Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Только не вздумай, рулевой, повернуть обратно; мы плывем еще не домой. Останемся еще, постоим на ливерпульском рейде и посмотрим на все, прежде чем возвратиться к себе; этот рейд так велик, грязен и шумен. Где же, собственно, настоящая Англия: там, в тихих и чистых коттеджах среди бесконечно старых деревьев и традиций, в жилищах безупречных, спокойных и утонченных людей, или здесь, на этих мутных волнах, в грохочущих доках, в Манчестере, в Попларе, на глазговском Брумилоу? Хорошо, признаюсь, я этого не понимаю; там, в той Англии, слишком уж все безупречно и красиво, а здесь слишком уж...

Ну, ладно, я не понимаю этого, словно это не одна страна и не один народ. Ладно, теперь поднимай якоря, пусть море обдаст меня брызгами, пусть меня обвеет ветром, кажется, я видел слишком много.

MERRY OLD ENGLAND

[Веселая старая Англия (англ.).]

Но мы должны еще задержаться, должны выяснить, где же, собственно говоря, веселая старая Англия? Старая Англия - это, скажем, Стретфорд, это Честер, Эксетер, и не знаю, что еще. Стретфорд...

Стретфорд... подождите, был ли я там? Нет, не был и не видел дома, в котором родился Шекспир, не говоря уж о том, что дом снизу доверху переделан, а кроме того, возможно, никакого Шекспира вообще не существовало. Но зато я побывал в Сольсбери, где жил и работал совершенно несомненный Мессинджер[Мессинджер Филипп (1583-1640) - английский драматург, в пьесах которого показано моральное разложение высших классов.], в лондонском Темпле, где, как установлено документально, останавливался Диккенс, в Грасмере, где жил исторически достоверный Вордсворт, и во многих других, документально засвидетельствованных местах рождения и жительства. Ладно, я нашел в разных местах эту самую добрую старую Англию, которая внешне оставила после себя черные балки и резьбу, в результате чего у нее сейчас полосатый черно-белый вид. Я не люблю слишком смелых гипотез; но мне кажется, что черные и белые полоски на рукавах английских полицейских восходят, как показывает мой рисунок, к полосатым старинным постройкам.

Ибо Англия - страна исторических традиций, а все существующее имеет какую-нибудь причину, как учит, если не ошибаюсь, Джон Локк[Джон Локк (1632-1704) - английский философсенсуалист, выступал против идеалистической теории врожденных идей, развивал теорию познания, основанную на чувственном опыте, однако в действительности его теория также открывала дорогу для идеалистических выводов.]. В некоторых городах, как, например, в Честере, полицейские носят белые плащи, словно хирурги или парикмахеры; возможно, это-традиция со времен римского владычества. Затем старая Англия любила выступающие вперед верхние этажи и крыши, так что старинный дом вверху всегда шире, чем внизу; да еще и окна выступают наружу, как выдвинутые наполовину ящики, и поэтому такой дом с его этажами, фонарями, выступами и нишами похож на огромную складную игрушку или старинный секретер с выдвижными ящиками, которые на ночь, возможно, задвигаются и запираются, и дело с концом. В Честере есть еще достопримечательность, нечто называемое \"rows\". Это - галерея, впрочем только на втором этаже, и с улицы туда входят по ступенькам, а магазины там находятся внизу и наверху; ничего похожего нет нигде на свете. В Честере же есть собор из розового камня, между тем как в Йорке собор бурый, в Сольсбери - серовато-голубой, как щука, а в Эксетере - черно-зеленый. Почти в каждом английском соборе колонны имеют вид сложенных вместе труб, прямоугольный алтарь, уродливый орган посреди главного нефа и нервюры, разбегающиеся веером по сводам; то, что в соборах не успели испортить пуритане, докончил своими высокостильными реставрациями покойный Уайэтт[Уайэтт Джемс (1748-1813) - английский архитектор.]. Возьмите хотя бы собор в Сольсбери, это нечто до такой степени совершенное, что становится тошно. И вот, трижды обежав город Сольсбери, как Ахиллес Трою, и убедившись, что до отхода поезда остается все-таки еще два часа, садишься на единственную в городе скамейку между тремя одноногими старцами и с изумлением наблюдаешь, как полицейский надувает щеки, чтобы рассмешить грудного младенца в колясочке. В общем же, нет ничего хуже, чем дождь в маленьком городке.

В Сольсбери покрывают черепицей даже стены домов; я это нарисовал к радости тех кровельщиков, которым, может быть, попадет на глаза это письмо.

В северных графствах дома строили из красивых серых камней; по этой причине в Лондоне почти все дома построены из безобразных серых кирпичей.

В Беркшире и Хемпшире строили все подряд из кирпичей, красных, как перец; поэтому в Лондоне тоже есть улицы из красных кирпичей, словно ангел смерти обагрил их кровью. В Бристоле какой-то архитектор понастроил тысячи странных окон в несколько мавританском духе, а в Тевистоке у всех домов фасады, как у Принстоунской тюрьмы. Боюсь, этим и исчерпывается все разнообразие английской архитектуры.

Но самое красивое в Англии - это деревья, стада и люди; а также пароходы. Старая Англия - это также пожилые румяные джентльмены, с весны носящие серые цилиндры, а летом гоняющие мяч на площадках для гольфа и кажущиеся такими свежими и милыми, что будь мне лет восемь, мне захотелось бы с ними поиграть; и еще пожилые леди с неизменным вязаньем в руках, леди тоже румяные, красивые, приветливые, они пьют горячую воду и никогда не пожалуются вам на свои недомогания.

ПУТЕШЕСТВЕННИК ОБРАЩАЕТ ВНИМАНИЕ НА ЛЮДЕЙ

Я хотел бы быть в Англии коровой или ребенком; но будучи взрослым, нуждающимся в бритве мужчиной, я наблюдал людей этой страны. Так вот, неправда, что все без исключения англичане носят только клетчатые костюмы, курят трубки и отращивают бакенбарды; что касается бакенбард, то единственный подлинный англичанин - это доктор Боучек[Боучек Вацлав (1869-1940) - пражский адвокат и публицист, специалист по английскому и американскому праву.] в Праге.

Зато все англичане ходят в непромокаемых плащах или с зонтиками, на голове у них плоская кепка, а в руках - газета; если это англичанка, то она носит непромокаемый плащ или теннисную ракетку. Природа проявляет здесь необыкновенную склонность покрывать все растительностью: косматой шерстью, руном, щетиною и прочими видами волос; так, у английских лошадей растут настоящие волосяные кусты или кисти на ногах, а английские собаки - это просто смешные комки косматой шерсти. Только английский газон и английский джентльмен ежедневно бреются.

Что такое английский джентльмен, объяснить вкратце невозможно; вам бы надо было знать для этого по крайней мере английского официанта из клуба, железнодорожного кассира или даже полицейского. Джентльмен - это равномерная смесь молчаливости, благожелательности, достоинства, спорта, газеты и приличия. Ваш визави в поезде два часа будет донимать вас тем, что не удостоит даже взгляда, и вдруг встанет и подаст чемодан, до которого вы не можете дотянуться. В таких случаях люди охотно помогают друг другу, но никогда не найдут, о чем поговорить, разве что о погоде. По этой причине англичане, вероятно, и выдумали все игры - ведь во время игры не разговаривают. Их молчаливость доходит до того, что они даже не ругают публично правительство, поезд или налоговую систему; в общем, это невеселый, замкнутый народ. Вместо трактиров, где сидят, пьют и болтают, они изобрели бары, где стоят, пьют и молчат. Более разговорчивые люди бросаются в политику, как, например, Ллойд-Джордж, или в литературу; потому-то в английской книге полагается не меньше четырехсот страниц.

Возможно, что именно молчаливость повлияла на манеру англичан-проглатывать половину слова, а вторую произносить сквозь зубы; вот почему англичан трудно понять. Я ежедневно ездил до станции Ледбрук Гров. Подходит кондуктор, и я говорю: \"Ледбрук Гров\". - \"Э?\" -\"Ледбхук Гхэв!\" \"...???Э?\" - \"Хевхув Хов!\" - \"Аа, Хевхув Хов!\" - Кондуктор, просияв, дает мне билет до Ледбрук Грова. В жизни я этого не постигну!

Но если познакомиться с англичанами поближе, то они очень милые и деликатные люди; они никогда много не говорят, потому что никогда не говорят о себе. Они забавляются, как дети, но с самым серьезным, каменным выражением лица; у них множество правил приличия, всосанных с молоком матери, но при этом они непринужденны, как щенята. По характеру они тверды, как кремень, неспособны приспособляться, консервативны, немного робки и необщительны; они не в состоянии выйти из своей оболочки, но эта оболочка солидна и во всех отношениях превосходна.

С ними нельзя обменяться несколькими словами, не получив при этом приглашения на обед или ужин; они гостеприимны, как святой Юлиан, но всегда сохраняют в своих отношениях с другими известное расстояние. Иногда вам делается не по себе от одиночества, которое вы ощущаете среди этих приветливых и доброжелательных людей; но если бы я был маленьким мальчиком, я знал бы, что им можно доверять больше, чем самому себе, и я был бы здесь свободен и уважаем, как нигде на свете; полицейский надувал бы щеки, чтобы меня рассмешить, пожилой господин играл бы со мной в шарики, а седовласая леди отложила бы роман в четыреста страниц, чтобы ласково взглянуть на меня серыми и все еще молодыми глазами.

НЕСКОЛЬКО ПОРТРЕТОВ

И есть еще несколько человек, которых я должен вам изобразить и описать.

Вот митер Сетон Уотсон[Сетон Уотсон Роберт Вильям (1879-1952)-английский историк, написал ряд работ, в которых отстаивал идею независимости чехов и словаков.], или Scotus Viator;[Шотландский Путник (лат.).] вы его знаете, потому что он воевал вместе с нами, как архангел Гавриил. У него есть дом на острове Скай, он пишет историю Сербии, а по вечерам слушает пианолу возле камина, где горит торф; у него высокая красивая жена, два непромокаемых мальчугана и синеглазое дитя в пеленках; окна его дома обращены на море и острова, у него детский рот, а комнаты увешаны портретами предков и видами Чехии; он - мягкий, нерешительный человек, с гораздо более нежным лицом, чем можно было бы ожидать от такого строгого и справедливого шотландского путника.

Вот мистер Найгель Плейфер[Найгель Плейфер (1874-1934) - английский актер и режиссер. Поставил на английской сцене драмы Чапека \"R. U. R.\" и \"Из жизни насекомых\".] - режиссер, который привез в Англию мои пьесы, но он способен и на лучшее; это невозмутимый человек, художник, антрепренер и один из немногих, по-настоящему современных, английских режиссеров.

А это - мистер Джон Голсуорси[Джон Голсуорси (1867-1933) - выдающийся английский писатель и драматург, представитель критического направления в английской реалистической литературе; наиболее известен его цикл романов \"Сага о Форсайтах\".] в двух видах: драматурга и романиста, потому что надо знать его с обеих сторон. Это очень скромный, мягкий и прекраснейший человек с лицом священника или судьи, хрупкий, худощавый, созданный из такта, сдержанности и задумчивой нерешительности, невероятно серьезный, только в деликатно собранных морщинках вокруг глаз таится ласковая улыбка. У него жена, очень на него похожая, а его книги - прекрасные и мудрые произведения чуткого и порою грустного наблюдателя.

Вот мистер Г. Честертон; я изобразил его с крылышками, отчасти потому что повидать его я мог только мельком, отчасти же по той причине, что он отличается райской жизнерадостностью. К сожалению, в момент нашего знакомства он был, по-видимому, стеснен несколько официальной ситуацией; он мог только улыбаться, но его улыбка стоит трех. Если бы я мог написать о его книгах, о его поэтическом демократизме, о его гениальном оптимизме, получилось бы самое веселое из моих писем; но я взял себе за правило писать лишь о том, что видел своими глазами, поэтому я представляю вам объемистого человека, напоминающего своими объемами Виктора Дыка[Виктор Дик (1877-1931) - известный чешский писатель; в своих ранних произведениях выступал за национальное освобождение Чехии, после образования Чехословацкого государства в 1918 году перешел в лагерь реакции.], с мушкетерскими усиками и застенчиво-лукавыми глазками под пенсне, с растопыренными ручками, как полагается толстяку, и с развевающимся галстуком; это одновременно ребенок, великан, кудрявый барашек и буйвол; у него крупная голова с каштановой шевелюрой, смуглое лицо с мечтательнокапризным выражением: с первого же взгляда он вызвал - во мне застенчивость и пылкое влечение.

И больше я его не видел.

А это мистер Г. Д. Уэллс[Г. Д. Уэллс. - К. Чапек увлекался творчеством Уэллса; он писал: \"Имя Уэллса принадлежит не только истории литературы, но и истории человеческого прогресса\" (\"Лидове новины\", 20 сентября 1936). Научно-фантастические романы английского писателя, в которых осуждалась буржуазная цивилизация, близки по теме многим произведениям К. Чапека, однако Чапек не разделял позитивных взглядов Уэллса, сводившихся к утопическому социал-реформизму.]. Один рисунок изображает его в обществе, а другой - дома; у него массивная голова, могучие, широкие плечи, сильные, горячие ладони; он похож на рачительного хозяина, на трудящегося человека, на отца семейства и на кого хотите еще. У него тонкий, глуховатый голос человека, не привыкшего много говорить, лицо, носящее следы размышлений и работы, уютный дом, красивая жена, подвижная, как чечетка, двое взрослых веселых сыновей и слегка прищуренные, чуть затененные густыми английскими бровями глаза. Простой и умный, здоровый и сильный, очень образованный и очень обыкновенный в самом хорошем жизнелюбивом смысле этого слова. Говоря с ним, забываешь, что перед тобой большой писатель, потому что беседуешь с думающим, универсальным человеком. Желаю вам долго здравствовать, мистер Уэллс!

А вот существо почти сверхъестественное - мистер Бернард Шоу; я не мог лучше нарисовать его, потому что он все время в движении, все время разговаривает.

Огромного роста, тонкий, прямой, он похож то на господа бога, то на весьма злокозненного сатира, который, однако, за время тысячелетних превращений утратил все слишком естественное.

У него белые волосы, белая борода и очень розовая кожа, нечеловечески ясные глаза, большой воинственный нос; в нем есть что-то рыцарское, напоминающее Дон-Кихота, что-то апостольское и что-то позволяющее относиться с иронией ко всему на свете и в том числе к самому себе; я никогда в жизни не видел существа более необыкновенного; по совести говоря, я его боялся. Мне казалось, что это какой-то дух, лишь играющий в знаменитого Бернарда Шоу. Он вегетарианец, то ли принципиально, то ли из гурманства, не знаю; никогда не знаешь, держится человек принципов из принципа или для собственного удовольствия. У Шоу рассудительная жена, тихий клавесин и окна на Темзу; жизнь бьет в нем ключом, он рассказывает множество интересных вещей о себе, о Стринберге[Стринберг Иухан Август (1849-1912)-выдающийся шведский писатель, автор драм, романов и новелл, обличающих пороки шведского буржуазного общества. В поздний период своего творчества пережил известное влияние декаданса.], о Родене[Роден Огюст (1840-1917) - выдающийся французский скульптор; оказал мощное воздействие на развитие европейской реалистической скульптуры. В поздних произведениях Роден приближается к импрессионизму.] и других знаменитостях; слушать его наслаждение, пронизанное ужасом.

