Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Он попал в самую середину! — вступился я за отца.

— Что ж, неплохой выстрел, — снисходительно ответил дядя. — Но у летящей куропатки мало общего с дверью уборной… Теперь попробуем дробь номер четыре, номер пять и номер семь.

Они выстрелили еще по три раза, причем каждый выстрел неизменно сопровождался осмотром и замечаниями дяди.

Наконец он объявил:

— Напоследок мы дадим два выстрела крупной дробью. Держите приклад покрепче, Жозеф: я вложил полуторный заряд пороха. А дам попрошу заткнуть уши, потому что вы услышите удар грома!

Оба выстрелили одновременно; грохот был оглушительный, и дверь сильно затряслась.

Они подошли к мишени, улыбаясь, довольные собой.

— Дядечка, — спросил я, — а так можно убить кабана?

— Конечно! — воскликнул он. — Но при одном условии: попасть… под левую лопатку!

— Правильно!

Он сорвал обе газеты, и я увидел штук двадцать маленьких свинцовых шариков, которые впились в дверь.

— Толстое дерево, — сказал дядя. — Дробью его не прошибешь! Будь у нас пули…

Но пуль у них, к счастью, не было, потому что из-за расстрелянной двери мы услышали слабый голос. Голос робко спрашивал:

— А теперь мне можно выйти? Это была наша «горничная».



***



Близился день «открытия охоты», и в доме ни о чем другом не говорили.

После целой серии рассказов о своих подвигах дядя Жюль приступил к объяснениям и наглядному обучению. В четыре часа, после дневного отдыха, он говорил:

— Сейчас, Жозеф, я проанализирую перед вами «выстрел короля», а он для охотника и «царь-выстрел». Итак, слушайте внимательно… Вы спрятались за забором, и ваш пес кружит по винограднику. Если пес дельный, он выгонит куропаток прямо на вас. Тогда вы отступите на шаг, но пока не прикладывайтесь, иначе дичь увидит ружье и успеет улизнуть. А едва птица попадет в поле моего зрения, я прикладываюсь и целюсь. Но в ту самую минуту, как вы стреляете, вы резко вскидываете дуло этак на сантиметров десять вверх, продолжая нажимать на курок, и опускаете голову пониже, втягиваете ее в плечи.

— Зачем? — спросил отец.

— Затем, что если вы бьете точно, то вам может прямо в лицо шмякнуться птица весом в кило, летящая со скоростью шестидесяти километров в час… Теперь перейдем к делу. Марсель, принеси мое ружье.

Я бегом бежал в столовую, а оттуда шел медленно, с благоговением неся драгоценное оружие.

Дядя сначала всегда открывал затвор, проверяя, не заряжено ли ружье. Затем он занимал позицию за садовой оградой. Отец, Поль и я становились полукругом подле. Насупив брови, согнувшись в три погибели и насторожившись, дядя Жюль старался увидеть сквозь листву не бесплодную каменистую тропу, а отливающие золотом виноградники Руссильона. И вдруг он дважды тявкал по-собачьи, визгливо, отрывисто. Затем, сложив пухлые губы в трубочку, пронзительно свистел, подражая шуму крыльев летящей стаи. После чего отступал на шаг и, не поднимая головы над забором, пристально всматривался в небо. Потом он быстро прикладывался, щелкая курком, и кричал: «Трах! Трах!» Все четверо мы судорожно втягивали голову в плечи и замирали, зажмурившись, готовые принять удар «птицы весом в кило, летящей со скоростью шестидесяти километров в час».

Нас выводил из оцепенения дядин крик: «Бух, бух!» Это означало, что две куропатки упали за нами. С минуту он искал их глазами, потом подбирал одну за другой, ибо во время этого наглядного обучения дядя Жюль бил дичь только «дуплетом». Наконец, свистнув собаку, он шел обратно поступью утомленного охотника, чтобы посидеть в холодке. Отец задумчиво говорил:

— Как видно, это не очень легко!

— И для этого требуется тренировка! Признаться, я никогда не слышал, чтобы новичку это удавалось с первого раза… Но если у вас есть способности, а это мне еще неизвестно, то вполне возможно, что в будущем году… Ну-ка попробуйте сейчас.

Отец послушно брал ружье и точно воспроизводил пантомиму дяди Жюля.

Иногда по утрам отец уводил меня с собой на дорогу, к долине Рапон, которую окаймляет живая изгородь. Там, потихоньку от всех, мы репетировали «выстрел короля». Я играл роль куропатки и в момент своего взлета изо всех сил швырял камень через изгородь, а отец, стремительно приложившись, пытался в него попасть.

Кроме того, когда мы били «кроликов», я, незаметно для отца, бросал в траву старый, покрытый плесенью шар, единственный, оставшийся от чьих-то кеглей, который я нашел в саду.

А иногда отец приказывал мне спрятаться в кустах и закрыть глаза. Я ждал там, навострив уши и прислушиваясь к малейшему шороху. И вдруг отец клал руку мне на плечо и спрашивал:

— Ну, слышал, как я подходил?

В этой подготовке к «открытию охоты» отец проявлял такое усердие и смирение, такую дотошность, что я впервые в жизни усомнился в его всемогуществе, и моя тревога только возрастала.



***



Наконец взошла заря, возвестившая канун великого дня.

Сначала они примерили свое охотничье облачение. Папа купил себе синий картуз — по-моему, просто изумительный, — коричневые краги и высокие башмаки на веревочной подошве. Дядя Жюль надел берет, сапоги со шнуровкой спереди и совершенно особенного покроя куртку, о которой мне придется сказать несколько слов, потому что была она весьма примечательная.

Увидев ее впервые, мама заявила:

— Это не куртка, а сплошные карманы!

Действительно, карманы были даже на спине. Позднее я заметил, что этот большой плюс имел свои минусы.

Когда дядя хотел найти что-нибудь у себя в кармане он сначала прощупывал сукно, потом подкладку, потом и то и другое вместе, чтобы засечь координаты разыскиваемой вещи. Самое трудное было выяснить, каким путем до нее добраться.

Вот и случилось однажды, что забытый в этом лабиринте маленький дрозд дал о себе знать через две недели отчаянным зловонием. Его местонахождение нетрудно было установить — помогли чуткий нос тети Розы и унылый желтый клювик, который проткнул подкладку. Тогда дядя обследовал все карманы, что дало возможность обнаружить кроличье ухо, желе из раздавленных улиток и старую зубочистку, которую Жюль тут же загнал себе под ноготь. Чтобы извлечь дохлого дрозда, понадобились ножницы.

Однако в день, когда дядя Жюль обновил свою куртку, она произвела сильное впечатление, а обилие карманов сулило богатую добычу.

Обряд одевания — конечно, перед зеркалом — тянулся довольно долго, и охотники, видимо, себе понравились. Но жены тут же их раздели, чтобы покрепче пришить пуговицы на одежде, хотя мужья еще на себя не нагляделись.

Ружья снова смазали и протерли, и мне выпала честь уложить патроны в патронташи.

Затем отец и дядя принялись с лупой в руке изучать подробную карту местности.

— Мы обойдем дом и поднимемся на холмы,-говорил дядя, — до Редунеу; он вот где (дядя Жюль воткнул в карту булавку с черной головкой); до этого места мы ничего особенного не встретим, разве что черных или певчих дроздов.

— Это тоже очень интересно, — заметил отец.

