Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вот уже отец Бартоломеу Лоуренсо возвратился из Коимбры, вот он уже доктор богословия, и подтверждено право его на фамилию ди Гусман, каковою может он подписываться во всех случаях, а кто мы такие, чтобы порицать его за грех гордыни, душеспасительнее было бы простить ему недостаточность смирения во имя тех причин, коими сам он обосновал свои притязания на эту фамилию, и да простятся нам за то собственные наши грехи, и грех гордыни, и прочие, ибо самое худшее не изменение имени, но измена самому себе или слову своему. Самому себе и слову своему он, насколько можно судить, не изменил, для Балтазара и Блимунды имя его также осталось прежним, и если король пожаловал ему дворянство, должность капеллана и звание академика королевской академии, то ведь все личины эти и громкие титулы можно порою отбрасывать в сторону, оставляя их вместе с заемною фамилией за порогом усадьбы герцога ди Авейро, они не следуют за священником туда, где сооружается пассарола, хотя нетрудно догадаться, как поступили бы дворянин, капеллан и академик при виде оной, сказал бы дворянин, что механические работы не дворянское дело, капеллан вскричал бы, что здесь явно участие самого дьявола, академик же, поскольку дело сие принадлежит будущему, удалился бы, с тем чтобы вернуться лишь тогда, когда оно уже принадлежало бы прошлому. А сейчас не будущее и не прошлое, сейчас нынешний день.

Живет священник на площади Террейро-до-Пасо в доме женщины, вдовеющей уже много лет, супруг ее был жезлоносцем, его закололи в уличной стычке еще в царствование дона Педро II, давняя история, мы о ней лишь потому вспомнили, что вдова живет под одною кровлей со священником и было бы неприлично не сказать о ней по крайней мере хоть такой малости, мы ведь даже имени ее не назвали, имя звук пустой, как уже было сказано. Живет священник в двух шагах от дворца, тем лучше, ибо он частенько туда наведывается, не столько в связи со своими постоянными обязанностями придворного капеллана, ведь звание не столько обязывающее, сколько почетное, но потому, что король благоволит к нему, еще не утратил надежд, хоть уже одиннадцать лет миновало, а потому вопрошает благосклонно, Увижу ли я когда-нибудь, как взлетает машина, на что отец Бартоломеу Лоуренсо со всею правдивостью может ответить лишь нижеследующее, Да не усомнится ваше величество, что когда-нибудь взлетит машина, Но буду ли я еще жив, увижу ли сие своими глазами, Для того не потребуется вашему величеству долголетия ветхозаветных патриархов, и не только полет машины узрит ваше величество, но и сам государь взлетит на ней. Ответ-то, похоже, дерзковат, но король не обращает на то внимания, а если и обратил, проявляет снисходительность либо отвлекся, вспомнив, что собирается почтить своим присутствием музыкальный урок дочери своей, инфанты доны Марии-Барбары, скорее всего, так оно и есть, он делает знак священнику следовать за ним в его свите, такой честью может похвалиться не всякий.

Инфанта сидит за клавесином, совсем еще малютка, и девяти не сравнялось, а над круглой головкой уже нависли тяготы высокого положения, надобно научиться правильно ставить на клавиши коротенькие пальчики, надобно помнить, если только ей уже рассказали об этом, что в Мафре строится монастырь, воистину, как говорится, причины малы, да следствия велики, из-за того лишь, что в Лиссабоне родилось дитя, в Мафре возводится каменное сооружение, а из Лондона выписали по контракту самого Доменико Скарлатти.[60] На уроке присутствуют члены королевского семейства в малом составе, человек тридцать самое большее, включая камергеров и камер-фрейлин, дежурящих на этой неделе, нянюшек, камеристок, да еще здесь отец Бартоломеу ди Гусман, он вместе с другими духовными лицами стоит в задних рядах. Маэстро выправляет постановку пальцев, фа-ля-до, фа-до-ля, ее высочество очень старается, прикусила губку, как сделала бы любая девочка, где бы ни родилась, во дворце или в другом месте, мать пытается скрыть от посторонних глаз нетерпение, однако ж явное, отец держится с царственной суровостью, одни только придворные дамы из женского мягкосердечия поддаются очарованию музыки и самой девочки, хотя она и играет так скверно, ничего удивительного, а каких, собственно, чудес ожидала королева дона Мария-Ана, инфанта ведь только начинает, il signor Скарлатти приехал в Лиссабон всего несколько месяцев назад, и почему только у иноземцев такие трудные фамилии, ведь сразу понятно, что музыканту этому надо бы зваться Эскарлате,[61] самое для него подходящее имя, вон он какой статный, лицо длинное, рот большой, твердо очерченный, глаза расставлены широко, он в Неаполе родился, тридцать пять ему от роду, есть в этих итальянцах что-то такое, сама не знаю что. Жизненная сила, вот что, сестрица.

– Я поговорю с исполнительным советом, – говорит мистер Аракин уже спокойней. – Нужны дополнительные юридические и медицинские консультации. Если я правильно понял, некоторые из вас требуют сделать процедуру продления жизни в скором будущем частью протокола, и это является условием участия, верно?

– Да, – говорит Бейли.

Урок окончился, общество разошлось, король проследовал в одну сторону, королева в другую, инфанта сам не знаю куда, все правила и предписания этикета соблюдены, многочисленные поклоны и реверансы сделаны, наконец удалилась шумная толпа нянюшек и гувернанток инфанты, исчезли камер-лакеи в отделанных лентами панталонах, и в музыкальной гостиной остались только Доменико Скарлатти и отец Бартоломеу ди Гусман. Итальянец пробежал пальцами по клавиатуре, вначале словно бы без цели, затем словно в поисках мелодии или в попытке воспроизвести эхо доносившихся в гостиную звуков, и вдруг его словно захлестнул поток музыки, вырвавшийся из-под пальцев, руки мелькали над клавиатурой, так мелькает над водою лодка, убранная цветами, поток несет ее, ветки, свесившиеся с берега, то и дело задевают борта, вот понеслась она быстрее ветра, вот замедлила бег свой на безмятежных водах глубокого озера, а может быть, в залитой солнцем Неаполитанской бухте, а может быть, на одном из каналов Венеции с их звонким журчаньем и множеством тайн, а может быть, здесь, на Тежо, под сияющим и вечно юным солнцем, король уже там, близ реки, королева у себя в покоях, инфанта склонилась над пяльцами, всему надобно учиться с детства, а музыка это четки, только мирские, состоящие из звуков, о музыка, мати наша, иже еси на земли. Сеньор Скарлатти, сказал священник, когда импровизация была окончена и все отзвуки вошли в свое русло, сеньор Скарлатти, не могу похвалиться тем, что я знаток сего искусства, но я убежден, что даже индеец из моих родных краев, еще менее сведущий, чем я, пришел бы в восхищение, внимая этой гармонии сфер, Быть может, и нет, ответил музыкант, ибо весьма изощренным должен быть слух, дабы оценить звуки музыки, подобно тому как зрение должно навостриться, дабы запомнить начертание букв и овладеть искусством чтения, да и ушам тоже требуется время, чтобы постичь речь, Ваши слова исполнены смысла, а мои были слишком легковесны, необдуманность суждений обычный людской недостаток, куда легче высказать то, что, по твоему мнению, хочет услышать собеседник, чем придерживаться истины. Однако же, для того чтобы люди могли придерживаться истины, им, видимо, следует для начала узнать, в чем состоят заблуждения, Узнать на собственном опыте, Не могу ответить на этот вопрос простым «да» или простым «нет», но верю в то, что познать заблуждения необходимо.

Линда кивает.

Мистер Аракин стоит перед нами, слегка покачиваясь, переваливаясь с ноги на ногу. Свет отражается от его бейджика, движется по мере его покачивания. Пуговица на пиджаке исчезает из поля зрения и вновь появляется, когда мистер Аракин раскачивается вперед-назад. Наконец он останавливается и коротко кивает:

Отец Бартоломеу ди Гусман, опершись локтями о крышку клавесина, ответил Скарлатти лишь долгим взглядом, и, покуда оба молчат, скажем мы, что плавная эта беседа меж португальским священником и итальянским музыкантом, быть может, и не является чистым вымыслом, быть может, это допустимое толкование фраз и похвал, коими, без сомнения, обменивались эти двое в течение нескольких лет в стенах дворца и за его пределами, как будет видно из дальнейшего. А если кто-нибудь подивится, как же этот самый Скарлатти за столь недолгий срок успел выучиться португальскому языку, во-первых, не будем забывать, что он музыкант, а во-вторых, да будет известно, что язык наш не чужд ему вот уже семь лет, ибо в Риме он состоял на службе у нашего посла и в своих странствиях по свету, по дворцам королей и епископов, не забыл того, чему выучился. Что же касается учености беседы, меткости и отточенности слога, тут не обошлось без вмешательства.

– Хорошо. Спрошу исполнительный совет. Думаю, они скажут нет, но все же спрошу.

Вы правы, проговорил священник, но ведь тогда выходит, что человеку не дано свободы решить, что коснулся он истины, в то время как коснеет он в заблуждении, Точно так же не дано ему свободы, когда он предполагает, что коснеет в заблуждении, а на самом деле коснулся истины, отвечал музыкант, и тотчас промолвил священник, Вспомните, когда вопросил Пилат Иисуса, что есть истина, и сам он не стал дожидаться ответа, и Спаситель не дал ему оного, Быть может, знали оба, что на этот вопрос нет ответа, Но ведь тогда, значит, Пилат был в том же положении, что Иисус, В сущности, так оно и было, Если музыка столь отменно учит искусству аргументации, я хочу быть музыкантом, а не проповедником, Признателен за лестные слова, но хотел бы я, сеньор отец Бартоломеу ди Гусман, чтобы музыка моя обрела когда-нибудь дар излагать, противопоставлять и подводить к выводам, что присуще проповеди и речи, Хотя, сеньор Скарлатти, если вдуматься толком в то, что говорится, как там ни излагай и ни противопоставляй, по большой части все это лишь дым да туман, а выводы и вовсе ничто. На это музыкант ничего не ответил, и священник докончил мысль свою, Всякий честный проповедник это чувствует, отходя от кафедры. Сказал в ответ итальянец, пожав плечами, После музыки наступает молчание и после проповеди тоже, сколько бы ни хвалили проповедь и сколько бы ни рукоплескали музыке, может статься, на самом деле только и существует, что молчание.

– Имейте в виду, – говорит мисс Крисли, – что эти сотрудники не дали согласия на лечение, лишь согласились подумать.

– Я не лгу, – говорит Дейл. – И вы мне не лгите.

Вышли Скарлатти и Бартоломеу ди Гусман на Террейро-до-Пасо и там расстались, музыкант пошел бродить по городу и сочинять свои мелодии, пока не приспело время начать репетицию в королевской часовне, священник вернулся к себе в дом, из окон которого виднелась река, низина Баррейро на другом берегу, холмы Алмады и Прагала, а там, дальше, отсюда не видать, начинается Кабеса-Сека-до-Бужио, какой ясный день, когда Бог творил мир, он не вымолвил Fiat,[62] будь оно так, весь мир свелся бы к одному слову, нет, Бог созидал, свершал деяния, создал море и прошел его путями, затем создал землю, чтобы можно было выйти на сушу, в одних местах медлил, другие миновал, не удостоив взглядом, а здесь отдыхал и, поскольку никто из людей за ним не подглядывал, искупался в водах Тежо, вот потому-то чайки, которые все еще помнят об этом, собираются на берегу такими огромными стаями, все ждут, что Бог снова выкупается в Тежо, это, конечно, не те чайки, что видели его, но они благодарны Создателю за сотворение чаек. А к тому же хотят знать, очень ли постарел Бог. Пришла вдова жезлоносца, сказала священнику, что обед на столе, внизу проскакала рота конников, вооруженных алебардами, они сопровождали чью-то карету. Отбившись от сестер своих, чайка парила над черепичной кровлей, ее поддерживал ветер, что дул с земли, и священник пробормотал, Благословенна буди, птица, и в сердце своем постиг он, что сотворен из той же плоти и той же крови, что она, его прохватила дрожь, словно от ощущения, что на спине у него вырастают крылья, и когда чайка исчезла, он почувствовал себя одиноким, точно в пустыне, Но ведь тогда значит, Пилат был в том же положении, что Иисус, вспомнилось вдруг ему, и он вернулся к действительности, его знобило, словно он был наг, все тело саднило, словно кожу свою он оставил в материнском чреве, и тогда сказал он, Бог един.

Он поднимается, немного неуклюже вылезает из-за стола.

– Пойдемте, – говорит он нам. – Надо работать.

Никто из них не произносит ни слова: ни адвокаты, ни доктора, ни мистер Алдрин. Мы медленно встаем, я чувствую неуверенность, почти дрожь. Разве можно так просто уйти? Но когда я начинаю двигаться, идти, я чувствую себя лучше. Сильнее. Я напуган, но и счастлив тоже. Чувствую себя легче, будто сила притяжения уменьшилась.

Весь остаток дня провел отец Бартоломеу Лоуренсо взаперти у себя в комнате, стеная и воздыхая, к вечеру стемнело, вдова жезлоносца постучала в дверь и сказала, что ужин готов, но священник от еды отказался, словно готовил себя для большого пощения, дабы обрести новые очи разума, более острые, хотя и не было у него никаких соображений относительно того, что же еще следует уразуметь после того, как возгласил он перед чайками тезис о единстве Бога, и это было проявление высшего мужества, ибо даже ересиархи не отрицают, что Бог един, но отца Бартоломеу Лоуренсо учили, что Бог есть един в сути своей, но един в трех лицах, и вот нынче все те же чайки заставили священника усомниться. Стало совсем темно, город спит, а если и не спит, то умолк, лишь время от времени доносится перекличка часовых, выставленных на случай высадки французских корсаров, и Доменико Скарлатти, затворив двери и окна, садится за клавесин, что за нежная музыка льется в лиссабонской ночи, проникая сквозь щели и дымоходы, слышат ее солдаты португальской лейб-гвардии и немецкой тоже, и понятна она как тем, так и другим, слышат ее сквозь сон матросы, спящие в холодке на палубе, и, проснувшись, они узнают эти звуки, слышат ее бродяги на Рибейре, устроившиеся под вытащенными на сушу перевернутыми лодками, слышат ее монахи и монахини тысячи монастырей и говорят, То ангелы Божии, земля сия чудесами обильна, слышат ее убийцы, прикрывающие лица плащами, и те, кого приканчивают они кинжалами, и кто, заслышав эту музыку, не просит позвать исповедника и умирает, очистившись от всех грехов, услышал ее узник Святейшей Службы у себя в подземной камере, а стражник, находившийся поблизости, схватил его за горло и задушил, убийством избавив от смерти куда более мучительной, слышат ее Балтазар с Блимундой, хотя они так далеко отсюда, и спрашивают друг друга, что это за музыка, но раньше всех услышал ее Бартоломеу Лоуренсо, живущий поблизости, и, встав с постели, зажег он светильник и отворил окно, чтобы лучше было слышно. Со звуками музыки влетели в окно и крупные комары, сели на потолке, да там и остались, сперва покачались на долгих лапках, потом оцепенели, словно крохотное пятнышко света их не влекло, а может, их заворожило поскрипыванье пера, сел за стол отец Бартоломеу Лоуренсо и стал писать, Et ego in illo.[63] И я в нем, вот что значат эти латинские слова, и когда рассвело, он все еще сидел и писал, то была проповедь ко Дню Тела Господня, а телом священника комары в ту ночь так и не полакомились.

В коридоре мы сворачиваем налево и идем к лифтам. В широком холле перед лифтами стоит мистер Крэншоу с картонной коробкой в руках. Коробка полная, я не вижу всего, что там лежит. На самом верху громоздятся кроссовки для бега – марка дорогая, я видел такие в спортивном каталоге. Интересно, как быстро бегает мистер Крэншоу. По обе стороны от него мужчины в голубых рубашках – служба охраны компании. Глаза у мистера Крэншоу расширяются при виде нас.

– Что вы тут делаете? – спрашивает он Дейла, который идет впереди.

Несколько дней спустя, когда Бартоломеу ди Гусман был в королевской часовне, итальянец подошел и заговорил с ним. Обменявшись приветствиями, они вышли в одну из дверей, что находятся под балконами короля и королевы и ведут на входную галерею. Там они вступили в беседу, поглядывая временами на шелковые шпалеры, развешанные по стенам и изображающие сцены из истории Александра Македонского, Триумф Веры и Торжество Евхаристии по рисункам Рубенса, историю Товита и сына его Товия по рисункам Рафаэля, взятие Туниса, если когда-нибудь загорятся эти шпалеры, ни одной шелковой ниточки от них не останется. Тоном намеренно небрежным, подчеркивающим, что разговор пойдет о пустяках, Доменико Скарлатти сказал священнику, У короля есть малая копия собора Святого Петра в Риме, вчера он соблаговолил пригласить меня присутствовать при том, как он собственноручно собирает этот собор, великая честь для меня, Мне-то он никогда сей чести не оказывал, но признаюсь в том без всякой зависти, напротив, я счастлив, что итальянской нации оказана подобная честь в лице одного из сынов ее, Я слышал, государь весьма поощряет зодчество, может статься, именно по сей причине ему так нравится воздымать собственноручно купол святого храма, пусть в малых размерах, Да, совсем иными будут размеры храма, что возводится в Мафре, колоссальное строение, ему будут дивиться грядущие столетия, Сколь многообразны деяния рук человеческих, столь же многозвучны мои, Вы разумеете руки, Разумею деяния, едва вознесутся и сразу канут в небытие, Вы разумеете деяния, Я разумею руки, что было бы с ними, когда б не память и не бумага, на которой я все записываю. Вы разумеете руки, Я разумею деяния.

Мистер Крэншоу оборачивается к Дейлу, делает шаг в его направлении, и тут же мужчины в форме кладут руки ему на плечи. Он останавливается.

– Вы должны быть в корпусе двадцать восемь – G до четырех часов, это другое здание!

Беседа сия как будто всего лишь прихотливая словесная забава, игра смыслами, как принято в описываемую эпоху, когда понятность не так уж нужна, а то и намеренно затемняется. Точно так же восклицает проповедник в церкви, обращаясь к образу святого Антония, Чернокожий, вор, пьяница, и, приведя таким образом слушателей в негодование, объясняет свое намерение и прием, открывает им, что обращение значило совсем не то, что кажется, сейчас он скажет, почему Чернокожий, а именно потому, что кожа его опалена была дьяволом, не сумевшим вычернить ему душу, вор, ибо из объятий Девы Марии выкрал он Божественного Ее Сына, пьяница, ибо всю жизнь жил он в опьянении от божественной благодати, но я скажу тебе, Берегись, проповедник, когда ставишь ты понятия вверх ногами, то невольно дозволяешь, чтобы обрело голос еретическое искушение, что дремлет в глубине твоей души, и ты снова восклицаешь, Будь проклят Отец, будь проклят Сын, будь проклят Дух Святой, а затем добавляешь, Вопиют дьяволы в аду, ты полагаешь, что таким манером избежишь наказания, но тот, кто все видит, не слепец Товит,[64] что изображен на шпалере, он тот, для кого не существует ни тьмы, ни слепоты, он-то знает, что изрек ты две глубокие истины, и из двух выберет одну, свою, ибо ни ты, ни я не знаем, какова истина Божия, и еще менее, истина ли сам Бог.

Дейл не замедляет шага, проходит мимо, не говоря ни слова.

Как будто всего лишь словесная игра, деяния, руки, звук, полет, Сказали мне, отец Бартоломеу ди Гусман, что деяниями ваших рук некая машина поднялась в воздух и полетела, Вам сказали правду, но видевшие это ослепли и не смогли увидеть правды, скрывавшейся за первой видимостью, Мне хотелось бы понять вас получше, С тех пор миновало двенадцать лет, правда во многом изменилась, Скажу снова, мне хотелось бы понять вас, Тайна есть тайна, На это отвечу, что, по моему разумению, лишь звуки музыки способны взлетать в воздух, Тогда завтра же мы поедем туда, где я покажу вам свою тайну. Они стоят перед последней из шпалер, посвященных истории Товита и Товия, перед той, на коей горькая рыбья желчь возвращает слепцу Товиту зрение, Горечи исполнен взгляд того, кому дано зрение, сеньор Доменико Скарлатти, Когда-нибудь я переложу это на музыку, сеньор отец Бартоломеу ди Гусман.

Мистер Крэншоу, будто робот, поворачивает голову вслед за Дейлом, затем обратно ко мне.

– Лу! Что тут происходит?