Следовало бы нарисовать еще многих замечательных и прекрасных людей, с которыми я встречался; были среди них мужчины, женщины, очаровательные девушки, литераторы, журналисты, студенты, индийцы, ученые, клубмены, американцы и все прочие; но пора проститься, друзья; я не хочу думать, что больше вас не увижу.

БЕГСТВО

Под конец я открою ужасные вещи: например, английское воскресенье это нечто страшное. Говорят, воскресенье существует, чтобы ездить на лоно природы; это неправда - на лоно природы едут, чтобы в дикой панике скрыться от английского воскресенья.

В субботу каждого британца одолевает темное инстинктивное стремление бежать куда глаза глядят, подобно тому, как темный инстинкт заставляет животное спасаться от надвигающегося землетрясения.

Кто не мог сбежать, прячется хотя бы в церковь, чтобы в молитвах и пении переждать грозный день.

Это день, когда не готовится пища, никто никуда не ездит, никто ни на что не смотрит и ни о чем не думает. Не знаю, за какие невероятные преступления осудил господь бог Англию на еженедельное наказание воскресеньем.

Английская кухня бывает двух родов: хорошая и посредственная. Хороший английский стол - это попросту французская кухня; посредственный английский стол в посредственном отеле для среднего англичанина в значительной степени объясняет английскую угрюмость и молчаливость. Никто не может с сияющим видом выводить трели, прожевывая pressed beef[прессованную говядину (англ.).], намазанную дьявольской горчицей. Никто не в состоянии громко радоваться, отдирая от зубов липкий пудинг из тапиоки. Человек становится страшно серьезным, - и если он поест лосося, политого розовым киселем, получит к завтраку, к обеду и к ужину нечто бывшее в живом виде рыбой, а в меланхолическом меню называемое fried sole[жареная камбала (англ.).], если трижды в день он дубит свой желудок чайным настоем, да еще выпьет унылого теплого пива, наглотается универсальных соусов, консервированных овощей, custard[желе из молока и яиц (англ.),] и mutton; [баранины (англ.).]- этим, видимо, и исчерпываются все телесные услады среднего англичанина, - и начинает постигать причины его замкнутости, серьезности и строгости нравов. Напротив, гренки, запеченный сыр и жареное сало - это безусловно наследие старой веселой Англии. Я убежден, что старый Шекспир не вливал в себя настоя таннина, а старик Диккенс не услаждал свою жизнь мясными консервами; что же касается старины Джона Нокса[Джон Нокс (1505-1572)-шотландский церковный реформатор, заложил в 1560 году протестантскую церковь в Шотландии. ], то тут я не так уверен.

Английской кухне недостает этакой легкости и цветистости, радости жизни, мелодичности и грешного чревоугодия. Я сказал бы, что этого недостает также и английской жизни. Английская улица не веселит.

Обыкновенная заурядная жизнь лишена веселых звуков, запахов и зрелищ. Обыкновенный день не искрится приятными случайностями, улыбками и зародышами происшествий. Вы не можете слиться с улицей, с людьми и звуками. Ничто не подмигнет вам дружески и общительно.

Влюбленные молча целуются в парках, упорно, плотно стиснув зубы. Пьяницы в одиночку пьют в барах. Средний человек едет домой, читая газеты, и не глядит по сторонам. Дома у него камин, садик и неприкосновенность частной семейной жизни. Кроме того, он культивирует спорт и weekend[отдых в конце недели (англ.),]. Больше ничего о его жизни я выяснить не мог.

Континент более шумен, менее упорядочен; он грязней, несдержанней, пронырливей, страстнее, сплоченнее, влюбленней, сластолюбивей; он шумлив, груб, болтлив, распущен и как-то менее совершенен. Прошу вас... дайте мне билет прямо до континента.

НА ПАРОХОДЕ

Человек, находящийся на берегу, хотел бы очутиться на пароходе, который отчаливает от пристани; человек, находящийся на пароходе, хотел бы очутиться на берегу, который виднеется вдали. Будучи в Англии, я беспрестанно думал о том прекрасном, что осталось дома. А дома я, вероятно, буду думать, что в Англии лучше и приятнее, чем где бы то ни было.

Я видел величие и силу, богатство, благоустройство и зрелость, ни с чем не сравнимую. Но ни разу я не пожалел, что Чехословакия - маленький, неустроенный кусочек земли. Быть небольшим, недоделанным и незаконченным это хорошая, мужественная миссия. Существуют огромные великолепные трехтрубные трансатлантические пароходы с первым классом, ваннами и сверкающей медью; и существуют небольшие дымящие пароходики, которые пыхтят по океанам; друзья, сколько надо мужества, чтобы быть таким маленьким и неудобным средством передвижения! И не говорите, что у нас мелкие масштабы; вселенная вокруг нас, слава богу, так же необъятна, как и вокруг Британской империи. Маленький пароходик не вместит столько, как большой корабль, но, друзья, он может доплыть так же далеко, а то и еще дальше! Все зависит от команды.

В голове у меня еще все гудит, как у человека, который, выйдя с огромного завода, оглушен тишиной за его стенами; а то вдруг начинает казаться, будто у меня в ушах продолжают звонить колокола всех английских церквей.

Но в эти ноты уже все время врываются чешские слова, которые я скоро услышу. Мы небольшой народ, и поэтому мне будет казаться, что я со всеми лично знаком.

Первый, кого я увижу, будет полный, крикливый человек с виргинской сигарой во рту, человек, чем-то недовольный, холерического темперамента, возбужденный, болтливый и с душой нараспашку. И мы встретимся как старые знакомые...

Узкая полоска на горизонте - это уже Голландия со своими ветряными мельницами, аллеями и черно-белыми коровами, плоская, прекрасная страна, демократичная, сердечная и привольная.

А белый английский берег тем временем скрылся из виду. Жаль, я забыл с ним попрощаться. Ладно, дома переварю все, что видел, и, о чем бы ни зашла речь - о воспитании детей или о транспорте, о литературе или об уважении к человеку, о лошадях или креслах, о том, каковы люди, или какими они должны быть, я начну с видом знатока: \"А вот в Англии...\"

Но никто не станет меня слушать.

ПРОГУЛКА В ИСПАНИЮ

Иллюстрированная автором

Перевод Е. элькннд

NORD A SUD EXPRESS

[Экспресс Север - Юг (англ.). ]

Так называемый Международный Экспресс занимает в наш век среди других видов транспорта важное место по причинам, с одной стороны, практическим, которые нас здесь интересуют меньше, а с другой стороны - по мотивам лирического свойства. Ежеминутно в современной поэзии мчится на вас Трансконтинентальный Экспресс; проводник с непроницаемым лицом объявляет: Париж, Москва, Гонолулу, Каир; SleepingСаг\'ы[От Sleeping-Car - спальный вагон (англ.).] скандируют динамичный ритм Скорости, и летящий пульман овеян романтикой дальних странствий - не забывайте, что пылкое воображение переносит поэтов только в вагоны первого класса. Позвольте мне, друзья мои, поэты, сообщить вам некоторые сведения о пульмановских вагонах, о спальных купе: поверьте, что они снаружи - когда проносятся в огнях мимо уснувшей станции - гораздо романтичней и заманчивей, чем изнутри. Экспресс гонит с великолепной скоростью - это, конечно, верно, но верно и то, что когда ты, как проклятый, должен сидеть в нем четырнадцать или двадцать четыре часа, то этого, как правило, вполне достаточно, чтобы сдохнуть со скуки.

Паровичок Прага-Ржеп, конечно, не едет с такой импозантной скоростью, но тут ты хоть знаешь, что через полчаса можешь выйти из вагона и идти на все четыре стороны в поисках новых впечатлений.

Человек в пульмане не мчится со скоростью 96 километров в час человек в пульмане сидит и зевает, отсидит одну ягодицу, перевалится на другую. Одно только служит ему утешением: сидит он с удобствами.

Иногда небрежно взглянет в окно: за стеклом убегает станция, названья которой ему не прочесть, промелькнет городок, в котором ему нельзя выйти; никогда не пройдет он по этой дорожке, окаймленной платанами, не остановится на том мостике, чтобы плюнуть оттуда в реку, и не узнает даже ее названия. \"А черт с ним со всем, - думает человек в пульмане. - Где мы едем? Только еще Бордо? Тьфу, пропасть, как тащится поезд!\"

Вот почему, если хотите почувствовать хоть немножко дорожной экзотики, садитесь на паровичок, тяжело пыхтящий от станции к станции. Прижмите нос к вагонному стеклу, чтобы ничего не пропустить. Вот входит синий солдатик, вот ребенок машет вам ручкой, французский крестьянин в черной блузе предлагает хлебнуть своего винца, молодая мать кормит младенца грудью, бледной, как луч луны; громко обсуждают что-то парни, покуривая едкий табачок; патер бормочет молитвы, уткнув выпачканный табаком нос в свой требник; дорога вьется вдаль, нанизывая станцию на станцию, как бусины на четки. Потом наступает вечер, немного грустные от утомленья люди, словно беженцы, начинают дремать под мигающим светом вагонных лампочек. И тут по соседнему пути, грохоча, промчится сияющий Международный Экспресс со своим грузом томительной скуки, со всеми своими Sleeping и Dining[От Dining-Car вагон-ресторан (англ.).] вагонами.

\"Что, это только Дакс? Боже милостивый, как мы ползем!\"

Кто-то написал недавно панегирик Чемодану, имея в виду, конечно, не простой чемодан, а Чемодан Трансконтинентальный, облепленный наклейками отелей Стамбула и Лиссабона, Тетуана и Риги, СентМорица и Софии - гордость и путевой дневник хозяина. Открою вам страшную тайну: ярлыки эти продаются в бюро путешествий. За небольшое вознаграждение на чемодан вам наклеят Каир, Флиссинген, Бухарест, Палермо, Афины и Остенде. Хочу надеяться, что, открывая эту тайну, я наношу Чемодану Международному непоправимый удар.

Другой на моем месте из стольких тысяч километров пути, быть может, вынес бы иные впечатления: например, встречи с Венерой Международной или с Мадонной Спальных Вагонов; ничего в этом роде со мной не происходило. Произошло только крушение поезда, но тут я уж был совсем ни при чем. У небольшой станции наш экспресс бросился на товарный состав; бой был неравный: эффект получился такой, как если бы Оскар Недбал[Оскар Недбал (1874-1930)-известный чешский композитор и дирижер.] сел вдруг на чей-нибудь цилиндр. Товарному поезду пришлось круто, с нашей же стороны было всего пять раненых - победа полная.

В ситуациях подобного рода пассажир, выбравшись из-под груды чемоданов, свалившихся ему на голову, прежде всего бежит посмотреть, что, собственно, произошло, и, лишь удовлетворив свое любопытство, начинает ощупываться - все ли цело? Убедившись, что все как-будто на месте, принимается с чисто техническим сладострастием разбирать, как вшиблись друг в друга два паровоза и как мы здорово смяли этот товарный состав. Сам виноват, не надо было лезть.

Одни только раненые бледны и расстроены, как будто им нанесли незаслуженное личное оскорбление. Потом в дело вмешивается администрация, а мы идем в то, что осталось от вагон-ресторана, чтобы выпить по случаю нашей победы. Потом до самого конца пути мы едем по зеленой улице: не иначе, как нас боятся.

Массу неожиданных и сильных впечатлений можно получить еще в спальном вагоне при попытке залезть на верхнюю полку, особенно, если на нижней кто-то уже спит. Не совсем приятно наступить на голову или на живот человеку, когда не знаешь, какой он национальности и какой у него характер. Чтобы попасть наверх, используют ряд сложных гимнастических приемов: например, подъем с локтей или подъем с маха, прыжок с подскоком, прыжок ноги врозь; иногда дело улаживают добром, иногда прибегают к насилию.

Когда вы уже, наконец, залезли, смотрите, чтобы вам не захотелось пить или чего-нибудь в этом роде, чтобы не надо было спускаться; положитесь на волю божию и старайтесь лежать в полной неподвижности, как покойник на столе, пока за окнами убегают неведомые края и поэты на родине пишут стихи о Международных Экспрессах.

D. R., BELGIQUE, FRANCE

[Германская республика, Бельгия, Франция.]

Если бы я располагал средствами и если бы существовала свобода торговли на этот предмет, я бы непременно коллекционировал государства. Государственная граница, - как я теперь вижу, - дело нешуточное. Я не люблю таможенников и скучаю, когда проверяют паспорта, но, переезжая границу государства, всякий раз с новым восторгом убеждаюсь, что попал в другой мир, где своя речь, свои дома, свои жандармы, свой цвет земли и своя природа. За синим кондуктором приходит зеленый, которого через два часа сменит коричневый. Это, скажу я вам, тысяча и одна ночь. За чешскими яблонями пошли бранденбургские сосны на белых песках, вот машет крыльями мельница, словно куда-то бежит, земля стелется ровно и плодит главным образом стенды, рекламирующие сигареты и маргарин. Это Германия.

Потом - скалы, заросшие плющом, горы, выдолбленные человеческими руками в поисках руды, глубокие зеленые долины рек, заводы и домны, железные ребра индустриальных башен, отвалы щебня, словно еще не остывшие вулканы, - смесь буколической идиллии природы с тяжелой промышленностью, концерт, в котором Schalmei[свирель (нем.).] и карильон аккомпанируют фабричной сирене; вот вам Верхарн, \"Les Heures Claires\" и \"Les Villes-Tentaculaires\"[\"Светлые часы\" и \"Города-спруты\" * (франц.).],- вот вам вся Фландрия старого поэта, не сумевшая распределить свои богатства и положившая их все в один карман.

Милая Бельгия. Маменька с ребенком на руках, солдатик, задержавшийся, чтоб попоить коня, таверна в долине, трубы и страшные башни индустрии, готический собор, железоплавильня, стадо коров среди шахт - все тут свалено вместе, как в старой лавке,один бог знает, как все это здесь уместилось.

И снова земля раскидывается вольнее - это Франция - страна ольхи и тополей, тополей и платанов, платанов и виноградников. Серебристая зелень. Да, серебристо-зеленая - вот ее цвет; розовый кирпич и голубая черепица, легкая дымка тумана, больше света, чем красок,- Коро[Коро Камилл (1796-1875)-известный французский художник-пейзажист.]. На полях ни души, наверное, давят виноград нового сбора; винцо из Турени, винцо из Анжу, вино Оноре де Бальзака, винцо графа де ла Фер[Грaф де ла Фер - один из героев (Атос) известного романа А. Дюма-отца \"Три мушкетера\".]. Garcon, une demi-bouteille[Гарсон, полбутылки вина (франц.).], ваше здоровье, башенки Луарской долины! Черноволосые женщины в черных платьях. Что это? Только Бордо? Ночь дышит смолистым ароматом: это Ланды - земля сосен.

Потом другой запах, острый, бодрящий: море.

Андай - пересадка! Жандарм с лицом молодого Калигулы[Калигула Гай Цезарь (12-41) римский император, прославившийся своей жестокостью.], в клеенчатой треуголке, чертит на чемоданах магические знаки и величественным жестом предлагает нам выйти на перрон. Ничего не поделаешь: это Испания.

Camarero, una media de Jeres[Официант, полбутылки хереса (исп.).]. Ничего не поделаешь. Обольстительная чертовка с ногтями, крашенными хенной. Хороша, да не про нас! А вот чучело жандарма недурно бы захватить домой для коллекции.