— Мелочь! — ответил дядя. — Наша дичь — не будем обольщаться, — конечно, не королевская, но уж во всяком случае обычная куропатка, кролик и заяц. Думаю, что найдем это в Эскаупре — так по крайней мере говорил Мон де Парпайон. Значит, в Редунеу мы спустимся на Эскаупре, затем пойдем вверх до подножия Тауме, который мы обогнем справа, чтобы добраться до Шелковичного источника. Там мы позавтракаем примерно в половине первого. Далее…

Но что следовало далее, я не слышал: я обдумывал свой план. Мне необходимо было поставить вопрос ясно и добиться подтверждения того, в чем я был уверен, хотя уверенность моя несколько поколебалась: окружающие меня не обнадеживали.

О костюме для меня не упоминалось. Они, верно, думали, что для охотничьей собаки сойдет и то, в чем я хожу всегда.

Как— то утром я сказал нашей «горничной», что жду не дождусь «открытия охоты». А эта дрянь рассмеялась и ответила:

— Как же! Возьмут они тебя на охоту!

Мало ли что сболтнет этакая дура! Я даже пожалел, что заговорил с нею. Но меня тревожило другое: отец как будто чем-то смущен и несколько раз ни с того ни с сего говорил за столом, что долгий сон необходим всем детям без исключения и что будить их в четыре часа утра очень вредно для здоровья. Дядя поддакивал ему и даже приводил в пример разных мальчиков, которые стали рахитиками или чахоточными, оттого что их каждый день слишком рано поднимали.

Казалось бы, цель этих разговоров — подготовить Поля к тому, что его не возьмут на охоту. Но у меня остался пренеприятный осадок и в душу закралось тягостное сомнение. Я собрал все свое мужество.

Прежде всего надо было удалить Поля.

Я дал ему сачок для бабочек и сообщил, что видел сейчас в глубине сада раненого колибри, которого легко поймать. Поля очень взволновала эта новость.

— Идем скорее туда! — сказал он.

Я ответил, что не могу с ним пойти, меня заставляют мыться в ванне, да еще с мылом. Я надеялся, что он посочувствует мне и испугается, как бы и его не подвергли такой же пытке. Мой расчет оправдался: стремясь к колибри и спасаясь от ванны, он выхватил у меня сачок и исчез в кустах дрока.

Я вернулся в дом в ту минуту, когда дядя Жюль, складывая карту, говорил:

— Пройти отсюда двенадцать километров до холмов не так уж трудно, но все же это порядочный конец.

Я храбро сказал:

— Завтрак понесу я.

— Какой завтрак?

— Наш. Возьму две сумки и понесу завтрак.

— Но куда? — спросил отец.

Вопрос этот меня сразил: отец явно притворялся, что не понимает. Я решил идти напропалую.

— На охоту, — выпалил я и продолжал дальше без передышки: — Ружья у меня нет значит я понесу завтрак это же ясно вам он будет мешать и потом если вы его положите в ягдташ вам некуда будет девать дичь и потом я хожу тихо-тихо я изучил все про краснокожих и умею подкрадываться как команч и доказывается это тем что я всегда ловлю сколько хочу цикад и что я далеко вижу и один раз ведь это я показал вам ястреба да и то вы его не сразу увидели а потом у вас же нет собаки так что куропаток если вы их убьете вы их не разыщете а я же маленький и прошмыгну между кустами… И потом вот так пока я буду их искать вы настреляете кучу других… И потом…

— Поди сюда, — сказал отец.

Он положил свою большую руку мне на плечо и заглянул в глаза.

— Ты слышал, что говорил дядя Жюль? Надо пройти двенадцать километров до холмов! У тебя слишком маленькие лапки, чтобы так долго топать!

— Они маленькие, но крепкие. Потрогай, твердые, как дерево.

Он пощупал мои икры.

— Правда, мускулы у тебя хорошие…

— И потом, я легкий. У меня не такие толстые ляжки, как у дяди Жюля, значит, я никогда не устаю!

— Эй, ты! — сказал дядя Жюль, радуясь случаю переменить тему разговора. — Мне не очень нравится, когда критикуют мои ляжки!

Но я не принял вызова и продолжал:

— Ведь кузнечики небольшие а прыгают гораздо дальше чем ты и потом когда дяде Жюлю было семь лет отец всегда брал его на охоту а мне уже целых восемь с половиной а он говорил что отец у него был строгий тогда это несправедливо что вы… И потом если вы не хотите меня взять я заболею меня уже немножко тошнит!

Протараторив все это, я подбежал к стене, припал к ней головой, уткнувшись в сгиб локтя, и громко заплакал.

Отец, растерявшись, молча гладил меня по волосам.

Вошла мама и, ни слова не говоря, посадила меня к себе на колени. Я был в полном отчаянии. И пуще всего потому, что «открытие охоты» представлялось мне началом похода в Страну Приключений, оно уводило меня туда, где раскинулась еще неведомая мне гарига, на которую я так долго лишь глядел издали. Но особенно хотелось мне помочь отцу в предстоящем ему испытании. Я бы забирался в самую чащу и гнал к нему дичь. Если бы он промазал куропатку, я бы сказал: «А я видел, как она упала!» — и чтобы отец приободрился, торжественно принес бы заранее приготовленные перья, которые я насобирал в курятнике. Но всего этого я не мог сказать отцу, и любовь к нему, не находившая выхода, разрывала мне сердце.

— Вы тоже хороши! — сказала мама. — Сами же наговорили ему с три короба!

— Идти с нами для него опасно, особенно в день открытия сезона. На холмах будут еще охотники, кроме нас… Он маленький, из-за кустарников его не видно, чего доброго, подумают, что там дичь.

— Но я-то увижу ваших охотников! — кричал я сквозь слезы. — И если я с ними заговорю, они поймут, что я не кролик!

— Ну хорошо, я тебе обещаю, что через два-три дня, когда я немного потренируюсь и мы пойдем не так далеко, я возьму тебя с собой.

— Нет! Нет! Я тоже хочу участвовать в открытии!

Вот тогда дядя Жюль проявил редкостную широту души и благородство.

— Я, может быть, вмешиваюсь не в свое дело, — сказал он, — но, по-моему, Марсель заслужил право участвовать вместе с нами в открытии охоты… Ну, хватит тебе плакать. Он понесет наш завтрак, как и предложил, и будет чинно шествовать за нами в десяти шагах от ружей. Согласны, Жозеф?

— Если вы согласны, то и я не против.

Я чуть не задохнулся от слез, но теперь я ревел от благодарности. Мама нежно погладила меня па голове и расцеловала в обе мокрые щеки. Тогда я подпрыгнул, вскарабкался на дядюшку, как на дерево, и прижал его большую голову к моему бьющемуся сердцу.

— Ну, успокойся, успокойся! — повторял отец.

Влепив дяде Жюлю два звонких поцелуя, я с маху прыгнул на пол; потом чмокнул ладонь отца, поднял руки над головой и протанцевал танец диких, завершив его прыжком на стол, откуда щедро рассыпал воздушные поцелуи публике.

— Только не нужно говорить об этом Полю, — сказал я потом, — ведь он еще маленький. Он бы не мог идти в такую даль.

— Эге-ге! — сказал отец. — Так ты собираешься лгать брату?

— Я не солгу, я просто ему ничего не скажу.

— А если он сам об этом заговорит? — спросила мама.

— Тогда я солгу, потому что так надо для его же пользы.

— Он прав, — сказал дядя, пристально посмотрев мне в глаза, и добавил: — Сейчас ты сказал очень важную вещь. Смотри, не забудь: лгать детям можно, когда лжешь для их пользы. — И он повторил: — Смотри, не забудь это!



***



За обедом я не в состоянии был прикоснуться к еде, несмотря на замечания матери. Но дядя вскользь упомянул о завидном аппетите охотников как о характерной черте этой особой породы людей, поэтому я поспешил съесть свою отбивную и попросил еще картофеля.

— С чего это ты вдруг набрал столько картошки? — удивился отец.

— Набираюсь сил на завтра.

