Лев Овалов.
О своем друге Иване Николаевиче Пронине, работнике органов государственной безопасности, я написал в свое время книжку рассказов («Приключения майора Пронина»), тому минуло почти два десятка лет.
Вскоре после опубликования этих рассказов началась Великая Отечественная война.
Она разлучила меня с Прониным, мы оба очутились в таких обстоятельствах, что не только были лишены возможности поддерживать какую-либо связь, но просто потеряли друг друга из виду.
Наступили события столь грандиозные и величественные, что судьбы отдельных людей невольно отодвинулись в тень. Но вот война окончилась, страна перешла к мирному строительству, люди начали находить друг друга, и спустя большой, я бы сказал, очень большой промежуток времени жизнь снова столкнула меня с Прониным.
Естественно, посыпались вопросы: кто где был, чем занимался, что пережил…
Пронин никогда не любил распространяться о себе.
– Что я делал и чем занимался, рассказывать еще не пришло время, да и не обо всем вправе я говорить, – сказал он. – Но есть у меня записки одного офицера, с которым мне пришлось столкнуться в первые годы войны. Дам я их тебе, почитай. В них ты почерпнешь и некоторые сведения обо мне. Писал он их не для печати, но если они покажутся тебе любопытными, можешь опубликовать. Разумеется, в этом случае подлинные имена надо заменить вымышленными. Прочел я эти записки и решил, что напечатать их стоит.
Править рукопись мне почти не пришлось: может быть, кое-где я чуть-чуть прибавил деталей и заменил собственные имена, но ничто существенное в ней не изменено.
1. Первое знакомство
Медная пуговица, простая медная пуговица – это все, что осталось мне на память о тех необыкновенных и трагических событиях, свидетелем и участником которых мне случилось быть…
Вот я выдвигаю ящик своего письменного стола, беру в руку эту медяшку, и передо мной возникает облик женщины, – таких не часто приходится встречать в жизни.
Множество загадочных обстоятельств сопутствовало моему знакомству с такой странной и необычной женщиной, какой была Софья Викентьевна Янковская.
Она не была красива, особенно в общепринятом понимании: черты лица ее были неправильны, фигура далеко не безупречна. И тем не менее она нравилась мужчинам, во всяком случае, многие из них шли на всякие компромиссы ради сохранения ее благосклонности…
Представьте себе женщину несколько выше среднего роста, темную шатенку, так что в сумерках волосы ее казались даже черными, с продолговатым лицом, с высоким, почти мужским лбом и с глазами какого-то монгольского рисунка, они имели неопределенный серый цвет, но иногда, особенно в минуты волнения, явственно зеленели, и при всем этом их всегда отличал неизменно холодный блеск. И если в верхней половине ее лица было что-то мужское, вся нижняя часть лица была совершенно женская. Нос ее, мало гармонировавший с продолговатым овалом лица, назвать курносым было бы слишком сильно, но сказать только, что он вздернутый, было явно недостаточно; небольшой ее подбородок был невелик и имел совершенно мягкие девические очертания. Но всего удивительнее выглядели на ее лице губы, то чувственные, по-детски пухлые и ярко-красные, чуть ли не пунцовые, а то вдруг делавшиеся злыми, узкими и бледневшими почти до белизны. Уши у нее были больше, чем следовало бы иметь женщине, но они свидетельствовали о ее музыкальности. Румянец на ее щеках появлялся только временами, гладкие волосы лишь немного вились на висках; небольшие руки казались удивительно хрупкими, зато ноги были хорошо развиты и заметно мускулисты, как у хорошо тренированных профессиональных спортсменок.
Впрочем, вполне возможно, что многие нашли бы внешность этой женщины вполне заурядной, но, повторяю, обстоятельства нашего знакомства были столь исключительны, что мне стало казаться, будто и наружностью участница описываемых событий чем-то отличается от обычных людей… Но пока что остановлюсь. Полагаю, что по ходу действия постепенно обрисуется и внешний портрет, и духовный облик этой странной и, я бы сказал, не опасаясь упреков в пристрастии к романтической терминологии, зловещей женщины.
Единственное, что мне хочется еще подчеркнуть в ее наружности, это какую-то асимметричность в лице и фигуре.
Когда во время разговора она одним ухом слушала своего собеседника, другим ухом она, казалось, прислушивалась к какой-то неслышной и ей одной доступной музыке; если один глаз ее был внимательно устремлен на собеседника, другим она точно просверливала пустоту за его спиною; и если правой рукой поглаживала своего собеседника по руке, левая ее рука, возможно, нащупывала в это время в сумочке или муфте крохотный, но отличного качества пистолет для того, чтобы через минуту пристрелить этого же собеседника.
Однако начну по порядку.
Впрочем, для полной ясности надо еще предварительно сказать несколько слов о себе.
Сам я офицер, штабной работник; за несколько месяцев до начала войны мне пришлось выехать в один старинный большой город, находившийся как раз на условной границе между Западной и Восточной Европой, не без злого умысла выдуманной досужими европейскими политиками.