КАСТИЛИЯ LA VIEJA

[ старая (исп.). ]

Да, я был в Испании, могу в этом побожиться, и есть на то ряд свидетелей: например, наклейки отелей на чемоданах. И все-таки земля эта закрыта для меня непроницаемым покровом тайны, на том серьезном основании, что, когда я вступил на нее и когда я ее покинул, была глубокая ночь, как будто нас с повязкой на глазах перевозили через реку Ахерон или сквозь Горы Снов. Я силился что-нибудь разглядеть в темноте за окном и видел только какие-то скорчившиеся черные тени на голых откосах - наверное, скалы или деревья, а может быть, какие-то диковинные звери.

У этих гор была странная строгая форма. Я решил встать пораньше и рассмотреть их, когда рассветет.

Я действительно встал очень рано; судя по времени и по карте, мы находились где-то в горах, но под алой полоской зари я увидел лишь голую гладь, коричневую и тяжелую; это было как море или фата-моргана.

Я решил, что я брежу: подобной равнины я в жизни не видел; я снова уснул, а когда опять проснулся и посмотрел в окно, понял, что это не бред, а другая земля, и имя ей - Африка.

Не знаю, как это выразить: там есть зеленый тон, но он другой, чем у нас, он темный и серый. Есть там коричневые краски, но не такие, как у нас: это не цвет пашни, а цвет камней и праха. Есть красные скалы, но что-то горестное в их красном цвете. И есть там горы, только сложены они не из минералов, а из вывороченной земли и валунов. Валуны эти не вырастают из земли, а словно нападали сверху. Называются эти горы Сиерра де Гвадаррама; бог, их создавший, наверное, был страшно силен, иначе разве мог бы он нагромоздить здесь столько камня? Среди валунов растут темно-зеленые летние дубки, а дальше уже почти ничего не растет, только тимьян да терновник. Огромный дикий край, высохший, как пустыня, таинственный, как Синай; трудно выразить это словами: тут другой континент, тут - не Европа. Он строже, он грозней, чем Европа; он старше Европы.

Дикость пейзажа здесь не унылая - она торжественная и дивная, суровая и взволнованная. Одетые в черное люди, черные козы и свиньи на знойном коричневом фоне. Тяжелая, дочерна прокопченная жизнь среди раскаленных камней.

Вон те голые валуны -это речка, вот эти голые камни - равнина, а эти голые стены из камня - кастильское пуэбло. Четырехугольная башня, а вокруг - стена: это скорее крепость, а не деревня. Она срослась с этой каменной почвой, как старые замки срастаются со скалой, на которой стоят. Домики жмутся друг к другу, словно ждут нападения, из середины их вверх вырывается башня, как донжон замка. Вот вам испанская деревня. Жилища людей слились с землею из камня.

А на буром каменном склоне, как чудо: исчерназеленые сады, аллеи черных кипарисов, дремучий темный парк; огромный сухой и гордый куб, ощетинившийся четырьмя башнями, монументальное одиночество, жилище отшельника, надменно глядящее тысячью окон - Эль Эскориал. Монастырь испанских королей. Замок скорби и гордости, вознесшийся над иссохшей землей, объеденной покорными ослами.

ПУЭРТА ДЕЛЬ СОЛЬ

Я, конечно, знаю, что вместо всего этого мне следовало бы заняться описанием многих других вещей, например, истории Мадрида, вида на Мансанарес, садов в Буэн Ретиро, королевского дворца с алыми гвардейцами и целой оравой горластых и красивых ребятишек во дворе, ряда соборов и музеев и прочих достопримечательностей. Если вас это интересует, прочтите об этом в другом месте, я же могу предложить вам только Пуэрта дель Соль, ну и из личной симпатии добавить Calle de Alcala и Calle Mayor[улицу Алькала и улицу Майор (исп.).], a заодно и теплый вечер с пестрой мадридской толпой...

Есть на свете священные места, есть на свете прекраснейшие улицы, очарованье которых не постигается разумом, в нем что-то таинственное, мистическое.

Это - Каннбьер в Марселе, Рамбла в Барселоне и это Алькала в Мадриде. Если вынуть их из окружающей обстановки, выварить, лишить собственной жизни и того особого, присущего только им духа, а потом поместить где-нибудь в другом месте, - вы, наверное, не найдете в них ничего замечательного; \"Ну, что ж, - скажете вы,-вполне красивая и широкая улица, и что из того?\" Что из того, маловеры? Вы разве не видите, что эта площадь-знаменитая, да что я говорю,- достославная Пуэрта дель Соль - Ворота Солнца - центр мира и пуп Мадрида? Не видите, как выступает здесь вон этот патер - самый достойный и самый осанистый из всех патеров мира, опоясанный свернутым плащом, как солдат скаткой? А вон стоит испанский идальго, переодетый жандармом, в лакированной шляпе, отогнутой на затылке; а еще кабальеро, по меньшей мере маркиз, с орлиным носом и мощным голосом крестоносца, выкрикивает \"Эль Со-о-оль\" и другие названья газет; этот вот конкистадор, опершись на метлу, с неизъяснимой грацией представляет какую-то пантомиму, должно быть, Метение Улиц. Нет, действительно - это красивые люди: суховатые, смуглые крестьяне с Сиерры, привозящие на ослах зелень и арбузы; красные, синие, зеленые мундиры- их хватило бы на дюжину театральных постановок; limpiabotas[чистильщики сапог (исп.).] со своими ящиками...

Но подождите, это особая глава, и называется она - чистка сапог. Чистка сапог - народный испанский промысел, точнее сказать - народный испанский танец или обряд. В другом месте, например в Неаполе, такой чистильщик кидается на ваш ботинок с яростью и начинает скрести его щеткой, как будто хочет продемонстрировать физический опыт получения тепла или электричества трением. Испанская чистка сапог - это танец, и в нем, как в сиамских танцах, участвуют одни руки. Танцор опускается перед вами на колени, как бы желая показать этим, что танец будет исполняться в вашу честь, изысканноизящным жестом подворачивает вам штанину, грациозно промазывает вверенный ему ботинок какой-то благовонной мазью, после чего впадает в настоящий экстаз: подкидывает щетку, подхватывает щетку, лихо пристукивая, перебрасывает щетку из руки в руку, почтительно и угодливо касаясь ею вашего ботинка.

Смысл этого танца ясен: он выражает почитание; вы благородный гранд, принимающий рыцарские знаки почтения от пажа - и по всему телу от ног разливается у вас приятное чувство необыкновенного величия, за что, конечно, не жаль отдать чистильщику причитающиеся ему полпесеты.

- Oiga, camarero, una copita de Fundador[Эй, официант, стаканчик фундадора (исп.).]. Слушайте, caballeros[кабальеро (исп.).], мне тут нравится; столько народу, такой шум, - но не гомон, - приветливая галантность, на всем такая прелесть своеобразия; все тут кавалеры: вон тот оборвыш и guardia[гвардеец (исп.).], я и вот этот подметальщик улиц - все мы тут благородные, итак, да здравствует южное равенство! Madrilenas![Жительницы Мадрида (исп.). ] Красивые женщины с резко очерченным носом, черные мантильи, черные глазищи - какая стать в ваших полузакутанных фигурах, senoritas[девицы (исп.).] с черноглазыми маменьками, матери и их похожие на кукол ninos[ дети (исп.). ] с аккуратными круглыми головенками, отцы, не стыдящиеся своей любви к детям, бабушки с четками, добряки с разбойничьими физиономиями, господа, просящие милостыню, господа с золотыми зубами, господа уличные продавцы газет сплошь кабальеро, четкая звонкая толпа, где веселятся и лодырничают в добродушном аллегро.

А потом наступает вечер, воздух прогрет и до остроты ясен, и весь Мадрид, кто только на ногах, выходит на прогулку, волны людей, теснясь, текут от Калле Майор по Калле де Алькала; кабальеро в мундирах, кабальеро в штатском, в сомбреро и в кепках, девушки всех поименований, то есть madamisolas, doncellas[барышни (исп.).] у muchachas, senoritasy mozas[девушки (исп.).], ychulas[молодые женщины из народа (исп.).]madamas у senoras[благородные дамы (исп.).]duenas[матроны, дуэньи (исп.).]duenazas[старые ворчливые дуэньи, старые депы (исп.).] duenisimas[старые властные женщины (исп.).]hijas, chicas, chiquitas у chiquirriticas[девочки, девчонки, девчурки (исп.).]черные очи под черной мантильей, красные губы, красные ногти, искоса брошенный жгуче-черный взгляд, - что за шикарное место для гулянья, праздник, длящийся всю неделю, манифестация страсти и флирта, цветник глаз, аллея неиссякаемых любовных чар.

Каннбьер, Рамбла, Алкала - самые прекрасные улицы мира; они до краев наполнены жизнью, как чаша вином.

Что же касается самого Толедо, то не знаю, право, с чего начать: с древних римлян, или с мавров, или с католических королей; но поскольку Толедо - город средневековый, начну с того, с чего действительно начинается средневековый город: с ворот. Есть там, например, ворота, которые называются Бисагра нуева, немного в терезианском стиле, с габсбургским двуглавым орлом, размером больше живого; глядя на них, кажется, что приведут они в наш Терезин[Терезин, Иозефов - крепости в Чехии, построенные австрийским императором Иосифом II в 1780 и 1787 годах.] или Иозефов, но, вопреки всем ожиданиям, они сливаются с кварталом, носящим имя Аррабал, и вид его вполне соответствует его названию. Тут вы оказываетесь перед другими воротами, которые называются Ворота Солнца и выглядят так, будто вы очутились в Багдаде. Однако эта мавританская калитка выводит вас на улицы самого что ни на есть католического города, где через каждые два здания собор с окровавленным Христом и экстатическими ретабло Греко[Греко-Эль Греко (Доменико Теотокопули) (1541-1614) - знаменитый испанский живописец. Грек по происхождению, долгое время жил в Толедо. Живопись Греко, особенно его религиозные картины, проникнуты мистицизмом, близким к искусству средневековья.].

И бредете вы по извилистым арабским уличкам, сквозь решетки заглядываете в мавританские дворики, которые называются patios и которые выложены толедской майоликой, сторонитесь, когда проходят ослы.

ТОЛЕДО

Перед вами теплая бурая равнина, усеянная пуэбло, ослами, оливами и куполовидными колодцами; среди этой равнины ни с того ни с сего поднимается гранитная скала, и на ней-то все это громоздится и груженные винами или маслами, дивитесь на прекрасные гаремные решетки окон, словом, идете как зачарованный. Как зачарованный. Здесь можно останавливаться на каждом шагу: вон вестготская колонна, вот мозарабская стена, вот чудотворная Дева Мария, которая всех женит и выдает замуж, вот мудехарский[Мудехарский. Мудехарский стиль - направление в испанской архитектуре и искусстве позднего средневековья и Ренессанса, названное так по имени арабских мастеров-мудехаров; сочетает готику и элементы мавританского искусства.] минарет и ренессансный дворец, похожий на крепость, и готические оконца, и тонко изукрашенный фасад в estilo plateresco[стиле платереско -Платереско архитектурный стиль испанского раннего средневековья, в котором сочетались элементы античного, готического и мавританского искусства. (исп.)], и мечеть, и уличка, до того узкая, что осел едва ли пройдет по ней, если разведет уши; вид на тенистые майоликовые дворики, где среди кадок с цветами журчит фонтанчик, вид на тесные улички, петляющие между голыми стенами и решетками окон; вид на небо; вид на соборы, в каком-то исступленье изукрашенные всем, что только можно обтесать, выпилить, отлить, выложить, что можно чеканить, расписывать кистью, вышивать, сплетать в филигрань, золотить и унизывать драгоценными камнями. Тут что ни шаг, останавливаешься, словно в музее, или идешь как завороженный - ибо все это сработано тысячелетиями, отмечено огненным словом аллаха, крестом Иисуса, золотом перуанских инков, жизнью многих историй, богов, культур и рас и, наконец, слито в какоето фантастическое единство. Сколько историй, сколько цивилизаций уместилось на твердой ладони толедской скалы! А потом на одной самой узенькой уличке, из зарешеченного окна человеческой клетки вам откроется Толедо с птичьего полета - сплошная волна плоских крыш под синим небом: арабский город, мерцающий в бурых скалах садами на кровлях, сладостной ленью patios, доверчивой и полной красок жизнью.

Если бы мне пришлось взять вас за руку и повести по Толедо, чтобы показать все, что явилось мне там, я бы, кажется, прежде всего заблудился в этих убогих извилистых уличках, но не стал бы жалеть об этом, потому что и там проходили бы мимо нас ослики, мерно тикая по мостовой своими деликатными копытцами, и там видели бы мы раскрытые patios и майоликовые лестницы - словом, и там живут люди. Я, наверное, разыскал бы ту мудехарскую часовню, белую и холодную, с красивыми подковообразными арками; недалеко от нее есть скала, обрывающаяся к самому Тахо, с которой можно любоваться прелестной, строгой панорамой; и синагога дель Трансито, покрытая хрупким и удивительно тонким мавританским орнаментом. А соборы! Вот хоть бы тот, с надгробием графа Оргазского работы Греко, или другой с прекрасным стрельчатым мавританским коридором, где движешься, словно во сне.

А больницы с дворами, как у дворцов! Одна стоит сразу у ворот, там нищие монашенки в огромных чепцах, похожих на птиц, распластавших крылья, и длинная вереница сирот, уцепивших друг друга за плечи и с пеньем не то \"Антонине\", не то \"Сантаниньо\"[От Santa - дитя, n i n о - святое (исп.).] семенящих к собору; есть там для них и старая аптека с хорошенькими обливными баночками и жбанчиками, на которых написано Divinus Quercus или Caerusa, Sagapan или Spica Celtic - испытанные старые лекарства.

И еще кафедральный собор, о котором я ничего не могу сказать с уверенностью; был я в нем, но так как перед этим хватил толедского винца, вина с равнины Вега, вина такого жидкого, что льется в рот само, вина густого, как целительное масло, то не могу ручаться, что все это мне не приснилось, не примерещилось. Помню, что было там всего очень много: великолепные миниатюры, умопомрачительная цибория, уходящие в поднебесье решетки, резные ретабло с тысячью скульптур, балюстрады из яшмы, кресла каноников с резьбою вверху, внизу, с боков и сзади, картины Греко, орган, бушующий в неведомых просторах, каноники, толстые и высохшие, как треска, часовни, выложенные мрамором, часовни, расписанные кистью, часовни черные, часовни золотые, турецкие хоругви, балдахины, ангелы, свечи и ризы - вся страстность готики, вся страстность барокко, платерескные алтари, чурригеррескный[Чурригеррескный - название художественного стиля испанского рококо (по имени архитектора Чурригерра, 1G501723), в переносном смысле чрезмерно пышный.] нелепо вздутый транспарант под темным благородным сводом, смешение вещей бессмысленных и наводящих ужас, пылающих огней и тьмы кромешной... нет, верно, этот путаный и страшный сон приснился мне, когда присел я на соломенный соборный стульчик, - не может быть, чтобы какой-нибудь религии на свете понадобилось все это.