— А что ты завтра предполагаешь делать? — участливо спросил дядя.

— Ну как же, пойду на открытие.

— На открытие охоты? Так ведь это будет не завтра! — воскликнул он. — Завтра же воскресенье! Неужели ты думаешь, что в день праздника Христова дозволено убивать божью тварь? А для чего тогда, по-твоему, обедня? Ах да, — добавил он, — в вашей семье все безбожники! Вот почему ребенку приходит в голову дикая мысль, что можно открывать охоту в воскресенье!

Я растерялся.

— А когда же это будет?

— В понедельник… послезавтра.

Это была обескураживающая новость: муки ожидания продлятся еще один день. Что делать? Я покорился, хоть и очень неохотно, но не возразил ни словом. Дядя Жюль объявил, что он с ног валится, до того сонный, и все пошли спать.

Когда мама подоткнула со всех сторон одеяло Поля, она поцеловала меня, пожелав спокойной ночи, и сказала:

— Завтра я дошью ваши новые индейские костюмы, а ты тем временем будешь делать стрелы. А к полднику у нас абрикосовый пирог со сбитыми сливками.

Я понял, что, суля это пиршество, она хочет подсластить мое горькое разочарование, и нежно поцеловал ей обе ручки.



***



Но едва она вышла из комнаты, Поль заговорил. Я не мог его разглядеть: мама погасила свечу. Голосок его звучал холодно и спокойно:

— А я знал, что они не возьмут тебя на открытие. Я лицемерно ответил:

— А я никогда и не просил. Детей на открытие охоты не берут.

— Ну и врун же ты! Я тогда сразу увидел, что все про колибри неправда. И я быстренько вернулся, стал под окошком и все слышал, что вы там говорили, и весь твой рев слышал. И даже как ты плел им, что мне нужно говорить разные враки. А я плевал на вашу охоту! Я очень боюсь, когда стреляют по-всамделишному. И все ж таки ты врун, а дядя Жюль еще больше врун, чем ты.

— Почему?

— Потому что это будет завтра. Я-то знаю. Сегодня после обеда мама сделала омлет с помидорами и положила в охотничьи сумки вместе со здоровой такой колбасой и сырыми отбивными, и хлеб, и бутылку с вином тоже. Я-то все видел. А сумки спрятала в стенной шкаф на кухне, чтобы ты не видел. Они уйдут рано-рано, а ты останешься с носом.

Это было безусловно достоверное сообщение. Но я отказывался верить.

— Так ты смеешь говорить, что дядя Жюль врет? Да я видел дядю Жюля в мундире сержанта! И у него есть орден!

— А я тебе говорю, что они идут завтра. И больше не говори со мной, я спать хочу.

Голосок умолк, а я остался один с глазу на глаз со своими сомнениями и ночью.

Вправе ли сержант лгать? Конечно, нет. Но тут я вспомнил, что дядя Жюль никогда не был сержантом, что я это выдумал в смятении чувств. И в памяти возникло другое, ужасное воспоминание…

Тогда же, после обеда, когда я сдуру сболтнул, что собираюсь обмануть Поля якобы ради его блага, дядя Жюль ловко этим воспользовался. Он во всеуслышание признал мою правоту, чтобы потом оправдать свою преступную комедию.

Я был подавлен таким предательством. А отец… Ведь он ничего не сказал! Мой папа был молчаливым соучастником заговора против родного сына… А мама, моя милая мама, которая придумала утешительный крем из сбитых сливок. Я вдруг до того растрогался своей печальной участью, что тихо заплакал, и протяжный крик совы, звучавший вдали, нагонял на меня еще большую тоску. Потом явилось новое сомнение. Поль иногда бывает настоящим бесенком; что, если он выдумал всю эту историю в отместку за мое вранье про колибри?

Все в доме как будто спали. Я бесшумно встал и тихонько, целую минуту, повертывал дверную ручку… Под дверьми других комнат я не видел ни лучика. Я спустился по лестнице босиком; ни одна ступенька не скрипнула. Свет луны помог мне найти на кухне спички и свечу. Несколько мгновений я колебался у двери рокового стенного шкафа. За этой бесчувственной деревянной доской мне откроются либо коварные козни дяди Жюля, либо вероломство Поля. Что бы там ни было, меня ждет удар…

Я медленно повернул ключ… Потянул к себе… Створка открылась на меня… Я вошел в поместительный стенной шкаф и поднял вверх свечу: они были здесь, две охотничьи сумки из рыжей кожи, с большими сетками. Они были набиты до отказа, и сбоку из каждой торчало горлышко запечатанной бутылки А на полке, подле охотничьих сумок, — два патронташа, в которые я сам уложил патроны. Какой готовится праздник! Все во мне возмущалось, и я принял отчаянное решение: пойду с ними, им наперекор!

Тихо, как кошка, прошмыгнув к себе в комнату, я составил план действий.

Во— первых, не смыкать глаз: если засну, все погибло. Ни разу в жизни я не просыпался в четыре часа утра. Итак, не засыпать.

Во вторых, приготовить одежду, которую я, по своей привычке, бросил где попало… Ползая на карачках в темноте, я нашарил носки и сунул их в свои полотняные туфли на веревочной подошве.

После довольно долгих поисков я нашел свою рубашку под кроватью Поля, вывернул ее на правую сторону и положил вместе со штанами у себя в ногах. Затем снова улегся, гордясь принятым решением, и во всю мочь раскрыл глаза.

Поль мирно спал. Теперь перекликались две совы, через равные промежутки времени. Одна была где-то близко — наверно, подле окна в листве большого миндаля. Голос другой, не такой низкий, но, по-моему, более приятный, доносился из ложбины. Я подумал: это, должно быть, жена отвечает мужу.

Тонкий луч луны проникал сквозь дырку в ставне, и стакан на моем ночном столике поблескивал. Дырка была круглая, луч — плоский. Я решил попросить отца объяснить мне это странное явление.

Вдруг сурки на чердаке заплясали сарабанду; кончилось это всеобщей свалкой, прыжками и визгом. Потом наступила тишина, и я услышал через перегородку храп дяди Жюля — спокойный, равномерный храп. Так храпит либо очень честный человек, либо закоренелый преступник. А ведь он говорил: «По-моему, Марсель заслужил право участвовать с нами в открытии охоты». Да. Быстроногий Олень был совершенно прав: «У бледнолицых двойной язык».

И он имел наглость лгать мне «для моей же пользы»! Полезно, что ли, доводить меня до отчаяния? А я еще обнял его и прижал к сердцу, да как нежно!…

И я торжественно поклялся в вечной ненависти к дяде Жюлю.

Потом мне вспомнилось молчаливое предательство отца. Однако я дал себе слово никогда не упоминать об этом прискорбном случае и быстро зашагал по дорожке, обсаженной кустарником без колючек, который нежно щекотал мои голые икры. Я нес длинное-предлинное, словно удочка, ружье, блестевшее на солнце. Мой пес, белый с огненно-рыжими подпалинами спаниель, бежал впереди, обнюхивая землю, и время от времени жалобно выл, и это было в точности похоже на заунывный крик совы, а вдалеке подвывала другая собака. Вдруг из-под моих ног взмыла огромная птица; у нее был клюв аиста, но оказалось, что это королевская куропатка! Она летела прямо на меня, стремительная и мощная. «Выстрел короля!» — мелькнуло у меня в голове. Я отступил на шаг, щелкнул курком: трах! В облаке перьев королевская куропатка стала падать к моим ногам. Я не успел ее подобрать — за нею летела другая и тоже прямо на меня. Десять, двадцать раз подряд удался мне «выстрел короля», к великому удивлению дяди Жюля; он как раз вышел из чащи, и у него было омерзительное лицо лгуна. Но я все же угостил его сбитыми сливками, отдал ему всех своих куропаток и сказал: «Мы имеем право лгать взрослым, когда делаем это для их же пользы» Потом я прилег под деревом и только собрался вздремнуть, как прибежал— мой пес и вдруг забормотал мне на ухо. Он шептал: «Послушай, это они! Они уходят без тебя!»

