его — семью разладить пытался, нарушитель устоев, агрессор, можно сказать. Не лезь, куда не положено. У них семья, законный брак, а у тебя что?