На другой день оба верхом на мулах отправились в Сан-Себастьян-да-Педрейра. Двор усадьбы оказался чисто выметен. По водосточному желобу стекала вода, слышался скрип водокачки. Ближние грядки были возделаны, на плодовых деревьях уже не было высохших веток, и кроны их были подрезаны, ничто не напоминало глазу об одичавших зарослях, которые застали Балтазар и Блимунда десять лет назад, придя сюда в первый раз. Дальняя же часть усадьбы по-прежнему заброшена, ничего не поделаешь, возделывают землю здесь всего три руки, да и те большую часть времени заняты трудами, к земле отношения не имеющими. Двери амбара открыты настежь, оттуда доносятся звуки, свидетельствующие о том, что внутри кипит работа. Отец Бартоломеу Лоуренсо попросил итальянца подождать у двери и вошел. Балтазар работал один, шлифовал длинный железный прут. Сказал священник, Добрый вечер, Балтазар, сегодня я привел гостя, хочу показать ему нашу машину, Кто он такой, Из дворца, Не сам же король, Король тоже пожалует когда-нибудь, совсем недавно он отвел меня в сторону и спросил, когда полетит машина, нет, это не король, Теперь поди знай, что будет с нашей тайной, не таков был уговор, тогда чего ради молчали мы столько лет, Изобрел пассаролу я, мне и решать, что нужно, Но собираем-то ее мы, можем уйти отсюда, коли вам угодно, Балтазар, я не сумею объяснить тебе, но чувствую, что в этом случае доверие оправданно, я готов дать руку на отсечение или душу заложить, Это женщина, Нет, мужчина, итальянец родом, он при дворе недавно, и он музыкант, придворный капельмейстер, обучает игре на клавесине инфанту, его зовут Доменико Скарлатти. Эскарлате, Произносится не совсем так, но разница невелика, можешь называть его Эскарлате, в конце концов, все его так называют, даже когда думают, что произносят правильно. Священник направился к двери, но вдруг остановился, спросил, А Блимунда где, В саду возится, ответил Балтазар.

Я тоже хотел бы знать, что он делает тут с коробкой в руках в сопровождении охраны, но я слишком вежливый, чтобы спросить. Мистер Алдрин сказал, что мы можем больше не волноваться по поводу мистера Крэншоу, поэтому мне необязательно отвечать, когда он задает невежливые вопросы.

– У меня много работы, мистер Крэншоу, – говорю я.

Итальянец укрылся от солнца в тени высокого платана. Казалось, его ничуть не занимало то, что он видел вокруг, он спокойно глядел на закрытые окна дворца, на верхнюю часть карниза, поросшую травами, на водосточный желоб, над которым низко-низко сновали ласточки, охотясь за мошками. Отец Бартоломеу Лоуренсо подошел к музыканту, в руке у него был платок, Туда, где обретается тайна, можно войти лишь с завязанными глазами, сказал он, улыбаясь, и музыкант отвечал ему в тон, А частенько бывает, что и возвращаться оттуда приходится так же, На сей раз так да не будет, сеньор Скарлатти, осторожней, здесь порог, а теперь, пока повязка еще на вас, хочу сказать вам, что живут здесь двое, мужчина по имени Балтазар Семь Солнц и женщина по имени Блимунда, которой дал я прозвание Семь Лун, раз живет она с тем, кого кличут Семь Солнц, они-то и сооружают то, что я вам сейчас покажу, я объясняю им, что надлежит делать, и они выполняют, а теперь вы можете снять повязку, сеньор Скарлатти. Не торопясь, с тем же спокойствием, с каким разглядывал он ласточек, итальянец снял повязку.

Он дергается, будто хочет бросить коробку и схватить меня за руку, но не делает этого, я миную его вслед за Дейлом.

В нашем корпусе Дейл начинает бормотать:

Перед ним была огромная птица с распростертыми крыльями, с веерообразным хвостом и долгой шеей, голова была еще не доделана, а потому нельзя было определить, кто это будет, сокол или чайка. Это и есть тайна, спросил он, Да, и до сих пор знали ее три человека, теперь будут знать четверо, вот Балтазар Семь Солнц, а Блимунда скоро вернется, она в саду. Итальянец приветствовал Балтазара легким наклоном головы, тот в ответ тоже поклонился, ниже, чем итальянец, и неуклюже, как-никак он был всего лишь механик, да к тому же стоял перед ними весь измазанный, закопченный, только крюк блестел, отполированный великой и постоянною работой. Доменико Скарлатти подошел к машине, которую с обеих боков удерживали в равновесии подпорки, положил руку на одно из крыльев, словно на клавиатуру, и, странное дело, птица вся затрепетала, несмотря на немалый свой вес, деревянный остов, железные пластины, плетение из ивовых прутьев, Если сыщутся силы, способные поднять все это в воздух, стало быть, для человека нет ничего невозможного, Крылья эти неподвижны, Да, верно, Ни одна птица не может летать, не хлопая крыльями. На это Балтазар ответил бы, что, для того чтобы летать, достаточно обладать обличьем птицы, но я отвечу, что тайна полета заключена не в крыльях, А эту тайну я узнать не могу, Я в состоянии лишь показать то, что вы здесь видите, И этого довольно для того, чтобы я был вам признателен, но если птица эта должна летать, как выбраться ей отсюда, ведь двери для нее слишком узки.

– Да, да, да, да, да…

А потом громче:

Балтазар и отец Бартоломеу Лоуренсо в растерянности поглядели друг на друга, а потом на дверь. В проеме ее стояла Блимунда с корзиною вишен и уже отвечала, Есть время строить и время рушить, руки одних людей клали черепицы этой кровли, руки других людей разберут их и обрушат кровлю, да и самые стены, если понадобится. Это Блимунда, сказал священник, Семь Лун, добавил музыкант. Уши Блимунда украсила вишнями, словно серьгами, она нацепила их, чтобы показаться в таком виде Балтазару, а потому подошла к нему, улыбаясь и протягивая корзину, Венера и Вулкан, подумал музыкант, простим ему слишком напрашивавшееся мифологическое сравнение, откуда знать ему, каково тело Блимунды под грубой ее одеждой, а Балтазар, хоть сейчас с виду черен как уголь, на самом деле совсем не таков, да и не хром он, в отличие от Вулкана, однорук, это да, но ведь бог тоже однорук. Не говоря уже о том, что, будь у Венеры такие глаза, как у Блимунды, она бы горя не знала, читала бы в сердцах у влюбленных, точно по книге, но должны же простые смертные обладать хоть какими-то преимуществами по сравнению с божествами. Да и Балтазар по сравнению с Вулканом в выигрыше, ведь если бог утратил богиню, то этому мужчине женщина будет верна.

– Да! Да! Да!

– Я не плохая, – говорит Линда. – Я не плохой человек!

Все уселись вокруг корзины, запустили руки в ягоды, не соблюдая никаких правил приличия, кроме одного, не задевать чужие пальцы, вот лапища Балтазара, загрубелая, словно кора оливкового дерева, вот изнеженная священническая рука отца Бартоломеу Лоуренсо, вот уверенная рука Скарлатти, вот рука Блимунды, скромная и натруженная с грязными ногтями огородницы, которая вначале полола, а уж потом занялась сбором вишен. Все бросают косточки наземь, будь здесь сам король, он поступил бы точно так же, по таким мелочам и видишь, что воистину все люди равны меж собою. Вишни крупные, налитые, некоторые уже поклеваны птицами, знать бы, есть ли на небесах вишневые сады, сможет ли когда-нибудь поклевать там вишен эта птица, еще безголовая, но если будет у нее голова чайки или сокола, то святые и ангелы могут не беспокоиться, ягоды им достанутся нетронутые, ибо, как известно, и чайки, и соколы пренебрегают растительною пищей.

– Ты не плохой человек, – подтверждаю я.

Сказал отец Бартоломеу Лоуренсо, Я не открою главной тайны, но, в соответствии с тем, что написал я в прошении моем и в памятных записках, машина будет приводиться в действие силой притяжения, по свойствам своим противоположной тяготению тел к земле, если я подброшу вишневую косточку, она упадет на землю, стало быть, вся трудность в том, чтобы найти силу, способную поднять ее в воздух, И вы нашли такую силу, Я раскрыл ее тайну, но, чтобы добыть эту силу и скопить в достаточном запасе, мы трудимся втроем, Земная троица, Отец, Сын и Дух Святой, Мы с Балтазаром одногодки, обоим по тридцать пять, ни в сыновья, ни в отцы друг другу не годимся по законам природы, уж скорей мы братья, но в таком случае оказались бы мы близнецами, меж тем он родился в Мафре, я в Бразилии, да и наружного сходства меж нами никакого нет, А как быть с Духом Святым, Эта роль могла бы выпасть на долю Блимунды, она, пожалуй, ближе всех нас к тому, чтобы фигурировать в какой-то троице не из числа земных, Мне тоже тридцать пять лет, но я родился в Неаполе, мы не могли бы составить троицу братьев-близнецов, а сколько лет Блимунде, Мне двадцать восемь, и нет у меня ни братьев, ни сестер, с этими словами подняла Блимунда глаза, казавшиеся очень светлыми в полутьме амбара, и Доменико Скарлатти почудилось, будто зазвучала в нем самая напевная струна арфы. Балтазар демонстративно поднял крюком своим почти опорожненную корзину и сказал, Заморили червячка, пора и за работу.

Глаза Линды наполняются слезами.

– Плохо быть аутистом. Плохо злиться на то, что ты аутист. Плохо хотеть перестать быть аутистом. Все плохо. Все неправильно.

Отец Бартоломеу Лоуренсо приставил к пассароле лесенку, Сеньор Скарлатти, не угодно ли вам поглядеть на мою летательную машину изнутри. Оба поднялись по лесенке, и, расхаживая по настилу, напоминавшему корабельную палубу, священник объяснял музыканту назначение отдельных частей, будь они из проволоки, янтаря либо железных пластин, он сказал, что все придет в действие в силу взаимного притяжения, но не упомянул ни о солнце, ни о том, что будет находиться внутри округлых сосудов, однако музыкант спросил, А какая сила притянет янтарь, Быть может, Бог, средоточие всех сил, ответил священник, Какую же материю притянет янтарь, Притянет он то, что будет внутри сосудов, Это и есть тайна, Да, это и есть тайна, Но что это за материя, из мира минералов, растительности, животных, Ни то, ни другое, ни третье, Но все на свете принадлежит к миру либо минералов, либо растительности, либо животных, Не все, есть вещи и другого происхождения, музыка, например, Но вы ведь не хотите сказать, отец Бартоломеу Лоуренсо, что в этих сосудах будет заключена музыка, Нет, но, может статься, взлетела бы машина и властью музыки, надо бы мне поразмыслить об этом, ведь, когда я слушаю, как играете вы на клавесине, у меня такое чувство, будто я взлетаю, Это всего лишь шутка, Только с виду, сеньор Скарлатти.

– Это глупо, – говорит Чай. – Говорят, что мы должны стремиться быть нормальными, а потом говорят – любите себя такими, как есть. Если хочешь измениться, значит, тебе что-то не нравится. Невозможно любить себя как есть и при этом хотеть поменяться.

Дейл улыбается, широкой улыбкой, которой я не замечал у него раньше.

Когда итальянец отбыл, уже смеркалось. Отец Бартоломеу Лоуренсо решил переночевать в усадьбе, воспользовался случаем, чтобы отрепетировать свою проповедь, до праздника Тела Господня оставалось всего несколько дней. Прощаясь с музыкантом, священник сказал, Сеньор Скарлатти, когда вам наскучит дворец, вспомните об этом месте, Разумеется, вспомню, и если это не будет Балтазару и Блимунде помехою в их работе, велю доставить сюда клавесин и поиграю для них и для пассаролы, быть может, моя музыка вольется в эти сосуды и вступит в союз с вашим таинственным элементом, Сеньор Эскарлате, вмешался неожиданно Балтазар, приходите, когда будет вам благоугодно, коли сеньор отец Бартоломеу Лоуренсо вам дозволяет, да только, Продолжай, Видите, у меня нету левой руки, вместо нее крюк, а еще я прикрепляю к культе клинок, а на груди у меня, там, где сердце, крест начертан кровью, Моей кровью, прибавила Блимунда, Я всем вам брат, проговорил Скарлатти, если вы на то согласитесь. Балтазар проводил его до ворот, помог сесть на мула, Сеньор Эскарлате, коли угодно вам, чтобы я помог доставить сюда клавесин, вам стоит только слово сказать.

– Если нам предлагают сделать невозможное, значит, они сами ошибаются.

Стемнело, отец Бартоломеу Лоуренсо отужинал вместе с Балтазаром Семь Солнц и Блимундой Семь Лун, на столе были вяленые сардины и яичница, кувшин с водою, грубый и черствый хлеб. Две свечи едва освещали амбар. По углам, казалось, клубилась тень, надвигаясь и отступая в зависимости от колебания двух малых и слабых огоньков. Тень пассаролы колыхалась на белой стене.

– Да, – подтверждаю я. – Это ошибка.

– Ошибка! – говорит Дейл.

Я напрягаюсь. Боюсь, что Дейл начнет говорить про религию.

Ночь была душная. Священник вышел во двор, глубоко вдохнул воздух, потом взглянул на светящуюся дорогу, пересекающую небесный свод из конца в конец, Дорога Сантьяго,[65] что, если эти звезды были раньше очами паломников, так долго глядели очи на небо, что свет их запечатлелся там, Бог един в сути своей и в лице, внезапно вскричал Бартоломеу Лоуренсо. Балтазар и Блимунда подошли к двери узнать, почему кричит священник, ему и прежде случалось витийствовать в полный голос, само по себе это их не удивляло, но чтобы он столь неистово кричал, обращаясь к небу, такого с ним еще не бывало. Потом наступила тишина, только кузнечики стрекотали без умолку, и снова громко зазвучал голос, Бог един в сути своей, но в трех лицах. Ничего не произошло в первый раз, ничего не произошло и теперь. Бартоломеу Лоуренсо повернулся к амбару и сказал поджидавшим его Балтазару и Блимунде, Я высказал два утверждения, противоположных по смыслу, ответьте, какое, по-вашему, правильное, Не знаю, сказал Балтазар, И я не знаю, сказала Блимунда, и священник повторил, Бог един в сути своей и в лице, Бог един в сути своей, но в трех лицах, что истинно, что ложно, Мы не знаем, отвечала Блимунда, и не понимаем слов, Но ты веруешь в Пресвятую Троицу, в Отца, и Сына, и Святого Духа, я имею в виду Троицу в том смысле, коему учит Святая Церковь, а не в том, в коем употребил это слово итальянец, Верую, Стало быть, Бог для тебя един в трех лицах, Стало быть, так, А если я скажу тебе теперь, что Бог един в едином лице, что он был один, когда создавал мир и людей, ты поверишь, Коли говорите вы мне, что так оно и есть, поверю, Я говорю тебе это лишь для того, чтобы ты поверила, а во что, я и сам не знаю, но никому не говори об этих моих словах, а ты, Балтазар, какого мнения, С тех пор как я начал сооружать летательную машину, я перестал думать обо всяких таких вещах, может, Бог един в одном лице, может, в трех, а то и в четырех, особой разницы не видно, а может, Бог единственный воин, уцелевший от стотысячной рати, а потому он в одно и то же время и рядовой, и офицер, и главнокомандующий, и вдобавок однорукий, как мне было объяснено, и в это я уверовал, что да, то да, Спросил Пилат Иисуса, чтó есть истина, и Иисус не ответил, Может, тогда еще не приспело время знать это, сказала Блимунда, и они с Балтазаром сели на камень у двери, Блимунда распутывала ремни, которыми был прикручен крюк к обрубку, потом положила изувеченную руку Балтазара себе на колени, чтобы легче ему было переносить эту великую и неисцелимую боль.

– Если нормальные люди предлагают сделать невозможное, значит, не всему, что они говорят, нужно верить.

– Но они не всегда врут, – возражает Линда.

Et ego in illo, произнес отец Бартоломеу Лоуренсо, уже войдя в амбар, он возглашал тему своей проповеди, но на этот раз не добивался ораторских эффектов, воркующей дрожи в голосе, столь трогающей слушателей, повелительных интонаций, внезапных пауз с их многозначительностью. Он произносил слова, которые уже были им написаны, и те, которые внезапно приходили ему на ум сейчас, и новые слова были отрицанием написанных, либо ставили их под сомнение, либо придавали им другой смысл. Et ego in illo, да, и я в нем, я, Бог, пребываю в нем, в человеке, во мне, в человеке пребываешь ты, Бог, Бог вмещается в человеке, но как может Бог вместиться в человека, если он так огромен, а человек лишь малая часть его творений, ответ вот каков, Бог остается в человеке силою причастия, все понятно, понятнее не бывает, но если так, то необходимо, чтобы человек принял причастие, и тогда выходит, что Бог остается в человеке не тогда, когда сам того захочет, но когда человек пожелает принять его, если так, то Творец сам в какой-то степени оказывается творением, о, но в этом случае великая несправедливость была учинена по отношению к Адаму, Бог не проник в него, ибо в ту пору еще не было Евхаристии, и Адам вправе обвинить Бога в том, что из-за одного лишь прегрешения ему запретили навеки касаться древа познания и закрыли перед ним врата рая, меж тем как его же, Адамовы, потомки, совершившие столько грехов, и куда страшнее, несут в себе Бога и вкушают от древа познания без всяких помех и сомнений, если Адама покарали за то, что он хотел уподобиться Богу, как может быть, что люди носят Бога в себе и не покараны за то, а то и не хотят принять его и все равно не покараны, бессмысленно, невозможно, все-таки Et ego in illo, Бог во мне или нет во мне Бога, как мне отыскать дорогу в этом дремучем лесу утверждений и отрицаний, то утверждающих, то отрицающих друг друга, как мне проследовать, не поранившись, по лезвию бритвы, ну что ж, подведем итоги, прежде чем Христос стал человеком, Бог пребывал вне человека и не мог находиться внутри него, затем силою Евхаристии проник в него, таким образом, человек почти Бог или станет когда-нибудь самим Богом, да, да, если Бог во мне, стало быть, я есмь Бог, и не в трех лицах, не в четырех, а един, един перед Богом, Бог это мы, Он я, я Он, Durus est hic sermo, et quis potest eum audire.[66]

– Не всегда врут не значит всегда говорят правду, – говорит Дейл.

Стало прохладно. Блимунда уснула, приклонив голову к плечу Балтазара. Позже он отвел ее в амбар, они легли. Священник вышел во двор и всю ночь простоял там, глядя на небо и бормоча слова искушения.

Это очевидно, но я не задумывался раньше, что это действительно невозможно – хотеть измениться и одновременно принимать себя таким, какой ты есть. Наверное, никто из нас об этом не задумывался, пока Чай и Дейл не сказали.



– Я задумался еще у тебя дома, – говорит Дейл. – Тогда не смог все рассказать. Но начал думать.

– Если что-то пойдет не так, – говорит Эрик, – им придется тратить еще больше. Если реабилитация растянется.

Спустя несколько месяцев некий монах, цензор инквизиции, написал в отзыве на проповедь, что сие писание принесет автору больше рукоплесканий, нежели опасений, и слов восхищения больше, нежели слов сомнения. По-видимому, этот самый брат Мануэл Гильерме, хоть и признавал за проповедью право стяжать рукоплескания и слова восхищения, все-таки испытал приступ подозрительности, учуял какой-то еретический душок, коль скоро не смог умолчать о сомнениях и опасениях, охвативших его в процессе богоугодной ловли блох в тексте проповеди. А другой преподобный отец, магистр дон Антонио-Каэтано ди Соуза, когда настал его черед читать текст проповеди, подтверждает, что проверенная им рукопись не содержит ничего противного святой вере и добрым нравам, он уже не поминает ни про какие сомнения, ни про какие опасения, которые, судя по всему, смущали цензора низшей инстанции, и в качестве заключительного довода в пользу проповеди восхваляет знаки благоволения, коими двор щедро жалует доктора Бартоломеу Лоуренсо ди Гусмана, и таким образом придворный фавор помогает смыть темные пятна, проступающие в проповеди и, возможно, требующие более тщательного и придирчивого разбора. Последнее слово, однако же, остается за братом Боавентурой ди Сан-Жианом, придворным цензором, каковой, рассыпавшись предварительно в похвалах и восторгах, пишет в заключение, что лишь красноречие молчания может быть наилучшей заменой тех слов, кои хотел бы он сказать, но слова сии, как пишет цензор, замерли бы у него в горле от избытка внимания и смолкли бы от избытка почтения. Вполне уместно с нашей стороны задаться вопросом, мы-то ведь лучше правду знаем, какие же громовые возгласы или еще более грозные умолчания были ответом на слова, услышанные звездами в усадьбе герцога ди Авейро, в то время как усталые Балтазар и Блимунда спали, а пассарола во тьме амбара пыталась всеми своими железными частями вникнуть в то, что возглашал за стеною ее создатель.

– Я не знаю, что сейчас с Кэмероном, – говорит Линда.

– Он хотел быть первым, – говорит Чай.