Тут я и вправду проснулся. Поль стоял у моей кровати и легонько дергал меня за волосы.

— Я услышал, как они идут, — говорил он. — Они прошли мимо двери. Прислушались. Я увидел свет сквозь замочную скважину. А потом они на цыпочках спустились вниз.

На кухне лилась вода из крана. Я обнял Поля и молча оделся. Свою одежду я нашел ощупью. Луна закатилась, была кромешная тьма.

— Что ты делаешь? — спросил Поль.

— Иду с ними.

— Они же не хотят тебя брать.

— Я буду идти за ними следом, но в отдалении, по-индейски, все утро. В полдень они позавтракают у какого-нибудь источника — так они говорили. Вот тогда я и покажусь им, а если они захотят меня прогнать, я скажу, что не найду дороги обратно, и тогда они не посмеют.

— А могут и здорово всыпать.

— Ну и пускай! Мне уже попадало, иногда совсем ни за что ни про что…

— Если ты будешь прятаться в зарослях, дядя Жюль подумает, что там кабан, и застрелит тебя. Ему-то что, а ты вот помрешь.

— Не беспокойся за меня. — И я добавил, скромно умолчав о том, что это цитата из Фенимора Купера: — «Еще не отлита пуля, которая меня убьет!»

— А мама, что же сказать маме?

— Она с ними, внизу?

— Я не знаю… Я не слышал, как она проходила.

— Я оставлю ей записочку на кухонном столе.

С большими предосторожностями, не касаясь ставен, я отворил внутреннюю раму, влез на перильца, защищающие окно, и приложился глазом к лунной дырочке в ставне.

Занималась заря; вершина Тауме над еще темными плоскогорьями отливала голубым и розовым. Во всяком случае, я уже отчетливо видел дорогу на холмогорье. Они не могут от меня ускользнуть.

Я выжидал. Вода из крана перестала течь.

— А если ты встретишь медведя? — зашептал Поль.

— Никто здесь не видел медведей.

— Может, они прячутся. Берегись. Возьми из кухонного стола острый ножик.

— Хорошо придумал! Возьму.

В полной тишине мы услышали стук башмаков, подбитых гвоздями. Потом дверь распахнулась и затворилась снова.

Я тотчас подбежал к окну и чуть-чуть приоткрыл ставни. Шаги раздавались вокруг дома; затем двое предателей появились перед моим окном и стали подниматься к опушке соснового леса. Папа был в своем картузе и кожаных гетрах, дядя Жюль — в берете и сапогах на шнурках. Они шли, такие красивые, несмотря на свою нечистую совесть, но шагали быстро, словно спасались от меня.

Обняв Поля, который сразу же нырнул обратно в постель, я спустился вниз на кухню, быстро зажег свечу и вырвал страницу из своей тетрадки.

Моя милая мамочка. Они все-таки взяли меня с собой. Пожалуйста, сохраняй хладнокровие. Оставь для меня сбитые сливки. Шлю тебе две тысячи поцелуев.

И положил этот листок на видном месте, посреди кухонного стола. Потом сунул в свою сумку для завтрака кусок хлеба, две маленькие плитки шоколада, апельсин. А затем, крепко сжав рукоятку «остроконечного ножа», отправился в путь по следам моих злодеев.



***



Сейчас я их больше не видел, и до меня не доходило ни звука.

Но сыскать их для команча плевое дело.

Стараясь ступать возможно тише, я поднялся по склону до опушки соснового бора. Там я остановился, напрягая слух. Мне показалось, что я слышу где-то надо мною шаги, отстукивающие по камням. Я двинулся вперед, вдоль лесных зарослей. Я добрался до конца первой полосы соснового бора, у края какого-то плато. Прежде здесь были виноградники, а теперь росли сумах, розмарин, красный можжевельник. Но эти растения невысоки, и я увидел вдали картуз и берет. Обладатели их шли по-прежнему быстрым шагом, с ружьем на плече. Подле большой сосны они остановились; берет спустился по косогору налево, а картуз продолжал идти все прямо. Но он то нырял в кусты, то показывался снова; должно быть, картуз пробирался вперед шаг за шагом и на цыпочках. Я понял, что охота началась… Сердце мое забилось быстрее… Я затаил дыхание и стал ждать.

Грянул оглушительный выстрел, и гул его, отраженный отвесными скалами ложбины, долго еще звучал, перекатываясь от эха к эху… Охваченный ужасом, я подбежал к ближайшей сосне и вскарабкался на нее. Я уселся верхом на толстый сук, дрожа от страха, что вот-вот выскочит раненый кабан, тот самый, который разбросал на десять метров вокруг внутренности однорукого браконьера.

Но когда ничего подобного не случилось, меня стали терзать другие мысли: а вдруг кабан в эту минуту потрошит моего папу? И я взмолился богу — если только он есть, — чтобы он наслал кабана на дядю Жюля, ведь дядя верит в рай, стало быть, умирать ему легче.

Но берет появился слева от меня, над красным можжевельником. Дядя высоко поднял черную птичку величиной с голубенка и крикнул: «Дрозд замечательный!» Из чащи дрока вынырнул картуз и поспешил к нему. Они о чем-то уговорились и снова пошли в разные стороны.

Я слез с дерева и устроил сам с собой совещание. Нужно ли спускаться вслед за ними в ложбину? Кусты такие высокие, что мешают видеть охоту; кроме того, как и говорил Поль, охотники могут ненароком пальнуть в меня.

Если же я буду по-прежнему идти вдоль гребня до самого края гряды, прятаться за фисташковыми деревьями, то я все увижу, а они меня не увидят. И вот еще что: предположим, они ранят кабана; он все равно не доберется до меня, и я могу даже прикончить чудовище, сбросив на него обломки скал. Итак, я понесся бегом сквозь заросли дубка-кермеса, царапавшие мне икры, сквозь можжевельник и хвою… Сначала я сделал довольно большой крюк по плато, затем проник в чащу и вышел к обрыву.

Они были внизу, в широкой ложбине, окруженной голубоватыми скалами. Посреди — высохшее уже русло, прорытое дождевым потоком, сбегающим с холмов. Высоких деревьев мало, зато густая чаща низкорослого багряника, который был охотникам по пояс.

Неподалеку от меня по откосу шел отец. Он взял ружье на изготовку, прижимая локтем приклад и держа правую руку на курке, а левую — под спусковой скобой. Он шел осторожно, пригнувшись и перешагивая через кустарники.

Он был прекрасен (прекрасен и грозен), и я немало им гордился. Дядя шел по противоположному склону, параллельно отцу По временам он останавливался, подбирал с земли камень, швырял его в ложбину и несколько секунд выжидал; сейчас я видел их обоих лучше, чем если бы шел с ними.

Когда дядя бросил третий камень, из чащи взметнулась крупная птица и стрелой полетела навстречу охотникам. С чудесной быстротой дядя приложился, прицелился и выстрелил. Птица камнем упала наземь, а за ней, рея в лучах солнца, медленно опустились перья.

Отец бегом, перепрыгивая через колючки, бросился поднимать дичь и показал ее издали дяде, а тот крикнул:

— Это бекас! Положите его к себе в ягдташ и идите в этом же направлении, метрах в двадцати от обрыва!

Его ловкость, хладнокровие и самообладание привели меня в восторг, и я почувствовал, что моя обида растаяла: Буффало-Билль [26] имеет право лгать!