Командировка моя в этот город имела сугубо секретный характер. Возможность возникновения войны никем и никогда не исключалась, и, не распространяясь подробнее, скажу только, что целью моей командировки было изучение возможного театра военных действий и разработка дислокации некоторых специальных войсковых подразделений на случай возникновения войны и вторжения противника на северо-западные территории нашей страны.
Город, который на некоторое время стал моей резиденцией, был шумным и оживленным, с многочисленным и пестрым населением. Старинные кварталы перемежались в нем с кварталами многоэтажных доходных домов. Мне то и дело приходилось сталкиваться с не изжитыми еще контрастами богатства и бедности, и многое в нем было мне одновременно и любопытно, и чуждо.
Впрочем, теперь уже нет нужды скрывать название города – это была Рига, столица Латвии, которая тогда лишь недавно провозгласила себя Советской республикой.
Жил я по ряду деловых соображений на частной квартире, в семье рабочего крупного механического завода, старого коммуниста, партийные качества которого были проверены еще в годы тяжелого революционного подполья. В этой квартире я занимал отдельную комнату, у меня были ключи и от общего входа, и от своей комнаты, и хозяев я стеснял мало. Здесь, на отлете, я находился и как бы в тени, чего трудно было бы добиться в гостинице, и в то же время среди своих людей я мог не опасаться ни случайных посетителей, ни контроля со стороны слишком любознательной прислуги…
Впрочем, рассказ этот ведется не обо мне.
Начну по порядку, с первой моей встречи с Софьей Викентьевной Янковской.
Помню, как сейчас, поздним вечером я возвращался домой от своего начальника, которого время от времени мне приходилось посещать с докладами о ходе своей работы. Июнь шел к концу. Стояла отличная сухая погода. Выйдя из большого и ярко освещенного здания, занимаемого нашим военным ведомством, в узкий и слабо освещенный переулок, я свернул вниз и через несколько минут очутился на просторной и очень нравившейся мне набережной Даугавы.
Лето в Прибалтике отличается удивительной мягкостью, оно обволакивает вас своей теплой истомой как бы исподволь; переход от весны к лету совершается столь постепенно, что вы вместе с природой познаете всю прелесть ее расцвета, нисколько не страдая от жестокого изобилия солнца, которое так тяжело обычно ощущается нами на юге, а летняя ночь в Прибалтике является как бы естественным завершением светлого радостного дня.
На улице я словно окунулся в волну нежных запахов, поднимающихся от реки и влажных деревьев…
Было поздно и поэтому очень пустынно. Одет я был в штатское, на мне было темно-серое пальто и такая же шляпа; в темноте я должен был сливаться с гранитными стенами тянувшихся вдоль набережной тяжелых домов.
Неожиданный порыв ветра донес до меня острый речной холодок, я вздрогнул от внезапного озноба, у меня даже появилось желание поднять воротник пальто, как вдруг я услышал за своей спиной негромкий возглас:
– Послушайте, вы!
В первое мгновение у меня было мелькнула мысль, что это какая-нибудь ночная фея хочет завербовать себе случайно подвернувшегося прохожего, но тут же я решительно отверг эту мысль: в голосе, который я только что услышал, звучали такие властные и капризные нотки, какие никак не могли быть свойственны нетребовательной уличной девице.
Я обернулся. Позади меня посреди широкого тротуара стояла неизвестно откуда появившаяся дама. Она была в легком светлом пальто, руки ее были засунуты в карманы, левым локтем она прижимала к себе большую, по тогдашней моде, дамскую сумку, на голове у нее была простая и совсем не модная шляпа с небольшими полями, и с первого же взгляда на незнакомку можно было поручиться, что это очень порядочная и приличная дама.
– Простите, что я вас остановила, – сказала она, и, хотя она говорила по-русски сравнительно правильно, в ее речи звучал мягкий чужеземный акцент. – У меня к вам большая просьба… Надеюсь, вы не откажете…
Вместо ответа я молча ей поклонился.
– Я вас очень прошу, проводите меня до конца набережной, – продолжала она. – Это не так уж трудно, хотя…
Мне действительно показалось не столь уж трудным проводить ее до конца набережной, а что значило ее «хотя», я понял только в конце нашей десятиминутной прогулки.
Дама не производила впечатления неразумной трусихи, но мало ли какие фантазии приходят в голову дамам, и, так подумав, я молча предложил ей свою руку, не придав серьезного значения ее просьбе.
Мы пошли вдоль безмолвных домов, почему-то вдруг показавшихся мне суровыми и холодными. Моя спутница молчала, а у меня и подавно не было никакого намерения докучать ей своими расспросами. Нигде не было заметно ни одного прохожего. В отдалении поблескивала река. В небе тускло мерцали звезды. Еще дальше, за рекой, переливались неясные огни разбросанных на другом берегу улиц.
Внезапно тишина наполнилась шелестом скользящих по камням автомобильных шин. Я оглянулся. Издалека по направлению к нам мчался автомобиль. Должно быть, это была машина очень хорошей марки, потому что приближалась она столь стремительно и бесшумно, что не прошло и мгновения, как ее фары совершенно ослепили меня.