Отец Бартоломеу Лоуренсо живет тремя, а то и четырьмя различными жизнями, одной жизнью живет он лишь во сне, и столь разнообразны его сновидения, что, даже проснувшись, не в силах он разобраться, был ли во сне священником, что выходит к алтарю и служит мессу, как положено, или был он академиком, столь уважаемым, что сам король приходит инкогнито послушать его речи и стоит за портьерою в дверном проеме, быть может, был он во сне изобретателем летательной машины или различных приспособлений, каковые позволяют, если даст судно течь, не вычерпывать воду вручную, а выкачивать механическим способом, может статься, он во сне совсем другой человек, многоликий, терзаемый страхами и сомнениями, одновременно и церковный проповедник, и многосведущий академик, и опытный царедворец, и визионер, братающийся с людьми низкого происхождения, занятыми ручным трудом там, в Сан-Себастьян-да-Педрейра, и многоликий человек этот погружается в беспокойный сон, надеясь восстановить собственное единство, неустойчивое, хрупкое, разлетающееся на куски, едва раскрывает он глаза, и, чтобы увидеть это, ему не надо даже поститься, в отличие от Блимунды. Он забросил чтение трудов, писанных учеными-богословами, отцами церкви и схоластами и посвященных поминавшейся выше проблеме сущности и лица, ибо душа его была как бы изнурена словами, но, поскольку человек единственное из животных, которое умеет говорить и читать, отец Бартоломеу Лоуренсо штудирует во всех подробностях Ветхий Завет, и особливо пять первых его книг, Пятикнижие, что у иудеев зовется Торою, и еще читает он Коран. В теле любого из нас могла бы разглядеть Блимунда и все потроха его, и его волю, но ей не дано читать мысли, да и не поняла бы она этих мыслей, что было бы, если бы увидела она, что человек занят думою, а дума эта хоть и едина, но заключает в себе две противоборствующие и враждебные друг другу истины, тут как бы обоим рассудка не потерять, ей от такого зрелища, ему от подобных дум.

– Было бы лучше проходить лечение по очереди, чтобы можно было увидеть, как оно действует, – говорит Эрик.

– Скорость тьмы была бы меньше, – говорю я.

Они смотрят на меня. Я вспоминаю, что не рассказывал им про скорость тьмы и скорость света.

Совсем другое дело музыка. По распоряжению Доменико Скарлатти в амбар доставлен клавесин, доставили оный два носильщика, в поте лица своего и с помощью шестов, канатов и мягких толстых прокладок тащили с Новой Купеческой улицы, где клавесин был куплен, до Сан-Себастьян-да-Педрейра, где на нем будут играть, Балтазар пошел вместе с ними, чтобы показать дорогу, другой помощи они от него не приняли, ибо дело надо делать умеючи, распределить равномерно нагрузку, поднатужиться, сообща шагать, приноравливаясь к тому, как пружинят шесты и натянутые канаты, в любом ремесле есть свои тайны, ничуть не хуже, чем в остальных, и всяк думает, что тайны его ремесла превыше прочих. Дотащили молодцы клавесин лишь до ворот усадьбы, недоставало только, чтобы увидели они летательную машину, а в амбар внесли его Балтазар и Блимунда, причем с немалым трудом, и не потому, что он был слишком тяжел, а потому, что не хватало им сноровки и уменья, не говоря уж о том, что струны, вибрируя, издавали звуки, казавшиеся Балтазару с Блимундой жалостными стонами, и у обоих сердце сжималось от страха и сомнений, ибо слишком уж хрупким казался им этот инструмент. В тот же день ближе к вечеру пожаловал к ним Доменико Скарлатти, сел за клавесин, стал его настраивать, Балтазар тем временем плел ивовый каркас, Блимунда же шила паруса, работы тихие, не мешавшие музыканту. Настроив инструмент и придав правильное положение молоточкам, проверив одну за другой все клавиши, Скарлатти стал музицировать, вначале пробежался пальцами по клавишам, словно выпуская ноты из темниц, затем стал выстраивать звуки малыми группами, словно колеблясь меж правильным решением и ошибочным, меж повторами и смутою, меж фразою и членением оной, и наконец обрел он новый язык для того, что казалось прежде обрывочным и противоречивым. О музыке мало что знали Балтазар и Блимунда, им доводилось слышать лишь монотонное монашеское пенье, изредка Te Deum, народные песенки, городские Блимунде, деревенские Балтазару, но никогда не слыхивали они ничего, что было бы похоже на звуки, которые итальянец извлекал из клавесина, то казалось, малолетки резвятся, то слышались негодующие выкрики, то как будто ангелы тешатся, то как будто Господь Бог гневается.

– Скорость света в вакууме сто восемьдесят семь тысяч миль в секунду, – продолжаю я.

Через час Скарлатти прекратил игру, накрыл инструмент парусиной и сказал Балтазару и Блимунде, забывшим про работу, Если когда-нибудь полетит пассарола отца Бартоломеу ди Гусмана, я хотел бы лететь в ней и играть на клавесине в небе, и ответила Блимунда, Когда полетит машина, все небо станет музыкой, и возразил Балтазар, вспомнив про войну, Если только не окажется все небо адом. Не умеют эти двое ни читать, ни писать, а все же говорят такие вещи, невозможные ни в это время, ни в этих местах, если все объяснимо, давайте поищем объяснение, если нынче не сыщем, подождем до поры до времени. Не раз возвращался Скарлатти в усадьбу герцога ди Авейро, не всегда играл, но бывало и так, сам попросит, чтобы продолжали работу, хоть и много от нее шуму, ревет огонь в горне, стучит молот по наковальне, клокочет вода в котле, такой гул стоит в амбаре, что клавесина почти не слышно, а музыкант меж тем играет себе безмятежно, словно вокруг великое безмолвие небес, где, как сказал он однажды, хотелось бы ему когда-нибудь помузицировать.

– Я знаю, – говорит Дейл.

– Мне интересно, – говорит Линда, – если предметы падают быстрее по мере приближения к земле, увеличивается ли скорость света при приближении к черной дыре?

Я и не знал, что Линда интересуется скоростью света.

Каждый ищет свой собственный путь к благодати, каким бы он ни был, простой пейзаж с клочком неба над ним, какое-то время дня или ночи, два дерева, три, если пейзаж писан Рембрандтом, какие-то смутные звуки, мы даже не знаем, конец ли дороги тут или, напротив, начало и куда поведет она, к какому другому пейзажу, дереву, времени, к другим смутным звукам, взять хоть этого священника, пытается отделаться от одного бога, чтобы навязать себе другого, сам не зная толком, какой прок от перемены, а если и будет прок в конце концов, то кому, взять хоть этого музыканта, только такую музыку и умеет сочинять и не доживет до той поры, через сотню лет, когда смог бы услышать первую симфонию, созданную человеком и ошибочно именуемую девятой, взять хоть этого однорукого солдата, по иронии случая созидает он крылья, а ведь служил-то всего лишь в инфантерии, редко знает человек, что его ожидает, этот же ведать не ведает, взять хоть эту женщину со слишком большими и слишком зоркими глазами, она рождена, чтобы в каждом человеке разглядеть волю, или опухоль, или плод, полузадушенный пуповиной, или разглядеть монетку в земле, все это сущие пустяки, детская забава, вот теперь да, теперь пришла пора, когда совершит она главное дело в своей жизни, когда отец Бартоломеу Лоуренсо появится в усадьбе Сан-Себастьян-да-Педрейра и скажет, Блимунда, ополчилась на Лиссабон грозная болезнь, мрут от нее люди по всем домам, подумалось мне, что представился нам удобнейший случай, дабы подхватывать волю умирающих, если они еще не расстались с нею, но мой долг предупредить тебя, что подвергнешься ты немалым опасностям, не ходи, коли не хочешь, я не вынуждал бы тебя, даже будь то в моей власти, Что это за болезнь, Говорят, завезли ее морем из Бразилии и впервые проявилась она в Эрисейре, Эрисейра недалеко от моих краев, сказал Балтазар, и священник ответил, Не слыхал я, чтоб умирали от нее в Мафре, что же до самой болезни, то в соответствии с признаками зовут ее кто черною рвотой, кто желтою лихорадкой, не в названии суть, дело в том, что люди мрут от нее как мухи, каково решение твое, Блимунда. Поднялась Блимунда с табурета, на коем сидела, подняла крышку сундука, достала из сундука стеклянный сосуд, сколько человек уже отдали свою волю, может, сотня, по сравнению с тем, сколько надобно, всего ничего, а ведь сколько трудов и времени стоила эта охота, сколько пришлось поститься, иной раз сбивалась Блимунда с дороги, где же воля, не вижу, одни лишь внутренности да кости, сеть нервов в агонии, море крови, вязкая пища в желудке, фекалии, Пойдешь, спросил священник, Пойду, отвечала Блимунда, Но не одна, сказал Балтазар.

– Не знаю, – говорю я. – В книгах вообще не пишут про скорость тьмы. Мне недавно сказали, что у тьмы нет скорости, что тьма – это просто отсутствие света, но я думаю, тьма не просто есть на этом месте, она должна была туда добраться.

На следующий день, в очень ранний час, под проливным дождем вышли из усадьбы Блимунда и Балтазар, она шла натощак, он нес в мешке снедь для обоих, ибо придет час, когда Блимунде можно будет или придется подкрепиться, потому что наберет она в достаточном количестве то, что им потребно, или потому что слишком утомится телесно. В течение долгих часов не будет видеть Балтазар лица Блимунды, она все время будет идти впереди, предупреждая, когда надо свернуть, что за странную игру ведут эти двое, она не хочет его видеть, он не хочет, чтоб она его видела, дело как будто простое, только он да она знают, какого стоит им труда не глядеть друг на друга. По этой причине уже к концу дня, когда Блимунда поест и глаза ее снова обретут обычные человеческие свойства, Балтазар сможет почувствовать, как пробуждается собственное его занемевшее тело, не столько уставшее от ходьбы, сколько изголодавшееся по взгляду Блимунды.

Они какое-то время молчат.

– Если «Целая жизнь» способна продлить наше существование, то, может быть, нечто может увеличить скорость света, – говорит Дейл.

Как бы то ни было, для начала обошла Блимунда тех, кто уже пребывал в агонии. Куда бы ни пришла она, везде встречают ее словами благодарности и хвалами, не спрашивают, родственница она или знакомица, на этой ли улице жительствует или в другом месте, и, так как в наших краях привыкли люди к делам милосердия, случается, и не замечают Блимунды, полно народу в комнате недужного, и в коридоре, на лестнице сутолока, вон священник со святыми дарами, то ли идет соборовать, то ли уже соборовал, вон лекарь, если еще не поздно звать его или есть чем ему заплатить, вон цирюльник-кровопускатель, ходит по домам, вострит свои бритвы, кто тут заметит воровку, прячущую под тряпьем стеклянный сосуд с желтым янтарем, к которому краденая воля прилипает, словно птица к ветке, смазанной грушевым клеем. В тридцати двух домах побывала Блимунда, двадцать четыре облачных сгустка поймала, в шести болящих не было их, может статься, они давно уже утратили волю, а два облачных сгустка так крепко держались в теле, что лишь смерть могла бы исторгнуть их оттуда. В остальных пяти домах, где побывала Блимунда, уже ни воли не было, ни души, всего только мертвое тело, скупые слезы или великий вой.

– Кэмерон хотел быть первым. Кэмерон станет нормальным первым. Это быстрее, чем мы, – говорит Чай.

– Я в зал, – отвечает Эрик и разворачивается.

По всему городу жгли розмарин, дабы отогнать заразу, жгли на улицах, у входных дверей, а больше всего в комнатах болящих, воздух был синий от дыма и ароматный, Лиссабон не походил на зловонный город тех дней, когда пребывал в добром здравии. В большом спросе были языки святого Павла, так прозвали в народе камушки в форме птичьего язычка, которые можно найти в песке от прибрежья Святого Павла до прибрежья Всех Святых, может, потому, что сами эти места святы, может, потому, что названия у них такие святые, но только камешки эти, и еще другие, кругленькие, с горошину величиною, обладают, как всем известно, чудодейственной целебной силой и очень хорошо помогают как раз от злокачественной лихорадки, ибо если растолочь их в пыль, а это нетрудно, то снимают они жар, выводят камни из мочевого пузыря, а то и как потогонное действуют. Этот же порошок, из таких вот толченых камушков, лучшее противоядие, независимо от вида отравы и дозы ее, особенно помогает при укусе ядовитой змеи, достаточно положить на ранку горошинку или язык святого Павла, и камушек мгновенно высосет весь яд. Как бы то ни было, такие камушки именуются еще гадючьими глазками.

Линда хмурится. На лбу глубокие бороздки морщин.

– У тьмы должна быть скорость. Противоположность – значит то же самое, но с другим знаком.

Эту мысль я не понял. Жду объяснения.

– Положительные и отрицательные числа отличаются только знаком, – медленно продолжает Линда. – Они расходятся в разных направлениях: от меньшего к большему. Точно так же свет и тьма являются противоположностями, но на самом деле – это одно и то же, отличие лишь в знаке! – Она внезапно всплескивает руками. – Вот что мне нравится в астрономии! Во Вселенной столько всего, столько звезд, столько пространства! Ничто и все одновременно!

Не знал, что Линде нравится астрономия. Она всегда казалась самой погруженной в себя, самой аутичной. Но я понимаю ее мысль. Мне тоже нравятся последовательности: от меньшего к большему, от близкого к далекому, от светового фотона, который непосредственно соприкасается с оболочкой глаза, до источника света, который находится далеко в пространстве на расстоянии многих световых лет.

– Я люблю звезды, – говорит Линда. – Я хочу, точнее хотела, работать со звездами. Меня не взяли. Сказали: «Вы нам не подходите. Эта работа для избранных». А я же знаю, что им нужно знание математики. Я знаю, что хорошо разбираюсь в математике, но мне приходилось брать адаптированные курсы, хоть я сдавала все тесты на сто баллов. А когда мне наконец разрешили ходить на хорошие курсы, было уже поздно. В колледже посоветовали заняться прикладной математикой и компьютерной грамотностью. Со знанием компьютера легко устроиться на работу. Сказали, астрономия – это непрактично. Если я буду жить дольше, то еще не поздно.

Это самая длинная речь Линды за все наше знакомство. Щеки ее порозовели, глаза почти не бегают.

– Я не знал, что ты любишь звезды, – говорю я.

– Звезды далеко друг от друга, – говорит она. – Они общаются, не соприкасаясь. Они светят друг другу издалека.

Я говорю было, что звезды не общаются, потому что они не живые, но что-то меня останавливает. Я прочитал в одной книге, что звезды – это раскаленный газ, а в другой, что газ – это неодушевленная субстанция. Но может быть, книга ошибается. Может быть, они газ, но газ живой?

Линда смотрит на меня – прямо в глаза.

– Лу, а тебе нравятся звезды?

– Да, – говорю. – А еще сила притяжения, свет, космос и…

– Бетельгейзе[8], – заканчивает Линда.

Она улыбается, и в холле вдруг становится светлей. Я не осознавал, что было темно. Тьма была там первой, но свет догнал ее.

– Ригель (звезда первой величины в созвездии Орион), Антарес (красная звезда первой величины). Свет и разные цвета, длина волны.

Она помахивает рукой в воздухе, я понимаю, что она изображает длину волны и частоту колебаний.

– Двоичная система исчисления, – добавляю я, – коричневый карлик[9].

Ее лицо морщится, потом расслабляется.

– О, они устарели! – говорит она. – Чу и Сандерли многих из них переклассифицировали. – Она останавливается. – Лу, я думала, ты все время проводишь с нормальными. Притворяешься нормальным.

– Я хожу в церковь. На фехтование.

– Фехтование?

– На шпагах. Это… как игра, – поясняю я, но это ее не успокаивает. – Мы стараемся уколоть друг друга.

– Зачем? – Вид у Линды удивленный. – Ведь тебе нравятся звезды.

Прямо диву даешься, что люди все-таки мрут, когда столько есть лекарств и столько принимается мер предосторожности, видно, совершил Лиссабон какое-то прегрешение, столь тяжкое в глазах господа, что умерли от повальной этой болезни четыре тысячи человек за три месяца, так что ежедневно приходилось предавать земле по сорок трупов, а то и более. В прибрежных песках камешков не осталось, а у покойников не осталось дара речи, дабы объяснить, что снадобье сие не дает исцеления. Впрочем, даже если бы высказали они сию истину, то доказали бы тем самым лишь собственную нераскаянность, ибо нет ничего удивительного в том, что толченые камушки, подмешанные в питье либо похлебку, исцеляют злокачественную лихорадку, ведь вот всем известно, какое чудо приключилось с одной монахиней по имени мать Тереза да Анунсьясан. Делала она конфеты, и не хватило ей сахару, отправила она послушницу за сахаром к монахине из другого монастыря, а та велела передать, что сахар у них плоховат, не стоит посылать, очень тому огорчилась мать Тереза, как же быть, что делать, а если сделать карамельки, оно и проще, вы поймите правильно, не то чтобы мать Тереза вообще искала в жизни путей попроще, просто в этом случае проще было сделать карамельки, а сахар-то до того пожелтел, смола какая-то, а не лакомство, еще того хуже, с кого спросишь, повернулась матушка к изваянию Иисуса Христа и изложила свои затруднения, обычно средство сие помогает, вспомним историю про святого Антония и серебряные лампады, Ведомо Тебе, Господи, что нету у меня другого сахару и взять неоткуда, дело сие делаю я не ради себя самой, для ради Твоей пользы, уж постарайся, Господи, пособи, Тебе под силу, мне нет, и с таковыми словами, подумав, может статься, что одной только молитвы недостаточно, отрезала она кончик пояса, коим препоясан был Иисус Христос, и бросила в котел, сказано сделано, был сахар желтый, не поднимался никак, а тут побелел, поднялся шапкою, и такие вышли карамельки, никогда ни в одном монастыре подобных не едали, пальчики оближешь. И если в наше время в кондитерском искусстве таких чудес не бывает, то лишь потому, что опояску Христову разделили на кусочки и раздали по всем монастырям, где готовили сласти, времена те миновали и не вернутся.

– Фехтовать мне тоже нравится, – говорю я.

– С нормальными людьми, – уточняет она.

– Да, и они мне нравятся.

Уставшие от долгой ходьбы, от множества лестниц, по которым пришлось им подняться и спуститься, вернулись Блимунда с Балтазаром в усадьбу, семь потускневших солнц, семь побледневших лун, ее мучает неодолимая тошнота, словно после возвращения с поля боя, которое артиллерийские снаряды усеяли клочьями тысячи тел, что же до него, то, если захочет он угадать, что видела Блимунда, ему достаточно слить воедино воспоминания о войне и о мясной лавке. Они легли спать, и в ту ночь тела их не жаждали друг друга, не столько от усталости, ибо известно нам, сколь часто оказывается она доброй советчицей чувственности, но скорее, пожалуй, из-за того, что слишком остро ощущали оба все, что скрыто внутри тел, как будто бы тела лишились защиты кожи, трудно объяснить, но ведь тела-то познают, признают и принимают друг друга кожею, ибо даже в самой глубинной, самой тесной близости соприкасаются люди кожею, пусть самыми спрятанными ее потаенностями. Спят, накрывшись старым одеялом, даже не разделись, диву даешься, что столь великое дело доверено чете бродяжек, а теперь, когда годы стерли с них свежесть молодости, стали они подобны камням фундамента, потемневшим от земли, в которую вросли, и придавленным тяжестью, которую должны принять. Луна поздно взошла в ту ночь, они уже не увидели ее, спали, но лунный свет просочился сквозь щели, разгуливал неспешно по всему амбару, по летательной машине, мимоходом осветил стеклянный сосуд, облачные сгустки, в нем находившиеся, стали ясно видны, то ли потому, что никто на них не смотрел, то ли потому, что лунный свет обладает способностью являть взгляду невидимое.

– А мне тяжело… – говорит она. – Я хожу в планетарий, пытаюсь разговаривать с приглашенными учеными, но все время сбиваюсь. Я вижу, что они меня сторонятся. Будто я глупая или сумасшедшая.

– Мои знакомые в принципе ничего… – говорю я и чувствую себя виноватым (Марджори гораздо лучше, чем просто «ничего». Том и Люсия гораздо лучше, чем «ничего»). – Все, кроме того, который пытался меня убить.

Отец Бартоломеу Лоуренсо был доволен добычей, за один день, походив наудачу по городу, удрученному болезнью и трауром, набрали двадцать четыре воли, прибыток немалый. По прошествии месяца их число перевалило за тысячу, и священник решил, что такой подъемной силы для одного шара достаточно, а потому вручил Блимунде второй стеклянный сосуд. В Лиссабоне уже поговаривали об этой чете, разгуливают по всему городу, не боясь заразиться, она впереди, он позади, и когда приходится ей пройти перед ним, в доме ли, на улице ли, она всегда опускает глаза, и так изо дня в день, но если случай этот не возбудил ни особого удивления, ни особых подозрений, то лишь потому, что пошел слух, что оба наложили на себя такую епитимью, сей стратегический ход измыслил отец Бартоломеу Лоуренсо, как только слухи пошли. Будь у него воображение посмелее, он представил бы таинственную чету в виде двух посланцев неба, которые облегчают умирающим переход в лучший мир, подкрепляя действие Евхаристии, несколько ослабленное непрерывным употреблением. Пустяка довольно, чтобы погубить репутацию, малости достаточно, чтобы составить оную либо перекроить на новый лад, все дело в том, чтобы найти верное средство воздействия на доверчивость либо интересы тех, кто окажется в роли эха, бессознательно или по расчету.