Они продолжали свой путь, но опередили меня и скрылись из виду. Я осторожно выбрался, побежал по огромному плато и описал новую дугу, чтобы в свою очередь опередить их. Солнце сияло на высоте двух метров над горизонтом, и я мчался, провожаемый утренним благоуханием лаванды, которую топтал на бегу.

Когда мне показалось, что я уже обогнал охотников, я свернул к гряде, но вдруг увидел, что впереди бежит какая-то золотистая курочка с алыми крапинками у начала хвоста. И замер: куропатка! Это куропатка! Она стремительно проскользнула мимо, точно крыса, и исчезла под ветвями огромного красного можжевельника.

Я бросился за ней напролом сквозь можжевеловые ветки, на которых нет колючек. Но алые перышки замелькали и с другой стороны: курочка была не одна, я увидел еще двух, потом четырех, потом еще с десяток… Тогда я взял вправо, чтобы заставить их бежать к гряде, и этот маневр удался; но они не поднялись в воздух, словно считая, что если при мне нет оружия, то незачем принимать решительные меры. Тогда я набрал горсть камней и швырнул их перед собой; мощный гул точно где-то из вагонетки сбрасывают булыжник, привел меня в ужас; секунду я ждал, не покажется ли неведомое чудовище, затем сообразил, что это взлетела стая, — она метнулась к гряде и опустилась в ложбину.

Когда я подходил к обрыву, раздались два выстрела, почти одновременно. Я увидел отца — он явно только что стрелял и теперь провожал взглядом плавный полет прекрасных куропаток… Но все они бестрепетно парили в утренней лазури.

Вот тогда-то из-за огромного куста дрока появился берет, над которым торчало ружье. Он спокойно выстрелил; первая куропатка качнулась влево и упала, точно оторвавшись от неба. Остальные сделали петлю вправо; дуло ружья описало дугу, и раздался новый выстрел. Вторая куропатка, словно взорвавшись в воздухе, рухнула почти отвесно наземь. Я ликовал, но вполголоса… Оба охотника, потратив некоторое время на поиски своих жертв, оказавшихся на расстоянии пятидесяти метров одна от другой, потрясали убитыми куропатками, показывая их издали друг другу Отец кричал: «Браво!» Он укладывал дичь в свой ягдташ и вдруг подпрыгнул и стал торопливо выбрасывать пустые гильзы из ружья; но отличный заяц, который в эту же секунду прошмыгнул у него между ног, не стал дожидаться, задрал хвостик, наставил уши и скрылся в чаще. Дядя Жюль воздел руку к небу:

— Несчастный! Надо было срразу же заррядить рружье снова! Как только вы выстррелили, тут же зарряжайте снова!

Отец, огорченный неудачей, только развел руками и грустно зарядил свою пищаль.

Во время этого происшествия я стоял у края гряды, но охотники, завороженные куропатками, меня не заметили. Я сообразил, что поступаю неосторожно, попятился и оказался в укрытии.

Я был подавлен нашей неудачей, считал это полнейшим крахом. Отец дважды упустил свой «выстрел короля», а тут еще этот зайчишка насмеялся над ним — заставил сделать антраша и показал ему зад. Это было удручающе смешно.

Но я тотчас нашел оправдание отцу: он стоял как раз под откосом и не успел заметить куропаток, а дядя Жюль мог стрелять спокойно, как в тире; кроме того, отец еще не привык к своему ружью. Ведь дядя Жюль говорил, что самое главное — освоить оружие; это был первый опыт отца, он впервые испытал волнение охотника, потому и забыл «заррядить». Но в общем, надо признать, этот случай подтвердил мои опасения. Я решил никогда и ни с кем об этом не заговаривать, а особенно с самим отцом.

Что же теперь будет? Удастся ли ему сделать хоть один стоящий выстрел? Неужто он, мой папа, народный учитель, член экзаменационной комиссии на выпускных экзаменах, который так метко бьет, играя в кегли, и часто в присутствии знатоков играет в шашки с самым знаменитым в Марселе шашистом, — неужто он вернется домой несолоно хлебавши, а дядя Жюль явится увешанный куропатками и зайцами, как витрина съестной лавки? Нет! Нет! Я не допущу этого! Я буду ходить по пятам отца весь день и пригоню ему столько птиц, кроликов и зайцев, что он непременно убьет хоть одну штуку!

Обо всем этом я думал, прислонясь к сосне, и в волнении покусывал стебелек розмарина. Пахло нагретой солнцем сосновой смолой, а черные маленькие цикады, жительницы холмов, громко трещали; казалось, это ломается сухой тростник. Я продолжал свой путь, погруженный в размышления, заложив руки в карманы и опустив голову. Меня вывел из раздумья выстрел, приглушенный расстоянием. Я подбежал к обрыву. Охотники были уже далеко; они дошли до конца ложбины, которая переходила в большую каменистую равнину. Я побежал вперед, чтобы их догнать, но они свернули направо и исчезли в сосняке за подошвой Тауме, который сейчас высился передо мною.

Я решил спуститься в глубь ложбины и идти по их следам. Но гряда была совершенно отвесная, высотой в добрых сто метров и без единой расселины. Надо бы вернуться, подумал я, и найти дорогу, по которой пошли дядя и отец, когда я от них отстал. Но мы шли больше часа. Я высчитал, что мне понадобится по крайней мере двадцать минут, чтобы бегом добраться до того места, откуда я раньше двинулся в путь. Затем надо будет вновь подняться вверх по ложбине, где мешает бежать колючий дрок; к тому же я потону в нем с головой. Предположим, уйдет еще полчаса. А где окажутся они за это время? Я сел на камень и задумался — как быть дальше.

Значит, я должен, как дурак, возвратиться домой? Поль, разумеется, совсем перестанет меня уважать, а мама, чтобы утешить, начнет осыпать унизительными для меня нежностями. Правда, за мной останется слава человека, который совершил смелую попытку и вернулся обратно с опасностью для жизни, — все это можно еще приукрасить в рассказе. Но вправе ли я покинуть близорукого Жозефа в очках, с этим нелепым ружьем, оставить его одного в состязании с королем охотников? Нет. Это еще большее предательство, чем то, которое совершил он сам.

Итак, задача в том, чтобы их догнать… А что, если я заблу-жусь в этой глуши?

Но я с горделивой усмешкой откинул эти детские опасения. Нужно только сохранять хладнокровие и решимость, как подобает настоящему команчу. Раз они обогнули холм у его подошвы и двигаются слева направо, то я непременно встречусь с ними, если пойду прямо. Я оглядел громаду Тауме. Она была безмерная, и расстояние придется пробежать, конечно, немалое. Я решил поберечь силы, а для этого взять себе за образец легкий индейский бег: локти прижаты к телу, руки скрещены на груди, плечи оттянуты назад, голова опущена. Бежать на цыпочках. Останавливаться каждые сто метров, чтобы прислушиваться к лесным звукам и делать три спокойных, глубоких вдоха.

И с поистине индейской решимостью я взял старт.



***



Подъем, открывшийся передо мною, был теперь почти неощутим. Земля казалась одной необъятной плитой из синеватого известняка, которую бороздили трещины, сверху донизу расцвеченные тимьяном, рутой и лавандой. Время от времени из голых камней вставали островерхий можжевельник или сосна, ствол которой, толстый и узловатый, так не соответствовал ее малорослости — она была не больше меня; очевидно, это голодающее дерево долгие годы вело жестокую борьбу с каменистой почвой и каждая добытая им капля жизненного сока доставалась ему ценой многодневных усилий. Вершина Тауме слева от меня была — оттого что постоянно купалась в небе — бледно-голубой, цвета подсиненного белья; я побежал к ее левому боку, а воздух кругом колебался от теплых испарений. Каждые сто метров я, согласно обычаю индейцев, останавливался и делал три глубоких вдоха.