Что ж, кабальеро, обожравшись пластикой, поди проветрись на толедских уличках. Прелестные оконца, готические сводики и мавританские ajimez[сдвоенные окна (исп.).], чеканные rejas[решетки (исп.).], дома под куполами, patios, полные детей и пальм, дворики из azulejos[разноцветных кафелей (исп.).], улички мавров, евреев, христиан, караваны ослов, безделье в тени - в вас, я скажу, и еще в тысяче мелких подробностей биения истории не меньше, чем в том соборе; лучше всякого музея - улица живых людей. Я едва не сказал, что у вас здесь такое ощущение, будто вы попали в другой век, но это была бы неправда. Истина - гораздо удивительней: \"другого века\" просто нет - что было, то и есть. И если б этот кабальеро был опоясан мечом, а этот патер проповедовал слово аллаха, а эта девушка была толедская еврейка[Толедская еврейка - намек на легенду о любви испанского короля Альфонса VIII к прекрасной толедской еврейке Ракели.], то это было бы ничуть не удивительней, ничуть не экзотичней, чем стены уличек толедских. И если бы я оказался в другом веке, то это был бы не другой век, а лишь еще одно захватывающее удивительное похождение. Как Толедо. Как вся Испания.

POSADA DEL SANGRE

Харчевня \"На крови\". Тут жил дон Сервантес де Сааведра, пил, делал долги и писал свои \"Назидательные повести\". В Севилье есть еще одна харчевня, где тоже он писал и пил, и есть тюрьма, в которой он сидел за долги; в этой тюрьме, впрочем, теперь таверна. На основании собственного опыта могу доказать кому угодно, что если в Севилье он пил мансанилью и на закуску хрустел лангустами, то в Толедо он позволял себе побаловаться толедским винцом и заедал его наперченным chorizo и jamon serrano, то есть черной сырой колбасой и прочими вещами, которые рождают желанье пить, творить и говорить красиво. И по сей день в посаде дель Сангре пьют из кувшинов толедское вино, жуют chorizo, а во дворе кабальеро распрягают ослов и заигрывают со скотницами, совсем как во времена дона Мигеля, - в чем можно усмотреть еще одно свидетельство немеркнущего гения Сервантеса.

Однако, раз уж мы в таверне, oiga, viajero[эй, путник (исп.).], в чужом краю надо выпить и закусить, если хочешь узнать его; и чем дальше эти края от дома, тем больше надо тут выпить и съесть. Ты познаешь тогда, что все народы на свете, кроме саксонцев и бранденбуржцев, стремились разными путями и способами, а также разными кореньями и приправами устроить рай на земле, и для этой цели пекли, жарили и коптили разнообразнейшую снедь, дабы хоть временно насладиться блаженством. У каждого народа - свой язык, и у каждого, как говорится, \"язык не лопатка - знает, что сладко\". Познай же язык народа, ешь его кушанья, пей его вина. Внемли созвучиям его рыбок и сыров, масел и копченостей, хлеба и фруктов, слушай оркестровое сопровождение его вин, а их не меньше, чем музыкальных инструментов. Есть вина резкие, как баскские пищали, крепкие, как vendas[венды (баскск.).], берущие за душу, как гитары. Ну что ж, сыграйте путнику, веселые звонкие вина! A la salud de usted, don Miguel![ Ваше здоровье, дон Мигель! (исп.)]

Как видите, я нездешний, приехал из-за тридевятн земель, но мы бы, мне кажется, тут подружились. А ну, налейте-ка еще стаканчик! Знаете, у вас, у испанцев, есть с нами кое-что общее: и у вас, например, есть \"ч\", и такое же красивое раскатистое \"р-р-р\", как у нас, и у вас есть уменьшительные словечки - а 1а salud de usted. Приехали бы вы к нам, пан Сервантес, мы бы налили вам белопенного пива, а на тарелку положили бы другие кушанья, пускай у каждого народа свой язык, но все поймут друг друга, когда имеются в виду такие важные хорошие понятия, как славная таверна, реализм, искусство и свобода мысли.

A la salud.

ВЕЛАСКЕС

[Веласкес Диего де Сильва (1599-1660) - один из величайших испанских художников-реалистов. Особую ценность представляют его портреты, дающие

глубокую психологическую и социальную характеристику современников

Веласкеса. Состоял придворным живописцем испанского короля Филиппа IV

(1621-1665).],

OLA GRANDEZA[или величие (исп.).]

Тем, кто хочет видеть Веласкеса, надо ехать в Мадрид, отчасти потому, что в Мадриде его больше, чем где бы то ни было, отчасти же потому, что на фоне пышности он как-то особенно рельефен в своей трезвой рамке, среди державного великолепия и шума толпы, в этом городе, одновременно пылком и холодном.

Если бы мне надо было определить Мадрид двумя словами, я бы сказал, что это город дворцовой парадности и грибных дождичков революций; посмотрите, как люди здесь держат голову - это наполовину grandeza, наполовину упрямство. Считая, что я хоть немного разбираюсь в городах и людях, могу сказать, что если Севилья полна блаженного безделия, а Барселона полускрытого кипенья, то в воздухе Мадрида ощущаешь какую-то легкую и чуть нервирующую напряженность.

Так вот, Диего Веласкес де Сильва - рыцарь Калатравский, гофмаршал и придворный живописец того самого бледного, холодного и странного Филиппа IV, принадлежит Мадриду испанских королей по двойному праЧ ву. Во-первых, он высокородный-он так независим, что даже не лжет. Но это уж не пышная золотая независимость Тициана; в ней резкий холод, неумолимая, тонкая наблюдательность, страшная меткость глаза и мысли водит его рукой.

Думаю, что король сделал его маршалом не потому, что хотел его наградить, а потому, что его боялся, потому что не мог чувствовать себя спокойно под пристальным проницательным взглядом Веласкеса; корольке мог снести равенства с живописцем и потому возвел его в гранды. И тогда это был уже испанский паладин, писавший бледного короля с усталыми веками и ледяным взглядом, бледных инфант с накрашенными щечками - жалких, затянутых в корсет кукол.

Или придворных карликов с разбухшими головами, дворцовых шутов и уродцев, надутых нелепой важностью, идиотичных и искалеченных выкидышей народа, невольную карикатуру на величие двора. Король и его карлик, двор и его скоморохи - Веласкес не мог бы дать эти сопоставления так остро и последовательно, если бы в них не было особого смысла. Королевский гофмаршал едва ли стал бы рисовать дворцовую челядь, если бы сам этого не захотел. Уж по крайней мере одну-то жестокую и холодную истину он раскрывает этим: таков король и его мир. Веласкес был слишком независимый художник, чтобы заниматься только служением королю; и слишком важный сановник, чтобы довольствоваться простым отображением виденного. Он слишком хорошо видел - такими глазами мог смотреть только весь его ясный высокий ум.

ЭЛЬ ГРЕКО, 6 L A D Е V О С I О N

[или набожность (исп.).]

Доменико Теотокопули, прозванного Эль Греко, ищите в Толедо, не потому что для Толедо он типичен больше, чем что-нибудь другое, а потому что в Толедо его полно и потому что в Толедо вас ничто уже не удивляет, не удивляет даже Эль Греко - грек по крови, венецианец по краскам, готик по манере письма, который прихотью истории попал в разнузданный барокко. Представьте себе готические вертикали, когда на них дуют вихри барокко; это ужасно, готическая линия разламывается, бушующий барок бьет в низвергающиеся отвесы готики и пронизывает их насквозь; иногда кажется, что картины трещат под натиском этих двух сил. Удар так яростен, что деформирует лица, коробит тела и драпирует одеяния тяжелыми, взволнованными складками; облака заворачиваются, как простыни под ураганным ветром, сквозь них пробивается свет, внезапный и полный трагизма, заставляя краски вспыхивать с неестественной и жуткой силой, словно наступил судный день, когда на небе и на земле появляются чудесные знамения.

И так же, как это двоякое освещение, в картинах Греко ощущается какая-то раздвоенность, какая-то предельная взаимная истерзанность двух начал: прямое и чисто видение бога, возвысившее искусство до готики, и возбужденный мистицизм, которым приводил себя в экзальтацию слишком уж земной католицизм барокко. Старый Христос был не Сын человеческий - а сам Бог во славе.

Византиец Теотокопули носил в себе старого Христа, но в барочной Европе нашел Христа очеловеченного, Христа, принявшего телесный образ. Старый бог в светозарном сиянье восседал величаво, неприступно и немного оцепенело; бог барочный и католический вместе с хором своих ангелов прямо-таки валился с небес на землю, чтобы схватить верующего и втащить его в свои пышные и благодатные пределы. Византиец Греко пришел из базилик святого молчания в храмы ревущих органов и неистовых крестных ходов; для него это, я бы сказал, было слишком: чтобы не потерять в этом гаме свою молитву, он сам стал кричать голосом диким и неестественным. Им овладевает какое-то безумие веры; он не находит успокоения в этом мирском, суетном гуле; он должен перекричать его еще более исступленным воплем. Странное дело: этот восточный грек преодолевает барокко Запада тем, что придает ему пафос, доходящий до экстаза, и лишает барок его пышной и дюжей телесности. Чем старше он становится, тем больше противоестественного появляется в его фигурах, - тела вытягиваются, лица искажает мученическая худоба, глаза закатываются, недвижно устремляясь горе. Туда, ввысь! К небу! Краски утрачивают реальность; тьма его воет, краски горят, словно озаренные вспышкою молнии. Неестественно тонкие бесплотные руки воздеваются к небу в ужасе и изумлении - грозные небеса разверзаются, и старый Бог приемлет неистовый вопль ужаса и веры.

Говорю вам, грек этот был потрясающий гений; некоторые утверждают, что он был безумен. Всякий человек, с такой горячностью вносящий в свое видение бред собственной души, немножко безумен или во всяком случае маньерист[Маньерист. - Маньеризм - упадочное течение в европейском искусстве XVI века, связанное с феодальной реакцией и контрреформацией, отличалось субъективизмом, манерностью и вычурностью формы.], потому что сюжет и форму своего видения берет только из самого себя и ниоткуда больше. Приезжим в Толедо показывают La casa del Greco;[ дом Греко (исп.).] не верю, что этот прелестный домик с красивым садиком, выложенным майоликой, принадлежал тому удивительному греку. Домик для этого слишком уж по-мирскому приветлив и слишком богат. Известно, что Греко, кроме двухсот своих картин, не оставил сыну другого наследства. Тогда в Толедо едва ли был большой спрос на ретабло чудаковатого выходца с Крита. Теперь только в благоговейном изумлении толпятся вокруг его картин люди; но это уже люди без веры, их уж не остановит отчаянный и надсадный крик его набожности.

ГОЙЯ

[Стр. 426. Гойя Франсиско (1746-1828)-выдающийся испанский живописец и график, в творчестве которого преобладает острейшее сатирическое обличение уродств испанского феодально-католического общества; ниже Чапек имеет в

виду картину Гойи, изображавшую королевское семейство Карлоса IV.],

EL REVERSO

[или изнанка (исп.).]

В Мадридском Прадо[Прадо - музей в Мадриде, одна из лучших европейских картинных галерей.] десятки его картин и сотни рисунков; Мадрид уже из-за одного Гойи - великий город и место стечения паломников. Ни до ни после не было художника, который бы так широко, с таким стремительным и дерзким размахом схватил всю сущность своей эпохи и нарисовал ее лицо и изнанку; Гойя - это не реализм. Гойя - это штурм, Гойя - это революция, Гойя - это памфлетист, помноженный на Бальзака.

Прелестнейшие его произведения - картоны для шпалер. Сельская ярмарка, дети, нищие, танец на улице, разбившийся каменщик, пьянчужка, девушки с кувшином, сбор винограда, снежная вьюга, игры, народная свадьба - сама жизнь с ее радостями и тяготами, игривые и злые сценки, зрелище благостное и значительное; такой поток жизни народной не хлынет на вас ни в одном цикле рисунков другого художника. Это звучит, как народная песенка, как бешеная хота, как прекрасная сегидилья; рококо, но уже с чертами народности; написаны они с нежностью, с радостью, изумляющей в этом художнике ужасов. Таково его отношение к народу.

Портреты королевской фамилии: Карлос IV, одутловатый и флегматичный, похожий на тупого спесивого чиновника, королева Мария-Луиза со злобными колючими глазами, некрасивая, склочная и злая распутница; вся их семья, скучающая, наглая и противная. Монаршие портреты Гойи - всегда немного оскорбление. Веласкес не льстил - Гойя уже в глаза смеется над их величествами. Десять лет прошло со времени французской революции, а художник без церемоний разделывается с троном.

А через несколько лет - другое восстание: испанский народ зубами и когтями вцепился во французского завоевателя. Две потрясающие картины Гойи: отчаянное нападение испанцев на мамелюков Мюpara[Мамелюки Мюрата - здесь египетские войска, использованные Наполеоном Бонапартом; Мюрат Иоахим (1771/1815) один из военачальников Наполеона, маршал, командовал французской армией в Испании, жестоко подавлял сопротивление испанского народа.] и казнь испанских повстанцев. В истории живописи нет репортажа, равного им по гениальности и пафосу; при этом Гойя как бы мимоходом овладевает искусством той композиции модерн, которую Мане[Мане Эдуард (1832-1883)-выдающийся французский художник, один из основоположников импрессионизма.] постиг лишь через шестьдесят лет.

\"Maja desnuda\": [\"Маха обнаженная\" (исп.).] модернистское откровение в подаче секса. Еще нигде до этого не было в голой натуре столько секса и обнажения.

Конец эротической лжи.

Конец наготы аллегорической. Единственная nudita[нагая (исп.).] кисти Гойи, но обнажения в ней больше, чем в тоннах академического мяса.

Картины из дома Гойи: сценами этого жуткого шабаша украсил художник свой дом. Почти все это неистовой силы рисунок черным по белому полотну; сущий ад, озаренный синими молниями. Колдуньи, уродцы и чудища; человек во всем его мракобесии и скотстве. Гойя, я бы сказал, выворачивает человека наизнанку, смотрит ему в ноздри, в разинутый зев, в кривом зеркале изучает обезображивающую человеческую скверность. Это какой-то ночной кошмар, какой-то визг ужаса и протеста. Не думаю, что Гойя этим забавлялся, скорее - бешено сопротивлялся чему-то. У меня было тягостное ощущение, что из этой истерической преисподней выглядывают рожки католического дьявола и капюшон инквизиции. В Испании тогда отменена была конституция и восстановлена Святая Officium;[инквизиция (исп.).] в судорогах внутренних войн и с помощью обманутой фанатической черни началась кровавая черная реакция деспотизма. Кладовая ужасов Гойи - это исполненный ненависти крик сопротивления и гнева. Ни один революционный политик не швырял в лицо миру такой страстный и желчный протест.

Графические листы Гойи - фельетоны величайшего из журналистов. Сцены мадридской жизни, народные празднества и обычаи, chulas и нищие - сама жизнь, сам народ; \"Los Toros\" - бой быков во всей своей рыцарской куртуазности, живописности и кровавой жестокости; \"Инквизиция\" - адский маскарад религии, бичующие и язвительные листы патетического памфлета: \"Desastros de la guerra\"[\"Бедствия войны\" -\"Бедствия войны\" (1810-1820),.(исп.).] - страшное обвинение войне, вечный документ, сострадание лютое и безжалостное в своей страстной прямоте; \"Caprichos\"[\"Капричос\" -\"Капричос\" (1793-1803)-графические циклы сатирических рисунков Гойи (исп.).] - дикий смех и рыдания Гойи над несчастными, отвратительными и фантастическими созданьями, присвоившими себе бессмертие души.