Но не успел я еще прийти в себя, как моя странная спутница резким рывком повернула меня к себе так, что я стал спиною к мостовой, прижалась ко мне, притянула к своему лицу мою голову – меня обдало запахом каких-то слабых и пряных духов – и прильнула своими губами к моим губам.
В эти секунды, когда она меня целовала, я услышал, как машина, поравнявшись с нами, замедлила ход, как на ходу дверца ее приоткрылась и тут же захлопнулась, а когда я отстранился от этой странной женщины, машина была уже далеко впереди и только красная лампочка, светившаяся позади кузова, мелькнула перед моими глазами, как сигнал о только что грозившей и исчезнувшей опасности.
Вероятно, я не смог скрыть удивления, с каким посмотрел на свою спутницу, потому что она коротко и мягко рассмеялась и погладила меня по рукаву.
– Вы милый, я могла бы вас полюбить, – кокетливо сказала она и торопливо добавила: – Не смущайтесь, это совершенно невозможно, я вас никогда не полюблю.
Но едва мы сделали еще несколько шагов, как полную смутных шорохов и неясных звуков тишину летней городской ночи прорезал тонкий и пронзительный и, я бы сказал, даже мелодичный и словно предупреждающий свист.
Оглянуться я не успел.
Моя спутница рванула меня за руку, толкнула к стене и по-мужски сильной рукой пригнула мою голову…
Во мне мгновенно возникло какое-то совершенно инстинктивное ощущение, что в меня сейчас выстрелят…
Но нет, выстрела я не услышал.
И, однако, я явственно ощутил какое-то движение воздуха, точно незримая птица стремительно пронеслась надо мной, почти коснувшись меня своим крылом…
Свист оборвался, выстрела не последовало, и тем не менее у меня не проходило ощущение того, что в силу каких-то загадочных обстоятельств я превратился в дичь, за которой охотятся какие-то незримые охотники.
Лишь спустя несколько секунд, когда моя спутница отвела от меня свою руку, я обернулся назад, вглядываясь в неясный сумрак, окутывающий пустынную набережную.
Мне показалось, будто вдалеке на фоне темного, свинцового неба обрисовалась какая-то тень, очертания какой-то человеческой фигуры, но видение это длилось всего один миг, тень эта тотчас исчезла, как бы растаяв среди других бесформенных ночных теней…
Я тут же подумал, что этот призрак был нарисован лишь собственным моим воображением, возбужденным всей той таинственностью, которая сопутствовала моей неожиданной спутнице.
Я никогда не имел склонности фантазировать и всегда твердо ощущал под собой реальную почву, занимался вполне прозаическими и суровыми делами и вдруг именно здесь, под свинцовым небом Прибалтики, летом 1941 года, неожиданно для самого себя стал участником происшествий, о которых раньше читал только в авантюрных романах!
Однако моя спутница как ни в чем не бывало равнодушно смотрела на меня.
Я не мог скрыть своего раздражения.
– Однако! – невольно вырвалось у меня, и я не без язвительности спросил: – Как вы думаете, это долго еще будет продолжаться?
– Что именно? – переспросила она, усмехнулась и тут же сама ответила: – Ах, это… Нет, не думаю. Скорее всего, на этом все кончилось.
– А вы не объясните мне, что все это значит? – спросил я, доискиваясь до истинного смысла всего происходящего.
– Нет, не объясню, – сухо ответила моя спутница, но тут же любезно добавила: – Во всяком случае, благодаря вам я избежала серьезных неприятностей, и мне приятно, что мой выбор был сделан правильно.
– Ну, сделать его было не так уж трудно, – угрюмо отозвался я. – Как будто я был единственным, кто попался вам на дороге.
– Напрасно вы так думаете, – возразила моя спутница, крепко опираясь на мою руку. – Я очень хорошо знала, с кем имею дело, прежде чем обратилась к вам.
– Неужели? – насмешливо произнес я. – Мужчина лет тридцати, высокого роста, прилично одетый…
– О, нет! – прервала меня незнакомка. – Я знаю больше, нежели вы думаете. – Она насмешливо посмотрела на меня снизу вверх. – Хотите, я скажу, кто вы такой?
Я покровительственно посмотрел на нее сверху вниз.
– А ну, попробуйте!
Она ответила не задумываясь:
– Вы советский офицер, майор Макаров.
Мне опять пришлось удивиться.
– Однако!..
– Вы были сейчас на докладе у своего начальника, а занимаетесь здесь… – Она помолчала и опять усмехнулась: – Ну, это неважно, чем вы занимаетесь.
– А все-таки? – спросил я, желая до конца знать все, что известно обо мне этой женщине.
– Это не так важно, – по-прежнему уклонилась она от ответа и ускорила шаг.
Я шел рядом с ней и напряженно думал, что все это могло значить.
– Вот мы и пришли, – сказала она, подняв кверху подбородок и как бы указывая им вперед. – Помните: от угла наши дороги расходятся.