Через двадцать минут я дошел до подножия горы. Пейзаж изменился. Скалистое плато пересекалось устьем заросшего оврага; среди обвалившихся глыб — большие сосны и высокие кустарники. Я легко спустился на дно оврага, но подняться на противоположный скат мне было не под силу. За дальностью расстояния я не рассчитал его высоты. Поэтому я пошел вдоль каменистого ската, уверенный, что найду где-нибудь расселину.

Тут бег индейского вождя стали замедлять завесы вьющегося ломоноса и переплетающиеся ветви фисташников. А листья дубка-кермеса, у которых по краям четыре шипа, набивались в мои туфли: когда ходишь на цыпочках, туфли на пятках отстают. Время от времени я останавливался, разувался и, постучав туфлей о скалу, вытряхивал колючки.

Птицы поминутно то вспархивали из-под моих ног, то проносились над головой. Разглядеть что-либо дальше чем на десять метров я не мог: деревья, чаща кустарников и обе стены ущелья скрывали от меня мир.

Мной овладела безотчетная тревога. Я вынул из сумки свой грозный нож и крепко зажал в кулаке.

Было безветренно, и по дну оврага, словно незримая дымка, стлались благовония холмов. Ароматы зеленого тимьяна, лаванды, розмарина смешивались с душистым запахом золотой смолы, длинные, застывшие капли которой блестели на черной коре сосен. Я бесшумно шел в полном безмолвии и уединении, как вдруг в нескольких шагах от меня раздались какие-то страшные звуки. То была настоящая какофония: бешеный вой труб сливался с душераздирающими рыданиями и отчаянными воплями. Эти загадочные звуки преследовали с назойливостью кошмара, а раскаты эха в ущелье передавали их дальше, усиливая и умножая.

Я застыл, весь дрожа, заледенев от страха. Вдруг эта дикая разноголосица разом стихла; воцарилась полная тишина, и мне стало совсем жутко. Тут за моей спиной с кручи сорвался камень, его задел на бегу кролик; камень упал на осыпь сизой гальки, которая веером раскинулась на крутом склоне, выступавшем над оврагом, словно балкон. Галька стала оползать, посыпалась, стуча, как беспорядочно катящиеся градины, прямо мне на пятки. Злосчастный вождь команчей, вскочив, точно спугнутый зверь, мигом влез на сосну и прижал к сердцу ее ствол, словно родную мать. Я перевел дух и вслушался в тишину. Как приятно было бы услышать голосок цикады! Но ни одна не отозвалась. Кроны деревьев вокруг были непроницаемы. Внизу, среди валежника, сверкнул клинок моего ножа.

Не успел я спуститься за ножом, как грозная какофония зазвучала снова, еще оглушительней, чем прежде! Я обезумел от страха, залез почти на самую верхушку сосны, не в силах сдержать жалобные всхлипывания. И вдруг увидел на верхних ветвях засохшего дуба штук десять птиц в сверкающем оперении; крылья у них были ярко-голубые с двумя поперечными белыми полосами, шейка и грудка — светло-бежевые, хвост — черно-белый, а клюв канареечно-желтого цвета. Без всякого видимого повода и словно бы для собственного удовольствия эти птицы, закинув головы, кричали, выли, стонали и неистово мяукали. Страх мой прошел, меня обуяла злость. Я соскользнул по стволу сосны на землю, взял свой нож, а в придачу еще отличный плоский камень и побежал к дереву, на котором восседал этот хор бесноватых. Но мои шаги спугнули их, они вспорхнули и перенесли свой кошачий концерт на сосну, стоявшую на вершине скалы. Я уселся на раскаленный гравий, словно для того, чтобы вытряхнуть туфли, а по правде, чтобы прийти в себя от пережитых волнений, и съел плитку шоколада.

Я долго прислушивался. На холмах стояла мертвая тишина. Как! Ни одного охотника в день открытия сезона? Но позднее я узнал, что местные жители никогда не выходили из дому в этот день; они считали унизительным испрашивать разрешения охотиться на родной земле, поэтому я опасался служебного рвения жандармов: в день открытия сезона жандармы особенно усердствовали.

Я оглянулся, чтобы прикинуть пройденное расстояние, и увидел высоко в небе незнакомую гору; ее скалистый гребень был длиной не менее пятисот метров. Гора оказалась Тауме, но раньше я смотрел на Тауме только спереди, потому сейчас и не узнал. Так первый астроном, увидевший обратную сторону Луны, зарегистрирует новое небесное светило.

Я был озадачен, потом встревожился. Снова осмотрелся, глядел во все стороны. Никаких знакомых примет. Тогда я решил вернуться домой, вернее — к дому, потому что, спасая свою честь, я в него не войду; дождусь на опушке соснового леса охотников и приду с ними.

Итак, я повернул назад, мне казалось это очень просто. Я не учел, что нас на каждом шагу подстерегает коварство.

Дороги, к которым вы поворачиваетесь спиной, немедленно пользуются этим, чтобы изменить свой вид. Тропинка, уходившая раньше направо, теперь передумала: на обратном пути она бежит влево. Прежде она спускалась по отлогому склону, а вот сейчас выходит на кручу, и деревья поменялись местами, словно играют в «углы» [27].

Однако я был на дне какого-то ущелья, поэтому всякие сомнения исключались; нужно лишь сделать полуоборот и выбраться из оврага, не обращая внимания на всю эту чертовщину.

Держа в руке нож, я повернул назад. Как истый команч, я стал искать свои следы — оставшуюся вмятину, сдвинутый мною камень, сломанную ветку. Но я ничего не нашел и подумал: какой же необыкновенный умница был мальчик с пальчик, этот гениальный изобретатель заранее заготовленных следов! Но подражать ему было поздно.

Внезапно я оказался перед местом, похожим на перекресток; ложбина разделилась на три ущелья, или оврага, которые трехпалой лапой тянулись отсюда вверх, до самого бока загадочной горы. При спуске я не заметил двух других… Как же это случилось? Я задумался, продолжая разглядывать попеременно каждую из трех излучин ложбины… И вдруг я понял: кустарники были выше моего роста; спускаясь, я смотрел прямо перед собой и видел только овраг, по которому шел и который, как я сказал, был довольно извилистым. Но куда девалась моя дорога? Если бы я пораскинул умом, то сообразил бы, что спустился в первый овраг слева, раз я не пересек на плато ни одного из двух других. Однако злосчастный вождь команчей уже не различал, где север; он плюхнулся на землю и заплакал.

Правда, я довольно скоро понял постыдную бессмысленность этого занятия; надо было что-то делать, надо было действовать быстро, по-мужски. И прежде всего — восстановить силы, потому что, хоть мои икры и были невероятно крепкими, я чувствовал усталость, а это меня очень тревожило.

У спуска в один из оврагов стоял каменный дуб в семь или восемь стволов, которые словно бы стали в круг; их темно-зеленые кроны поднимались над островком густых зарослей, где багряник рос вперемежку с дубком-кермесом. Эта колючая чаща казалась непроходимой; но я произвел свой нож в мачете [28] и стал расчищать себе путь.

Потрудившись добрых пятнадцать минут и получив несчетное множество царапин, я наконец взял штурмом кольцо дубовых стволов; между ними открылась круглая лужайка, поросшая бауко. Тут я и уселся и с облегчением почувствовал себя в безопасности; отсюда меня не было видно, к тому же я заметил, что на один из стволов легко вскарабкаться — неоценимое достоинство, если на тебя кинется раненый кабан. Я лег навзничь в мягкой траве, закинув руки за голову. Над купой дубов был просвет, виднелся круглый клок неба, а в самой его середине парила какая-то хищная птица, наблюдая за местностью.