Люди, слышите, мир еще не воздал должное этому великому художнику, художнику современнейшему из современных, еще не научился его понимать. Этот выкрик, грубый и воинствующий, эта пылкая и патетическая человечность; никакого академизма, никакого художнического штукарства; способность видеть сверху и с изнанки, видеть людей, видеть жизнь, видеть обстановку; слышите, так по-настоящему видеть- означает действовать, драться, выносить приговор и пробуждать. В Мадриде революция: Франсиско Гойя-и-Люсиентес возводит баррикады в Прадо.

Y LOS OTROS

[И другие (исп.).]

Меня уже ничто не может удивить: после Гойи я уж не останавливаюсь, как пораженный, перед творениями мастеров светлых или темных. Один из таких темных, строгих мастеров - Рибера; мне нравятся его костистые старцы и жилистые детины, которым он дает имена мучеников и святых; а вот другой, более светлый мастер, наполовину земной, наполовину спасенный, черный, как монашеская ряса, и белый, как наглаженный стихарь, - это Сурбаран[Сурбаран Франсиско (1598-1654)-выдающийся испанский художник-реалист.], имя у него широкое и плечистое, как и его творенья. Он всю жизнь рисовал монашествующую братию; это все парни кряжистые или же сухонькие, но всегда вытесанные из крепкого дерева, по ним чувствуется, сколько стойкой выдержки, сколько сдержанной мужественности заключалось когда-то в идее иночества. Хотите видеть торжество мужества в его неуклюжей ширококостной стати, в этом его суровом, нелепо обритом сословии? Не глядите на портреты полководцев и королей, а посмотрите на великих монахов благочестивого славного Сурбарана.

Если хотите понять Мурильо[Мурильо Бартоломео Эстеван (1618-1682)-выдающийся испанский живописец; в свои картины на религиозные темы вводил жанровые мотивы и сообщал своим произведениям лирический характер.], отправляйтесь в Севилью, вы увидите, что красота его благодатная нега Севильи. Святые девы Мурильо в теплом и мягком сиянье ведь это же кроткие нежные севильянки, девушки милые и достойные; и возвеличил любезный дон Эстебан небеса тем, что нашел свой рай в Андалузии. Рисовал он и прелестных кудрявых мальчиков из Трианы или какого-нибудь barrio;[предместья (исп.).] теперь эти мальчики рассеяны по всем музеям мира, но в Испании они и сейчас такие же, с невероятно шумной непосредственностью озоруют на всех paseos[проспектах (исп.).] и plazas; [площадях (исп.).] а как только завидят иностранца, желающего поглядеть на мальчиков Мурильо, бегут к нему отовсюду с воинственным криком и начинают выманивать pesetas[песеты (исп.).] и perros[перро (исп.).] по бесстыжей и искони свойственной ребятишкам юга привычке попрошайничать.

И когда я сейчас мысленно подвожу итог всему, что я видел в искусстве Испании, когда вспоминаю этих восковых Иисусов и пестро расцвеченные статуи со всеми аксессуарами замученного растерзанного тела, надгробия, от которых чуть ли не пахнет тлением, портреты, чудовищные и неумолимые - боже милостивый, какой это паноптикум! Испанское искусство словно дало обет показать человека таким, как он есть, с ужасающей убедительностью и почти с пафосом: вот Дон-Кихот! а вот король! вот уродец! Смотрите- вот человек! Быть может, в этом сказалось католическое непризнание нашей грешной и бренной земной оболочки, быть может...

Но погодите, я еще буду говорить о маврах.

Нельзя себе представить даже, какие это были искусники: их tapisserie[шпалеры (франц.).], их краски, их архитектурные кружева и сводики, весь этот блеск и волшебство - какая изысканность, какая неистощимая творческая сила, какая пластическая культура! Но человек был для них по корану запретен; они не смели воспроизводить человека или создавать идолов по его образу и подобию. И только христианская вновь завоеванная Испания принесла с крестом и образ человека. И, должно быть, с этого времени, должно быть, оттого, что проклятье корана было, наконец, снято с образа человека, вошел он в испанское искусство с такой настойчивой и даже страшной силой. Страна, так непередаваемо живописная, Испания до самого девятнадцатого века не знала пейзажной живописи - только изображения человека: человека на дереве креста, человека, облеченного властью, человека урода, человека мертвого и разлагающегося... Вплоть до апокалиптического демократизма Франсиско де Гойя-и-Люсиентес.

АНДАЛУЗИЯ

Признаюсь честно, когда я проснулся в вагоне и прежде всего посмотрел в окно, я совсем забыл, где я: вдоль полотна тянулось что-то похожее на живую изгородь, а за ней ровное бурое поле, из которого там и сям торчали какие-то растрепанные деревья. У меня было ясное и успокоительное ощущение, что я где-то на пути между Братиславой и Новыми Замками[Новые замки - город в Словакии.], и я стал одеваться и умываться, громко насвистывая \"Кисуца, Кисуца\" [\"Кисуца, Кисуца\" - популярней словацкая народная песня.] и другие подобные песенки.

И только, исчерпав свой богатый запас народных песен, я разглядел, что живая изгородь - вовсе не изгородь, а густая поросль двухметровых опунций, тучных алоэ и каких-то чахлых пальмочек, скорее всего хамеропс, и что растрепаншле деревья - финиковые пальмы, а эта бурая распаханная равнина, судя по всему, - Андалузия.

Как видите, друзья, где б вы ни ехали: по распаханной пампе, по австралийской кукурузной плантации или по пшеничным полям Канады - везде это будет то же, что и под Колином или Бржецлавом[Бржецлав - город в Чехии.].

Нескончаемо разнообразие природы, и люди разнятся по языку, цвету волос и тысяче всяких обычаев, и только труд крестьянина - везде один и тот же, везде покрывает лицо земли одинаково ровными, аккуратными бороздами. Разными будут дома и церкви, и даже телеграфные столбы в каждой стране другие, но распаханное поле - везде одинаково: в Пардубице такое же, как и в Севилье. И в этом чтото великое и немножко однообразное.

Однако должен заметить, что андалузский крестьянин не шагает по земле, как наш, тяжело и размашисто, андалузский крестьянин едет на ослике, и вид у него невероятно библейский и комический.

CALLES SEVILLANAS

[Севильские улицы (исп.).]

Бьюсь об заклад на бутылку aljarafe[постного масла (оливкового) (исп.).] или чего угодно, что любой гид, любой журналист, даже любая путешествующая барышня не назовет Севилью иначе, как \"нежно-ласковой\". Есть фразы и определения с одним неприятным въедливым свойством: в них заключена правда. Вот хоть убейте меня или обзовите пустословом, дешевым краснобаем а Севилья всетаки нежно-ласковая. Тут уж ничего не поделаешь, по-другому это не назовешь. Нежно-ласковая - да и все тут; что-то веселое, нежное так и играет в уголках глаз и уст ее.

Оттого, может быть, что эта уличка такая узкая и беленькая, словно ее белят каждую субботу. Или, может быть, оттого, что из всех окон, сквозь все решетки так и лезут цветы, пеларгонии и фуксии, пальмочки и всякая цветущая и кудрявая зелень. Через улицу от крыши к крыше еще с лета протянуты парусиновые полотнища, прорезанные лазурью неба, как синим ножом, и вы идете будто и не по улице, а по уставленному цветами коридору дома, где ждут вас в гости; вот сейчас на углу кто-то пожмет вам руку и скажет: \"Как это мшю, что вы пришли\", или \"Que tal\"[\"Как поживаете\" (исп.).], или еще что-нибудь такое же нежно-ласковое.

И так тут по-домашнему чисто, пахнет цветами и постным маслом, шипящим на сковородах, каждые решетчатые воротца ведут в маленький райский сад, который зовется патио, есть тут и собор с майоликовым куполом и с таким пышным порталом, словно всю жизнь не кончается великий праздник, и надо всем этим - светлый минарет Хиральды. А эта узкая петляющая уличка называется Sierpes, должно быть потому, что вьется, как змея; тягучей тоненькой струйкой вливается в нее севильская жизнь: клубы, распивочные, лавки, полные кружев и цветастых шелков, кабальеро в светлых андалузских сомбреро -уличка, куда не смеют заезжать повозки, потому что тут слишком много людей; они потягивают вино, разговаривают, заходят в лавки, смеются словом, под разными предлогами не делают ровно ничего. И еще тут есть кафедральный собор, вросший в старый квартал между домами и патио, так что откуда ни посмотри - видна только его часть, словно он так велик, что взгляд смертного не может его охватить целиком.

Потом еще какой-то изразцовый соборик, небольшие дворцы, со светлыми, веселящими глаз фасадами, аркады и балконы, чеканные решетки, зубчатая стена, за которой виднеются пальмы и широколистые музы - везде что-нибудь красивое, везде уголок, в котором тебе так хорошо и который ты бы хотел сохранить в памяти на всю жизнь. Вспомнишь когда-нибудь тот деревянный крест на маленькой площади, белой и тихой, как келья девы в монастыре, милые и кроткие barrios[предместья (исп.).], с самыми узкими уличками и самыми красивыми крошечными площадями на свете...

Да, все это было, был сумрак, и дети на улицах плясали севильяну под ангельские звуки шарманки; там где-то есть casa de Murillo[дом Мурильо (исп.).] - боже, если бы я жил там, я бы мог писать только вещи, полные радости, неги; и неподалеку красивейшее место на земле, называется оно Plaza de Dona Elvira[Площадь доньи Эльвиры (исп.).] или Plaza de Santa Cruz[Площадь св. Креста (исп.).], впрочем, это, кажется, два места, и уж не знаю, какое красивее, и не стыжусь признаться, что чуть не плакал там от восторга и от утомления.

Желтые и красные фасады, зеленый сад посередине - сад из фаянса, буксов, мирт, детей и олеандров, - чеканный крест, вечерний колокольный перезвон; и, потрясенный всем этим, я, недостойный, восклицаю: \"Боже, ведь это сон! это сказка!..\"

А потом остается только молчать и раствориться во всей этой красоте. Быть бы тебе молодым и красивым, иметь прекрасный голос, ухаживать за красоткой в мантилье - большего, кажется, уж и не надо. Достаточно одной красоты. Красоты бывают разные; прелесть Севильи - особенно сладостная и роскошная, интимная, любовная, какая-то по-женски теплая, с крестиком на груди, благоухает миртой и табаком, блаженно раскинулась в сладострастной неге. Словно это не улички и площади, а коридоры и патио в доме счастливых людей; так и хочется идти на цыпочках, но никто вас не станет спрашивать: \"Что вам здесь нужно, caballero indiscrete? [нескромный кабальеро (исп.).]\"

(Есть там один большой коричневый дворец, богато изукрашенный, в стиле барокко; я думал, это королевский замок, а оказалось, что это государственная табачная фабрика - та самая, на которой крутила сигареты Кармен. Таких Кармен там и сейчас сколько угодно, за ухом у них цветок олеандра, и живут они в Триане, дон Хосе стал жандармом в треугольной шляпе, а испанские сигареты и теперь очень крепкие и черные, оттого, наверное, что их делают жгуче-черные девушки из Трианы.)

REJAS Y PATIOS

Если севильские улицы похожи на коридоры и дворики, то окна людских жилищ похожи на птичьи клетки, развешанные по стенам. Все они зарешечены и выдаются вперед; решетки называются rejas, и некоторые так изумительно выкованы спиралями, пальметтами и разными затейливо перегнутыми и перекрещенными прутьями, что действительно остается только петь под ними серенаду о sus ojitos negros или о mi triste corazon[о ее черных глазах или с моем печальном сердце (исп.).] (м-брум-брум, м-брум-брум,под аккомпанемент гитары).

Oiga, nina:

Para cantarte mis penas

hago ha-ablar mi guitarra;

Si no entiendes lo que dice-e

no digas que tienes alma (м-брум).

[Слушай же, девочка:

Чтобы спеть тебе о моих муках,

заставил я заговорить свою гитару;

если тебе непонятен язык ее,

не говори, что у тебя есть душа (исп.).]

Ибо вы даже не представляете себе, до чего выигрывает такая nina, когда она, как редкостная птичка, виднеется из-за решетки.

Вообще, кажется, кованые решетки - национальное испанское искусство; мне в жизни не выкрутить и не выплести из слов ничего, что могло бы сравниться с решеткою храма, а что касается светских решеток, то у каждого дома вместо дверей - красивая решетка, окна так и подмаргивают решетками, с решетчатых балконов свисают лианы цветов, из-за чего вся Севилья походит на мусульманский гарем, на клетку птицы, или нет, постойте: походит на музыкальный инструмент, обтянутый струнами, и их перебирают глаза ваши, аккомпанируя серенаде своего восхищения. Решетка в Севилье не загораживает - она обрамляет; это декоративная рамка, в которой виден дом. Ах, до чего же хорош вид на севильское патио, на беленькие сени, выложенные фаянсом, на открытый дворик, выстланный цветами и пальмами, этот маленький рай человеческих семей!

Дом за домом дышит на вас тенистой прохладой своего патио; и даже в самом бедном домике, пусть на кирпичной настилке, - крошечные зеленые джунгли цветочных горшков, всякие там аспидистры, олеандры, мирта, вероника, словно брызжущая из земли драцена и еще разная дешевенькая райская ботва, а на стенах вдобавок висят горшочки с традесканцией, аспарагусом, карделином и паникумом и клетки с птицами, а во дворике на соломенном кресле отдыхает какая-нибудь почтенная матушка; а ведь есть и патио, выложенные майоликой, окруженные прелестными аркадами, где журчит фаянсовый фонтанчик и раскрывают свои веера латания и хамеропс, раскидывают непомерно длинные листья музы, кокосы, кентии и фениксы из густой листвы филодендронов, аралии, кливии, юкки и эвонимуса, да еще папоротников, мезембриантемумов, бегонии, камелии и прочей кудрявой, перистой, саблевидной и буйной листвы потерянного рая. И все это размещено в горшочках во дворике величиной с ладошку, и каждый домик кажется вам дворцом, когда вы сквозь красивую решетку заглядываете в его патио, напоминающее рай и знаменующее семейный очаг.

Семья и семейный очаг. Везде на свете есть семьи и жилища, но лишь в двух уголках Европы люди создали семейный очаг в особенно полном, традиционном и поэтическом смысле слова. Один такой уголок - старая Англия, заросшая плющом, с ее каминами, мягкими креслами, книгами; другой уголок Испания с обрамленным решеткою видом на царство супруги, на средоточие жизни семьи, на цветущее сердце дома.

В этой пылкой и теплой стране нет семейного очага - есть семейное патио, в нем вы видите семейный уют, детей, каждодневный праздник человеческой жизни. И держу пари, что тут хорошо быть женщиной, ибо она коронована славою и величием семейного патио, венчана пальмами, лаврами и миртами. Я убежден, что красота дома - своего рода могучее прославленье жены; оно возглашает ее устав, возвеличивает достоинство и украшает трон ее. Я имею в виду не тебя, большеглазая muchacha, а твою матушку, почтенную даму с усиками, восседающую на соломенном кресле, в честь которой я и пишу эти строки.

ХИРАЛЬДА

Хиральда - опознавательный знак Севильи; она так высока, что видна отовсюду. Если, блуждая по свету, вы увидите высоко над крышами галерею и башенку Хиральды - знайте, что вы в Севилье, за что воздайте хвалу добрым джинам и святым угодникам.