Мы остановились на углу – набережная шла вниз, а в сторону от набережной начиналась линия бульваров, освещенная разноцветными огнями расположенных по обеим сторонам магазинов и ресторанов.
– А все-таки кто же вы такая? – спросил я незнакомку.
Она засмеялась.
– Вы же русский, – сказал она. – А у русских есть хорошая поговорка: «Много будешь знать, скоро состаришься». А скоро состаришься – значит, скоро умрешь. А смерти я вам не желаю.
Но я не хотел ее отпустить, не разгадав ее загадок.
– Все же как вас зовут?
– Зося, – сказал она. – И все. Прощайте.
Она отпустила мою руку, но я попытался ее удержать и потянул было к себе ее сумку. Она сразу же грубо и больно ударила меня по руке, и сумка упала к ее ногам. Я наклонился, но, едва взялся за плетеный кожаный ремешок, ощутил под своими пальцами движение воздуха, и сумка повисла на оборванном ремешке.
Моя спутница выхватила ее из моей руки, а когда я, невольно посмотрев по сторонам, вновь перевел взгляд на странную незнакомку, ее уже не было, и я с досадой увидел только ее светлое пальто, мелькавшее за деревьями на довольно значительном расстоянии.
Это загадочное происшествие выбило меня из размеренной колеи моей жизни…
Стало банальным говорить, что подлинные происшествия бывают подчас удивительнее самых изощренных выдумок. В моей памяти невольно мелькнули запутанные фабулы детективных романов знаменитого Уоллеса, но то, что только что произошло со мною, превосходило фантазию Уоллеса.
Нельзя было упустить эту женщину из виду!
Ее пальто мелькало за деревьями, она быстро удалялась…
Я прибавил шагу.
За темными купами деревьев, над крышей «Рима», самого фешенебельного рижского отеля, сияли зеленые огни ресторана.
Незнакомка свернула к отелю.
Следовало догнать ее и выяснить все, что можно.
Я торопливо пересек бульвар и улицу и подошел к ярко освещенным дверям: швейцар предупредительно распахнул их передо мною.
Войдя в просторный и нарядный вестибюль ресторана, я понял, что свободное место в нем отыскать не так-то легко: весь гардероб был завешан верхней одеждой. Все же я разделся и по широкой мраморной лестнице поднялся в громадный зал, украшенный бесчисленными зеркалами в позолоченных рамах и бронзовыми люстрами с хрустальными подвесками, которые переливались всеми цветами радуги.
Зал был действительно полон, все столики были заняты. Далеко не вся буржуазная публика покинула советскую Ригу, кое-кто не успел выбраться, кое-кто чего-то выжидал, и по вечерам многие из тех, кому было не по нутру все то новое, что неожиданно ворвалось в жизнь старой Риги, коротали время в ночных ресторанах, которые еще продолжали жить своей мнимо красивой жизнью. Мужчины были преимущественно в смокингах и визитках, женщины – в вечерних туалетах; на невысокой эстраде салонный оркестрик тянул какую-то заунывную мелодию, под звуки которой редкие пары лениво шаркали по паркету несгибающимися ногами.
Я было хотел попросить разрешения присесть к чьему-либо столу, но мне повезло, и я как-то сразу наткнулся на только что освободившийся столик. Расторопный официант не заставил себя ждать, быстро принял от меня заказ, и уже через пять минут передо мной пыхтел мельхиоровый кофейник и поблескивала золотистыми искорками бутылка отличного мартеля.
Я пригубил рюмку с коньяком, отхлебнул кофе и принялся разглядывать публику…
Я скользил взором от столика к столику, от лица к лицу…
Да, я пришел сюда не зря! Я увидел свою недавнюю спутницу…
Она сидела через несколько столиков от меня.
Была она в строгом черном бархатном платье, низкий вырез подчеркивал белизну ее шеи и скрывал недостатки худощавой груди, и единственным украшением на ней был небольшой агатовый крестик, висевший на тонкой золотой цепочке… Нет, ошибиться я не мог!
Взгляд ее был обращен куда-то в пространство, она смотрела точно поверх всех голов и, казалось, ничего не замечала.
Вместе с нею за столом сидела дама постарше в лиловом шелковом платье и мужчина неопределенных лет, весьма тщательно одетый, но с таким невыразительным и скучным лицом, что о нем ничего нельзя было сказать, кроме того, что он являлся обладателем коротко подстриженных рыжеватых усиков и тщательно прилизанной шевелюры, цветом своим напоминавшей отсыревшую пеньку.
Я принялся рассматривать свою недавнюю спутницу, и она, должно быть, почувствовала мой взгляд, перевела свои устремленные в потолок глаза на меня.
Я не знал, стоило ли мне здесь, в этом ресторане, на виду у десятков людей обнаружить, что я ее знаю, и я ограничился легким полупоклоном, который свидетельствовал о моем внимании к ней и одновременно не мог быть замечен окружающими.
Но она равнодушно отвела от меня безразличные свои глаза и ни одним движением ресниц не ответила на мое приветствие, точно видела меня впервые в жизни.