Я подумал: наверно, этот гриф или кондор видит сейчас, как мой отец и дядя жарят отбивные на костре из веток розмарина, — ведь солнце уже в зените.

Отдохнув несколько минут, я открыл свою сумку и с большим аппетитом съел хлеб с шоколадом. Но я не взял с собою никакого питья, и в горле у меня пересохло.

Мне очень хотелось съесть апельсин. Но команч должен рассчитывать и на черный день; я сунул апельсин обратно в сумку, ибо в моем распоряжении был еще один способ утолить жажду: благодаря Густаву Эмару я знал, что стоит лишь пососать гладкий камешек, и вы ощутите чудесную свежесть. Предусмотрительная природа щедро наделила галькой этот безводный край. Я выбрал совершенно круглую, совсем гладкую гальку величиной с боб и положил ее под язык, как требует техника этого дела.

Овраг справа круто поднимался вверх; я увидел, что впереди, за пятьсот метров от меня, его перегородил обвал. «Насыпь, конечно, отлогая, — подумал я, — и можно взобраться на плато; оттуда я наконец увижу окрестность, а может быть, и село, а может, и свой дом». Я сразу воспрянул духом и легким шагом двинулся в путь.

В этом овраге, как и в том, откуда я вышел, густой щетиной стояли колючие кустарники, но преобладали красный можжевельник и розмарин. Они, наверное, были очень старые, таких я до сих пор не видел. Я любовался можжевельником, таким раскидистым и высоким, что он походил на готическую часовенку, а розмарин здесь был куда выше меня. В этой пустынной местности мало жизни; в сосняке довольно вяло стрекочут цикады, да три-четыре лазоревые мушки без устали гоняются за мной, жужжа, как большие.

Вдруг над лесной порослью пронеслась тень. Вскинув глаза, я увидел кондора. Он находился уже не в высшей точке небосвода и по-прежнему величественно парил; размах его крыльев казался мне вдвое больше, чем размах моих рук. Он забирал влево от меня. Я подумал, что он явился сюда из чистого любопытства — взглянуть на пришельца, дерзнувшего проникнуть в его владения. Но тут я заметил, что он делает за моею спиной разворот и выплывает справа; в ужасе я понял, что я — центр описываемого им круга и что этот круг все сужается!…

Тогда мне вспомнился голодный гриф, который однажды преследовал в саванне раненого Следопыта, поджидая, пока он не умрет от жажды. «Эти жестокие создания целыми днями преследуют путника и терпеливо ждут, пока он в изнеможении не упадет, дабы вырывать из его еще трепещущего тела окровавленные лоскуты мяса».

Я схватил свой нож — по неосмотрительности я спрятал его в сумку — и, нисколько не скрываясь, отточил его на камне. Мне почудилось, будто круг смерти перестает сужаться. И чтобы показать хищнику, что я не изнуренный путник, я исполнил танец диких, заключив его раскатами насмешливого хохота, которые так точно воспроизвело и усилило эхо, что я сам испугался. Но крылатый живодер, по-видимому, ничуть не оробел, а роковой круг все суживался и суживался. Я поискал глазами укрытие — теми самыми глазами, которые он собирался выклевать своим кривым клювом, и — о счастье! — в двадцати метрах справа от меня, в скалистой стене, открылась узкая впадина. Я поднял свой нож концом кверху и, сдавленным голосом выкрикивая угрозы, направился к убежищу, дававшему мне последний шанс на спасение… Я шел напролом сквозь можжевельники и розмарины, царапая икры о дубки-кермесы, ступая по гравию гариги, который осыпался под моими ногами. До укрытия было всего десять шагов. Увы, слишком поздно! Потрошитель уже застыл в двадцати — тридцати метрах над моей головой. Его огромные крылья трепещут, он вытягивает шею, приближается ко мне… И вдруг камнем летит вниз. Обезумев от страха, заслонив рукой глаза, я с воплем отчаяния упал ничком у большого можжевельника. В тот же миг послышался страшный шум, словно грохот разгружаемой тачки: в десяти метрах передо мною взлетела испуганная стая куропаток, и я увидел хищника; широко и мощно взмахнув крыльями, он взлетел, унося в когтях трепещущую куропатку, а за нею в небе тянулся длинный след — уныло реявшие перышки.

Я еле сдержал подступившие к горлу рыдания, которые Верное Сердце осудил бы, и, хотя опасность миновала, побрел к укрытию, чтобы вернуть себе самообладание.

Это была расселина в форме шатра чуть повыше моего роста и шириной примерно в два шага. Я притоптал бауко, устилавшую землю, уселся, прислонясь спиной к скалистой стене, и обдумал создавшееся положение.

Во— первых, хищник не собирался на меня нападать, а выслеживал куропаток; бедняжки долго бежали впереди меня, не смея взлететь, они знали -их поджидает крылатый убийца. Это предположение рассеяло мою тревогу, — хищник не вернется.

Во— вторых, я, к счастью, стараясь утолить жажду, выбрал совсем гладкую и совершенно круглую гальку; оказалось, что я ее проглотил в смятении чувств.

Кожа на правой щеке «тянула». Я потер щеку, но ладонь прилипла: прижавшись к сосне, когда меня напугали голубые птицы, я вымазался смолой. Я знал по опыту, что без оливкового или коровьего масла снять смолу нельзя; остается только терпеть эту «натянутость» и ощущение, что щека у тебя картонная. А если ты избрал судьбу команча, то такие мелкие неприятности не в счет.

С икрами хуже: они исполосованы вдоль и поперек длинными красными царапинами — точь-в-точь прутья решетки, и вдобавок под кожу попала уйма тоненьких колючек. Я терпеливо вытащил ногтями одну занозу за другой. Ранки мои горели, поэтому я решил приложить к ним травы: каждому известно, что горные травы быстро исцеляют раны… Но я, видно, ошибся в выборе лекарства: после усиленного втирания тимьяна и розмарина кожу так стало жечь, что я запрыгал и взвыл от боли. Тогда я тут же съел половину апельсина, чтобы подкрепиться, и это помогло мне больше всего.

Затем я попробовал подняться на плато, но подъем по этой последней осыпи оказался труднее, чем я предполагал; к тому же я открыл, что осыпи от природы свойственно осыпаться. Едва я добирался на четвереньках почти до самой вершины, как я тут же съезжал вниз на ковре перекатывающейся гальки. Я отчаялся было в благоприятном исходе, однако заметил вдруг «камин» — небольшую расселину, узковатую для взрослого, но подходящую для меня.

Наконец я выбрался на плато. Оно было огромное и почти безлесное; все то же: дуб-кермес, розмарин, можжевельник, тимьян, рута, лаванда. Те же сосенки с узловатыми стволами клонятся под ветром, те же огромные плиты голубоватого камня.

Я оглядел горизонт. Меня окружали холмы, а вдали их замыкало кольцо незнакомых мне гор.



***



Я решил, что прежде всего нужно определить, где я нахожусь. Отец сотни раз говорил мне: «Если прямо перед тобой восток, то запад находится за тобой. Налево от тебя север, направо — юг. Это ясно как божий день!»

Ага. Очень просто. Но где же восток? Я посмотрел на солнце. Оно ушло с середины неба, и так как я знал, что уже за полдень, то и обрадовался я нашел запад. Итак, я стал к солнцу спиной, вытянул в стороны руки и громко объявил

— По правую руку от меня юг по левую руку — север.