Итак, Хиральда - это мавританский минарет с христианскими колоколами, увитый всякими красотами арабской орнаментации, на самом верху ее - статуя Веры, а низ ее сложен из римских и вестготских каменных плит. Это как во всей Испании: римский фундамент, мавританское великолепие и католический смысл. Рим почти не принес сюда своей городской цивилизации, но оставил тут нечто более долговечное: латинского земледельца, а следовательно, латинский язык. И вот в эту-то латинскую провинцию вторглась высокоразвитая блестящая, почти декадентская культура мавров. По манере своей это была культура парадоксальная: и в тончайшей своей изысканности сохраняла она кочевнический дух. По дворцам и замкам мавров всегда узнаете исконных обитателей шатра. Мавританское патио - это сладостный образ оазиса; журчащий фонтанчик испанского дворика и поднесь воплощает мечту кочевника о прохладных родниках; сад из цветочных горшков - сад переносный.

Обитатель шатра свернет свой дом со всем его убранством и роскошью и взвалит на осла, поэтому дом его из текстиля, а роскошь его филигранная. Шатер - вот его замок; он устлан всяческим великолепием и славою, но великолепие это такое, что его можно вынести на спине: оно тканое, оно вышитое, оно вязанное из козьей или бараньей шерсти. Дворцы кочевников - из крашеных нитей, и мавританская архитектура сохраняла изысканнейшую красоту и плоскость ткани. Вот и возводил такой мавр кружевные аркады и вышитые своды и стены, затканные орнаментом. И хоть не мог он скатать Хиральду и вывезти на вьючных мулах, покрыл ее стены ковровым узором и тонким плетеньем, словно сидел, поджав под себя ноги, и всю ее выткал и вышил. И когда потом латинский земледелец с вестготским рыцарем мечом и крестом выгнали восточного кудесника, никто уже не мог стряхнуть с себя этот роскошно вытканный сон; готический estilo florido[стиль флоридо - Флорида направление в испанском готическом искусстве средневековья. (исп.).], ренессансный estilo plateresco, барочный estilo churriguerresco[стиль чурригерреско (исп.).] - все это сплошь архитектурное изукрашивание и вышивание, филигранные позументы и кружева, которые обволакивали, словно в волшебном сне окутывали камень стен, превращая их в причудливо переливающиеся драпировки. Исчез народ, по живет его культура. Страна, самая что ни на есть католическая, так и не перестала быть мавританской.

Все это и еще многое другое вы увидели бы своими глазами на севильской Хиральде.

С Хиральды вам открывается вся Севилья, белая и ясная, так что глазам больно, розовеющая плоскими черепичными крышами, прошитая фаянсовыми куполами и колокольнями, зубчатыми стенами, пальмами и кипарисами, а прямо под вами - огромный, почти чудовищный кров собора: каскады колонн, шпплей, круто изогнутых арок, контрфорсов и башенок, а вокруг неоглядная зеленая и золотая равнина Андалузии, искрящаяся белизной человеческих домиков.

Если глаз у вас зоркий, вы увидите больше того: увидите семьи на дне патио, увидите садики на балконах, на террасах, на плоских крышах - везде, где только можно поставить цветочный горшочек, увидите женщин, . которые поливают цветы или белят беленькой известью белоснежный кубик своего дома, словно весь смысл этой жизни в ее красоте.

Теперь, когда перед нами весь город, заглянем в два места, особенно почитаемых и изукрашенных всеми дарами искусства. Одно из них кафедральный собор. У каждого порядочного кафедрального собора - две функции. Во-первых, он так велик, что порывает все связи с окружающими его домами людей; он стоит среди них, как священный слон среди овец, одинокий и чужеродный - божий утес в гуще людского муравейника. Во-вторых, войти туда-значит сразу же очутиться среди широкого простора, свободно раскинувшегося в утробе города; он шире городской площади, больше базара; из узких улочек, двориков и чуланчиков человеческого жилья вы словно всходите на вершину горы; все эти своды, колонны простор не стесняют, наоборот, еще раздвигают его вдохновенным размахом, оставляя широкую, уходящую в небо пробоину в тесноте средневекового города.

Тут уж дыши полной грудью, вот где тебе раздолье, душа. Вот где во имя божие вздохни с облегчением.

Что там внутри, об этом я уже не буду говорить. Алебастровые алтари и грандиозные решетки, гробница Колумба, резьба, Мурильо, золото и инкрустации, мрамор, барок, ретабло, пюпитры и еще много всяких католических вещей, которые я даже не видел, потому что смотрел на то, что над всем этим - на пять огромных, круто уходящих вверх нефов, на эти божьи корабли, на этот величавый флот, плывущий по сверкающей Севилье; какой груз искусства и культа отягощает борта их, и, несмотря на это, сколько там еще священного и вольного простора!

Второе место - ayuntamiento, то есть - ратуша.

Севильская ратуша снаружи вся расшита рельефами, фестонами и медальонами, гирляндами, колоннами, кариатидами, гербами и масками, а внутри от потолка до пола сплошь покрыта резьбою, балдахинами, позолотой, фаянсом, лепными завитушками и всем добром, какое только могут изготовить мастера всех цехов. Есть что-то помпезное и немного наивное в этом самолюбованье городской общины, в нем что-то от добродушной спесивости бубнового или червонного короля. Эти старые ратуши всегда умиляют меня своим откровенным провозглашением славы и блеска общины; в них, я бы сказал, старая городская демократия воздвигала себе самой трон и украшала его, как алтарь; или - как резиденцию короля.

В наши дни демократия, если и разорится на какойнибудь дворец, то обязательно построит банк или торговый дом. В эпохи менее передовые строили храм и ратушу.

АЛЬКАСАР

Снаружи это средневековая зубчатая стена из голых каменных плит, а внутри - мавританский замок, исписанный стихами из корана и от потолка до пола изукрашенный невообразимыми причудами и чарами Востока. Знайте же, что этот замок из тысячи и одной ночи мавританские зодчие построили для христианских королей. В лето тысяча двести сорок восьмое от рождества Христова (если говорить стилем исторических романов) христианнейший король Фердинанд[Фердинанд II - Арагонский, он же Фердинанд V Католик (1452-1516)-король Арагона с 1472 года. В результате его брака с Изабеллой Кастильской была заключена уния Арагона и Кастилии (1479). Являясь фактически первым королем объединенной Испании, Фердинанд стремился к установлению королевского абсолютизма и опирался на католическую церковь.] в день св. Климента вступил в отвоеванную у мавров Севилью; но совершить этот христианский подвиг помог ему некий Ион аль Ахмар, султан Гренадский, из чего явствует, что религия издавна заключала контракты с политикой. После этого христианский король изгнал из Севильи триста тысяч богом проклятых мусульман по соображениям, разумеется, религиозным и просветительским; но еще целых триста лет потом продолжали мавританские искусники строить христианским королям и идальго дворцы и расписывать стены их своей нежной орнаментикой и куфическими сурами[Куфические суры - главы корана, написанные так называемым куфическим письмом - арабским орнаментальным письмом.] корана, что проливает некоторый свет на вековую борьбу христиан с маврами.

Ну, а если бы мне пришлось описать словами залы, покои и патио Алькасара, я бы взялся за это, как каменщик- сначала навез бы строительный материал: камень, майолику, алебастр, мрамор, драгоценное дерево и целые фуры красивейших слов, чтобы замешать из них стилистический раствор, потом, по-строительски, начал бы снизу, от фаянсовых полов, на которые поставил бы тонкие мраморные колонны, потрудившись больше всего над их основанием и капителью, но особенное внимание обратил бы на стены, облицованные чудесными майоликовыми изразцами, окутанные кружевом алебастра, покрытые нежными, переливчатыми многоцветными арабесками, прорезанные окнами, аркадами, ажурами, павильонами, ахимезами, галереями - целым набором изысканно вычерченных подков, ломаных дуг, кругов и провесов; а надо всем этим раскинул бы потолки, сводики, перекрытия из сталактитов, алебастровых кружев, сеток, звезд, ячеек резьбы, золота и росписи и, проделав все это, устыдился бы своей грубой халтурной работы, ибо так, как это сделано, нельзя описать словами.

Возьмите лучше калейдоскоп и вертите его, пока голова у вас не пойдет кругом от этой нескончаемой геометрии; глядите на водную рябь, пока у вас не начнет мутиться в глазах; курите гашиш, пока свет не заменит для вас нескончаемая череда исчезающих и проступающих образов; прибавьте к этому все, что есть одуряющего, галлюцинаторного, переливчатого, сладострастного; все, что туманит разум; все, что можно сравнить с кружевом, филигранью, парчой, дорогими каменьями, сокровищами Али-Бабы, драгоценными тканями, сталактитовыми дворцами и сладостным сном; и все это прихотливо мерцающее, фантастическое, почти бредовое, разберите вдруг удивительно стройным, аккуратным и строгим рядом, подчините законам какой-то тихой и созерцательной сдержанности, какой-то мудрой мечтательной отрешенности, расстилающей эти сокровища сказок самой тонкой, почти невещественной, неосязаемой пеленой, вздымающейся на легких аркадах. Это непередаваемое великолепие так лишено ощущений рельефности, что становится почти нетелесным, кажется, что это фантом, неуловимый отблеск, упавший на стену. Как материально, как примитивно и тяжеловесно наше искусство по сравнению с этими дивными маврами: оно скорее для осязания, а не для зрения, как будто мы обеими руками держим и ощупываем то, что нам нравится; мы хватаем это сильно и грубо, как свою собственность. Бог знает, какая оторванность, какой чудовищный восточный спиритуализм привел мавританских зодчих к их чисто оптическому чародейству, к этим словно пригрезившимся нетелесным постройкам, сотканным из кружев, блесток, ажура и калейдоскопических образов; это насквозь мирское, чувственное, сладострастное искусство уничтожает самую материю, превращая ее в волшебную дымку. \"Жизнь есть сон\". И тут вы уже начинаете понимать, что латинский земледелец и римский христианин должны были смести эту слишком утонченную украшательскую расу.

Европейская массивность и трагичность должна была перевесить духовный сенсуализм одной из самых изысканных культур.

Говоря короче, отличие стиля европейских построек от мудехарской архитектуры состоит уже в том, что готика, да и барок рассчитывали на человека, стоящего или коленопреклоненного, тогда как мавританские зодчие возводили свои постройки, по-видимому, для духовных сибаритов, которые, лежа на спине, услаждали свой взор всеми этими сводами, арками, фризами, раскинувшимися у них над головой, дабы служить неиссякаемым источником мечтательного созерцания.

Тут неизвестно откуда на эти фантастически нежные патио, сокрытые зубчатой стеной, слетает стайка белых голубей, и, словно удивившись, вы постигаете вдруг настоящий смысл этого чародействующего зодчества: это сплошная лирика.

JARDINES

[Сады (исп.).]

Сады Алькасара устроены так же, как все испанские сады; впрочем, там есть вещи, которых вы не найдете в другом месте, например, сводчатая купальня доньи Марии де Падилья, любовницы христианского короля Педра Жестокого[Педро Жестокий - португальский король Педро I (1357-1367), боролся против феодальной знати за укрепление абсолютизма.]. Говорят, по правилам тогдашнего этикета, придворные кавалеры должны были пить воду из ее купальни, но я этому не верю, потому что в Севилье едва ли видел кабальеро, пьющего воду.

Я попытался нарисовать по памяти вид обычного испанского сада, и так как на одном листе это не поместилось, вынужден был рисовать на трех.

1. Испанский сад составляют прежде всего кипарисы, подстриженные буксы, мирты, волчьи ягоды, лавры, лавровишни, остролист, жимолость и все эти декоративные кустарники, пирамиды и шары, из которых тут выстрижены, вывязаны и выложены шпалеры, аллеи и коридоры, своды и арки, живые изгороди, стенки, бордюры, загородочки, окна, кулисы, лабиринты - целая умная геометрия старой и строгой школы садового искусства; в этой солнечной стране человек понимает, что главное тут не садовая зелень, а садовая тень.

2. Во-вторых, испанский сад составляют прежде всего изразцы, кирпичи, глазурь, майоликовые лестницы, фаянсовые стенки, ниши, скамьи, а также майоликовые бассейны, фонтаны, водоемы, водопады, фонтанчики и канавки с журчащей водой, фаянсовые павильоны, беседки, своды и балюстрады, причем вся майолика выложена прехорошенькими черно-белыми шашками, сетками, полосками, узор-ами или раскрашена охрой, индиго и венецианской красной краской; этот фаянсовый мир целиком заполняют цветочные горшки: горшки с камелиями, фикусами, азалиями, абутилонами, бегониями, колеусами, хризантемами, астрами - целые аллеи и рощицы хорошо обожженных цветочных горшков; они стоят на земле, на ограде фонтанов, на террасах, на лестницах.

3. В-третьих, испанский сад составляет прежде всего буйная зелень джунглей, густая тропическая поросль, из которой вздымаются пальмы, кедры, платаны, а их обвивают лианы, бугенвилеи, клематисы, аристолохии, бегонии и еще лозы с такими большими листьями и цветами, похожими на повилику, их здесь называют \"campanilla\", и лозы, цветущие, как дурман, которые тоже называются \"campanilla\", и еще ползучие растения с цветами, похожими на огромные клематисы, и тоже носящие имя \"campanilla\"; ну и затем драцена, фикусы, хамеропсы, акации, фениксы - да и бог их там ведает, как они все называются! А каких только тут нет листьев! Лоснящиеся и кожистые, бахромчатые, как страусовое перо, вытесанные, как палаши, колыхающиеся, как хоругви; ну, скажу вам, если этакий листик надела Ева, то уж это не из стыдливости, а из желания щегольнуть и пофорсить.

В этом девственном райском лесу нет места ни цветочкам, ни травке, возможно, что траву выращивают здесь только в цветочных горшках.

Я изобразил вам это на трех рисунках, но в действительности это одно целое, что изобразить, разумеется, невозможно. Испанский сад одновременно и подстрижен по всем законам садового искусства, и пронизан фаянсовыми фонтанами, террасами, нишами и лестницами, и заставлен цветочными горшками, и покрыт дикими зарослями пальм, перевитых лианами, и все это иногда умещается буквально на клочке земли, изрытой канавками и водоемами. Я в жизни не видел сада такой страшной скученности и насыщенности, как в Испании. Английский парк - облагороженная природа; испанский сад искусственный рай.

Французский парк - монументальная архитектура; испанский сад - это сладкая греза. В упоительных тенистых уголках его, полных журчания струй, майоликовой прохлады, пьянящего аромата и тропической листвы, и поныне слышны тихие шаги другой, более сластолюбивой расы. И здесь прошли мавры.

MANTILLAS

Все нижеследующее да послужит к чести и прославлению севильянок. Они миниатюрны, смуглы, черноволосы, с черными игривыми глазами и ходят большей частью в черных платьях; руки и ноги у них маленькие, как и требуется по канонам старой рыцарской лирики, и вид у этих женщин такой, будто они сейчас идут к исповеди - то есть полный святости и немножечко грешный. Но особенное величие и торжественность придает им peineta, высокий черепаховый гребень, словно короной венчающий каждую севильянку, гребень пышный и триумфальный, подобный царскому венцу или нимбу. Эта хитроумная надстройка превращает каждую чернявую чикиту в величавую знатную даму; с такой вещью на голове надо ступать гордо, нести голову, как святыню, и только постреливать глазками, что севильянки и делают.