– Пытался убить? – переспрашивает Линда.

Я удивляюсь, что она не знала, но потом вспоминаю, что я ей не рассказывал. Она, наверное, не смотрит новости.

Смертельные случаи становились все реже, люди стали умирать и от других болезней, и когда эпидемия кончилась, было в сосудах две тысячи воль. И тогда Блимунда слегла. Ничего у нее не болело, и жара не было, она только исхудала до крайности и кожа ее стала смертельно бледной, почти прозрачной. Она лежала на тюфяке, не открывая глаз, дни и ночи напролет, но не так, как лежат, когда спят либо отдыхают, веки ее трепетали, а на лице было выражение агонии. Балтазар не отходил от нее, отлучаясь, только чтобы приготовить еду да удовлетворить естественные потребности. Отец Бартоломеу Лоуренсо приходил сумрачный, садился на табурет и просиживал так часами. Временами казалось, он молится, но нельзя было разобрать, что за слова он бормочет и к кому обращены они. Он перестал их исповедовать, и оба раза, когда Балтазар, полагая, что обязан это сделать, смутно намекнул, что грехи, скапливаясь, забываются, священник ответил, что Бог читает в сердцах и не нуждается в том, чтобы кто-то отпускал людям грехи от Его имени, и будь грехи столь тяжки, что не сойти им с рук безнаказанно, то придет кара кратчайшим путем, если Богу угодно будет, либо же будет объявлен приговор в день Страшного суда, если только добрые деяния не искупят зло, а быть может, все завершится всеобщим прощением либо всеобщим наказанием, знать бы только, кому выпадет на долю покарать или помиловать самого Бога. Но, глядя на Блимунду, истощенную и отрешенную от мира, священник кусал себе ногти, раскаиваясь в том, что по его воле Блимунде приходилось внимать настойчивым зовам смерти столь непрерывно, что собственная ее жизнь, как видно, пошла на убыль, искушаемая соблазном погрузиться в небытие без всякой боли, словно нужно было только разжать пальцы, еще хватавшиеся за этот мир.

– Он был на меня зол, – объясняю я.

– Потому что ты аутист?

И когда священник ежевечерне возвращался в город по темным дорогам и тропинкам, спускавшимся к Санта-Марте и Валверде, он желал в полубреду, чтобы напали на него в пути злоумышленники, а то и сам Балтазар, вооруженный проржавелою шпагою и смертоносным клинком, он отомстил бы за Блимунду, и все было бы кончено.

– Не совсем… ну… пожалуй, да…

Но в эту пору Балтазар Семь Солнц уже лежал рядом с Блимундой Семь Лун, обнимая ее здоровой рукой и шепча ее имя, звуки его пронизывали огромную темную пустыню, населенную тенями, им требовалось много времени, чтобы добраться до цели, с трудом развеяв эти тени, и вот уже губы ее шевелились с усилием, произнося, Балтазар, снаружи слышался шелест листьев, иногда крик ночной птицы, буди благословенна, ночь, ты прячешь и прикрываешь уродливое и прекрасное единым плащом, равнодушная ко всему, ночь, вековечная и неизменная, приди. Дыхание Блимунды становилось ровнее, знак, что она уснула, и Балтазар, измученный тревогою, тоже засыпал, чтобы сон вернул ему смех Блимунды, что сталось бы с нами, если бы нам не виделись сны.

Пожалуй, в основе гнева Дона был сам факт того, что такой неполноценный и неправильный человек, как я, успешен в этом мире.

– Вот ужас! – с нажимом произносит Линда, передергивает плечами и, отвернувшись, повторяет: – Мне нравятся звезды…

Я иду в кабинет, размышляя о свете, тьме, звездах и межзвездном пространстве, заполненном светом, который они излучают. Как в пространстве, где столько звезд, остается тьма? Если мы видим звезды, значит есть свет. Есть приборы, которые фиксируют невидимый глазу свет – он повсюду.

Часто во время болезни, если то была и вправду болезнь, может быть, просто-напросто собственная воля Блимунды, нашедшая себе убежище в тайниках ее существа, медленно возвращалась обратно, так вот, часто появлялся в усадьбе Доменико Скарлатти, вначале только чтобы проведать Блимунду, узнать, не наступило ли наконец улучшение, затем разговоры его с Балтазаром стали более долгими, а как-то раз он снял покрывало с клавесина, сел за него и стал играть, музыка была нежная и мягкая, боязливо срывалась со струн, дрожавших так слабо, словно их задела крылом бабочка, которая парит неподвижно в воздухе, потом взлетает вверх и тут же снижается, и звуки эти как будто не связаны с пальцами, что снуют по клавишам, догоняя друг друга, как может быть, чтобы пальцы порождали музыку, если у клавиатуры есть первая клавиша и последняя, а у музыки нет ни конца, ни начала, пришла она из мира, что по ту сторону от левой руки моей, уйдет в мир, что по ту сторону от правой руки моей, по крайней мере в распоряжении у музыки есть две руки, а у иных богов всего лишь одна. Быть может, этого лекарства и желала Блимунда, на него в глубине души уповала, ведь каждый из нас сознательно лишь на то уповает, что ему уже известно, или похоже на нечто уже известное, или на то, что, по слухам, приносит пользу, уповаем мы на язык святого Павла, да только за время повальной болезни прибрежный песок был весь просеян сквозь сито, на плоды полевой вишни, на гордониевы пилюли, на корень чертополоха, на французский эликсир, хоть, может, это всего лишь безобидная мешанина, от которой та польза, что нет вреда. Блимунда не ожидала, наверное, что при звуках музыки расширится грудь ее от вздоха, который сопутствует лишь смерти да рождению, наклонился над нею Балтазар, боясь, что возвратившаяся было жизнь тут же ее покинет. В ту ночь Доменико Скарлатти остался в усадьбе, играл до самого рассвета, и Блимунда открыла глаза, слезы медленно катились у нее по щекам, будь здесь медик, сказал бы он, вероятно, что выходят дурные гуморы из зрительного ее нерва, расстройство коего вызвано тем, что было оскорблено ее зрение, может быть, так оно и есть, может быть, слезы и в самом деле всего лишь средство, облегчающее муки, причиненные оскорблением.

Я не понимаю, почему люди говорят, что космос холодный, темный и враждебный. Неужели они никогда не выходили на улицу ночью и не смотрели вверх? А настоящая тьма, где бы она ни была, еще не доступна изобретенным человечеством приборам, она таится на самом краю Вселенной, куда еще не добрался свет. Но свет ее догонит.

До моего рождения существовало еще больше заблуждений о детях с расстройством аутистического спектра. Я читал об этом. Беспроглядная тьма.

В течение недели ежедневно, невзирая на дожди и ветры, добирался музыкант по жидкой грязи дорог в Сан-Себастьян-да-Педрейра и играл по два-три часа, покуда Блимунда не окрепла настолько, что смогла вставать, она садилась возле клавесина и слушала, еще очень бледная, и погружалась в музыку, словно в глубины моря, но мы-то знаем, что по морям она не плавала, крушение она потерпела не на море. А затем здоровье восстановилось очень скоро, если только оно и в самом деле изменяло ей. И поскольку музыкант больше не появлялся, то ли из тактичности, то ли потому, что его удерживали в Лиссабоне обязанности капельмейстера, коими он, возможно, пренебрегал все эти дни, и уроки музыки, временное прекращение которых вряд ли огорчало инфанту, Балтазар и Блимунда заметили, что отец Бартоломеу Лоуренсо исчез и глаз не кажет, и это их обеспокоило. Однажды утром, когда распогодилось, они направились в город, идя на этот раз рядом, и во время разговора могла Блимунда глядеть на Балтазара и видела только его самого, тем лучше для них обоих. Люди, которых встречали они дорогою, были словно запертые ларцы, словно сундуки под замком, неважно было, улыбаются они либо насуплены, незачем тому, кто смотрит, знать о том, на кого он смотрит, более, чем этому последнему ведомо. А потому Лиссабон казался таким безмятежным, несмотря на выкрики уличных торговцев, на перебранки соседок, на перезвоны колоколов, на выкрики тех, кто молится перед нишами со статуями святых, на звуки фанфар, доносящиеся с одной стороны, на барабанный бой, доносящийся с другой, на пушечные выстрелы, возвещающие о прибытии и отплытии кораблей на Тежо, на бормотанье нищенствующих монахов и звяканье их колокольчиков. У кого есть воля, тот пусть держит ее при себе и пользуется ею, у кого нет оной, пусть выходит из положения как может, Блимунда больше слышать об этом не хочет, набрала, сколько нужно было, и хватит с нее, она одна знает, чего ей это стоило.

Я не знал, что Линде нравятся звезды. Не знал, что она хотела заниматься астрономией. Может быть, она даже мечтала побывать в космосе, как и я. Я до сих пор мечтаю. Вдруг, если лечение сработает… от этой мысли я замираю в счастливом оцепенении, а потом ощущаю потребность подвигаться. Встаю, потягиваюсь, но этого недостаточно.

Когда я захожу в зал, Эрик слезает с батута. Он прыгал под пятую симфонию Бетховена, но эта музыка слишком тяжелая для моих раздумий. Эрик кивает, я меняю музыку, перебирая варианты, пока не нахожу подходящий. «Кармен». Оркестровая сюита. То что нужно.

Отца Бартоломеу Лоуренсо дома не было, может, пошел во дворец, сказала вдова жезлоносца, либо в академию. Хотите, я передам ему, если что, но Балтазар покачал головою, они снова зайдут попозже, а то погуляют тут поблизости по Террейро-до-Пасо, подождут. Наконец около полудня появился священник, он тоже исхудал, но от иного недуга, чем у Блимунды, от иных видений, против обыкновения, облачение его было измято, словно спал он, не раздеваясь. Увидев, что Балтазар с Блимундою сидят на каменной скамье у дверей его дома, он прижал к лицу ладони, но тут же отнял их и устремился к обоим с таким видом, словно только что спасся от великой опасности, но не той, намек на каковую можно было бы усмотреть в первых же словах, им сказанных, Я одного ждал, что Балтазар придет и убьет меня, мы могли бы заключить из этих слов, что священник боялся за собственную жизнь, а это неправда, И это было бы мне самою справедливой карой, если бы ты умерла, Блимунда, Но сеньор Эскарлате знал, что я выздоравливаю, Я не хотел искать его, а когда он сам ко мне пришел, не принял его под выдуманным предлогом, стал ждать своей судьбы, От судьбы не уйдешь, сказал Балтазар, Блимунда осталась жива, стало быть, судьба сжалилась надо мной и над всеми нами, а теперь нам что делать, ведь болезнь уже сошла на нет, воля людская собрана, машина сделана, не нужно больше ни ковать железо, ни шить и смолить паруса, ни плести ивовые прутья, шариков желтого янтаря у нас хватит, чтобы насадить их везде, где перекрещиваются железные прутья, голова птицы готова, чайка не чайка, а похоже, работа наша кончена, так какая же судьба ожидает ее и нас, отец Бартоломеу Лоуренсо. Священник побледнел еще пуще, оглянулся, словно боясь, что кто-то подслушивает, затем ответил, Я доложу королю, что машина сооружена, но прежде мы должны испытать ее, не хочу, чтобы надо мною смеялись, как пятнадцать лет назад, вы теперь возвращайтесь в усадьбу, я скоро туда наведаюсь.

Радостное возбуждение. Взрыв эмоций. Я прыгаю выше и выше, ощущая чудесную свободу полета и не менее прекрасное приземление, пружинят суставы, напрягаются мускулы, выталкивая меня на еще большую высоту. Противоположности – это одно и то же с разным знаком. Действие и противодействие. Сила притяжения. У силы притяжения в принципе не существует противоположности, но эластичная поверхность батута ее создала. Цифры и закономерности проносятся у меня в голове, соединяясь, распадаясь, создавая новые соединения.

Оба отошли на несколько шагов, потом Блимунда остановилась, Вы нездоровы, отец Бартоломеу, в лице ни кровинки, круги под глазами, вы даже не обрадовались вести, Обрадовался, Блимунда, обрадовался, но весть, что подает судьба, это еще полдела, самое важное то, что случится завтра, а нынешний день всегда не в счет, Благословите нас, отче, Не могу, сам не знаю, во имя какого бога благословлять вас, лучше сами благословите друг друга, этого довольно, Если бы все благословения были такими, как ваши.

Помню, как я боялся воды – ее непредсказуемых, текучих прикосновений. Помню бурную радость, когда я наконец поплыл, осознание того, что, несмотря на непрочность поверхности, на ее непредсказуемость, я могу оставаться на плаву и двигаться в нужном направлении. Помню, как я боялся велосипеда, его неустойчивости, и ту же бурную радость осознания, что способен управлять его непредсказуемостью, подчиняя хаос своей воле. Сейчас мне вновь страшно – еще страшнее, потому что теперь я отчетливо вижу: я рискую потерять все, чему научился, ничего не получив взамен, но если поймаю волну, освою велосипед, то выиграю несравнимо больше.



По мере того как устают ноги, я подпрыгиваю все ниже и ниже, потом останавливаюсь.

Они не хотят, чтобы мы стали глупыми и беспомощными. Они не хотят разрушать наши мозги, они хотят их использовать.

Говорят, что королевством нашим плохо управляют и правосудие наше не на высоте, а при этом не замечают, что правосудие у нас такое, каким ему быть положено, на глазах у богини повязка, в одной руке меч, в другой весы, а чего нам еще, может, нам самим ткать ткань ей на повязку, клеймить ей весы, ковать ей резак, что же, нам только и дел, что постоянно штопать дырки в этой самой повязке, поправлять чаши весов да точить лезвие меча, а потом еще спрашивай судимого, доволен ли он правосудием, выиграно дело или проиграно. О приговорах Святейшей Службы здесь речи не будет, у инквизиции око недреманное, вместо весов оливковая ветвь, а меч наточен, не то что тот, другой, иступившийся и весь в зазубринах. Полагают иные, что веточка сия знак мира, тогда как яснее ясного, что это первый прутик в будущую охапку дров, осужденному либо на плаху идти, либо на костер, а по сей причине, если уж приспичит кому нарушить закон, то лучше прирезать жену по подозрению в неверности, чем выказать непочтительность по отношению к покойникам, добрым христианам, были бы только свои люди в суде, чтобы простилось человекоубийство, да тысяча крузадо, чтобы бросить в чашу весов, на то и держит их в руке Фемида. Наказывать надо чернокожих и простолюдинов, в назидание, дабы другим неповадно было, а людям добропорядочным, то есть тем, у коих добра порядочно, надо оказывать почтение, и незачем требовать, чтобы платили они долги, чтобы отказались от мщения, чтобы не поддавались ненависти своей, а уж коли затеялась тяжба, без них ведь не прожить, пускай пойдут в ход кляузы, подлоги, апелляции, проволочки, словом, все, что нужно, чтобы как можно позже досталась победа тому, кто по всей справедливости должен был бы одержать ее сразу, и как можно позже пришла расплата к тому, кому следовало бы расплатиться как можно скорее. Суть-то в том, что, пока суд да дело, можно подоить коровку, дающую самое вкусное молочко, а именно деньги, что за творог, что за первосортный сыр, вот кушанья для пристава и ходатая по делам, для стряпчего и следователя, для свидетеля и судьи, если перечень неполон, виноват отец Антонио Вьейра,[67] позабыл и не может припомнить.

Я не хочу, чтобы меня использовали. Я хочу использовать собственный мозг для своих целей.

Я, может быть, попробую пройти лечение. Меня не заставляют. Я могу жить и без него – со мной и так все хорошо. Но я уже немножко хочу попробовать – ведь если я изменюсь (по своей воле, а не по их приказу), то смогу научиться многим вещам, о которых лишь мечтал. Не одной конкретной вещи, а вообще, в целом.

Таковы зримые формы правосудия. Что же до незримых, то, даже если говорить об оных с предельной сдержанностью, нельзя не назвать их слепыми и губительными, чему доказательство тот случай, когда перевернулась лодка, в которой инфант дон Франсиско и инфант дон Мигел переправлялись на другой берег Тежо, где собирались поохотиться, внезапно ни с того ни с сего задул сильный ветер и вывернул парус, и так получилось, что дон Мигел утонул, а дон Франсиско спасся, в то время как по справедливости должно быть наоборот, мы же знаем, какие злые дела творил дон Франсиско, и королеву совращал, и на братний трон притязал, и в матросов стрелял, меж тем как за вторым братцем такие дела не водились, а если водились, то не столь предосудительные. Однако ж не будем выносить приговор с кондачка, может быть, дон Франсиско успел раскаяться, может быть, дон Мигел заплатил жизнью за то, что наставил рога хозяину лодки или соблазнил его дочку, в историях королевских семейств таких случаев полно.

– Я не буду прежним, – говорю я себе, подпрыгивая и взлетая в неизвестность и пустоту, где нет привычной силы притяжения.

А если что наконец и выяснилось, так это то, что король проиграл тяжбу, которая велась, не им самолично, разумеется, а короною, против герцога ди Авейро с тысяча шестьсот сорокового года, так что более восьмидесяти лет оба дома, дом ди Авейро и августейший дом, были погружены в судебные дрязги, и дело сие завязалось не из-за каких-то пустяков, не из-за водоема либо межи, речь шла о доходе в двести тысяч крузадо, только вообразить себе, в три раза больше, чем доход, получаемый королем от продажи черных рабов владельцам бразильских рудников. В конечном счете, существует все-таки правосудие в этом мире, и поскольку дело обстоит именно так, то придется королю возвратить герцогу ди Авейро все его имения, что нас мало трогает, включая усадьбу Сан-Себастьян-да-Педрейра, ключ от оной, колодезь, плодовый сад и дворец, что отца Бартоломеу Лоуренсо тоже не особенно трогает, плохо только, что в перечень входит амбар. Но нет худа без добра, приговор был вынесен в удачный момент, ибо летательная машина уже достроена и готова и можно доложить об этом королю, он ведь столько лет ждал, сохраняя монаршее свое терпение, был неизменно любезен в обращении, неизменно благоволил священнику, который теперь оказался, однако же, в той известной всем ситуации, когда творец не может расстаться с собственным творением, а мечтатель с мечтою. Если машина полетит, что же мне делать потом, разумеется, замыслов у него хоть отбавляй, изготовление угля из древесины и ила, новый способ молоть тростник при производстве сахара, но пассарола венец его изобретений, с этими крыльями никаким другим не сравниться, за исключением тех крыльев, которые мощнее всех, но никогда не подвергнутся испытанию полетом.

Выходя из зала, ощущаю легкость – сила притяжения до сих пор не до конца вступила в свои права, а внутри меня больше света, чем тьмы. Но сила притяжения возвращается, когда я думаю, как расскажу о решении друзьям. Думаю, им это не понравится, как и нашей правозащитнице.

Балтазар и Блимунда, все еще живущие в Сан-Себастьян-да-Педрейра, хотели бы знать, как им быть, того и гляди в усадьбу нагрянут челядинцы герцога ди Авейро, Лучше бы нам вернуться в Мафру, Но священник говорит, не нужно, в один из ближайших дней он доложит обо всем его величеству, машину испытают у монарха на глазах, и если все пройдет хорошо, как можно надеяться, всем троим будет и слава, и прибыток, молва разнесет по всем частям света весть о подвиге, совершенном португальцами, а с известностью придет и богатство, И все, что достанется мне, будет принадлежать нам троим, ибо, если бы не твои глаза, Блимунда, не было бы пассаролы, не было бы ее, если б не твоя правая рука и твое терпение, Балтазар. Но священник неспокоен, он как будто и сам не верит в то, что говорит, либо то, что говорит он, столь малосущественно, что не помогает ему справиться с беспокойством другого рода, а потому Блимунда спрашивает тихим шепотом, темно, в горне нет огня, машина на месте, но ее словно бы нет, Отец Бартоломеу, чего вы боитесь, и, услышав заданный в упор вопрос, священник вздрагивает, встает с табурета, в волнении подходит к двери, выглядывает в темноту, а потом, вернувшись, отвечает также шепотом, Святейшей Службы. Переглянулись Балтазар с Блимундою, и сказал Балтазар, Насколько мне ведомо, желание летать никакой не грех, не ересь, летал же пятнадцать лет назад шар во дворце, и ничего худого не приключилось, Шар пустяки, отвечал священник, а вот стоит полететь машине, и Святейшая Служба, того гляди, решит, что полетом правит демонская сила, а когда захотят они знать, что же именно приводит в движение машину, я не смогу им ответить, что приводит ее в движение воля множества людей, заключенная в округлых сосудах, для инквизиции не существует воли, есть только души, они скажут, что мы держим в плену христианские души и не даем им вознестись в рай, вы же знаете, что по воле Святейшей Службы добрые побуждения становятся дурными, а дурные добрыми, когда же не хватает им тех и других, на тот случай есть у них пытки огнем и водой, кобыла и дыба, и тут уж получат они все, что нужно им, из ничего и сколько душе угодно, Но коли король на нашей стороне, не пойдет же Святейшая Служба наперекор воле и желанию его величества, Коль скоро возникнут сомнения, король поступит так, как повелит ему Святейшая Служба.

И новый вопрос задала Блимунда, Чего больше страшитесь вы, отец Бартоломеу, того, что может произойти, или того, что уже произошло, Что ты хочешь сказать, Что, может, Святейшая Служба уже подбирается к вам, как когда-то к моей матери, я хорошо знаю признаки, нечто вроде дымки окутывает тех, кого подозревает инквизиция, они еще сами не знают, в чем их обвинят, а уже кажутся виноватыми, Я-то знаю, в чем обвинят меня, если придет мой час, скажут, что я перешел в иудаизм, и это правда, скажут, что я занимаюсь колдовством, и это тоже правда, если считать колдовством мою пассаролу и другие изобретения, над коими я беспрестанно размышляю, и теперь, когда я сказал это, я у вас обоих в руках и погиб, если вы на меня донесете. Сказал Балтазар, Чтоб потерять мне вторую руку, коли так поступлю. Сказала Блимунда, Коли так поступлю, чтоб не смыкать мне больше глаз, пусть видят они всегда, словно натощак.

XX

Заходит мистер Алдрин и сообщает, что в настоящее время компания не согласна предоставить нам лечение «Целая жизнь», хотя, возможно (он подчеркивает, что это лишь вероятность), компания посодействует тем, кто успешно пройдет экспериментальное лечение и захочет получить «Целую жизнь» после.

Томятся в усадьбе Балтазар и Блимунда, считают дни. Кончился август, сентябрь подходит к середине, пауки уже прядут свою пряжу на пассароле, свои паруса поднимают, свои крылья прилаживают, клавесин сеньора Эскарлате давно безмолвствует, нет теперь на свете места печальнее, чем Сан-Себастьян-да-Педрейра. Похолодало, солнце надолго уходит за тучи, как же испытать машину, когда небо затянуто облаками, разве позабыл отец Бартоломеу Лоуренсо, что без солнца не оторваться машине от земли, а он ведь явится сюда с королем, вот будет позор, хоть перекрашивайся в негра. Не явился король, не явился священник, небо снова очистилось, засияло солнце, и Блимунда с Балтазаром вернулись к прежнему тревожному ожиданию. И вот наконец священник прибыл. Они услышали за воротами стук копыт мула, копыта стучали громко, вещь необычная, мул ведь смирная животина, будут нам новости, может, наконец прибыл сам король, поглядит, как поднимается в небо пассарола, но едва ли мог он прибыть этак запросто, без предупреждения, не нарядив сюда заранее слуг, чтобы позаботились о чистоте, об его удобствах, чтоб вывесили флаги, нет, тут что-то совсем другое. И верно, было совсем другое. Отец Бартоломеу Лоуренсо вбежал в амбар сам не свой, был он бледен, иссиня-бледен, словно воскресший труп, Нам надо бежать, Инквизиция меня разыскивает, меня хотят взять под арест, где сосуды. Блимунда открыла сундук, достала какие-то тряпки, Вот они, и Балтазар спросил, Что будем делать. Священник дрожал всем телом, ноги у него подгибались, Блимунда поддержала его, Что будем делать, повторила она, и он вскричал, Улетим на машине, затем, словно внезапно испугался, пробормотал почти неслышно, показывая на пассаролу, Улетим на ней, Куда, Не знаю, главное бежать отсюда. Балтазар и Блимунда поглядели друг на друга долгим взглядом, Такова судьба, сказал он, За дело, сказала она.

– Слишком опасно делать их вместе, – поясняет мистер Алдрин. – Больше риска, и потом, если что-то пойдет не так, последствия будут более долгосрочными.

Два часа дня, и столько работы предстоит, нельзя терять ни минуты, нужно разобрать черепичную крышу, убрать все подпорки, и тонкие рейки, и брусья, но прежде нужно закрепить янтарные шары в местах, где проволоки скрещиваются, расправить верхние паруса, чтобы солнечный свет не упал на машину раньше, чем нужно, перелить в округлые сосуды волю двух тысяч человек, тысяча воль с одной стороны, тысяча с другой, чтобы одна сторона не перетянула другую, чтобы машина не перекувырнулась в воздухе, уж если случится такое, то пусть хоть не по тем причинам, которые могли мы предусмотреть. Столько еще нужно сделать, а времени так мало. Балтазар уже на крыше, он снимает черепицы и скидывает вниз, ну и грохот же стоит вокруг амбара, а отец Бартоломеу Лоуренсо сумел преодолеть упадок духа, изо всех своих слабых сил вырывает из земли рейки, чтобы сладить с брусьями, нужны руки покрепче, придется брусьям подождать, покуда Блимунда, такая спокойная, будто всю свою жизнь только и занималась, что полетами, проверит состояние парусов, равномерно ли просмолились, и кое-где закрепит подгибы.

Сказал бы прямо: если лечение только навредит, ваше состояние ухудшится и компании придется дольше вас обеспечивать. Но я знаю, нормальные люди обычно не говорят прямо.

После его ухода мы не разговариваем между собой. Все смотрят на меня и молчат. Надеюсь, Линда все равно согласится на лечение. Я хочу еще обсудить с ней звезды, силу притяжения, скорость света и тьмы.

В своем кабинете звоню мисс Крисли из юридической помощи и говорю, что решил пройти лечение. Она спрашивает, уверен ли я. Я не уверен, но решил. Потом звоню мистеру Алдрину и сообщаю ему. Он тоже спрашивает, уверен ли я.

А ты что будешь теперь делать, ангел-хранитель, с тех пор как назначили тебя на эту должность, ты никогда не был так нужен, как сейчас, вот перед тобой эти трое, они того и гляди поднимутся в воздух, туда, где никогда еще не бывали люди, и они нуждаются в поддержке, ведь все, что было в их силах, они уже сделали, собрали и самое машину, и воли людские, соединили вместе и твердую материю, и неощутимую эманацию и ко всему прибавили собственное свое мужество, они готовы, осталось только разобрать до конца эту кровлю, убрать паруса, открыть доступ солнцу, и прощай, земля, летим в небо, если ты, ангел-хранитель, не поможешь хоть малость, ты не ангел, ты вообще никто, само собой, хватает и святых, к коим можно было бы воззвать, но ведь никто из них не понаторел в арифметике так, как ты, ведь ты же знаешь тринадцать заветных слов и можешь безошибочно назвать их по порядку, и поскольку дело, которое вершат эти трое, требует знания всяческой геометрии и математики, какая только есть на свете, ты можешь начинать с первого слова, ангел-хранитель, и первое слово Дом во Иерусалиме, во граде том Иисус Христос принял смерть за нас за всех, как говорят, а затем два слова, и это две скрижали Моисеевы,[68] на каковые поставил стопы свои Иисус Христос, как говорят, а затем три слова, и это три ипостаси Пресвятой Троицы, как говорят, а затем четыре слова, и это четыре евангелиста, Иоанн, Лука, Марк и Матфей, как говорят, а затем пять слов, и это пять стигматов Иисуса Христа, как говорят, а затем шесть слов, и это шесть свечек освященных, горевших при явлении на свет Иисуса Христа, как говорят, а затем семь слов, и это семь таинств, признанных церковью,[69] как говорят, а затем восемь слов, и это восемь блаженств, перечисленных Иисусом Христом в Нагорной проповеди, как говорят, а затем девять слов, и это девять месяцев, в течение коих Богоматерь вынашивала благословенного своего сына в пречистом чреве своем, как говорят, а затем десять слов, и это десять заповедей Закона Божьего, как говорят, а затем одиннадцать слов, и это одиннадцать тысяч дев,[70] как говорят, а затем двенадцать слов, и это двенадцать апостолов, как говорят, а затем тринадцать слов, и это тринадцать лучей луны, на сей раз можно не ссылаться на то, что, мол, так говорят, ибо здесь все-таки находится Блимунда Семь Лун, в руке у которой стеклянный сосуд, присмотри за нею, ангел-хранитель, ведь если разобьется сосуд, не состоится полет, не сможет уйти от преследователей вот этот священник, обезумевший, судя по его поведению, и присмотри еще за мужчиной, что разбирает крышу, у него нет левой руки, это твоя вина, на поле боя ты был невнимателен, может, еще не затвердил, как должно, свою таблицу.

– Да, – отвечаю я и спрашиваю: – А ваш брат будет лечиться?

Сейчас четыре часа пополудни, от амбара остались только стены, он кажется огромным, посередине стоит летательная машина, крохотная кузница погружена в тень, в другом конце виднеется тюфяк, на котором в течение шести лет спали Балтазар и Блимунда, сундука уже нет, его погрузили в пассаролу, что еще нужно взять, котомки, кой-какие съестные припасы, а клавесин, как быть с клавесином, пускай остается тут, что ж, они думают только о себе, их нужно понять и простить, они ведь в тревоге, и немалой, никому из троих не пришло в голову, что если здесь останется клавесин, то представителям духовной и светской власти захочется выведать, почему и для чего оказался здесь инструмент, столь мало подходящий к месту, и если ураган разметал черепицы и сбил поперечные балки, как могло случиться, что пощадил он клавесин, он ведь так хрупок, что после того, как носильщики доставили его в усадьбу, пришлось его настраивать. Не удастся сеньору Эскарлате поиграть в небесах, сказала Блимунда.

Мне интересно, что будет с его братом.

– Джереми?.. – Мистер Алдрин будто бы удивлен, хотя, по-моему, это разумный вопрос. – Не знаю, Лу… Смотря сколько волонтеров набирают. Если будут приглашать людей со стороны, я подумаю – наверное, стоит ему предложить… Если бы он смог жить самостоятельно, если бы стал счастливее…

Вот теперь можно пускаться в путь. Отец Бартоломеу Лоуренсо глядит в простор небес, он чист, безоблачен, солнце словно золотой потир, Балтазар тоже глядит в небо, придерживая канат, с помощью которого он уберет паруса, и Блимунда глядит вверх, хоть бы глаза ее прозрели грядущее. Поручим себя Богу, каким бы ни был он, сказал очень тихо священник и добавил сдавленным шепотом, Дерни канат, Балтазар, у Балтазара получилось не сразу, рука задрожала, ведь это все равно что сказать, Да будет свет, сказано сделано, как же так, дернуть канат, где же мы окажемся. Блимунда подошла к Балтазару, положила обе ладони поверх его руки, и единым движением, как будто только так оно и было возможно, оба вместе дернули канат. Парус весь завалился набок, солнце ударило в янтарные шары, что же с нами будет. Машина содрогнулась, покачалась, словно в поисках внезапно утраченного равновесия, послышался скрип ивовых прутьев, скрежет железных пластин, и вдруг, словно ее втягивал водоворот света, стала подниматься вверх, дважды повернувшись вокруг собственной оси, и едва поднялась над стенами амбара, как, снова обретя равновесие, задрала голову, напоминавшую головку чайки, и стрелой взмыла вверх, в небо. От резких поворотов Балтазар и Блимунда потеряли равновесие и упали на дощатый настил, но отец Бартоломеу Лоуренсо ухватился за одну из мачт и таким образом смог увидеть, как с невероятной быстротой удаляется земля, усадьба была почти не видна, затерялась среди холмов, а там что, ну конечно же, Лиссабон, и река, о, и море, которым я, Бартоломеу Лоуренсо ди Гусман, дважды приплывал из Бразилии, по которому я ездил в Голландию, в какие еще края на суше и в воздухе занесешь ты меня, машина, ветер ревет у меня в ушах, никогда еще ни одна птица не поднималась так высоко, если бы видел меня король, если бы видел меня этот самый Томас Пинто Брандан, что потешался надо мною в своих виршах, если бы видели меня отцы-инквизиторы, все бы убедились, что я любимое чадо Господне, да, я самый, я поднимаюсь в небо, и сотворил это чудо мой разум, а еще сотворили его глаза Блимунды, есть ли у кого-нибудь в небесах такие глаза, как у нее, и сотворила его правая рука Балтазара, вот он, здесь, у него, как у Бога, тоже нет левой руки, Блимунда, Балтазар, идите смотреть, вставайте, не бойтесь.

– Он не счастлив? – спрашиваю я.

Мистер Алдрин вздыхает.

Они не боялись, просто их испугала собственная смелость. Священник смеялся, выкрикивал что-то, он не держался больше за мачту, а ходил по палубе летательной машины, чтобы в поле зрения попали все четыре стороны света, земля казалась такой большой теперь, когда они отдалялись от нее, наконец поднялись на ноги Балтазар и Блимунда, судорожно цепляясь за мачты, за борта, ослепленные светом и ветром, испуга как не бывало, Ах, и Балтазар вскричал, Удалось, обнял Блимунду и заплакал, словно заблудившийся мальчонка, он, солдат, хлебнувший войны, убивший человека в Пегоэнсе своим клинком, и вот рыдает он от счастья, обнимая Блимунду, а она целует его лицо, покрытое пылью и копотью, ну полно, полно. Священник подошел к ним и обнял обоих, внезапно его смутила аналогия, итальянец сказал тогда, сам он Бог, Балтазар сын его, а Блимунда Дух Святой, и вот они все трое на небе, Есть один лишь Бог, вскричал он, но ветер отнес слова его в сторону. И тут Блимунда сказала, Если мы не поставим парус, то будем все подниматься и подниматься, куда же попадем в конце концов, уж не на солнце ли.

– Я… редко о нем говорю…

Я жду. Если редко говоришь о чем-то, это не значит, что ты не хочешь об этом поговорить. Мистер Алдрин откашливается и продолжает:

– Нет, Лу, он не счастлив. Он очень… нездоров. Бесконечные врачи… родители очень старались, но он так и не научился нормально разговаривать.

Не будем задаваться вопросом о том, нет ли в безумии здравомыслия, но скажем, что все мы немного безумны. Ведь когда умалишенные требуют себе равных прав в мире тех, кто в твердом уме и безумен лишь немного, они ссылаются на то, что сохраняют минимум здравомыслия, потребный, например, для того, чтобы сохранить собственную жизнь, и это, представьте себе, всего лишь способ удержаться в мире сем, вот и отец Бартоломеу Лоуренсо поступает сейчас именно так. Если мы поднимем парус разом, то камнем свалимся на землю, и вот он собственноручно берется за канат, отпускает его на столько, сколько нужно, чтобы парус раскрылся без труда, теперь все зависит от сноровки, и парус поднимается медленно, прикрывая тенью своей янтарные шары, скорость машины идет на убыль, подумать только, как просто быть пилотом в воздухе,[71] мы можем отправляться на поиски новых Индий. Машина перестала набирать высоту, она парит в воздухе, раскинув крылья, клюв птичьей головки повернулся к северу, если машина и движется, то неощутимо. Священник поднимает парус повыше, сейчас в тени три четверти всех янтарных шаров, машина мягко снижается, ощущение такое, словно плывешь в лодке по глади озера, повернуть руль, приналечь на весла, все это вещи, доступные человеческой изобретательности. Медленно приближается земля, Лиссабон виден лучше, неправильный четырехугольник площади Террейро-до-Пасо, лабиринт улиц и переулков, дом, где жил священник и куда входят сейчас инквизиторы, чтобы арестовать его, поздно спохватились, эти люди так блюдут интересы неба, а самим и в голову не приходит поглядеть вверх, конечно, на такой высоте машина всего лишь точка в лазури, да и как им поднять глаза, если они уставились в ужасе на Библию, из коей вырвано Пятикнижие, на Коран, растерзанный в клочья, вот они уже выходят, направляются на площадь Россио, в Посольский дворец, доложить, что священник, которого собирались они упрятать в тюрьму, бежал, и невдомек им, что защитил его от них великий свод небесный, куда им не попасть вовеки, воистину избирает Бог своих любимых чад среди безумцев, калек, исступленных, но не среди инквизиторов. Пассарола снижается еще немного, если напрячься, можно разглядеть усадьбу герцога ди Авейро, разумеется, наши авиаторы еще новички, им не хватает опыта, чтобы опознать в мгновение ока главные приметы местности, реки, озера, селенья, рассыпанные по земле наподобие созвездий, темные леса, а вон четыре стены амбара, их взлетной площадки, отец Бартоломеу Лоуренсо вспоминает, что в сундуке у него есть подзорная труба, без промедления достает ее и наставляет, о, какое это чудо, жить и изобретать, ясно виден тюфяк в углу, кузница, только клавесин исчез, а что же случилось с клавесином, мы-то знаем, можем рассказать, Доменико Скарлатти отправился в усадьбу и, когда был совсем близко, увидел, как взлетает машина, крылья с громким свистом разрезают воздух, что было бы, если бы они хлопали, а когда вошел он в амбар, увидел следы разгрома, произведенного при отбытии, разбитые черепицы, разбросанные по земле, рейки и брусья, лежащие как попало, нет ничего печальнее отъезда, самолет проносится по взлетной полосе, поднимается в воздух, и остается только щемящая тоска, вот почему Доменико Скарлатти подсаживается к клавесину и играет, но недолго, только пробежал пальцами по клавишам, так касаются чьего-то лица, когда все слова уже сказаны или излишни, а затем, поскольку он отлично знает, как опасно оставлять здесь клавесин, музыкант вытаскивает его из амбара, волочит по ухабистой земле рывками, струны стонут не в лад, теперь-то все молоточки повыскакивают раз и навсегда, Скарлатти дотащил клавесин до обкладки колодца, счастье еще, что она невысокая, и, с превеликим трудом подняв инструмент, сбрасывает вниз, ящик дважды ударяется о внутреннюю стену, все струны издают пронзительный вопль, и вот он падает в воду, никому не ведома участь, уготованная судьбою, так хорошо звучал этот клавесин, и вот, булькая, словно утопленник, погружается в жидкую грязь, где и увязает. Сверху музыканта уже не видно, он удаляется, может статься, выбрал окольную тропинку, может статься, поглядел на небо, снова увидеть пассаролу, махнул шляпой, один только раз, лучше не подавать виду, притвориться, что ничего не знаешь, потому и не углядели его с воздушного корабля, кто знает, увидятся ли они снова.

Мне кажется, я понимаю, о чем умалчивает мистер Алдрин. Его брат родился слишком рано, до того как появились методы, которые помогли мне и другим. Возможно, он даже не воспользовался лучшими методами, доступными в те времена. Вспоминаю описания в учебниках. Представляю себе Джереми, остановившегося на том уровне, на котором я был в детстве.

– Надеюсь, новое лечение подействует, – говорю я. – И для него тоже.

Дует южный ветерок, легкий бриз, он еле треплет волосы Блимунды, при таком ветерке им никуда не полететь, то же самое, что пытаться вплавь пересечь океан, а потому спрашивает Балтазар, Пускаю в ход мехи, у всякой медали две стороны, вначале священник объявил, Есть только один Бог, теперь Балтазар осведомляется, пускать ли в ход мехи, вначале возвышенное, затем обыденное, когда Бог не повеет своим дыханием, надо поднатужиться человеку. Но на отца Бартоломеу Лоуренсо словно столбняк нашел, не говорит, не шевелится, только глядит на обширный круг земли, кусок реки и моря, кусок нагорья и равнины, если то, что виднеется там, вдали, не пена, значит, это белый парус корабля, если это не клочок тумана, значит, дым из трубы, однако же впечатление такое, будто больше нет мира и нет людей, тягостная тишина, а ветер спал, ни один волосок Блимунды не шелохнется, Пускай в ход мехи, Балтазар, сказал священник.

Мистер Алдрин издает непонятный звук, затем произносит хрипло:

Мехи, установленные на летательной машине, устроены наподобие органных, есть и педали для ног, и брус, закрепленный на шпангоуте на уровне человеческой груди, чтобы было обо что опереть руки, это отнюдь не очередное изобретение отца Бартоломеу Лоуренсо, он отправился в патриарший собор и скопировал воздуходувное устройство органа, что находится там, вся разница в том, что от этого никакой музыки нет, слышится только прерывистый шелест воздуха, нагнетаемого по направлению к хвосту и крыльям пассаролы, и в конце концов она начинает двигаться, но медленно, так медленно, что тоска берет смотреть, не пролетела и расстояния выстрела, а Балтазар уже устал, этак мы никуда не прилетим. Лицо священника ничего не выражает, он глядит, как надрывается Семь Солнц, понимает, что великое изобретение несовершенно, в воздушном пространстве нельзя действовать как на воде, когда нет ветра, в воздухе веслами горю на поможешь, Хватит, не трудись больше, и измученный Балтазар садится на днище машины.

– Спасибо, Лу! – И добавляет: – Вы хороший человек!

Я не хороший человек. Я просто человек, такой же, как мистер Алдрин, но мне приятно, что он считает меня хорошим.

Время страха и время ликования уже позади, сейчас время уныния, они умеют только набирать высоту и снижаться и оказались в положении человека, который в силах только вставать и ложиться, но не в силах ходить. Солнце опускается над устьем Тежо, на земле сгущаются тени. Отец Бартоломеу Лоуренсо испытывает беспокойство, причина которого от него ускользает, но отвлекается от этого ощущения, заметив внезапно, что внизу выжигают лес, видно, трудятся углежоги, и тучи дыма ползут на север, а это означает, что поближе к земле ветер дует по-прежнему. Священник еще немного раскрывает парус, так чтобы в тени оказался еще один ряд янтарных шаров, и машина внезапно снижается, однако не настолько, чтобы попасть в поток ветра. Еще один ряд шаров затенен, машина устремилась вниз так резко, что у всех пронзительно засосало под ложечкой, и на этот раз маневр удался, ветер подхватывает машину могучей невидимой рукою и бросает вперед с такой скоростью, что Лиссабон внезапно оказывается позади, на линии горизонта, город словно размыло туманом, такое чувство, будто они наконец выбрались за пределы гавани с ее причалами и теперь предстоит им открыть неведомые пути, потому-то сердца у них сжимаются так, кто знает, какие опасности их подстерегают, какие Адамасторы, какие огни святого Эльма,[72] а что, если с моря, виднеющегося вдали, поднимутся водяные смерчи, всосут в себя воздух, пропитают его солью. И тогда спросила Блимунда, Куда мы летим, и отвечал священник, Туда, где нас не достанет рука Святейшей Службы, если есть на свете такое место.

* * *

Когда я приезжаю, Том, Люсия и Марджори сидят в гостиной. Обсуждают следующий турнир. Том смотрит на меня.

Народ наш, так уповающий на небо, редко поглядывает вверх, где, как говорят, оно находится. Трудятся люди на полях, по деревням кто входит в дом, кто выходит, кто на огород пошел, кто по воду, кто за стволом сосны присел на корточки, только одна женщина, которая лежит в жнивье с мужчиной, подумала было, что пролетело что-то по небу, но полагает, примерещилось, оттого что так хорошо ей с милым. Только птицы, любопытствуя, летят вровень с машиной и спрашивают, растревоженно порхая вокруг нее, что же это такое, что, может, птичий мессия, ведь по сравнению с этой штукой сам орел всего лишь некто вроде святого Иоанна Крестителя, Вслед за мною грядет тот, кто сильнее меня, история воздухоплавания на этом не кончится. В течение некоторого времени пассаролу сопровождал коршун, он распугал и разогнал остальных птиц, коршун и пассарола летели вдвоем, коршун то махал крыльями, то парил, сразу видно, что летит, пассарола же крыльями не двигала, если бы не знали мы, что все дело в солнце, в янтаре, облачных сгустках, магнитах и железных пластинах, не поверили бы собственным глазам, ведь у нас нет даже того объяснения, которое было у женщины, что лежала в жнивье, а теперь уже ушла, намиловались они, всё, даже и места того не видно.

– Лу, ты решил?..

Ветер изменился, задул к юго-востоку, ветер крепчает, земля внизу мелькает, словно бегучая поверхность реки, несущей на себе поля, леса, деревни, здесь и зелень, и желтизна, оттенки охры, коричневые тона, выбеленные стены, мельничные крылья и живые воды, мчащиеся по самому этому потоку, какая сила могла бы разъединить их, великую реку, что уносит все на водах своих, и малые ручьи, что ищут себе пути на ее поверхности, сами не ведая, что они всего лишь потоки внутри потока.

– Да, я согласен.

– Хорошо! Тогда заполни заявку и…

Трое воздухоплавателей стоят в носовой части машины, держат путь на запад, и отец Бартоломеу Лоуренсо чувствует, что беспокойство возвратилось и нарастает, вот уже перешло в панику, сейчас прорвется наружу, прорвется стоном, когда солнце закатится, машина неминуемо начнет снижаться, может быть, упадет, может быть, разобьется, и все погибнут, Там Мафра, восклицает Балтазар, ни дать ни взять марсовой, возвещающий со своего наблюдательного пункта на мачте, Земля, сравнение самое уместное, ибо это земля Балтазара, он узнал ее, хотя никогда не видел с воздуха, кто ведает, быть может, на сердце у каждого из нас отпечатался особый рельеф, отвечающий рельефу той местности, где мы родились, оба этих рельефа сливаются воедино, словно мужчина и женщина, женщина и мужчина, мы земные люди на земном шаре, вот почему Балтазар восклицает, Это моя земля, он узнал ее, как узнал бы тело любимой. Они быстро пролетают над строящимся монастырем, но на сей раз люди их увидели, одни разбегаются в ужасе, другие падают на колени и, моля о милосердии, воздевают руки к небу, кое-кто швыряет камни, переполох охватывает тысячи людей, те, кому не удалось увидеть своими глазами, сомневаются, те, кому удалось, клянутся и ссылаются на свидетельство соседей, но представить доказательства никто не может, ибо машина полетела по направлению к солнцу и стала невидимой в свете, исходящем от раскаленного диска, может, был это всего только морок, и маловеры уже торжествуют, а легковерные в растерянности.

– Нет, я не об этом, – уточняю я (и правда, откуда ему знать, о чем я?). – Я не буду выступать на следующем турнире.

А буду ли я когда-нибудь выступать на турнирах? Захочет ли будущий Лу фехтовать? А можно ли фехтовать в космосе? Думаю, это крайне сложно в состоянии невесомости.

– Но ты сказал… – начинает Люсия, потом лицо ее меняется, вытягивается от удивления. – О… ты имеешь в виду… ты решил пройти лечение?

За считаные минуты машина достигает берега моря, можно подумать, что солнце притягивает ее к себе, чтобы унести на другую сторону света. Отец Бартоломеу Лоуренсо понимает, что они упадут в море, яростно дергает веревку, парус весь заваливается на сторону, и машина так резко взмывает ввысь, что земля снова оказывается далеко-далеко, а солнце стоит высоко над горизонтом. И все-таки уже поздно. С восточной стороны надвигается сумрак, ночь близится, бежать от нее невозможно. Машину понемногу относит по прямой к северо-востоку, и в то же время она начинает снижаться, повинуясь двум силам сразу, силе света, быстро слабеющего, и силе ночной тьмы, уже скрывающей дальние долины. Сейчас уже не ощущается природный ветер, ибо куда яростнее поток воздуха, возникающий при снижении, он пронзительно свищет, сотрясая кровлю, сплетенную из ивовых прутьев. Солнце опустилось на линию горизонта, словно апельсин на ладонь, хотя скорее оно похоже на металлический диск, который вынули из кузнечного горна, чтобы охладить в водах моря, блеск его уже не раздражает глаз, он был белым, вишневым, ярко-пунцовым, алым, он пока еще блестит, но уже сумрачно, он прощается, до свидания, до завтра, если наступит завтра для трех воздухоплавателей, их машина стремится к земле, словно смертельно раненная птица, с трудом держащаяся в равновесии на куцых крыльях, и от янтарной ее диадемы мало толку, она описывает концентрические круги, кажется, что падает она бесконечно долго, но конец неминуем. Перед воздухоплавателями вздыбилась темная масса, может быть, это и есть Адамастор, подстерегающий здесь странников, нет, это горы, поднявшиеся, словно купола, еще прочерченные на вершинах полосками алого света. У отца Бартоломеу Лоуренсо отсутствующий взгляд, он уже за пределами этого мира и за пределами собственной покорности судьбе, ждет конца, конец близок. Но внезапно Блимунда вырывается из объятий Балтазара, к которому прижалась судорожно, когда машина начала падать, и обнимает обеими руками округлый сосуд, воли людские, их две тысячи, но этого мало, она прильнула к сосуду всем телом, словно желая вобрать их в себя или присоединиться к ним. Машина резко подскочила, поднимает голову, словно лошадь, когда дернут уздечку, на миг замирает, как бы в нерешительности, и снова начинает падать, но уже не так стремительно, и Блимунда кричит, Балтазар, Балтазар, третий раз кричать не пришлось, он уже обнял второй сосуд, слился с ним воедино, и так Семь Солнц и Семь Лун силою своих собственных облачных сгустков удерживали машину, и она теперь снижалась медленно, так медленно, что лишь ивовые прутья чуть слышно скрипнули, когда коснулась она земли, она только накренилась, ведь на этом месте не было заготовленных заранее подпорок, не бывает так, чтобы все сразу далось. Крен был сильный, всех троих, ослабевших, измочаленных, выбросило из машины, тщетно пытались они уцепиться за борт, покатились по земле, а когда опомнились, оказалось, что ни у кого ни царапинки, воистину случаются еще чудеса на свете, а уж это чудо из самых подлинных, не пришлось даже взывать к святому Христофору,[73] он был начеку, следил за движением в воздухе, увидел, что машина потеряла управление, придержал ее огромною дланью и таким образом спас от катастрофы, для первого чуда, совершенного им на этом поприще, совсем недурно.

– Да, – отвечаю я.

Смотрю на Марджори. Она смотрит на Люсию, потом на меня, потом снова на нее. Не помню, рассказывал ли я Марджори про лечение.

Дневной свет почти совсем поглотила темнота, она вот-вот сгустится полностью, в небе поблескивают первые звезды, нашим странникам не удалось до них добраться, хоть они и побывали поблизости, в сущности, что это было, блошиный прыжок, взлетели мы в небо близ Лиссабона, пролетели над Мафрою и над строящимся монастырем, чуть не свалились в море, а теперь, Где же мы находимся, спросила Блимунда и застонала, у нее мучительно болел желудок, руки ломило, вся сила из них ушла, на то же самое жаловался Балтазар, он поднялся на ноги, пытался выпрямиться, но пошатывался, словно бык, в череп которому всадили железный крюк и который вот-вот рухнет замертво, но Балтазару-то повезло, в отличие от быков он от верной смерти переходил к жизни, пускай себе пошатывается, полезно, запомнит, чего стоит возможность упереться ногами в твердую почву, Не знаю, где мы, никогда не бывал здесь, сдается мне, место горное, может, отец Бартоломеу Лоуренсо чего скажет. Священник тоже пытался встать, ни желудок, ни руки-ноги у него не болели, болела только голова, но так, словно ее пробуравили стилетом от виска до виска, Мы в опасности, и так же велика она, как если бы оставались мы в усадьбе, если не сыскали нас вчера, сыщут завтра, Но как зовется это место, где мы сейчас, Любое место на земле преддверие ада, одни отправляются туда после смерти, а другие живыми, смерть приходит потом, Покуда мы еще живы, Завтра будем мертвы.

– Когда? – спрашивает Люсия, пока я пытаюсь сообразить, как объяснить все Марджори.

– Начну в понедельник, – говорю я. – Еще нужно подготовиться. Я перееду в клинику.

Блимунда подошла к священнику, сказала, Мы пережили великую опасность, когда спускались, коли удалось нам одолеть ее, одолеем и другие, скажите, куда нам идти, Я не знаю, где мы, Когда день народится, станет виднее, поднимемся на какой-нибудь из этих холмов, поглядим, в какой стороне солнце, и по солнцу найдем дорогу, а Балтазар добавил, Поднимемся в машине, теперь мы уже знаем, что и когда нужно делать, и коли не подведет нас ветер, за целый день улетим так далеко, что Святейшая Служба не найдет нас. Отец Бартоломеу Лоуренсо не ответил. Сжимал голову руками, потом начал жестикулировать, словно беседовал с кем-то невидимым, и очертания фигуры его размывались темнотою. Машина опустилась на полянку, поросшую стелющимся кустарником, но шагах в тридцати от нее с обеих сторон поднимались, темнея на фоне неба, высокие заросли. Насколько можно было судить, не было никаких признаков того, что где-нибудь поблизости есть люди. Ночь становилась все прохладнее, ничего диковинного, сентябрь близился к концу, да и днем было нежарко. Под бортом машины, куда не долетал ветер, Балтазар разжег небольшой костерок, скорее для того, чтобы не было так одиноко, чем для того, чтобы согреться, да и нельзя было разжигать костер побольше, его ведь издалека видно. Они с Блимундой уселись, достали что было из еды, сперва позвали священника, но тот не ответил, не подошел, в темноте виднелась его фигура, теперь он стоял не шевелясь, может быть, смотрел наверх, на звезды, может быть, вниз, на глубокий дол, на низины, где не светилось ни единого огонька, казалось, мир стал необитаем, вот были бы здесь летательные машины, которые могут летать в любое время, хоть ночью, если все люди покинули эти места, то остались наши трое да пассарола, которая не знает, куда ей лететь, когда нету для нее солнца.

– Ты заболел? – спрашивает Марджори – она очень побледнела. – Что с тобой?

– Я не болен, – говорю я ей. – Существует экспериментальное лечение, которое может сделать меня нормальным.

– Нормальным? Лу, ты и так нормальный! Мне нравится, какой ты сейчас! Тебе не нужно становиться другим. Кто тебе это внушил?

Покончив с едою, легли они под бортом машины, прикрывшись шинелью Балтазара и куском парусины, который достали из сундука, и Блимунда прошептала, Отец Бартоломеу Лоуренсо болен, он на себя не похож, Он уже давно на себя не похож, что поделаешь, А нам что же делать, Не знаю, может, завтра решит он. Они слышали шаги священника, шорох ветвей, которые он задевал, слышали его бормотанье, это успокоило их, тишина вот самый плохой знак, и, несмотря на то что холодно было и жестко, уснули оба, хоть и неглубоко. Обоим снилось, что летят они по воздуху, Блимунде, что летит она в колеснице, запряженной крылатыми конями, Балтазару, что летит он верхом на быке, накрытом огненной попоной, вдруг у лошадей исчезли крылья и поводья загорелись, стали взрываться ракеты, воткнутые в попону, и оба проснулись в страхе, спали они недолго, полыхало такое пламя, словно весь мир был объят пожаром, священник горящей веткой пытался поджечь машину, уже трещала кровля из ивовых прутьев, одним прыжком Балтазар подскочил к нему и, обхватив за пояс, оттащил от машины, но священник сопротивлялся, так что Балтазар, крепко сжав его, повалил наземь и затоптал ногами факел, Блимунда же тем временем куском парусины сбивала пламя, перекинувшееся на кусты, и наконец сладила с ним. Побежденный и смирившийся, священник встал на ноги. Балтазар засыпал землею костер. Они почти не видели друг друга в темноте. Блимунда прошептала безразличным тоном, словно знала ответ заранее, Почему подожгли вы машину, и Бартоломеу Лоуренсо ответил тем же тоном, словно ждал вопроса, Если суждено мне гореть на костре, так уж лучше на этом. Он отошел к зарослям, темневшим над склоном, и они увидели, что он стал торопливо спускаться, когда же поглядели снова, его уже не было, может, телесная нужда его погнала, ежели может испытывать таковую человек, который хотел поджечь мечту. Время проходило, священник не возвращался. Балтазар пошел искать его. Священника нигде не было. Балтазар звал его, никакого ответа. Нарождалась луна, заселила заросли виденьями и тенями, и Балтазар почувствовал, что волосы на нем встают дыбом. На ум ему пришли оборотни, нечисть всякого вида и всех пород, а что, если здесь бродят души чистилища, он вдруг твердо уверовал, что священника унес дьявол собственной персоной, и покуда не сцапал тот же дьявол его самого, прочел он молитву святому Эжидию, это святой помощник и заступник в тех случаях, когда великий страх нападет, при панике, при падучей, при умопомешательстве и ночных страхах. Должно быть, святой угодничек внял молитве, по крайней мере не явился дьявол за Балтазаром, однако же страхи не рассеялись, вдруг вся земля забормотала, может, казалось так из-за луны, самой лучшей святой будет мне моя Семь Лун, а потому вернулся он к ней, все еще дрожа от страха, и прошептал, Нету его нигде, а Блимунда сказала, Он ушел, больше мы его не увидим.

Она будто бы сердится. Не знаю, на кого – на меня или на того, кто, по ее мнению, мне это внушил. Не знаю, рассказать ли ей всю историю или только часть. Расскажу все.

– Началось с того, что мистер Крэншоу – мой начальник – захотел сократить весь наш отдел, – начинаю я. – Он узнал про новое лечение. Сказал, что это сэкономит деньги.

В ту ночь они почти не спали. Отец Бартоломеу Лоуренсо не вернулся. Перед самым рассветом, солнце вот-вот должно было взойти, Блимунда сказала, Коли не прикроешь ты хорошенько янтарные шары парусом, машина взлетит сама собой, она ведь может обойтись без кормчего, может, оно и лучше было бы отпустить ее на волю, а вдруг повстречается где-нибудь на земле либо на небе с отцом Бартоломеу Лоуренсо, и Балтазар вскричал с яростью, внезапно прорвавшейся, Либо в аду, машина где стоит, там и останется, и накрыл он янтарные шары просмоленным парусом, спрятал их в тень, но остался недоволен, парус может порваться, ветром его может унести. Ножом нарезал веток с высоких кустов, прикрыл ими машину, через час, когда уже светлый день стоял, тот, кто взглянул бы издалека в эту сторону, увидел бы лишь кучу веток посереди полянки, поросшей ползучим кустарником, в таком виде никого эта куча особенно не удивит, хуже будет, когда все ветки высохнут. Балтазар перекусил теми припасами, что остались со вчерашнего дня, Блимунда сделала то же самое еще раньше, она всегда ест первая, с закрытыми глазами, как мы помним, а до того прятала голову под шинель Балтазара. Им больше здесь делать нечего, А теперь что, таков был вопрос, а ответ таков, Нам здесь больше нечего делать, Тогда идем, Давай спустимся по тому склону, где пропал отец Бартоломеу Лоуренсо, может, найдем следы. Все утро, покуда спускались в долину, обшаривали они тот склон, горы высокие и округлые, знать бы, как называются, и никаких следов, хоть бы сутаны черный клок, зацепившийся за колючки, священник словно растворился в воздухе, где может он быть об эту пору, А что теперь, таков был вопрос Блимунды, Теперь идем вперед, солнце вон там, море справа, когда дойдем до какого-нибудь места, где люди живут, узнаем, куда попали, что за горы, на тот случай, коли захотим сюда вернуться, Горы эти зовутся Баррегудо, сказал им пастух, которого повстречали они, пройдя с милю, а та вон гора, большая такая, Монте-Жунто.

– Но это же давление! Это неправильно! Незаконно! Он не имеет права!

Два дня им понадобилось, чтобы добраться до Мафры, сделали они большой крюк, чтобы подумали люди, будто они из Лиссабона. По улице двигалась процессия, все возносили благодарение Господу за чудо, каковое послал он, ибо по его велению пролетел над строящейся базиликою Дух Святой.

Марджори очень сердится. Щеки то краснеют, то бледнеют. Хочется крепко ее обнять. Но это не принято.

– Так все началось, – продолжаю я. – Но ты права. Он не имел права делать то, что собирался. Мистер Алдрин, начальник нашего отдела, нашел способ ему помешать.

Мы живем в такую пору, когда любая монахиня может встретить младенца Иисуса в монастыре, а на хорах ангела, играющего на арфе, и подобные встречи считаются самой естественной вещью в мире, а если сидит она взаперти у себя в келье, там, по причине уединенности, явления такого рода принимают характер более плотский, дьяволы ее мучат, кровать двигают, ее самое в покое не оставляют, грудь ее волнуется, вся она в трепете, ох уж это ее оконце в ад, а может, дверца в небеса, второе прозванье дано за то, что утеха, первое же за то, что грех, и во все это верят, однако Балтазар Матеус по прозвищу Семь Солнц не может сказать, Я пролетел от Лиссабона до Монте-Жунто, его приняли бы за сумасшедшего, да это еще хорошо, потому что такие пустяки, как чье-то сумасшествие, Святейшую Службу не заинтересовали бы, вот уж кого хватает в наших краях, здесь безумец на безумце сидит и безумцем погоняет. До нынешних пор жили Балтазар с Блимундою на те деньги, что давал им отец Лоуренсо, да к ним прибавить надо капусту и фасоль с огорода, было им и мясо в скоромные дни, вяленые сардины, а то и свежие, но все, что тратили они на себя, на еду, тратилось не столько из заботы о теле, сколько из заботы о том, чтобы подвигалось сооружение летательной машины, если они и впрямь верили в ту пору, что когда-нибудь она взлетит.

Это меня до сих пор удивляет. Я был уверен, что мистер Алдрин передумал нам помогать. Я так и не понял, что предпринял мистер Алдрин, чтобы остановить мистера Крэншоу, чтобы его уволили и под охраной вывели из здания с вещами в картонной коробке. Рассказываю, что говорил нам мистер Алдрин, что говорили юристы на собрании.

– А теперь я решил, что хочу измениться, – говорю в заключение.

Марджори глубоко вздыхает. Мне нравится смотреть, как она вздыхает. Одежда на груди натягивается.

Взлетела машина, если можно в это поверить, и теперь требует тело пищи, вот ради чего так высоко заносятся мечты, а Семь Солнц даже ремеслом возчика заняться не может, волы проданы, повозки нет и в помине, был бы Бог позаботливей, добро у бедняков век бы не переводилось. Была бы у Балтазара своя повозка да упряжка волов, пошел бы он в главную контору наниматься, и взяли бы его на работу, хоть он и однорукий. А поскольку нет у него ни повозки, ни упряжки, в главной конторе, чего доброго, усомнятся, что сможет он одною рукой управляться с животными, принадлежащими либо королю, либо его дворянам, либо другим частным лицам, которые передали их в ведение этой самой конторы, дабы сим добровольным пожертвованием снискать милость монарха, Где же тогда смогу я работать, брат, спросил тогда Балтазар у Алваро-Дього, своего зятя, к концу того же самого дня, когда пришли они с Блимундой в Мафру, теперь все они живут в доме отца, только что отужинали, а перед тем выслушали Балтазар с Блимундой из уст Инес-Антонии рассказ про чудо, про то, как пролетел над строящимся монастырем Дух Святой, Я своими глазами грешными это видела, сестрица Блимунда, и Алваро видел, он как раз на работе был, верно же, видел ты, муженек, и Алваро-Дього, раздувая угли в очаге, сказал, Да, летело что-то такое, не понять что. То был Дух Святой, настаивала Инес-Антония, так монахи говорили во всеуслышание, само собою, Дух Святой, ведь даже благодарственное шествие устроили, Может, и так, сдался муж, а Балтазар сказал, глядя на улыбающуюся Блимунду, Есть в небе всякое такое, чего не умеем мы объяснить, и поддержала его Блимунда, А умели бы, назвали бы по-иному. В углу близ очага дремал старый Жуан-Франсиско, нет у него ни повозки, ни упряжки волов, нет ни земли, ни Марты-Марии, казалось, старик не прислушивается к разговору, но он промолвил, выйдя на мгновение из дремоты, На земле есть только жизнь и смерть, все примолкли, ожидая продолжения, почему старики умолкают как раз тогда, когда им следовало бы продолжать, вот по этой-то причине молодым и приходится узнавать все самим и с самого начала. Есть в этом доме и молодой, он спит, потому и не может вступить сейчас в разговор, но если б даже бодрствовал, пожалуй, все равно ему бы не позволили вставить слово, потому что ему всего двенадцать лет, может, истина и глаголет устами младенцев, но, чтобы высказать оную, они должны сначала подрасти, а к тому времени привыкают лгать, это и есть тот сын Инес-Антонии, что остался в живых, к вечеру он возвращается домой полуживой от работы подручного, весь день лазать по строительным лесам, то вверх, то вниз, поужинает и сразу спать, Была бы охота, а работа для всех найдется, сказал Алваро-Дього, можешь пойти подручным либо тачки с грузом возить, тут твой крюк и сослужит службу, таковы превратности жизни, идет человек на войну, возвращается калекой, затем отправляется в полет самым тайным и секретным образом, и когда наконец хочет он заработать себе на ежедневный кус хлеба, вот что ему предлагается, и он еще должен благодарить судьбу, тысячу лет назад небось не делали разных приспособлений взамен потерянной руки, а то ли будет еще через тысячу лет.

– Почему? – спрашивает она тихо. – Из-за нас?.. Из-за меня?..

– Нет, – говорю, – не из-за тебя. Для меня самого.

Плечи ее опадают. Я не знаю, что это: облегчение или грусть.

Рано поутру вышли Балтазар и Алваро-Дього, и парнишка с ними, из дому, дом семейства Семь Солнц, как уже объяснялось выше, стоит поблизости от церкви Святого Андрея и от дворца виконта, жительствуют они в самой старой части селения, здесь сохранились развалины замка, возведенного еще маврами в счастливые их времена,[74] вышли они рано поутру, по пути встречаются им другие мужчины из этих же мест, Балтазар их знает, все идут строить монастырь, может статься, по этой-то причине и заброшены поля, старикам и женщинам с полевыми работами не справиться, а поскольку Мафра лежит в низине, приходится работному люду взбираться по крутым тропкам, а тропки уже не те, что прежде, усеяны строительным мусором, что сыплется с холма Вела. Если смотреть снизу, высота, до которой доведены уже стены, отнюдь не сулит Вавилонской башни, когда доходишь до самого откоса, их и совсем не видно, а ведь семь лет уже стараются, если и дальше так пойдет, до Страшного суда провозятся, окажется, и начинать-то не стоило, Большое дело затеяно, говорит Алваро-Дього, вот подойдешь, сам увидишь, и верно, подтрунивал Балтазар по пути над каменотесами да каменщиками, а тут язык прикусил, не столько потому, что много здесь сделано, сколько потому, что народу здесь великое множество, ни дать ни взять, муравейник людской, снуют люди во всех направлениях, коли все они явились сюда работать, беру свои слова обратно, слишком поторопился. Паренек уже отстал от них, отправился на работу, возить чаны с известью, а Балтазар и Алваро-Дього идут налево, туда, где контора, там скажет Алваро-Дього, мол, это зять мой, он родом из Мафры и здешний житель, много лет пробыл в Лиссабоне, а теперь вот вернулся в отцовский дом и работу ищет, от доброго отзыва какого-то каменщика особого проку не будет, но что там ни говори, а он, Алваро-Дього, работает здесь с первых дней, мастеровой проворный и исполнительный, замолвить словечко никогда не лишне. Балтазар от изумления рот разинул, вышел он из деревни, а пришел в город, что Лиссабон таков, каков он есть, оно понятно, таким и должен быть стольный град, главный в королевстве, не только в Алгарве, это провинция невеликая и ближняя, но и в других частях королевства, обширных и отдаленных, каковы суть Бразилия, Африка, и Индия, и прочие земли португальские, раскиданные и разбросанные по всему свету, что Лиссабон такой громадный и беспорядочный, дело понятное, как было сказано, но этакое скопище всяких строений разной величины диковина, которую своими глазами надо увидеть, чтобы поверить, когда три дня назад Балтазар Семь Солнц летел над этими краями, был он в таком волнении, что при виде домов и улиц подумал, это обман чувств, а строящаяся базилика показалась ему чуть побольше часовни. Если Бог, который с неба все видит, видит так же плохо, как я, когда был в небе, уж лучше бы ходил он по свету своими божественными стопами, не понадобились бы посредники и знаменья, им ведь никогда нельзя доверять, даже собственным глазам нельзя, издали им видится малым то, что вблизи оказывается большим, разве что есть у Бога подзорная труба, как у отца Бартоломеу Лоуренсо, хорошо было бы, если бы он сейчас на меня глядел, дадут мне работу или не дадут.

– Из-за Дона? Он тебе внушил, что нужно меняться, что ты неправильный?

– Нет, не Дон. Не только он.

Алваро-Дього уже приступил к своему делу, класть камень на камень, помедли он еще, скостили бы ему дневной заработок на четверть, ущерб немалый, теперь Балтазар сам должен убедить писаря-наемщика, что железный крюк ничуть не хуже, чем рука из мяса и костей, наемщик все же сомневается, боится взять на себя решение, уходит справиться по начальству, досадно, что не может Балтазар предъявить бумаги, удостоверяющие, что он авиаконструктор, или объяснить хотя бы, что руку он потерял на войне, какой от этого объяснения прок, четырнадцать лет минуло, мы, слава Богу, живем в мирное время, чего ради явился сюда этот малый и заводит речь про войну, война-то давно кончилась, ее словно и не было никогда. Вернулся наемщик, теперь он куда приветливее, Как, стало быть, зовешься ты, берется за утиное перо, тычет им в бурые чернила, в конечном счете, есть прок от того, что Алваро-Дього замолвил словечко за зятя, а может, все дело в том, что он из здешних уроженцев, а может, в том, что он еще в самом соку, тридцать девять лет, хотя есть уже седые волоски, а может, все дело просто-напросто в том, что, поскольку три дня назад над этими местами пролетал Святой Дух, Бог прогневался бы, если бы отказали в работе тому, кто просит ее, Как ты, стало быть, зовешься, Балтазар Матеус, по прозвищу Семь Солнц, Можешь приступать к работе с понедельника, будешь работать с тачкой. Балтазар поблагодарил, как подобало, писаря-наемщика и вышел из главной конторы ни весел, ни печален, мужчина должен уметь зарабатывать себе на хлеб как угодно и где угодно, однако ж, если хлеб этот утоляет голод лишь тела, но не души, тело довольно, а душа томится.

Мне кажется, все очевидно. Странно, почему она не понимает. Она же видела, как меня остановил охранник в аэропорту, а я не смог говорить и ей пришлось прийти на выручку. Видела, как я не смог ответить полицейскому и мне помог Том. Мне не нравится быть человеком, которому вечно нужна помощь.

– Это нужно мне, – повторяю я. – Я хочу спокойно объясняться в аэропорту и в других местах, где мне обычно сложно, не хочу, чтобы все на меня оглядывались. Хочу ходить повсюду и учиться вещам, которые считал недоступными.

Ее лицо вновь меняет выражение, становится мягче, голос звучит спокойней:

Балтазар уже знал, что место, где он находится, было прозвано островом Мадейра,[75] и прозвище это пришлось весьма кстати, ибо, если не считать нескольких домов, сложенных из камня, остальные постройки были деревянные, хотя и не из разряда временных. Были здесь кузницы, и хоть мог бы Балтазар упомянуть, что приходилось ему работать по этой части, он не обо всем упоминает, занимались здесь и другими ремеслами, в коих был Балтазар несведущ, а спустя время появятся здесь еще мастерские жестянщиков, стекольщиков, маляров и немало всяких других ремесленников. Многие из деревянных строений были в два этажа, первый предназначался для волов и мулов, второй для должностных лиц, очень важных и не очень, надсмотрщиков, наемщиков и других сеньоров из главной конторы, а также для офицеров, под началом у коих состоят солдаты. В этот утренний час из стойл выводили волов и мулов, других вывели еще раньше, земля была вся в лужах мочи и лепешках навоза, и точно так же, как в Лиссабоне во время процессии в праздник Тела Господня, мальчишки путались под ногами у взрослых и у животных, изо всех сил толкали друг друга, и один из них, пытаясь увернуться от другого, поскользнулся и угодил под копыта упряжки волов, но волы его не растоптали, ангел-хранитель был на месте, мальчонка выбрался из-под копыт цел и невредим, но весь в навозе, и разило от него соответственно. Балтазар посмеялся, так же как и все остальные, все же какое-то развлечение работным людям. И их охранникам тоже. В это время промаршировало мимо человек двадцать пехотинцев в полном вооружении, словно на войну, может, отправлялись они на учения, может, в Эрисейру, дать там отпор французским пиратам, столько раз пытались высадиться, что в один прекрасный день доберутся и до здешних мест, много лет спустя по завершении сего вавилонского столпотворения вступит в Мафру Жюно,[76] в монастыре к тому времени осталось десятка два стариков монахов, они уже на ногах не держались, и послал Жюно к ним полковника Делагарда, а может, был он капитан, нам-то все едино, пожелал этот самый Делагард войти в здание, а двери-то заперты, по сей причине был вызван брат Феликс ди Санта-Мария-да-Аррабида, ключарь, но он, бедняга, остался без ключей, ибо королевская семья перед бегством захватила оные с собою, и тут коварный Делагард, коварным именует его наш историк, поведавший об этом событии, отвешивает пощечину хлипкому монаху, каковой, о евангельская кротость, о боговнушенный урок, подставляет ему тотчас другую щеку, если бы Балтазар в бою при Херес-де-лос-Кавальерос, потеряв левую руку, подставил бы правую, он не мог бы теперь управиться с тачкой. А раз уж помянули мы про кавальеро, слово испанское, всадник означает, то и кавалеристы появились, тоже, как и пехотинцы, в полном вооружении, пехотинцы-то уже на месте работ, теперь понятно, зачем выставляют сторожевые посты, куда как славно работать под надзором часовых.

– Что за лечение, Лу? Как оно работает?

Я открываю документы, которые принес с собой. Нам запретили обсуждать лечение, поскольку оно является запатентованным экспериментальным методом, но мне кажется, это неправильно. Кто-то посторонний должен знать о нем – на случай, если что-то пойдет не так. Я никому не сказал, что забираю с собой папку, и меня никто не остановил.

В этих больших одноэтажных деревянных строениях работные люди ночуют, не меньше чем по двести человек в каждом, а Балтазар с того места, где стоит, не может сосчитать, сколько их всего, насчитал пятьдесят семь и сбился, да ведь за эти годы он не поднаторел в арифметике, самое лучшее было бы пройтись с ведром извести и кистью, пометил один дом, пометил другой, тут не пропустишь и не сочтешь один за два, таким манером метят крестами святого Лазаря двери домов, где живут прокаженные. Вот и Балтазар ночевал бы в такой конуре на циновке, если б не было у него дома в Мафре и жены, чтобы спать не в одиночку, худо приходится беднягам, что пришли из дальних мест, как говорится, мужчина не из дерева, когда это обстоятельство дает о себе знать, туго им приходится, разве хватит в Мафре вдов на этакую ораву, ясное дело, нет. Миновав дома, где жили работные люди, вышел Балтазар к военному лагерю, сердце у него так и подскочило при виде множества походных палаток, такое чувство, будто время обратилось вспять, может, покажется это невозможным, но выпадают минуты, когда отставной солдат вдруг по войне затоскует, с Балтазаром такое не впервой случается. Алваро-Дього уже говорил ему, что в Мафре солдат много, одни на подрывных работах помогают, шашки ставят пороховые, другие работных людей стерегут, за порядком надзирают, и, судя по количеству походных палаток, солдат была не одна тысяча. Опешил малость Балтазар Семь Солнц, вот так новая Мафра, пять десятков домов внизу, пять сотен наверху, да и еще появились различия, посмотреть хоть на эти дома для трапезы, почти такие же большие, как ночлежные, внутри длинные скамьи и столы, вкопанные в землю, и длинные стойки, сейчас людей не видно, но к полудню поставят котлы на огонь, и, когда прозвучит сигнальный рожок, все наперегонки сбегутся сюда, не отмыв рабочей грязи, поднимется оглушительный шум, друг окликает друга, садись к нам, посторожи мое место, но плотники садятся с плотниками, каменщики с каменщиками, землекопы с землекопами, а всякая мелюзга, подсобные да подручные, пристраивается в конце стола, каждый садится с теми, кто ему ровня, Балтазар же может пойти поесть домой, он ведь в тачках еще ничего не смыслит, а в самолетах, кроме него, здесь не смыслит никто.

Начинаю читать. Люсия тут же прерывает:

– Лу, ты теперь все это понимаешь?

Что бы ни говорил Алваро-Дього в свое оправдание и в оправдание прочих работных людей, постройка монастыря не очень-то продвинулась вперед. Балтазар обошел неспешно все место постройки, как человек, осматривающий дом, где будет жить, сюда направляются люди с тачками, другие поднимаются по строительным лесам, третьи подносят известь и песок, иные попарно втаскивают на шестах и веревках камни по наклонным помостам, десятники начеку с дубинками в руках, надсмотрщики следят, проворно ли и исправно ли выполняют люди свою работу. Стены поднялись на высоту, всего лишь втрое превосходящую рост Балтазара, и еще не охватывают всего периметра базилики, но они толстые, словно стены оборонительных сооружений, стены, оставшиеся от мафрского замка, не такие толстые, так и времена были тогда другие, еще не изобрели артиллерии, одна только толщина стен оправдывает медленность их роста. А вон валяется тачка, Балтазар не прочь испытать, легко ли будет ему приспособиться, проще простого, а если он стамеской вынет полукруг в нижней части левой оглобли, сможет померяться силами с любым двуруким.

– Кажется, да. После Цего и Клинтона журнальные статьи в интернете читаются легко.

– Можно, я сама прочитаю? Мне легче воспринимать, когда я вижу текст. А потом обсудим.

Наконец отправляется Балтазар домой тою же тропинкой, которой поднялся на холм, скрылись за откосом строящийся монастырь и остров Мадейра, если бы не сыпались постоянно сверху камни и комья земли, можно было бы подумать, что никогда не выситься на холме ни базилике, ни монастырю, ни королевскому дворцу, перед ним снова всего только Мафра, такая же невеличка, какою была веками, может, теперь чуть побольше стала, чем во времена римлян, они и постановили, что быть здесь селению, зерно будущей Мафры в землю бросили, такою была она во времена мавров, которые пришли столетия спустя, и возделывали огороды, и сажали сады, от коих мало что осталось, а потом пришло наше время, мы сделались христианами по воле того, кто правил нами, ибо, если и бродил Христос по свету собственной особой, до наших мест он не дошел, а дошел бы, стал бы ему Голгофою холм Вела, сейчас строится там монастырь, может, это то же самое. И поскольку так крепко задумался Балтазар над всеми этими религиозными премудростями, если только и впрямь все эти мысли принадлежат Балтазару, но его ведь не расспросить, вспоминается ему отец Бартоломеу Лоуренсо, само собою, он не в первый раз про него вспоминает, когда остается он наедине с Блимундой, только и разговору, что о священнике, Балтазар вспоминает его и чувствует, как заныло сердце, он корит себя, что обошелся с ним так грубо там, в горах, в ту страшную ночь, такое чувство, словно брата больного побил, я же знаю, что он священник, а сам-то я кто, даже и не солдат больше, но ведь мы с ним одногодки и делали одно дело. Твердит Балтазар про себя, что, как только сможет, вернется туда, где кряж Баррегудо и гора Монте-Жунто, поглядеть, на месте ли машина, ведь могло же случиться, что священник вернулся тайком и улетел один-одинешенек в те края, где изобретения поощряются в большей мере, чем у нас, сказать, к примеру, хоть в ту же Голландию, страну, весьма благоприятствующую всякого рода феноменам по части воздухоплавания, чему доказательством послужит история некоего Ханса Пфааля,[77] каковой в наказание за некоторые незначительные прегрешения до сих пор вынужден проживать на Луне. Разумеется, Балтазар обо всем этом ведать не ведал, более достоверна, в частности, история о том, как два человека побывали на Луне, мы все их там видели, и Ханса Пфааля они не встретили, может, плохо искали. Поскольку с дорогами на Луне трудно разобраться.

В общем-то, нечего обсуждать. Я пройду лечение. Но я протягиваю Люсии папку, потому что всегда легче делать так, как говорит Люсия. Марджори пододвигается к ней, и обе начинают читать. Я смотрю на Тома. Он поднимает брови и качает головой:

– Ты храбрый парень, Лу! Я всегда знал, но это!.. Не знаю, хватило бы у меня духу позволить кому-то залезть мне в мозг!

Здесь, в Мафре, с дорогами куда легче. От рассвета до заката Балтазар, а вместе с ним многие другие, семьсот, тысяча, тысяча двести человек, грузят в тачки камни и землю, Балтазар крюком поддерживает черенок лопаты, правая рука за пятнадцать лет привыкла к тому, что требуется от нее тройная сила и тройная сноровка, а затем начинается бесконечная процессия Corpus homini,[78] сбрасывают по откосу строительный мусор, и сыплется он не только на заросли кустарника, но и на возделанные земли, на огород, существующий со времен мавров, пришел ему конец, горемыке, столетия за столетиями давал он людям упругую капусту, дышащий свежестью салат, майоран, всяческие овощи и травы, самые ранние, самые лакомые, а теперь все кончено, не побежит больше вода по этим оросительным каналам, не придет огородник напоить истомившуюся от жажды грядку. Воистину, вертится земной шар, но людям, что живут на нем, приходится не то что вертеться, изворачиваться, может, тот, кто только что опорожнил тачку, из которой покатились по откосу камни, подскакивая и крутясь, и посыпались комья земли, сперва те, что покрупнее, может, он и есть огородник, ухаживавший за этим огородом, только навряд ли, на глазах у него ни слезинки.

– Тебе и не нужно, – говорю я. – Ты нормальный. У тебя есть постоянная работа. Люсия и дом.

«А еще Том хорошо владеет телом, видит, слышит, ощущает вкусы и запахи, как остальные люди, – живет в той же реальности», – думаю я, но не говорю вслух.

Проходят дни, недели, а стены почти совсем не растут. Сейчас солдаты ведут подрывные работы на крепчайшей скале, от нее был бы прок и были бы возмещены все тяжкие труды, если бы камень ее сгодился, как всякий прочий, для того, чтобы возвести стены, но камни эти, достающиеся нам с такими муками, стоит их отделить от породы, растрескиваются и крошатся и в скором времени рассыпались бы в пыль, если б не грузили их на тачки и не выбрасывали. Перевозят грузы и на двуколках, впрягают в них мулов и нередко перекладывают лишку, а поскольку последнее время шли дожди, животные вязнут в жидкой грязи, откуда в конце концов выволакивают груз под ударами хлыста, что сыплются им на спину, а то и на голову, если Бог не призрит, хотя ведь делается-то все это на пользу и во славу Божию, а потому, как знать, может, он и нарочно глаза отводит. Люди с тачками меньше груза берут, а потому и не увязают так глубоко, к тому же из бросовых досок, остатков отслуживших лесов, они сделали мостки, но мостков на всех не хватает, вот и идет война, кто кого обгонит, а если пришли вровень, кто первым опорожнит тачку, а там, глядишь, пошли пинки и подзатыльники, а то и расколотые доски замелькают в воздухе, но тут подоспеет солдатский патруль, обычно его появления достаточно, чтобы остудить пыл, а если нет, солдатики вытянут драчунов по спинам разок-другой, как мулов.

– Ты ведь вернешься к нам? – спрашивает Том. Вид у него грустный.

– Не знаю, – говорю. – Надеюсь, мне не перестанет нравиться фехтовать – ведь это очень здо́рово, но я не знаю…

Идет дождь, но не настолько сильный, чтобы работы прекратились, только каменщикам приходится сделать перерыв, ибо вода размывает штукатурку, застаивается в толще стен, потому-то и уходят каменщики под навесы, ждут, когда небо прояснится, а вот каменотесы, у них работа тонкая, всегда под крышей трудятся, обтесывают камень для кладки, высекают орнаментальные части, может, они тоже предпочли бы отдохнуть. Им-то все равно, медленно поднимаются стены или быстро, им нужно воспроизвести на камне узор, каннелюры, аканты, фестоны, пальметты, гирлянды, когда работа над глыбой закончена, грузчики на шесте и канатах уносят ее в кладовую, где она будет храниться вместе с остальными, а когда подойдет пора, таким же манером переправят ее на место постройки, а если окажется она слишком тяжелой, пойдут в ход лебедка и наклонная плоскость. Но у каменотесов то преимущество, что работа им всегда будет, и в вёдро, и в ненастье, и они всегда зарабатывают свои деньги здесь, под черепичной кровлей, они белы от мраморной пыли, ни дать ни взять дворяне в пудреных париках, тук да тук, тук да тук резцом и молотком, работа для тех, у кого есть обе руки. Сегодняшний дождь не настолько сильный, чтобы надсмотрщики позволили укрыться под кровлей всем работающим, хотя бы тем, кто работает с тачками, им не так везет, как муравьям, ибо муравьи, почуяв, что надвигается дождь, прячутся у себя в муравейнике, они ведь не люди, чтобы работать под дождем. Но вот со стороны моря, нависая над полями, близится темная водяная завеса, люди бросают свои тачки, не дожидаясь приказа, и прячутся под навесами либо прислоняются к стенам, и зря, все равно на них уже нитки сухой не осталось. Невыпряженные мулы стоят безмятежно под проливным дождем, их шерсть уже взмокла от пота, а теперь их поливают непрекращающиеся потоки воды, волы жуют, подъяремные и равнодушные, когда дождь припускает, встряхивают головой, кто мог бы сказать, что чувствуют эти животные, когда соприкасаются они поблескивающими рогами, может, это означает всего лишь, Ты здесь. Когда дождь кончится или приутихнет, люди выходят из-под укрытий, и все начинается сначала, грузи и разгружай, волоки и толкай, поднимай и тяни, сегодня взрывов нет, воздух слишком уж влажен, тем лучше для солдат, наслаждаются передышкой под навесом в компании часовых, укрывшихся там же, радости мирной жизни. А дождь снова зарядил, небо темным-темно, он не скоро кончится, и потому было приказано людям прекратить работу, одни только каменотесы по-прежнему тесали камень, туки-тук, туки-тук, навесы широкие, даже брызги не залетят, не осядут на мрамор.

– Останешься сегодня? – спрашивает он.

– Да.

Балтазар спустился в селение по скользкой тропинке, человек, шедший впереди, шлепнулся в грязь, и все расхохотались, полетел еще один, этот со смеху, какие-никакие, а все-таки развлечения, здесь, в Мафре, нет дворов с подмостками для комедий, нет певиц и лицедеев, опера имеется только в Лиссабоне, кино появится только через двести лет, когда будут пассаролы с моторами, время идет медленно, нелегко дождаться счастливых времен, так-то вот. Зять Балтазара и племянник уже, наверно, дома, тем лучше для них, когда продрогнешь, самое милое дело пристроиться близ горящего очага, греть руки над языками пламени, а заскорузлые босые ноги подвинуть к углям, и холод помаленьку уходит из костей, так ледок тает на солнце. По правде сказать, лучше этого только одно, женщина в постели, а если это женщина, которую любишь, достаточно, чтобы она вышла тебе навстречу, и вот видим мы на дороге Блимунду, она вышла разделить с Балтазаром дождь и холод, захватила с собой одну из своих юбок, набрасывает ее на голову мужчины, Балтазар чувствует родной запах, от которого слезы наворачиваются. Ты устал, спросила она, и этого достаточно, чтобы жизнь показалась сносной, когда две головы прикрыты одним куском ткани, что там рай небесный, жил бы так сам Бог средь своих ангелов.

– Тогда пойдем во двор!

Том поднимается и первым идет в раздевалку. Люсия и Марджори остаются читать. В раздевалке Том оборачивается ко мне.

– Лу, ты уверен, что идешь на это не потому, что влюблен в Марджори? Не потому, что хочешь стать нормальным ради нее? Это было бы благородно, но…

Дошли в Мафру смутные вести о том, что было в Лиссабоне землетрясение, но особого урона не причинило, только трубы и карнизы попадали да старые стены пошли трещинами, но, поскольку нет худа без добра, большая прибыль была свечникам, так и замельтешили огоньки по церквам, особливо же на алтарях перед образом святого Христофора, этот святой большую пользу приносит, спасает от чумы, повальных болезней, гроз, бурь, пожаров и наводнений, с ним могут потягаться лишь святая Варвара и святой Евстахий, они в таких случаях тоже не сидят сложа руки. Но святые как люди, те самые, что строят здесь монастырь, а стало быть, и все прочие, что где-то что-то строят или где-то что-то разрушают, святые утомляются, весьма дорожат своим покоем, им одним ведомо, какого труда стоит обуздывать власть природы, будь то власть Господа Бога, проще было бы, достаточно сходить к нему и попросить, Уж пожалуйста, не надобно нынче дуть, сотрясать, поджигать и заливать, выпускать на свободу моровую язву, а на большую дорогу разбойников, не внять этакой мольбе мог бы только бог зла, но, поскольку власть-то у природы, а святые не всегда начеку, только вздохнули мы с облегчением, радуясь, что встряска была безвредная, как разразилась буря, да такая, что ничего подобного доселе не случалось, хоть и не было ни дождя, ни града, да лучше бы дождь и град, может, это ослабило бы силу ветра, он играет стоящими на причале кораблями, словно ореховыми скорлупками, натягивает, крутит и рвет швартовы, вырывает якоря, выгоняет суда из гавани и сталкивает друг с другом, корпуса проламываются, и корабли идут ко дну, а моряки вопят, им одним ведомо, к кому взывают они о помощи, а другие суда оказываются выброшены на мель и разрушаются под действием сильных волн. Вверх по реке берега размыло, ветер и волны вырывают со дна камни и швыряют на землю, камни, словно пушечные ядра, вышибают окна и двери, что же это за неприятель такой, не огнем действует, не железом, а урон велик. В убеждении, что бедствие сие дело рук дьявола, весь женский пол, хозяйки, и служанки, и рабыни пали на колени в молельнях, Мария Пресвятая, Богородице, Дево, а мужчины между тем, смертельно бледные, перебирают зерна четок, за шпагу хвататься незачем, нет здесь ни мавров, ни индейцев тапуйя, бормочут Отче наш, Богородице, в сущности, коли столько мы к ним взываем, стало быть, больше всего не хватает нам отца с матерью. Здесь, в Боависте, волны бьются о берег с такой силой, что взметаемые и несомые ветром брызги ливнем оплескивают стены монастыря бернардинок и даже бенедиктинского монастыря, а он еще дальше от берега. Если бы мир был ковчегом и плыл по морю-океану, на сей раз пошел бы он ко дну, слились бы воды в потоп воистину всемирный, не пощадил бы он ни Ноя, ни голубку. От Фундисана до Белена, по всему берегу протяженностью почти что в полторы мили, виднелись одни лишь обломки, разбитые доски, а из груза только то, что по малому своему весу не пошло ко дну и было выброшено на берег, к прискорбному ущербу для владельцев и великому урону для короля. С некоторых судов сняли мачты, чтобы они не перевернулись, и все-таки три военных корабля были выброшены на берег и погибли бы, не будь им оказана особая помощь. Не было счету баркасам, рыболовным судам и лодкам, которых вышвырнуло на берег и разбило на куски, судов покрупнее завязло и погибло не меньше ста двадцати, о человеческих жертвах и говорить нечего, поди знай, сколько трупов вынесло в открытое море, сколько их осталось на дне, а на берег море выбросило сто шестьдесят, такие вот четки, ходят по берегу вдовы и сироты, плачут, Ой, добрый мой отец, женщин меньше утонуло, может, и скажет кто из мужчин, Ой, добрая моя жена, после смерти все мы добрые, сколько бы ни было у нас добра. Поскольку мертвых такое множество, хоронят их где придется, про некоторых даже не удалось выяснить, кто они такие, родичи живут далеко, не успели вовремя, но, как говорится, от сильной болезни сильнодействующие лекарства, если бы минувшее землетрясение было разрушительнее, а смертность больше, мы бы поступили как положено, ведь положено-то хоронить мертвых и заботиться о живых, пусть будет это уроком на будущее, если повторится подобное бедствие, от чего избави нас Боже.

Меня бросает в жар.

– Это не ради Марджори. Мне она нравится. Мне хочется обнимать ее, прикасаться. Но, понимаешь… – Меня вдруг охватывает дрожь, и я хватаюсь за верхний край подставки для клинков, чтобы не упасть. – Все меняется. Я изменился. Я уже не буду прежним. Лечение просто… ускорит перемену. Но это мой выбор.

Уже более двух месяцев минуло с тех пор, как Балтазар и Блимунда вернулись в Мафру и поселились там. Как-то раз в праздничный день, свободный от работы, Балтазар добрался до Монте-Жунто, поглядеть, как там летательная машина. Она стояла на прежнем месте, в прежнем положении, слегка завалившись на один бок и упершись крылом в землю, прикрывавшие ее ветки уже высохли. Верхний парус, смоленый, полностью развернутый, прикрывал от солнца янтарные шары. Благодаря наклонному положению корпуса дождевая вода стекала с паруса, не застаивалась на его поверхности, а потому не было опасности, что начнет он гнить. Вокруг машины каменистая почва густо поросла молодым, но уже высоким кустарником, росла здесь даже куманика, что, вне всякого сомнения, было весьма необычно, ибо ни место, ни время года тому не способствовали, можно было подумать, что пассарола пускает в ход собственные средства обороны, от такой машины всего впору ожидать. На всякий случай Балтазар тоже приложил руку, нарезал веток, чтобы прикрыть машину, как и в тот раз, но с меньшими усилиями, чем тогда, потому что захватил с собою садовые ножницы, обошел вокруг сооружения, чем не базилика, убедился, что все хорошо. Затем забрался в машину и концом клинка, надобность в коем в последнее время отпала, выцарапал на палубе, на одной из досок, солнце и луну, знак на тот случай, если отец Бартоломеу Лоуренсо вернется сюда, тогда увидит он эту подпись друзей, спутать невозможно. Пустился Балтазар в обратный путь, вышел он из Мафры с зарею, вернулся темной ночью, всего отшагал туда и обратно более десяти миль, кто ради наслаждения бег начинает, тот устали не знает, гласит пословица, но Балтазар вернулся усталый, а его ведь никто не заставлял идти, впрочем, может быть, тот, кто придумал эту пословицу, начал бег, дабы догнать нимфу, и, нагнав, насладился с нею, тогда дело другое, ничего диковинного.

– «Бойся перемен, и они разрушат тебя, прими их, и они тебя обогатят», – говорит Том тоном, который использует для цитат, а потом добавляет другим тоном, которым обычно шутит: – Что ж, тогда выбирай оружие – разделай меня под орех напоследок!

Беру клинки, маску, надеваю кожаную куртку, потом вспоминаю, что не растянулся. Сажусь на пол на террасе. Тут холодней, чем во дворе, – плитки холодные и твердые.

В середине декабря возвращался Балтазар домой после рабочего дня и увидел Блимунду, как всегда, поджидавшую его на дороге, однако на этот раз была она в непривычном волнении и трепете, только тому, кто не знает Блимунду, неведомо, что живет она в мире так, словно уже знает его по предыдущим жизням, а потому, приблизившись, спросил Балтазар, Отцу хуже стало, а она ответила, Нет, и затем, понизив голос до еле слышного шепота, сказала, Здесь сеньор Эскарлате, он в доме у сеньора виконта, знать бы, зачем приехал, Ты уверена, Видела его, своими глазами, Может, кто похожий на него, Это он, мне довольно единожды увидеть человека, чтобы запомнить, а его я видела много раз. Они вошли в дом, поужинали, затем обе супружеские четы устроились на своих тюфяках, а старый Жуан-Франсиско спит вместе с внуком, у того сон беспокойный, всю ночь лягается, прости Господи, но дед не обращает внимания, когда маешься бессонницей, все-таки лучше, когда есть кто-то под боком. А потому только он и услышал в определенный час, поздний для того, кто ложится рано, хрупкую музыку, что проникает сквозь щели в дверях и в крыше, видно, очень тихо было в ту ночь в Мафре, если старик, тугой на ухо из-за возраста, смог расслышать звуки обычного клавесина, на котором играли во дворце виконта, а ведь там все двери и окна были закрыты по причине холода, да и не было бы холодно, были бы закрыты, ибо того требует приличие, услышь эти звуки Балтазар и Блимунда, они сказали бы, это играет сеньор Эскарлате, воистину по мизинчику можно узнать великана, скажем мы, есть такая пословица, и сейчас пришлась она кстати. На другой день, в предрассветных сумерках, сказал старик, садясь близ очага, Нынче ночью слышал я музыку, Инес-Антония и Алваро-Дього не обратили внимания на его слова, да и внук тоже, но Балтазар и Блимунда погрустнели от ревности, уж коли слышать здесь такую музыку, так только им, и никому другому. Балтазар ушел на работу, а Блимунда все утро кружила около дворца.

Том садится напротив.

– Я уже разминался, но в моем возрасте чем больше, тем лучше, – говорит он.

Доменико Скарлатти испросил у короля разрешения на поездку в Мафру, он-де хочет посмотреть на строящийся монастырь. Виконт предложил музыканту остановиться у него во дворце, не потому, что так уж любил музыку, но потому, что итальянец, будучи придворным капельмейстером и учителем инфанты, представлял собою, так сказать, частицу, вполне материальную, королевского окружения. Никогда не знаешь, бывает и так, оказанная услуга обернется королевской милостью, во всяком случае, стоит держаться правила, гласящего, добро твори, да кому смотри. Доменико Скарлатти играл на расстроенном клавесине виконта, после обеда слушала его виконтесса, на руках у нее сидела ее дочь, Мануэла-Ксавьер, трех лет от роду, из тех, кто сидел в гостиной, она была всех внимательнее, перебирала пальчиками в подражание Скарлатти, и в конце концов матери это прискучило, она передала ее няньке. В жизни этой девочки будет не очень много музыки, ночью, когда Скарлатти снова сядет за клавесин, она будет спать, а через десять лет умрет, и ее похоронят в церкви Святого Андрея, где и лежит она до сих пор, и если есть в мире место для чудес и пути для них, быть может, под землею достигают ее слуха звуки, которые вода извлекает из клавесина, сброшенного в колодец в Сан-Себастьян-да-Педрейра, если только существует еще этот колодец, ибо всякий источник в конце концов иссякает, а родники засоряются.

Когда Том наклоняется к колену, я вижу, что волосы у него редеют на макушке и пробивается седина. Он заводит одну руку за голову, тянет ее другой, нажимая на локоть.

– Что ты будешь делать после лечения? – спрашивает Том.

Вышел музыкант поглядеть на строящийся монастырь и увидел Блимунду, он не подал виду, что узнал ее, и она не подала виду, что узнала его, ибо любой житель Мафры весьма подивился бы подобному знакомству, а подивившись, тотчас пришел бы к выводам весьма неблагоприятного свойства, что такое, жена Балтазара Семь Солнц беседует, как с ровней, с музыкантом, остановившимся у самого виконта, зачем он вообще сюда пожаловал, да, как же, поглядеть на строящийся монастырь, на что ему это, если не каменотес он и не зодчий, органист покуда не нужен, до органа дело еще не дошло, стало быть, есть у него какая-то особая причина, Я приехал, чтобы сказать тебе и Балтазару, что отец Бартоломеу Лоуренсо умер, умер он в Толедо, это в Испании, он бежал туда, говорят, умер в безумии, ни о тебе, ни о Балтазаре не поминалось, потому и приехал я в Мафру узнать, живы ли вы. Блимунда сжала руки, но не молитвенным движением, а словно желая сплющить собственные пальцы, Умер, Такая весть дошла до Лиссабона, Ночью, после того как машина упала в горах, отец Бартоломеу Лоуренсо ушел от нас и больше не вернулся, А с машиной что, Машина все там же, что нам с нею делать, Прячьте ее, берегите, может статься, когда-нибудь она снова полетит, Когда умер отец Бартоломеу Лоуренсо, Говорят, девятнадцатого ноября, в Лиссабоне в тот день разразилась превеликая буря, будь отец Бартоломеу Лоуренсо святым, ее можно было бы счесть знамением Божьим, Что значит быть святым, сеньор Эскарлате, Что значит быть святым, Блимунда.

– Я хотел бы полететь в космос.

На другой день Доменико Скарлатти отбыл в Лиссабон. На повороте дороги, уже за пределами селения, ждали его Блимунда и Балтазар, Балтазар потерял жалованье за четверть дня, чтобы получить возможность попрощаться с музыкантом. Они подошли к карете, словно за милостыней, Скарлатти велел остановиться, протянул им руки, Прощайте, Прощайте. Издали слышалась пальба, ни дать ни взять празднество, итальянец едет грустный, ничего удивительного, ведь он покидает праздник, и эти двое тоже грустные, вот странность-то, они ведь на праздник возвращаются.

– В космос?.. Лу, ты не перестаешь меня удивлять! – Он меняет руки. – Я не знал, что ты хочешь полететь в космос. Давно?

– С детства, – говорю я. – Но я знал, что это невозможно. Что мне нельзя.

– Какая жалость! – восклицает Том и склоняется к другому колену. – Лу, я, конечно, волновался сначала, но теперь понимаю – ты прав! У тебя слишком большой потенциал, чтобы до конца жизни быть ограниченным диагнозом! Марджори, конечно, расстроится, ведь ваши пути наверняка разойдутся.

На троне, средь сиянья звездной сферы[79] и в мантии, что соткана из ночи и одиночества, сидит он, а у ног и море новое, и сгинувшие эры, империи единственный властитель, сжимает он, как скипетр, в руке весь шар земной, таков был инфант дон Энрике,[80] согласно славословиям поэта, каковой в описываемую пору еще не родился, что ж, у всякого свои пристрастия, но что касается земного шара в роли скипетра, а также империи и доходов с оной, то инфант дон Энрике явно уступит нашему дону Жуану, пятому по счету, в данный момент дон Жуан V восседает в кресле с палисандровыми подлокотниками, там ему удобнее сидеть и внимать казначею, каковой вносит в список богатства и прибытки,[81] из Макао вывозятся шелка, штофные ткани, фарфор, изделия из лака, чай, перец, медь, черная амбра, золото, из Гоа необработанные алмазы, рубины, жемчуг, корица, снова перец, бумажные ткани, селитра, из Диу ковры, инкрустированная мебель, расшитые постельные покрывала, из Мелинде слоновая кость, из Мозамбика негры, золото, из Анголы опять-таки негры, но эти похуже, и слоновая кость, а вот слоновая кость здесь наилучшая во всей западной оконечности Африки, из Сан-Томе древесина, маниоковая мука, бананы, батат, куры, бараны, козлята, индиго, сахар, с Островов Зеленого Мыса негры, но не в таком количестве, слоновая кость, воск, кожа, кстати, уже объяснено, что не всякая слоновая кость действительно слоновья, с Азорских островов и с острова Мадейры сукна, пшеница, ликеры, сухие вина, водки, прозрачные лимонные цукаты, фрукты, а из тех мест, которые позже получат имя Бразилии, сахар, табак, копал, индиго, древесина, кожи, хлопок, какао, алмазы, изумруды, серебро, золото, одного золота оттуда в королевство поступает ежегодно на сумму от двенадцати до пятнадцати тысяч крузадо, в золотом песке и в звонкой монете, не считая всего остального, а также не считая того, что идет на дно морское, и того, что захватывают пираты, разумеется, все это, вместе взятое, не отправляется непосредственно в кладовые короля, король хоть и богат, да не в такой степени, однако ж все эти поступления в совокупности, из пределов Португалии и из-за ее пределов, отправляются в несгораемые ящики казначейства в виде суммы, превышающей шестнадцать миллионов крузадо, ведь только поборы за право следовать по рекам, ведущим в Минас-Жерайс,[82] приносят королю тридцать тысяч крузадо, господу Богу пришлось столько потрудиться, чтобы проложить русла для быстротекущих вод, а португальский король тут как тут, прибирает к рукам доходы.

– Я не хочу расстраивать Марджори, – говорю я. – И не думаю, что наши пути разойдутся.

Странное выражение; я уверен, что его не стоит понимать буквально.