Я подозвал официанта.
– Скажите, – спросил я его, кивая в сторону своей ночной спутницы, – эта дама часто бывает здесь?
– Я не знаю этой дамы, – с вежливым равнодушием ответил официант. – Но если желаете, я могу познакомить вас с другой дамой, настоящая блондинка, и очень любит высоких мужчин.
Я его поблагодарил…
Тем временем моя незнакомка и ее спутники поднялись и пошли к выходу.
Они прошли мимо моего столика, и на меня снова пахнуло слабым и пряным ароматом незнакомых духов…
Очевидно, она отнюдь не мечтала о продолжении нашего знакомства.
Выждав минуту, чтобы не дать никому заметить, за кем я следую, я бросил на стол несколько бумажек и пошел из зала.
В вестибюле никого уже не было. Я вышел на улицу, но и на улице не было никого, кроме редких прохожих, которых отнюдь нельзя было спутать с интересующими меня людьми.
Я обернулся к швейцару.
– Вы не заметили дамы… в светлом пальто?..
Швейцар вежливо и даже чуть соболезнующе улыбнулся.
– Они только что уехали в машине, втроем: две дамы и один господин…
Мне не оставалось ничего другого, как пойти домой, с тем чтобы с утра поставить в известность обо всем происшедшем тех, кому следовало об этом знать.
Приняв это благоразумное решение, я сунул швейцару чаевые, спустился со ступенек на тротуар и не спеша отошел от ресторана.
Я спокойно шел по улицам сонной Риги, редким прохожим было до меня столько же дела, сколько мне до них, дошел до дома, в котором жили Цеплисы – такова была фамилия моих хозяев, – постоял у парадного, оглянулся по сторонам, открыл дверь, вошел в дом, запер дверь с внутренней стороны и с облегчением подумал, что теперь-то все странные происшествия этого вечера кончились наверняка и ничто не нарушит покоя этого большого дома, населенного простыми трудолюбивыми людьми.
Я не спеша поднимался по лестнице, и вдруг у меня опять появилось ощущение тревоги, мне почудилось, что я на лестнице не один, что кто-то притаился в окружающем меня мраке, что меня кто-то ждет и вот-вот схватит невидимыми руками…
Я замедлил шаг, потом остановился, напряженно вслушиваясь в тишину.
Внезапно вспыхнул свет, выхватив из тьмы ступеньки лестницы, серую стену…
Почти мгновенно я сообразил, что кто-то засветил надо мной электрический карманный фонарь…
Вверху, на лестничной площадке, стояла все та же незнакомка, которую я сопровождал по набережной Даугавы и не более как час назад видел в зале ночного ресторана.
Она стояла прямо передо мной, в своем светлом пальто, под которым виднелось черное бархатное платье, руки ее были заложены в карманы, а прищуренные зеленоватые глаза устремлены на меня.
Я не успел ее о чем-либо спросить: она неторопливо вытянула из кармана правую руку, подняла, и я увидел направленное на меня дуло небольшого пистолета.
– Однако… – сказал я и, прежде чем она выстрелила – это запомнилось мне совершенно отчетливо, – услышал приближающийся издалека грохот и… потерял сознание.
2. «…держите себя в руках»
Первое, что я увидел, когда пришел в себя, это лицо женщины, стрелявшей в меня из пистолета…
Я ощущал невероятную слабость, сковывающую все мое тело. Голову я не мог поднять…
Вокруг было бело и светло, и прямо над моим лицом виднелось слегка улыбающееся и скорее недоброе, чем равнодушное лицо таинственной незнакомки.
Я пошевелил губами:
– Что это… Что со мной?
– Молчите, молчите, – прошептала она повелительно и, пожалуй, даже ласково. – Ни слова по-русски. Если хотите жить, молчите. Позже я объясню…
Но мне и самому не хотелось говорить: так я был слаб. Голова закружилась опять, и я закрыл глаза, а когда открыл снова, незнакомки уже не было.
Я стал медленно приходить в себя и всматриваться в то, что меня окружало.
Бело и светло. Я находился в больничной палате. Да, несомненно, я находился в больнице. Белые стены, белые столики, никелированные кровати. Два больших окна, из которых льется ослепительный золотистый летний свет. В палате всего три койки. На одной из них, у окна, лежу я, на другой, в стороне от меня, у дверей, еще какой-то больной, третья, у противоположной стены, пустая…..
И вдруг я сразу вспоминаю все, – наконец-то я совершенно очнулся! – весь этот странный вечер, непонятные события и недосказанные фразы и точку, поставленную пулей, направленной в мое сердце…
Я с трудом поднял руку, непослушную, слабую и как будто не принадлежащую мне, и провел ладонью по груди…
Да, грудь забинтована, в меня действительно стреляли.
Сколько времени лежу я в этой больнице и почему здесь находится эта женщина?
– Товарищ… – позвал я больного, лежащего возле дверей, но он мне не ответил, даже не пошевелился. Позже я узнал, что он, к моему счастью, просто не слышал, не мог слышать мой зов.
В это время послышались голоса, двери распахнулись, и в палату вошло много людей, все они были в белых халатах и в белых шапочках, и я сообразил, что это врачебный обход.
Вошедшие были о хорошем настроении, смеялись и обменивались шутками, но почему-то все говорили по-немецки.
Прежде всего они подошли к больному, который лежал около дверей.
Один из вошедших, молодой приземистый толстяк, быстро-быстро заговорил, я с трудом разбирал его речь. Видимо, он докладывал о состоянии больного. В группе выделялся другой человек, долговязый и какой-то очень сухой, почти старик, с надменной, высоко поднятой птичьей головкой; он был центром этой медицинской группы, все остальные – и это было заметно – были подчиненными.
– Господин профессор, господин профессор, – то и дело титуловал старика толстяк, обращаясь к нему и что-то рассказывая о больном.
– Очень хорошо, – сердито произнес старик и, внезапно оборвав толстяка, поднял вверх худую, жилистую руку, показал своим спутникам четыре длинных растопыренных пальца и деловито перечислил: – Один, два, три, четыре… Все!
Только спустя четыре дня я понял, что хотел сказать этим старик, и преисполнился к нему уважением.
Затем старик повернулся в мою сторону, и все подошли ко мне.
На этот раз заговорил не толстяк, а та самая таинственная женщина, которая была виновницей моего пребывания в этой палате и все с большей и большей очевидностью начинала играть какую-то роль в моей судьбе.
Она, как и другие, была в белом халате, и голова ее была повязана белой косынкой. Не знаю уж, в качестве кого выступала она здесь, но вела она себя среди всех этих медиков совершенно свободно.
Она указала на меня.
– Это, господин профессор, ваше достижение…
Она отлично говорила по-немецки, и я хорошо ее понимал.
Старик, которого все называли профессором, снисходительно улыбнулся – не знаю, тому ли, что он действительно чего-то достиг, или просто женщине, одарившей его таким комплиментом.
– Да, в этом случае, – как бы отщелкал своим сухим языком профессор, – все идет отлично.
– Он очнулся сегодня утром, – продолжала незнакомка. – Пытался разговаривать, но я остановила, он еще слаб, и будет лучше…
– О, вы отличная сиделка! – похвалил ее профессор с любезной улыбкой, с какой не обращался ни к кому из присутствующих. – Будем надеяться, что под вашим наблюдением ничто не помешает господину… господину…
Профессор запнулся.
– Господину Августу Берзиню, – торопливо подсказала незнакомка. – Вы же знаете…
– Господину Августу Берзиню… – аккуратно повторил профессор и многозначительно ей кивнул. – Никакие силы не помешают ему скоро стать на ноги.
Он склонился ко мне, оттянул мои нижние веки и посмотрел мне в глаза.
– Молодость! – добавил он с добродушной снисходительностью. – Будь у него явления склероза, я бы не дал за его жизнь и пфеннига.
С некоторой даже доброжелательностью он притронулся к моему плечу своими длинными осторожными пальцами.
– Вы – я это читаю в ваших глазах – и не собирались умирать, – неожиданно произнес он по-английски и вдруг процитировал Шекспира:
Это была похвала, я не понял, почему он отнес ее ко мне, но в данную минуту меня гораздо больше интересовало, что происходит со мной и где я нахожусь.
Затем профессор повернулся и журавлиной походкой, не сгибая ног в коленях, пошел прочь из палаты.
Все, в том числе и моя незнакомка, гуськом потянулись за ним.
Я опять остался один. Остался один и подумал: не брежу ли я? Почему меня, Андрея Семеновича Макарова, называют Августом Берзинем? Каким это образом я превратился в латыша? Почему меня лечат врачи, говорящие на немецком языке? Где я нахожусь? Почему за мной ухаживает женщина, которая пыталась меня убить?
Все эти и еще десятки других вопросов возникали в моем сознании, но я не находил на них ответа.
Я ломал себе голову, и наконец меня осенило: я похищен!
Да, такое предположение было весьма вероятно…
Офицер моего положения знает, конечно, очень много: сведения, которыми я обладал, не могут не интересовать генеральные штабы иностранных держав; чья-нибудь отчаянно смелая и безрассудная разведка могла пойти на подобную авантюру. Смелая потому, что похищение советского офицера в его собственной стране сопряжено с отчаянным риском, а безрассудная потому, что нельзя же мерить советских людей на свой, капиталистический аршин…
И несмотря на всю невероятность такого случая, я почти утвердился в подобном предположении. Да, меня похитили, говорил я себе; эта женщина не намеревалась меня убить, она только хотела лишить меня возможности сопротивляться… И затем я сам себя спрашивал: где же я нахожусь? У немцев? Да, вероятнее всего, что у немцев. Но на что они рассчитывают? Никогда и ничего они от меня не узнают, в этом я не сомневался.
Но почему в таком случае я Август Берзинь? Если им нужно было меня похитить, так именно потому, что я майор Макаров, – штабной советский офицер, а не неизвестный мне самому какой-то господин Берзинь! И почему мне нельзя говорить по-русски? Почему эта женщина ведет себя так, точно пытается меня от кого-то или от чего-то укрыть? Наконец, на что намекает этот долговязый немецкий профессор своими английскими фразами?
Я решительно терялся в своих предположениях.
Во всяком случае, ясно было одно: я нахожусь не в своем, не в советском госпитале.
В течение дня в палату не раз заходили санитары и медицинские сестры, оказывали мне разные услуги, приносили еду, интересовались, не нужно ли мне чего…
Большинство из них обращались ко мне по-немецки, некоторые говорили по-латышски.
Но я, памятуя данный мне утром совет, отвечал на все вопросы только легкими движениями головы.
Под вечер ко мне зашла моя незнакомка.
Она села возле койки, слегка улыбнулась и погладила мою руку.
Она заговорила со мной по-английски и шепотом, так что, если за дверью и подслушивали, никто ничего бы не разобрал.
– Терпение, прежде всего терпение, и вы все узнаете, – мягко, но настойчиво сказала она. – Пока что вы Август Берзинь, вы говорите по-немецки, по-английски, по-латышски, и только по-русски вам не следует говорить, вы вообще должны забыть о том, что вы русский. Позже я вам все объясню.
Я принялся ее расспрашивать, но мало что узнал из ее ответов.
– Где я?
– В немецком госпитале.
– А что все это значит?
– Узнаете.
– А сами вы кто? Она усмехнулась.
– Не помните? Я уже вам говорила. – Подумала и добавила: – Полностью меня зовут Софья Викентьевна Янковская, и мы давно с вами знакомы, это вы должны помнить. – Она встала и заговорщически приложила палец к своим губам. – Поправляйтесь, помните мои советы, и все будет хорошо.
Она ушла и не показывалась целых два дня, в течение которых меня мучили всякого рода догадки и предположения, пока, наконец, прислушиваясь к разговорам окружающих и тщательно взвешивая каждое услышанное слово, я не догадался о том, что произошло.
Постепенно я набрался сил, смог поглядеть в окно, и версия о похищении отпала: я по-прежнему находился в Риге, улица, на которую выходили окна госпиталя, была мне хорошо знакома.
За те дни, что я лежал без сознания, произошло нечто гораздо более страшное, чем если бы я был похищен какими-нибудь дерзкими разведчиками.
Гитлеровская Германия напала на Советский Союз, а я находился в Риге, да, все в той же самой Риге, но оккупированной немецкими войсками.
Немцы заняли город в первые же дни своего наступления и являлись теперь в нем хозяевами.
На койке у дверей лежал какой-то их ас, подбитый нашими летчиками; он неудачно приземлился где-то в предместьях Риги и теперь умирал в госпитале.
Надо отдать справедливость, ухаживали они за своим асом с большой заботливостью, всячески стараясь облегчить ему последние минуты.
Но почему они так же внимательно ухаживают за пленным русским офицером – ведь фактически я находился у них в плену, – этого я понять не мог. Впрочем, я тут же вспоминал, что я – это не я, что меня теперь почему-то называют Августом Берзинем, и опять переставал что-либо понимать.
Приходилось выжидать того времени, когда я оправлюсь, все узнаю и смогу что-либо предпринять.
На третий день после того, как я пришел в сознание, в коридоре возникла какая-то суета, в палату внесли носилки с новым больным и положили его на свободную третью койку.
Я чувствовал себя уже много лучше и принялся с интересом рассматривать нового соседа.
Это был пожилой мужчина с забинтованной грудью, по всей видимости, тяжелораненый.
Вначале он произвел на меня благоприятное впечатление. Добродушное лицо, умные серые глаза, седые виски, суховатые губы; на вид ему можно было дать лет сорок пять; человек, в общем, как человек…
Но как же скоро я его возненавидел!
Через несколько часов после появления этого больного в палату пришли два немецких офицера в черных гестаповских мундирах, поверх которых были небрежно накинуты белые медицинские халаты; один из них был майор, другой лейтенант.
Офицеры искоса поглядели на меня и остановились перед новым больным.
– Хайль Гитлер! – приветствовал майор больного.
– Хайль, – отозвался тот слабым голосом, однако заметно стараясь говорить как можно бодрее.
Санитары внесли два стула и небольшой столик с письменными принадлежностями, и офицеры тотчас приступили к допросу.
– Как вас зовут? – быстро спросил больного офицер в чине майора.
– Фридрих Иоганн Гашке, – также быстро и по-солдатски четко ответил больной.
Лейтенант записал ответ.
– Вас так и звали в России? – осведомился майор. Больной усмехнулся.
– Нет, в моем паспорте было написано Федор Иванович.
– Федор Иванович Гашке? – переспросил майор.
– Так точно, – подтвердил Гашке.
– Я рад, что вы выполнили свой долг перед фюрером и Германией, – сказал майор. – Вам трудно говорить?
– Нет, у меня достаточно сил, – негромко, но четко ответил Гашке. – Я готов…
Допрос длился часа два, майор спрашивал, лейтенант без устали писал.
Гашке оказался перебежчиком. Поволжский немец из-под Сарепты, он окончил педагогический техникум и учительствовал в Саратове; призванный в Советскую Армию, он в первые же дни войны попал на фронт и сразу начал готовиться к тому, чтобы перебежать к немцам. Как только полк, в котором он находился, вошел в соприкосновение с противником, Гашке, воспользовавшись минутным затишьем, вырвался вперед и, бросив оружие, побежал в сторону немецких позиций.
С советской стороны по перебежчику немедленно открыли огонь, немцы не стреляли, они сразу догадались, в чем дело; Гашке получил тяжелое ранение, но успел добежать до немецких позиций и только там упал. Прибежал он к немцам не с пустыми руками: перед бегством с передовой он проник в штаб полка, застрелил начальника штаба и похитил какие-то важные документы.
Как только в полевом госпитале выяснилась ценность перебежчика, было дано указание немедленно переправить его в Ригу…
Гашке, по-видимому, хорошо понимал, что словами завоевать расположение немцев нельзя, только точные и важные данные о Советской Армии могли определить истинную цену перебежчику.
И, действительно, Гашке не говорил лишних слов, но он заметил все, что следовало заметить, запомнил все, что следовало запомнить, и теперь с чувством внутреннего удовлетворения выкладывал все свои сведения и наблюдения сидевшим перед ним гестаповцам, и я, я сам, был свидетелем этого предательства.
Но гестаповцы почему-то мало обращали на меня внимания, мое присутствие их не смущало, наоборот, они даже как будто были довольны тем, что я слышу их разговор с перебежчиком, и это тоже было мне не совсем понятно.
Гашке был умным человеком, и сведения, которые он принес, представляли несомненную ценность, но разговор с ним полностью разоблачал его в моих глазах…
Ох, как он стал мне противен!
Часа через два гестаповцы ушли, пожелав Гашке скорейшего выздоровления.
Нам принесли ужин, очень приличный ужин: мясо, капусту, ягоды и даже по стакану какого-то кисленького винца.
Было совершенно очевидно, что мы находились на привилегированном положении.
Гашке с аппетитом поел; я тоже пока еще не собирался умирать, мне хотелось поскорее выздороветь и предпринять что-либо для того, чтобы вырваться на родину; одному асу было уже не до еды.
На другой день гестаповцы явились опять.
По-видимому, немцы каким-то образом сумели проверить показания Гашке об убийстве начальника штаба, а документы действительно оказались очень важными, потому что майор обещал представить Гашке к награде.
Гашке выкладывал все, что знал. Он был очень наблюдателен, этот Гашке! Он запомнил, где какие стояли артиллерийские дивизионы, какие проходили мимо него полки, мимо каких проходил он сам, где находились ближайшие аэродромы…
Его следовало бы пристрелить тут же, на месте, без промедления, чтобы лишить возможности передавать эти сведения, но у меня под рукой не было даже деревянного ножа для бумаги…
Гестаповцы принесли для Гашке газеты, и он любезно предложил их мне. Это были страшные газеты. В них сообщалось о безудержном продвижении гитлеровских полчищ на восток, о скором взятии Москвы, о расстрелах советских людей.
Я не верил напечатанному, а Гашке, наоборот, только усмехался, точно сведения эти доставляли ему удовольствие.
К концу четвертого дня ас умер, и я понял, что означали четыре профессорских пальца: профессор отпустил асу четыре дня жизни, и приговоренный к смерти ас послушно скончался в назначенный ему срок.
Мы с Гашке остались вдвоем. Это не значило, что мы все время находились наедине, в посетителях недостатка не было. Каждое утро во время обхода заходил старший врач, нам делали перевязки, приносили пищу, сестры забегали осведомиться, как мы себя чувствуем, заглядывали санитары… Но все же большую часть времени мы проводили вдвоем.
Гашке пытался со мной разговаривать, но я отмалчивался, делая вид, что еще слаб и мне трудно говорить, хотя на самом деле с каждым днем чувствовал себя все лучше и ощущал в себе достаточно сил для того, чтобы убить этого изменника.
Гестаповцы посещали Гашке ежедневно и каждый раз выуживали из него что-нибудь новое…
Наконец, он исчерпался, лейтенанту приходилось писать все меньше и меньше, Гашке выложил все, что мог заметить и запомнить, но мне казалось, что у гестаповцев и у Гашке имеются еще какие-то виды друг на друга.
Однажды вечером в палате снова появилась госпожа Янковская.
Я так и не мог попять, что она делает здесь в госпитале. Она ходила, конечно, в обычном белом халате, но медицинской практикой, по-видимому, не занималась. Иногда она отсутствовала по нескольку дней, а иногда толклась по несколько часов в палате без всякого дела, не опасаясь, что ее безделье будет замечено.
Вообще она держалась как-то особняком от всех остальных немцев, работавших в госпитале.
Она молча села возле меня и, по своему обыкновению, принялась смотреть куда-то сквозь стену.