Еще более возвеличивает севильянок mantilla, кружевная накидка, наброшенная на этот королевский гребень; мантилья черная или белая, похожая на чадру мусульманки, на капюшон затворницы, митру архиерея и шлем крестоносца, мантилья, которая одновременно и венчает женщину, словно короной, и защищает ее от нескромных глаз, и приоткрывает для взора самым соблазнительным образом. Отродясь не видел на женщине ничего более строгого и изощренно изысканного, чем эта смесь монастыря, гарема и вуали любовницы.

Но позвольте мне здесь остановиться и воздать хвалу женам севильским. Какая уверенность в себе, какая национальная гордость нужна была для того, чтобы эти черноволосые chulas ради старинной традиционной мантильи и пейнеты презрели все модные кодексы мира! Севилья - это не деревня. Севилья - веселый, богатый город, где самый воздух напоен любовью; и если севильянки ие расстаются со своей мантильей, то это, во-персых, потому, что она им к лицу, а во-вторых, потому, что хотят быть просто испанками, славными, издавна чтимыми испанками, но, главное, потому, что им это к лицу.

Если уж на голове у севильянки не корона, то, во всяком случае, венец: за ухом в черные волосы вколот целый букет или хотя бы красная роза, камелия, цветок олеандра; а с плеч приспущена шелковая шаль с большими вышитыми розами и тяжелыми кистями, узлом завязанная на груди; или manton.de Manilla - такой просторный шелковый плащ, шаль, или облачение, расшитый розами и оканчивающийся кистями, но, чтоб носить его, нужно особое уменье. Его присобирают и спускают с плеч, затем туго перехватывают в талии, руку упирают в бок, стан прогибают и откидывают немного назад и при этом пристукивают деревянными каблучками; говорю вам, носить мантои правильно - большое танцевальное искусство.

У меня такое впечатление, что испанки сохранили две важные женские привилегии: зависимость и честь.

Испанку стерегут, как клад; после вечерни вы не встретите на улице ни одной девушки, я даже видел, что девиц легкого поведения сопровождают дуэньи - очевидно, чтобы охранять их честь. Говорят, будто здесь каждому мужчине в семье от самого дальнего прадяди и до внука предоставляется право и вменяется в обязанность, что называется с мечом в руке, блюсти девическую честь своих сестер, кузин и прочих родственниц. Конечно, в этом что-то от гарема, но есть тут и большое уважение к достоинству женщины.

Муж гордится своим саном рыцаря и стража; жена окружена вниманьем и почетом, как сокровище, которое стерегут, и в деле чести - обе стороны квиты.

А народ тут и правда красивый: парни в широкополых андалузских шляпах, дамы в мантильях, девушки с букетиком у уха и обжигающим взглядом, искоса брошенным из-под стыдливых ресниц; как грациозно они выступают, красуются, словно голубки; как здесь красиво ухаживают, сколько страсти и деликатности в их нескончаемой любовной игре! И сама жизнь здесь звучная, но без гомону; во всей Испании ни разу не слышал я никакой перебранки, ни одного грубого слова, оттого, может быть, что браниться здесь означает пускать в ход ножи. Это мы на севере без конца ссоримся, потому что не размахиваем при этом ножом; и простите меня, если я не скажу вам, какая из этих двух норм поведения выше.

ТРИАНА

Триана - цыганское и рабочее barrio Севильи, на другом берегу Гвадалквивира; кроме того, триана - особый вид танца, и особый вид песенки так же, как гранадинас - типичные песни Гранады, мурсианас - Мурсии, валенсианас-Валенсии, картахенерас - Картахены, а малагеньас - Малаги. Представьте себе, что Жижков имел бы свой собственный танец, а Дейвице[Дейвице - предместье Праги.] - свою народную поэзию, что Градец Кралове[Градец Кралове - городок на юг от Праги.] музыкальным фольклором резко отличался бы от Пардубице, а что Часлав[Пардубице, Часлав - дачные места возле Праги.] бы, скажем, всегда можно было узнать по особенно самобытной и огневой пляске.

Насколько могу судить, Часлав едва ли выдержал бы такую нагрузку.

Разумеется, я побежал в Триану поглядеть на цыган.

Был воскресный вечер, я ждал, что на каждом углу под звуки бубна будут плясать gitanas[цыганки (исп.),], что они заманят меня в свой табор и что там со мной случится что-то ужасное; и я покорился своей участи и пустился в Триану. Но ничего решительно не случилось, не потому, что там не было цыган и цыганок,их там полно, - но никакого табора нет, а есть только маленькие домики с чистенькими патио, где действительно целые оравы цыганских ребятишек, кормящие матери, девушки с миндалевидными глазами и красным цветком в иссиня-черных волосах, стройные цыганы с розой в зубах, мирный воскресный люд, сидящий на завалинке, и я сидел среди них и со смаком поглядывал на тамошних девушек. Могу дать о них следующие сведения: они большей частью красивого чистого индийского типа, у некоторых немного косой разрез глаз, с оливковым цветом лица и крепкими зубами, а в крестце они прогибаются еще резче, чем девушки из Севильи. Полагаю, что вам этого достаточно; мне тоже в ту теплую трианскую ночь этого было вполне достаточно.

И за то, что я довольствовался малым, бог триапский послал мне в награду целую ромерию. Издали неожиданно послышался стук кастаньет, и на уличку, влекомая волами, вплыла высокая повозка, увешанная венками и множеством тюлевых занавесочек, балдахинов, вуалей, вся в оборках, воланах и разных фестончиках; в ее белоснежном кузове было полным-полно девушек, которые трещали кастаньюэлями[От castanuelas - кастаньеты (исп.).] и распевали во все горло, как это делают в Испании. Свидетель бог, эта устланная белым повозка, освещенная красным лампионом, казалась какой-то роскошной и дивной, как свадебная постель, полная девушек. Одна за другой голосисто запевали они сегидилью, пока остальные стучали в такт кастаньетами, хлопали в ладоши и гикали. А из-за другого угла плыла другая такая же повозка с грузом нарядных стучащих и хлопающих девушек. И экипаж с упряжкой из пяти ослов и мулов, которым правили кабальеро в широкополых андалузских шляпах. За ними еще кабальеро верхом на танцующих конях.

Я спросил у местных, что все это значит; мне ответили:

- Vuelta de la romeria, sabe? [Возвращение с богомолья, понятно? (исп.) ]

Ромерия, да будет вам известно, - это такое паломничество к какому-нибудь святому в округе; со всей Севильи съезжается и сходится туда народ, и заметьте, народ обоего пола. Подолы юбок у этих девушек обшиты были широкой оборкой, или какова там называется, и чирикали они, будто целый воз воробьев.

И когда эта веселая ромерия исчезла в трианских улицах под стук кастаньет, мне вдруг открылся секрет этого национального инструмента: кастаньюэли напоминают одновременно и соловьиное щелканье, и стрекот цикад, и мерное тиканье ослиных копытцев по мостовой.

CORRIDA

На колени ко мне, пока я пишу эти строки, невзначай забралась кошка и мурлычет не переставая.

Должен сказать, что хоть это животное мне очень мешает и никак не хочет от меня отвязаться, но умертвить его за это копьем или эспадой, в пешем бою или a caballo[на коне (ucn.)] я все-таки, надо думать, не смог бы.

А посему не сочтите меня кровожадным или садистом, если на глазах у меня забили шесть быков, а я ушел, только когда готовились приступить к седьмому, да и то не столько по соображениям морального порядка, а потому, что мне это уже начало надоедать. Коррида оказалась не совсем удачной, и главным образом из-за того, по-моему, что быки были очень живучие.

Хотите знать, какие ощущения испытал я во время боя быков - они были очень разнообразны: были и восхитительные мгновенья, которые я никогда не забуду, и мучительные минуты, когда хотелось убежать, провалиться куда-нибудь, лишь бы уйти от этого. Самым красивым, конечно, был торжественный въезд всех кадрилий на арену; но это надо видеть своими глазами: желтый песок под синим небом, круглая plaza de toros[арена для боя быков (исп.).] в сплошном кольце человеческих лиц, потом блеск фанфар, и на арену въезжают расшитые альгвазилы, за ними в сверкающих куртках и затканных золотом плащах, в треугольных шляпах и коротких шелковых панталонах вступают матадоры, эспады, бандерильеро, пикадоры на своих клячах, чуло и четверка мулов, увешанных бубенцами; и все они идут так величественно, так грациозно - ни один оперный хор в мире не смог бы так пройти.

В тот день в программе было кое-что необычное: состязание \"frente a frente\" - лоб в лоб двух матадоров-солистов, придерживающихся старой аристократической традиции конной корриды. Это были: кордовский капитан кавалерии дон Антонио Каньеро, одетый a la andaluz[по-андалузски (исп.).], и португальский рехонэадор Жоао Бранко Нунсио, на котором был пышный голубой наряд в стиле рококо. Сначала на арену, танцуя, въехал дон Антонио на андалузском жеребце, он рыцарски приветствовал инфанту и президента, потом конем и шляпой свольтировал приветствие всей публике, и тут распахнулись ворота, и на арену вылетел черный ком мускулов - бык с каменной глыбой груди и шеи, остановился, ослепленный солнечным горном, взмахнул хвостом и с какой-то веселостью припустился за единственным неприятелем, с тоненькой пикой в руке поджидавшим его на лошади посреди арены. Я с удовольствием стал бы описывать вам шаг за шагом все, что произошло дальше, но разве можно передать словами этот танец быка, коня и наездника? До чего красив этот боевой бык, когда он стоит вот так, фыркая, блестящий словно асфальт, огнедышащий зверь, которого только что раздразнили в клетке до бешенства; вот он остановился, зарывшись ногами в песок, и горящими глазами ищет соперника, чтобы его разорвать. А к нему красивым парадным шагом пританцовывает конь, крутит боками, словно байладорка[от bailadorca - танцовщица (исп.).] мягко подкидываясь на пружинящих ногах; черная, как смоль, глыба мускулов приходит в движение и стремительно, как стрела, с неожиданной упругостью каучуковой массы, опустив чуть не до земли голову, бешеным рывком кидается в атаку. Признаюсь, в эту минуту мне стало так жутко, что у меня сразу же вспотели ладони - как когда-то в горах, когда одна нога моя ВДРУГ поехала вниз. Но это была только секyнДа, Два скачка - и танцующий конь изящным галопом, высоко подбрасывая ножки, уже кружит за костистым крупом быка. Аплодисменты, прогремевшие как выстрел, остановили упрямый бег резинового танка - тут уж бычка взорвало: он ударил хвостом и галопом помчался за лошадью. Однако тактика быка - атаковать по прямой, а тактика коня и всадника - ускользать в крутых поворотах. Бык, выставив вперед голову, летит, чтобы сокрушительным ударом поднять на рога, и перебросить через себя противника, и неожиданно останавливается с удивленным и глуповатым видом, когда перед ним оказывается пустая арена. Но бык не только поддает рогами, он еще вспарывает страшным боковым рывком, его стремительный разбег иногда кончается неожиданным завалом в сторону, так что концы рогов приходятся как раз против лошадиного паха; не знаю уж, конь или всадник угадывает первым этот предательский поворот, но только я с невероятным облегчением кричал и хлопал в ладоши, когда еще через секунду красавец конь уже опять выделывал свои пируэты в пяти шагах от быка. Я думаю, что и коню игра эта стоит предельного напряжения нервов, потому что каждые пять минут рехонэадор, ускакав за барьер, возвращается на свежей лошади.

Изумительно красивое и возбуждающее зрелище весь этот танец, и я едва не забыл вам сказать, что в нем убивают; если говорить честно, я даже сначала забыл об этом и тогда, когда смотрел на арену. Я, правда, видел, как один раз рехонэадор с разбегу оперся своей пикой о бычий затылок, но бык только тряхнул головой и галопом помчался дальше - это казалось игрой. Другая пика осталась торчать у него в шее, подрагивая, как ручка с пером, вонзившаяся в половицу.

Бык отчаянно старался стряхнуть этот впившийся ему в шею предмет, мотал головой, вставал на дыбы, но копье крепко засело в этой стокилограммовой груде мускулов. Тогда бычок остановился, начал рыть ногами песок, словно собираясь в него закопаться, и заревел от боли и гнева, с морды у него капала слюна - должно быть, по-бычьи это означало плакать. А перед ним уже снова легко и плавно подкидывается конь с неприятелем. Раненый бык перестает мычать, фыркает, горбит холку и бешеным рывком кидается в атаку. Я закрыл глаза, думая, что сейчас на песке арены будет сплошная каша из растерзанных и растоптанных тел. Но когда я открыл глаза, бык стоял с поднятой головой, в затылке у него качалась переломленная пика, а напротив балетным шагом переступал с ноги на ногу конь, и только в его прижатых ушах виден ужас. Какое доблестное сердце у этого коня; сколько отваги, сколько изящества в этом красивом наезднике, который, впиваясь глазами в глаза быка, направляет коня коленями; несколько стойкости, сколько врожденного героизма и в этом бычке, который плачет, но не сдается! Конем правит человек, а человеком - тщеславие; бычок же хочет только одного: остаться на арене в одиночестве. Кто осмелится встать между мною и всеми коровами света? Глядите, он уже наклоняет лоб и опять бросает всю свою страшную тяжесть против единственного соперника, приплясывающего по арене; бык обрушивается на него, как каменная глыба, но уже минутами сухожилия ног его как-то вяло оседают. Он пошатнулся? Нет, это пустяки; вперед и только вперед! ура, за честь быков! Тут, словно молния, сверкнула третья пика. Бычок оступился, но тут же встряхнулся, и кажется, что уже наливаются силой его мускулы для нового разбега... но неожиданно он ложится- спокойно, будто жующая корова. Наездник с конем кружит около отдыхающего бойца. Бык распрямился, словно хотел вскочить, но как будто раздумал: нет, полежу еще капельку. Тогда наездник завертел лошадь кольцом по арене и галопом ускакал за барьер под ураганным огнем рукоплесканий и криков. Бык положил голову на землю: только минуточку, только мгновенье покоя... Тело его расслабилось и снова напряглось, ноги неуклюже напружились и как-то неестественно и странно выставились из черной груды его тела. Kigor mortis[Труппнoе окоченение (лат.).]. Из других ворот, гремя колокольчиками, выбежала упряжка мулов и через несколько секунд под хлопанье бичей рысью поволокла мертвого и тяжелого быка по песку арены.

Ну вот, я рассказал вам, как все это было, не утаив ничего. Красиво это или жестоко? Не знаю; то, что я видел, было скорее красиво; и когда я сейчас думаю об этом... было бы лучше, если бы этот отважный и гордый бычок издох, оглушенный ударом на бойне? Было бы это человечнее, чем умереть вот так в битве, как подобает бойцу с храбрым и страстным сердцем? Не знаю; но я почувствовал удивительное облегчение, когда несколько минут можно было смотреть на пустую арену, огненно-желтую под синим небом посреди возбужденной, шумящей толпы.