После чего я заметил, что сейчас, при отсутствии малейшего ориентира, это изумительное открытие мне ни к чему. В каком направлении искать мой дом? Из-за проклятых оврагов я дал такого крюку… Я впал в полнейшее уныние, притом в глубокое и безнадежное, почему и решил во что-нибудь поиграть.

Сначала я стал бросать камни, как это делают пастухи, ударяя, перед тем как замахнуться, краем ладони по бедру На плато был большой выбор плоской, совершенно гладкой гальки всех размеров. Камешки летели, кувыркаясь в воздухе, с необыкновенной легкостью. По мере того как я совершенствовал свою технику, они летели всё дальше и дальше. Десятый камень попал в можжевельник, оттуда выскочила восхитительная зеленая ящерица длиной с мою руку Она промелькнула, как длинный изумруд, и исчезла в можжевеловой рощице… Я побежал за ней, сжимая по камню в каждом кулаке; первый камень я бросил, чтобы спугнуть ящерицу. Но в тот же миг из густой зелени выскочил какой-то странный зверек величиной с полевую крысу. Сделав прыжок в добрых пять метров, он взлетел на широкую каменную плиту; зверек пробыл там лишь долю секунды, но я успел заметить, что он похож на крохотного кенгуру задние лапки непомерно длинные, при этом черные и гладкие, как у курицы, тело покрыто светло-коричневой шерстью, ушки прямые, стоят торчком. Я узнал тушканчика, дядя Жюль мне его описывал. Тушканчик снова подпрыгнул, легкий, как птичка, и в три прыжка очутился в крохотном лесу из дубков-кермесов. Я пытался его догнать, но тщетно, а разыскивая тушканчика, нашел какой-то островерхий шалаш из плоских камней, очень искусно сложенных. Они были сложены концентрическими кругами шириной в палец каждый, причем все эти круги суживались с каждым ярусом, и в конце концов камни соединялись на верхушке крыши. Над последним кружком было отверстие размером с тарелку, накрытое красивым плоским камнем. Глядя на это жилище, я вспомнил о своем печальном положении; солнце садилось, и пастушеская сторожка, может быть, спасет мне жизнь…

Я не сразу вошел — ведь каждый знает, что в прерии покинутая хижина подчас служит убежищем сиу или апашу [29] чей томагавк подстерегает вас во тьме, готовый размозжить череп легковерному путнику. Кроме того, я могу наткнуться на змею или на ядовитого паука.

Я просунул сосновый сук в дыру, заменявшую вход, и обшарил все внутри, произнося разные заклятия. Ответом было молчание. Обнаружив узкое отверстие в стене, я осмотрел открытый мною каменный шалаш. Внутри него не оказалось ничего, если не считать подстилки из сухих трав, на которой, должно быть, спал какой-нибудь охотник.

Я забрался в шалаш и нашел, что в нем прохладно и спокойно. Здесь я, по крайней мере, проведу ночь в безопасности, мне не будут угрожать такие ночные хищники, как пума или леопард, но я с огорчением заметил, что вход не имеет двери. Я немедля решил набрать побольше плоских камней и заложить вход, когда настанет время укрыться в моей крепости. Итак, я отказался от роли траппера и от моего команчского хитроумия, сменив его на мужественное терпение Робинзона.

Первое разочарование: вокруг этого шалаша нет ни единого плоского камня. Где же пастух набрал те камни, из которых выстроил шалаш? И меня осенила гениальная догадка: он брал их там, где их уже нет. Оставалось только добывать камни подальше, что я и сделал.

Пока я носил свой строительный материал, обдиравший мне руки, я думал: «Сейчас-то никто обо мне не беспокоится. Охотники считают, что я дома, а мама — что я на охоте. Но когда они вернутся, вот будет беда! Мама, может быть, упадет в обморок! А уж плакать наверняка будет».

При этой мысли я и сам заплакал, прижимая к своему расплющенному животу камень хоть и совсем гладкий, но весивший, кажется, не меньше меня.

Мне бы очень хотелось, как Робинзону, «обратиться к небу с горячей молитвой», чтобы заручиться поддержкой провидения. Но я не умел молиться. И притом у провидения, которое не существует, но все знает, слишком мало оснований заниматься мною.

Правда, я слышал поговорку: «Помогай себе сам, тогда и бог поможет». Мне подумалось, что стойкость — заслуга не меньшая, чем молитва, и я продолжал, обливаясь слезами, таскать камни. «Одно ясно, — рассуждал я, — они будут меня искать… Поднимут на ноги крестьян, и, когда настанет ночь, я увижу, как ко мне наверх поднимается целая вереница „факелов из смолистого дерева“. Надо бы мне зажечь костер „на самой высокой точке горной вершины“.

К несчастью, у меня не было спичек. А индейский способ, которым без малейшего труда можно зажечь сухой мох, — просто трут палочку о палочку, — этот способ я много раз пробовал, но даже с помощью Поля, который надрывался, стараясь раздуть огонь, я ни разу не высек ни искорки. Я считал, что не стоит больше пробовать; наверно, нужен определенный сорт американского дерева или особенный мох. Итак, ночь будет темная и страшная… А может, это последняя моя ночь?

Вот до чего довели меня мое непослушание и вероломство дяди Жюля!

Тут мне вспомнилась одна фраза — фраза, которую отец часто повторял и много раз заставлял меня переписывать на уроках чистописания (скорописью, рондо, полукруглым с нажимом): «Начинать можно и без надежды на успех, равно как и продолжать — наперекор неудаче».

Отец долго объяснял мне смысл этой фразы и назвал ее лучшим французским афоризмом.

Я несколько раз ее повторил и, словно она имела силу магического заклинания, почувствовал, что из мальчика превращаюсь в мужчину. Я устыдился своих слез, устыдился своего отчаяния! Заблудился на холмогорье, вот невидаль! Ведь после переезда в «Новую усадьбу» я почти все время ходил по довольно крутым склонам. Сейчас мне нужно только опять спуститься вниз, и я, конечно, найду какое-нибудь село или хотя бы проезжую дорогу.

Я степенно съел вторую половину апельсина, затем, как ни горели ссадины на икрах и ныли ноги, пустился бегом по зыбкой осыпи. Я повторял про себя магическое изречение и с разбегу перескакивал через можжевельник. Справа, за прозрачными лентами туч, начинало багроветь солнце — точь-в-точь как на конфетных коробках, которые тети дарят детям на рождество.

Так я бежал, наверно, больше пятнадцати минут, вначале с легкостью тушканчика, потом — козочки, а под конец — теленка. Я остановился, чтобы отдышаться. Оглянувшись, я установил, что пробежал по крайней мере километр и что больше не вижу трех оврагов, они затерялись в необъятных просторах плато. Зато на западе, кажется, виднелся противоположный берег какой-то ложбины. Я не спеша приблизился, сберегая силы для следующей перебежки.

И точно, это была ложбина; по мере моего приближения она все углублялась. Не та ли это ложбина, где я был утром?

Я пошел вперед, раздвигая фисташник и дрок, которые были в мой рост… Я был в пятидесяти шагах от гряды, когда раздался выстрел и через секунды две — второй! Звук доносился снизу. Ликуя, побежал я ему навстречу, но прямо на меня метнулась стая каких-то больших птиц, вылетевшая из ложбины.

Вдруг вожак стал крениться на бок, сложил крылья и, перелетев через высокий можжевельник, грянулся оземь. Только я нагнулся, чтобы его поднять, как меня почти оглушил сильный удар, и я упал на колени: на голову мне свалилась другая птица, и у меня потемнело в глазах. Я изо всех сил стал растирать свою гудящую голову и увидел на ладони кровь. Решив, что у меня разбита голова, я собрался было зареветь, когда заметил, что сама птица в крови. Я сразу успокоился и ухватил обеих птиц за лапки, еще подрагивавшие.