Теперь в этот круг галопом въехал голубой искрящийся португалец, пустив коня карьером, объехал арену, закружился, приветственно помахал шляпкой; конь его был еще грациознее, еще красивее поднимал ножки по правилам высокого искусства верховой езды, Черны\'й бык, вырвавшийся из ворот, был зверь упрямый и злокозненный; он сгорбился, выставив рога для удара, но не поддался соблазну броситься в атаку сразу; и лишь когда подрагивающий конек переступал с ноги на ногу в двух шагах от него, вылетел на врага, как камень из пращи. Он был так уверен в исходе дела, что едва не перекувырнулся в том месте арены, где должен был прийтись удар в грудь коня; но как раз в ту секунду, когда всколыхнулась черная масса бычьего тела, конь, повернутый коленями всадника, взвился, как пущенная из лука стрела, помчался во весь опор, в мгновенье ока сделал разворот и, высоко закидывая ножки, словно танцуя гавот, уже опять скакал к храпящему быку. Я в жизни не видел такого наездника, не представлял себе, что можно так слиться с конем, не шелохнуться в седле, когда конь идет рысью и вскачь, поворачивать его в десятую долю секунды, останавливать, швырять во все стороны, переводить с галопа на испанский шаг, на переступь, и уж не знаю, как там все эти балетные коленца называются, и при этом держать поводья в одной руке с такой легкостью, словно это и не поводья, а паутинка, пока в другой стережет свою жертву жало клинка. А теперь представьте себе, что этот кавалерийский танец всадник, разряженный, как игрушечка, исполняет перед рогами рассвирепелого быка - правда, на этот раз концы их обезопасили латунными шариками, - что он убегает, отскакивает и нападает, летит, как стрела, и возвращается, как резиновый мячик, на лету жалит быка пикой, переламывает древко и безоружный, преследуемый храпящим зверем, скачет к барьеру за новой пикой. Три копья всадил он с молниеносной быстротой и, уже не глядя на быка, отгарцевал с арены; ревущее животное предстояло еще ударить мечом, и, наконец, пунтильеро заколол его кинжалом. И это было отвратительно, как бойня.

Третий бык предназначался обоим конкурентам.

Первое копье было за португальцем; пока его конь поигрывал перед неприкрытыми рогами быка, жеребчик андалузца переступал с ноги на ногу, готовый включиться в игру в любую минуту. Но с третьим быком шутить было опасно: воинственный и фантастически быстрый, он с того самого момента, как ворвался на арену в облаках песка и пыли, не переставая нападал. Разбег следовал за разбегом, бык этот был подвижнее коня и прогонял своего всадника по всей арене; потом вдруг бросился на выжидающего андалузца. Андалузец повернул коня и начал удирать, бычок упрямо следовал за ним и уже настигал его. И тут в какой-то момент рехонэадор, спасая жизнь себе и лошади, поднял копье, чтобы остановить быка; но ведь первый удар принадлежал португальцу!

Андалузец опустил копье, уж и не знаю, каким напряжением воли рванул коня в сторону и поскакал прочь под бурю аплодисментов и криков -такие вещи испанцы умеют ценить. Португалец перехватил своего бычка и галопом повел за собой; на скаку всадил в него пику, но бык только тряхнул головой - и копье отлетело далеко в песок. Теперь настает очередь испанца; он перехватывает быка и старается измотать его, заставляя гоняться по всей арене. Дон Жоао тем временем, возвратившись на свежей лошади, присматривается к происходящему. Можно подумать, что у этого бычка своя стратегия: он гонит андалузца к барьеру и метит в его левый бок. Зрители взволнованно поднимаются с мест: еще секунда - и бык настигнет всадника с незащищенной левой стороны; тут прямо наперерез быку кинулся голубой разряженный наездник, конь вздыбился и отскочил, бык дергается головой к новому противнику, тот отступает; но тут уж андалузец поворачивает коня и втыкает пику быку в затылок, как нож в масло. В эту минуту все как один поднялись с мест, люди кричали от восторга; и даже у меня, хоть я и не терплю игру со смертью даже в литературе, потому что смерть - это не забава и не зрелище, даже у меня в эту минуту как-то странно сжалось горло: от пережитого страха, разумеется, но, думаю, что и от восхищения. Впервые в жизни видел я рыцарство, как сказано о нем в книге: с мечом в руке, лицом к лицу со смертью, с готовностью положить жизнь за честь игры. Нет, думайте обо мне, как хотите, но что-то в этом есть; что-то великое и красивое.

Но и третье копье не доконало этого удивительного быка, опять пришлось подскочить человеку с кинжалом... Потом люди разровняли арену граблями, и она лежала чистая и желтая в синем воскресном полудне Севильи.

LIDiA ORDINARIA

[Состязание в обычном стиле (исп.)..]

Второй частью корриды было состязание в обычном стиле, в нем больше драматизма, но смотреть его тяжелее. Я не хочу судить о бое быков по этому состязанию: то был несчастливый день. Первый же бык, получив бандерилью, рассвирепел и упрямо пошел в атаку; но кричавшая толпа не хотела, чтобы он был сначала \"измотан\" - затрещали фанфары, арена опустела, и сверкающий золотом эспада Пальменьо пошел эстоковать быка. Но бык был еще слишком подвижен, он с первого же разбега боднул Пальменьо в пах, перебросил через себя и ринулся к его распростертому телу.

Перед этим я видел, как разъяренный бык рвал и топтал кем-то брошенный плащ. И в эту минуту у меня, кажется, в самом прямом смысле слова остановилось сердце.

В тот же миг подскочил тореро с плащом и бросился прямо быку на рога, закрыл ему плащом глаза и повел наступающего быка за собой; а два чуло тем временем подняли несчастного Пальменьо, красивого даже в бесчувствии, и быстро унесли с арены. \"Pronostico reservado\"[\"Исход не ясен\" (исп.).], писали на другой день газеты о его ранении.

И скажу вам, что, если бы я ушел сразу же после этого случая, я бы навсегда унес с собой одно из самых сильных впечатлений моей жизни: безымянный чуло, которого не упомянут газеты, подставил бычьим рогам свой живот, чтобы отвести их от раненого матадора; без колебаний привлек на себя бешено ринувшегося в атаку быка и еле успел увернуться в последнюю секунду; и сейчас же другой тореро приманил быка плащом на себя, чтобы первый мог золотым сверкающим рукавом отереть со лба пот.

Потом оба эти безымянные отошли в сторону, и новый эспада со шпагой .в руке заступил место раненого матадора.

У мадатора sobresaliente[высшей квалификации (исп.)] длинное и грустное лицо; он явно непопулярен, и быка, которого он принимает, зовут \"Преступник\". С этой минуты коррида превратилась в чудовищную бойню, озверевшая толпа криком и свистом толкала нелюбимого эспаду прямо на рога дикого зверя; и он шел, стиснув зубы, как идут на смерть, и рукою, хотя и нетвердой, эстоковал быка. Бык вышиб у эспады шпагу, и она, раскачиваясь, так и осталась торчать в ране. Новые крики протеста. Тореро бегут, чтобы отвлечь быка плащами. Толпа яростным криком гонит их обратно: подавай им геройскую смерть быка да и только.

И опять бледный матадор со шпагой и мулетой идет убивать по правилам игры; но бык уперся и стоит, задрав голову, шея его утыкана бандерильями и словно прикрыта кровяным плащом. Эспада острием шпаги пробует наклонить ему голову, чтобы можно было проколоть лопатку, но бык стоит и мычит, как корова. Тореро накидывают плащи на торчащие из его шеи бандерильи, чтобы, растревожив боль, вывести его из этой упрямой неподвижности; но бык ревет, мочится от боли и роет песок арены, словно хочет укрыться в земле. Наконец матадор нагибает быку голову и эстокует недвижное животное, но и эта рана не последняя: пунтильеро, как ласка, кидается на бычий загривок и докалывает его кинжалом. Под злобный смех и выкрики двадцати тысяч уходит верзила-матадор, весь так и сверкая золотом, с черным традиционным узелком волос на затылке; глубоко запавшие глаза его устремлены в землю.

Никто не протягивает ему через барьер руку, и этот осужденный толпой человек должен забить еще трех быков.

И опять, как тяжелый сон, закружилась, завертелась коррида во всем ее ужасе и искрящейся красоте. Опять засверкали тореро в золотых пелеринках и куртках, въехали золотые пикадоры верхом на жалких клячах с завязанными глазами, чтобы, стоя на одном месте, поджидать быка; им пока занимаются тореро: взмахивают плащами, подскакивают, увертываются. Он небольшой, но проворный, как бешеная кошка. Тореро стараются заманить его к пикадору, тот поднял пику, а его кляча с завязанными глазами трясется от страха и хочет вздыбиться, только недостает на это сил. И бык поддается на провокацию: он с готовностью кидается на пикадора, наталкивается шеей на древко, едва не выбив пикадора из седла, но тут же встряхивается и опять бросается вперед, поднимает на рога костлявую кобылу вместе со всадником и швыряет о доски барьера.

В наши дни по приказу диктатора брюхо и грудь кляче пикадора обязательно защищают специальным волосяным матом, так что бык, который обыкновенно поднимает и швыряет эту лошадь, теперь уже редко вспарывает ей бок, как это бывало раньше.

И все-таки у пикадоров тяжелая и нелепая роль.

Слышите, нехорошо смотреть, как этот поработавший на своем веку мерин бьется в судорогах страха, тащить его, подставлять страшным ударам быка, потом поднимать на ноги и опять гнать на бычьи рога; ведь от этих двух пикадоров быку предстоит получить три глубокие раны тупым копьем, чтобы он потерял немного крови и был \"castigado\"[\"таким, как полагается по правилам игры\" (исп.).]. Бой может быть прекрасен; но страх, друзья мои, будь это страх человека или животного - невыносимое и унизительное зрелище. Так вот, когда лошадь, седок и копье сплетаются в один клубок, подскакивают тореро с плащами и уводят за собой храпящего быка, всегда выигрывающего это первое сраженье ценою страшной раны между лопаток.

Пикадоры ускакали. Бык некоторое время бешено кидается на красные шелковые подкладки плащей, и на арену стремглав вбегают бандерильеро. Они искрятся и сверкают больше остальных, если только это еще возможно; в руках у них тонкие копья, или, вернее, длинные деревянные стрелы, украшенные бумажными лентами и розетками. Бандерильеро скачут перед быком, орут на него, машут руками, бегут ему навстречу, и, наконец, он, склонив голову и выгнув шею, бросается в слепую яростную атаку. Но как только бык делает рывок, бандерильеро поднимается на носки и весь напрягшийся, прогнутый, словно лук, держа наготове бандерильи в высоко поднятых руках, ждет. Пусть говорят, что угодно, но эта легкая танцевальная поза человека перед разъяренным зверем - прекрасна. В последнюю долю секунды, как молнии, сверкают обе бандерильи, бандерильеро отскакивает и отбегает в сторону, а бык неистовыми прыжками силится стряхнуть две качающиеся у него в шее рогатины. Через минуту в нее уже воткнута вторая пара убранных лентами бандерилий, а легконогий бандерильеро, спасаясь, прыгает за барьер.

Раны быка теперь уже сильно кровоточат, его огромная шея залита целыми пластами крови и из-за торчащих бандерилий напоминает пронзенное семью стрелами сердце Девы Марии.

И снова выбежали чуло, чтобы выматывать и одновременно дразнить быка своими плащами, потому что нельзя допускать, чтобы бык сделался вялым.

Они машут перед ним красными подкладками, бык кидается на самое большое красное пятно, на плащ, иначе говоря, и тореро едва успевает увернуться от удара. Но этот бык решил, кажется, позабавить публику. Он неожиданно бросился на тореро с таким проворством и такой отчаянной воинственностью, что все, как блохи, поскакали за барьер. Бычок только взмахнул хвостом, с разбегу вслед за ними перевалился через барьер и погнал их по коридорчику между ареной и публикой. Весь персонал корриды опрометью бросился спасаться на арену; бычок, победоносно проскакав весь коридор, возвращается на арену, гордо помахивая хвостом, и сейчас же новым стремительным натиском швыряет всех, кто там есть, за барьер. Теперь он полновластный хозяин арены, и весь его вид говорит об этом; кажется, он так и ждет, что амфитеатр разразится овацией. Опять выскочили чуло, чтобы немножко его погонять.

Толпа взревела: она хотела швырнуть эспаду на быка, когда тот еще в полной силе. Искрящийся золотом эспада с запавшими глазами и плотно сжатым ртом встал перед ложей президента, держа красную мулету в левой руке и склоненную шпагу в правой; было видно, что ему уже все едино: он ждал знака, но президент медлил. Тореро скакали вокруг бычка, который гонялся за ними, выставив рога и не отставая ни на вершок. Зрители угрожающе поднимались и вопили. Ожидающий знака эспада наклонил голову с черным узелком волос, и президент кивнул: заиграли фанфары, арена мигом опустела, и эспада с бесстрастным лицом, подняв шпагу, дал клятву, что бык примет смерть. Потом, помахивая мулетой, пошел по арене к быку.

Это была нехорошая коррида. Эспада рисковал жизнью с какой-то отвагой отчаяния; бык даже не давал ему возможности эстоковать, он стал гонять его по песку арены, унес на рогах его мулету и яростно преследовал незащищенного матадора, пока тот не прыгнул за барьер, потеряв при этом шпагу.

Бывают минуты, когда этот танец человека и зверя красив; эспада, держа перед собой мулету, старается приманить животное; бык бросается на красный лоскут, тело человека подается в сторону, запавшие глаза выбирают на бычьей шее место для удара.

Все это не занимает и секунды, и снова рывок, скачок в сторону, и удар, который не попадает в цель.

Этот поединок быка и человека до того напрягает нервы, что уже через несколько минут все ощущения притупляются. Несколько раз выбегали чуло, чтобы сменить измаявшегося эспаду, но публика ревом загоняла их обратно. Эспада, слегка пожав плечами, снова пошел на быка. Он сделал красивый выпад, но эстоковал плохо. И только после пятого удара бык растянулся на песке. Творилось что-то страшное; эспада шел как побитый, освистанный целым амфитеатром, и мне было жаль его еще мучительней, чем издыхающего быка.

Шестой бык был огромный и белый, неповоротливый и мирный, как корова; его чуть не силой заставили, спотыкаясь, побежать к лошади пикадора. Тореро с плащами тянули его за рога, чтобы он хотя бы отмахивался, а бандерильеро скакали перед ним, как ошалелые, махали руками, ругали его, высмеивали и, наконец, вызвали на вялую и неуклюжую атаку. Толпа раздраженно шумела, она хотела, чтобы бык сражался, и ревущее, залитое кровью животное терзали еще больше. Я хотел уйти, но люди повставали с мест, грозили кулаками, орали; пройти не было никакой возможности, я закрыл глаза и приготовился ждать, пока это не кончится. Когда, просидев так целую вечность, я снова открыл глаза, пошатывающийся на ослабевших ногах бык еще жил.

И только, когда должны были выпускать седьмого быка,- я протиснулся к выходу и побрел по севильским уличкам, я испытывал странное чувство: мне было как-то стыдно, но вот не знаю хорошенько - своей жестокости или своей слабости. Там, в амфитеатре, была минута, когда я начал кричать, что это бесчеловечно; возле меня сидел голландский инженер, постоянно живущий в Севилье, и он удивился моему крику.

- У меня это двадцатая коррида,-сказал он, - и только первая казалась мне жестокой.

- Это плохая коррида, - утешал меня какой-то испанец, - а посмотрели бы вы настоящего эспаду.

Зато едва ли мог бы я увидеть более трагическую фигуру эспады, чем этот сверкающий верзила с лицом скотника и грустными запавшими глазами, на своем горбу вынесший неприязнь двадцатитысячной толпы. И если б я настолько знал испанский, я бы пошел за ним и сказал: