Матери и жены с криками бегут к своим любимым, но их останавливают солдаты.
У входа поэт с улыбкой рассмотрел вывеску: смешной карлик в нарядном камзольчике, с маленькой шпажкой в ручонке. Это гейдельбергский шут Перкео, ставший символом города. Он жил в XVIII веке при дворе Карла Филиппа, славился безудержным пьянством и, по преданию, прозвище получил так: на вопрос, хочет ли он выпить еще, шут всегда отвечал: «Perche no?» («Почему нет?») Смерть его была не менее шутовской, нежели жизнь: якобы однажды он выпил вместо вина стакан воды и с непривычки испустил дух. Войдем в трактир, присядем у окна и вместе с поэтом выглянем на улочку, с которой только что пришли:
Такая жестокость выжигает мне нутро, словно я выпила уксус с солью, которыми мы чистим полы. Луиза рыдает у меня на груди, ее бьет крупная дрожь. Я обнимаю ее за плечи и веду сквозь толпу в Сен-Реми.
* * *
Жара. У «Perkeo» открылись окошки.
Отрадно сидеть в холодке и смотреть:
Вон цуг корпорантов. За дрожками дрожки…
Поют и хохочут. Как пьяным не петь!
(«Улица в южно-германском городе»)
Оставив Луизу у сирот, я ищу Луи и остальных «вольных стрелков». Нахожу Дамá во внутреннем дворе; птицы цепляются за его косматые белые волосы и плечи, когда он складывает маленькие деревянные клетки возле большого авиария.
Буянят корпоранты за соседним столом. Похоже, что нашему герою довелось наблюдать настоящую «саламандру» (один из их обрядов): презус, старшина корпорантов, выкрикивает длиннейший тост, делая в нужных местах паузу, заполняемую оглушительным ревом всей компании, затем корпоранты по его команде поднимают кружки, по команде их осушают и одновременно, одним ударом, ставят их на стол:
– Где Луи? – спрашиваю я.
Он лезет в карман и протягивает мне сложенную бумажку. Я узнаю торопливый почерк Луи.
Качаясь, председатель с кружкой
Встает и бьет себя в жилет:
«Собравшись… грозно… за пирушкой,
Мы шлем… отечеству… привет…»
Блестит на рожах черный пластырь.
Клубится дым, ревут ослы,
И ресторатор, добрый пастырь,
Обходит, кланяясь, столы.
(«Корпоранты», 1911)
Дорогая маман,
Свои впечатления поэт запечатлел и в прозе: «Несколько длинных буршей, качаясь перед самой эстрадой, подымали кружки, бормотали что-то, чокались с герр директором и изо всех сил старались показать остальному обществу, что они ужасно пьяны и готовы на всё. Бульдоги выглядывали из-под стульев своих хозяев, ловили на лету подачки и опять равнодушно укладывались, — домой еще не скоро. Какой-то корпорант-фукс в малиновом кепи, улыбаясь, как рыжий в цирке, полез на эстраду, пробрался к турецкому барабану и под поощрительный хохот своей корпорации бахнул кулаком в тугую кожу. Потом смутился и, не зная, что ему дальше делать, глупо раскланялся и сошел к своим» («Мирцль», 1914).
я не могу пренебречь долгом. Мы с Анри и другими присоединяемся к армии генерала Гамбетта и Третьей республики.
Судя по всему, Сашу мало воодушевляла эта алкогольная истерия. То ли дело местные «валькирии с кружкой» — кельнерши!
Не беспокойтесь за нас. Мы переоделись в немецких коммерсантов, скупающих награбленное добро у германских солдат. Таким образом мы добудем больше информации. Мой немецкий наконец-то пригодился.
К Новому году мы споем «Марсельезу», победив германских захватчиков. Пожалуйста, передайте мои извинения генералу Францу за то, что оставил его в одиночку справляться с Вашей твердостью и храбростью. У него нет шансов.
Улыбнулась корпорантам,
Псу под столиком — и мне.
Прикоснуться б только к бантам,
К черным бантам на спине!
(«Кельнерша», 1922)
Письмо я пошлю с голубем, если получится.
Ваш преданный сын.
Опасно поэта оставлять один на один с местными Валькириями, к тому же напоминавшими своими формами житомирских чаровниц. Пользуясь правом повествователя, перенесем к поэту в трактир Марию Ивановну, что совсем не противоречит возможной реальности, и побродим вместе с ними по городу, посетив те места, без которых представление о Гейдельберге будет неполным.
Сердитая, грустная и гордая одновременно, я смотрю, как Дамá кормит голубей, и пытаюсь разобраться, что мне делать дальше. Я не могу пойти домой и встретиться с генералом после всего, что он сделал.
По мосту через реку Неккар попадаем на другой берег и подымаемся к знаменитой Философской тропе. Мария Ивановна, должно быть, испытывает здесь особое чувство: по этой тропе некогда прогуливались Гегель, Фейербах. Сашу, возможно, более волнует то, что здесь же ходили Гёте, Гюго, Марк Твен, Тургенев… Может быть, им приходит на память финал «Отцов и детей»: девица-эмансипе Кукшина изучает архитектуру в Гейдельбергском университете. С Философской тропы они смотрят на противоположный крутой берег реки, стараясь разглядеть свой пансион. Руины замка видны отчетливо, значит, какой-то из аккуратных домиков под цветными крышами — их.
«Я не могу пренебречь моим долгом», – пишет Луи, и я тоже не могу.
Захожу к мадам Дюбуа. Самыми деликатными словами, какие могу найти, я рассказываю ей, что случилось с ее мужем, и обнимаю ее.
Спускается вечер. Наши герои бродят среди руин Гейдельбергского замка. Он тоже символ города. Построенный то ли в XIII, то ли в XIV столетии и некогда величественный замок пережил немало нападений, десятилетиями растаскивался жителями и все равно являет собой романтическое зрелище. Задрав голову, Саша Черный рассматривает самую высокую башню, объект паломничества праздных гуляк и любителей пикников. «Возле башни палатка с открытками: / Бюст со спицами спит над салфеткой…» — вспоминал поэт, увековечив безвестный «бюст», как видно, вкусно поевший и вздремнувший в тот момент, когда насмешливый Саша обратил на него внимание («Немецкий лес», 1910). Увековечил он и другой сюжет: к «горной башне „с видом“», пыхтя, ползут «немецкие быки», при них «почтенные комоды» в подоткнутых юбках. Маршируя, их обгоняют члены ферейна
[26] «Любителей прогулок»: «Десятков семь орущих, красных булок, / Значки, мешки и посредине флаг» («Как францы гуляют», 1910).
Ферейн распространяется по поляне, а Саша и Мария Ивановна с трепетом подходят к «дереву Гёте» — так здесь называют огромное дерево гинкго билоба, растущее в саду замка. Девяносто один год назад рядом с ним стояли седовласый Гёте и его последняя любовь Марианна фон Виллемер. Гёте читал любимой женщине стихи:
30
Существо ли здесь живое
Разделилось пополам,
Иль, напротив, сразу двое
Предстают в единстве нам?
(«Гинкго билоба», 1815)
Не знаешь, что и сказать?
От поэзии — к прозе, и вот уже Саша Черный с женой рассматривают удивительный экспонат внутри замка — самую большую в мире винную бочку. Царь-бочкой назвали ее русские путешественники по аналогии с кремлевскими Царь-колоколом и Царь-пушкой. Рядом с бочкой — деревянная раскрашенная фигура уже знакомого нам шута Перкео. По легенде, именно он некогда посоветовал владельцу замка создать эту бочку, дабы собирать налог с виноделов натуральной оплатой. Бочка такая огромная, что поверх нее соорудили танцплощадку.
1871 год. До конца декабря у меня нет никаких новостей от Луи или Анри. Батальон генерала Франца присоединяется к другим германским армиям, окружившим Париж. Беспомощная и опустошенная, я могу лишь зажигать свечки и молиться моему Улыбающемуся Ангелу с верой, что мои мужчины вернутся домой живыми-здоровыми.
Возвращались домой, когда на Гейдельберг уже спустилась ночь:
Мороз сковал виноградники по всей Шампани, грозя погубить виноградные лозы, и нет виноградарей, чтобы их спасти. Если лозы погибнут, не будет ни вина, ни денег на посадку новых. Каждая винодельня и каждый шампанский дом пострадают от этого врага, с которым мы не можем бороться – или все-таки можем?
На замковой террасе ночь и тьма.
Гуляют бюргеры, студенты и бульдоги.
Внизу мигают тихие дома,
Искрятся улицы и теплются дороги.
(«На замковой террасе», 1911)
В канун Нового года, несмотря на праздник, я зову приютских дам спасать общими усилиями виноградники, дело, сплачивающее всех, даже самых высокомерных из нас, поскольку не только мы, но и наше благосостояние зависят от вина. К нам присоединяется даже мадам Верле. Мы делаем факелы, чтобы согревать ночью виноградники и не дать им замерзнуть.
Кому-то подмигивали дома, а Саше в пансионе «печенки грешных пьяниц» дружно «моргают со стены» («Карнавал в Гейдельберге», 1909). И вместе с тем:
Дамá и Луиза собирают все необходимое для факелов, а когда мы готовы, я зову в винодельню моих дам. Они приводят своих детей, и мы рады помощи. Улыбаюсь, глядя на их красивые платья с турнюрами, которые они надели для грязной работы, и мы предлагаем им надеть на всякий случай фартуки виноградарей.
Так, над тихим Гейдельбергом
В тихом горном пансионе,
Я живу, как римский папа,
Свято, праздно и легко.
Вот сейчас я влез в перину
И смотрю в карниз, как ангел:
В чреве томно стонет солод
И бульбулькает вода.
Чу, внизу опять гнусавят.
Всем друзьям и незнакомым,
Мошкам, птичкам и собачкам
Отпускаю все грехи…
(«KINDERBALSAM»)
Первым делом мы обертываем тканью длинные кисти, затем макаем их в известь и серу, обжигающие нам нос. Наконец покрываем ткань на факеле желтым воском. Как приятно работать всем вместе, когда рядом нет пруссаков. Даже Вольф и его прусские солдаты оставили нас в покое: вечер они проводят в «Биргартене», ночи – в «Альгамбре», а утром приходят в себя.
В полагающейся униформе и чепцах Ивонна и Шанталь подают дамам и их детям горячий ужин – луковый суп и свежие багеты.
Дни летели и были наполнены не только праздным шатанием. Поговорим об академической стороне пребывания Саши Черного в Гейдельберге.
После ужина мы грузим факелы в три повозки – получается целая гора. Другие повозки везут женщин и детей. Выезжаем в долину, где низкие виноградники наиболее уязвимы к морозу. Луиза и дети раздают факелы дамам, те втыкают их в землю между рядами. Дамá идет позади всех и поджигает факелы. Он, с его бледным лицом и пышными волосами, при таком освещении напоминает мне ангела.
Мы работаем всю ночь. Наш караван перемещается от виноградника к винограднику.
Анатолий Иванов, вероятно, видевший какие-то документы, утверждал, что поэт в качестве вольнослушателя посещал лекции философского факультета в течение двух семестров: летнего (с 15 апреля по 15 августа 1906 года) и зимнего (с 15 октября 1906 года по 15 марта 1907 года). Какие это были лекции, попробуем предположить, исходя из задач Марии Ивановны. В то время каждый желающий получить докторскую степень должен был пройти такую же процедуру, что и сегодня в российских вузах при защите кандидатской диссертации. Помимо представления в срок рукописи (на немецком языке), требовалось сдать три экзамена: по философии, государственному праву и немецкой литературе.
– Мамочка, у меня болит спина, – жалуется Луиза, наклоняясь за очередным факелом.
– У меня тоже болит, доченька, но мы не должны сдаваться. Лозы погибнут без нашей помощи. – Я запеваю «Это только до свидания», думая о наших мужчинах. Одни за другими дамы и дети присоединяются ко мне по всему винограднику.
Существует как минимум два указания на то, что Мария Ивановна научную степень получила. Корней Чуковский вспоминал, что она была доктор философии (Чуковский К. Саша Черный // Чуковский К. Современники: Портреты и этюды. М.: Молодая гвардия, 1967. С. 367). Максим Горький после того, как чета Гликберг гостила у него на Капри, писал жене: «…она (Мария Ивановна. — В. М.) читает логику и психологию на Бестужевских курсах — профессорша» (цит. по: Мемуары М. И. Гликберг. С. 238). Нам не удалось найти имени Васильевой среди преподавателей Бестужевских курсов, однако по возвращении из Германии она будет допущена к работе на Высших женских курсах Раева, о чем мы расскажем в свое время. Диссертации Марии Ивановны в библиотеке Гейдельбергского университета тоже нет, зато там есть ее перевод работы французского философа Фредерика Полана «Воля», изданный в Петербурге в 1907 году
[27]. Тема работы полностью совпадает с направленностью философских семинаров Виндельбанда, автора работы «О свободе воли» (1904).
Да, мы уезжаем без надежды,Без надежды вернуться,Да, мы уезжаем без надеждыУвидеть друг друга когда-нибудь.Но это только до свидания, мои братья,Это только до свидания.Да, мы увидим друг друга снова, мои братья,Это только до свидания.Да, мы увидим друг друга снова, мои братья,Это только до свидания.Давайте возьмемся все за рукиВ конце этого дня,Давайте возьмемся все за рукиЦепочкой любви.Потому что Бог видит нас всех вместе,И Он благословит нас,Потому что Бог видит нас всех вместе.Он знает, что мы встретимся снова[9].
Вне всяких сомнений, Саша Черный на семинарах бывал, хотя его Гейдельбергский цикл, достаточно объемный, содержит единственное стихотворение, подтверждающее его присутствие в университетской аудитории. Оно посвящено именно Виндельбанду, который на многих производил странное впечатление. Федор Степун, бесконечно уважавший этого профессора и писавший под его руководством диссертацию, тем не менее про себя дразнил его «пивоваром» и описывал так: «Грузный человек с очень большим животом и маленькой головкой, вместо шеи — красная складка над очень низким воротником» (Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. С. 100). Другой русский студент, Николай Николаевич Алексеев, признавался, что в Москве его поражало изящество стиля Виндельбанда, а когда в Гейдельберге «на кафедру вошел полный, с бородой клочьями и визжащим, фальцетным голосом философ, то в его устной речи пропало все изящество и блеск мысли» (цит. по: Дмитриева Н. А. Русское неокантианство: «Марбург» в России. Историко-философские очерки. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2007. С. 59–60). Это противоречие сразу же заметил и Саша Черный: все хотят учиться у Виндельбанда, но слушать его тяжело. Поэт описал одну из лекций. Студенты внимательно слушают профессора, «не упуская слова», и вдруг, оборвав рассказ, тот сообщает, что следующей лекции не будет, так как ему нужно «в ученое собранье»:
Женщины с детьми возвращаются к повозкам, не переставая петь. Долину освещают яркие факелы, посылающие к небесам наши страстные молитвы. Я беру за руки мадам Дюбуа и мадам Верле, они делают то же самое. Луиза и Дамá следуют нашему примеру. Вскоре мы встаем в круг, взявшись за руки, и поем под бескрайним звездным небом. Дамы импровизируют и поют на несколько голосов, звонко и чисто, словно морозная ночь. У детей разгорелись щеки, их улыбки сияют ярче факелов. В моей душе шевелится надежда и прогоняет отчаянный страх, что наша жизнь никогда уже не наладится.
На горах, окружающих долину, появляются силуэты всадников. Мы продолжаем петь, отказываясь подчиняться террору.
Вмиг крики поднялись
И топот ног и ржанье —
Философы как с цепи сорвались:
«Hoch! Hoch![28] Благодарим! Отлично! Браво!»
Профессор посмотрел налево и направо,
Недоуменно поднял плечи
И, улыбаясь, перешел к дальнейшей речи.
(«Философы», 1911)
Они скачут вниз по склону к виноградникам с винтовками наготове, впереди всех Вольф.
Поясним: дружное топанье ногами — это знак высочайшего одобрения, то есть студенты университета вели себя не взрослее школяров, кричащих «ура!» при известии, что учитель заболел. Возможно и другое объяснение: слушать Виндельбанда и называться его учеником было престижно, однако далеко не все студенты хорошо знали немецкий язык. «Ты — маленький немец, а я — иноземец», — писал Саша в стихотворении «С приятелем» (1910), обращенном к маленькому немецкому мальчику Фрицу, который что-то пытается объяснить русскому дяде, а тот ничего не понимает, и приходится им гулять молча. Эту же тему Саша Черный довел до фантасмагории, если не до трагизма в рассказе «Как студент съел свой ключ и что из этого вышло» (1908). Герой его, русский студент, в некоем германском университете записался слушать лекции по химии и бактериологии, но при этом ни слова не понимал. Как-то, перепив с друзьями, он потерял ключ и не мог попасть домой. Пытаясь объяснить полицейскому, в чем дело, он перепутал все немецкие слова и вместо «потерял ключ» сообщил, что проглотил ключ величиной в десять сантиметров. Его прооперировали, но ничего не нашли, кроме пива. Студенту это уже было все равно, потому что он умер на операционном столе. Возвращаясь к автору этого мрачного рассказа, зададимся вопросом: что он мог понимать на лекциях Виндельбанда, даже если бы тот читал их по-русски? Философия — сложнейшая наука, и нужна специальная подготовка.
– Мы видели огни от самого Реймса! – рычит он. – Где «вольные стрелки»?
Я качаю головой.
Другое дело литература. Можно кое-как усваивать теоретические аспекты лекций, но при этом слушать оригинальные тексты на немецком языке, улавливать мелодию, ритм, экспрессию. Саше Черному повезло: он оказался сопричастен самой истории литературы, ведь Гейдельбергский университет — это целая эпоха в становлении немецкого романтизма. Здесь в 1805–1809 годах сложилась школа, участники которой («вторые романтики», после йенских) проявляли повышенный интерес к национальной культурно-исторической традиции и заложили основы мифологического подхода к изучению фольклора. Исследования гейдельбергских романтиков (Ахима фон Арнима, Клеменса Бретано, братьев Гримм и др.) носили в известной степени националистический характер, что в то время объяснялось оккупацией страны Наполеоном
[29].
– Мы зажгли факелы, чтобы спасти виноградники от мороза.
Он бросает взгляд на факелы, пылающие по всей широкой долине.
Разумеется, какие-то знания у Гликберга были и до Гейдельберга, и с творчеством корифеев немецкой литературы он наверняка был знаком по переводам Жуковского, Пушкина, Лермонтова, Фета, Тютчева. Возможно, он читал и ранее «Германию. Зимнюю сказку» Генриха Гейне. Однако подлинное открытие этого поэта произошло в Гейдельберге, где Саша пережил важнейший для художника момент узнавания себя в другом. О таком моменте вспоминала Марина Влади, жена Владимира Высоцкого. Однажды Высоцкий ворвался к ней, потрясая какой-то книгой. Негодуя, он кричал: «Это слишком! Ты представляешь, этот тип, этот француз — он все у меня тащит! Он пишет, как я, это чистый плагиат! Нет, ты посмотри: эти слова, этот ритм тебе ничего не напоминают? Он хорошо изучил мои песни, а? Негодяй! И переводчик, мерзавец, не постеснялся!» Увидев имя автора, Влади долго хохотала: «Задыхаясь, я наконец говорю, что от скромности ты, по-видимому, не умрешь и что тот, кто приводит тебя в такое бешенство, не кто иной, как наш великий поэт, родившийся почти на целый век раньше тебя, — Артюр Рембо. Ты открываешь титульный лист и краснеешь от такого промаха. И, оставив обиды, ты всю ночь с восторгом читаешь мне стихи знаменитого поэта» (Влади М. Владимир, или Прерванный полет. М.: Прогресс, 1989. С. 99). То же случилось с Сашей Черным, который вдруг ощутил духовное и творческое родство с Гейне, а возможно, и уловил переклички своей и его биографий. Гейне, сын купца-еврея, тоже не оправдал надежд своих родителей, мечтавших видеть его экономистом или бухгалтером, а имя свое прославил как поэт в дни французской Июльской революции 1830 года.
– Не морочьте мне голову. Где они?
Луиза разводит руками.
– Месье Вольф, вы ошибаетесь. Мы приехали сюда, чтобы спасти виноградники.
«Германия. Зимняя сказка» стала для Саши Черного путеводителем по стране в прямом и переносном смысле. Одно дело читать эту поэму в Житомире или даже Петербурге, и совершенно другое — вслушиваться в диалог лирического героя и великой реки Рейн, стоя на берегу этого самого Рейна. Поэт открывал для себя Германию через Гейне, сверяя с ним собственные впечатления. И рождались сходные интонации. В сатире Саши Черного «На Рейне» (1911) герой совершает речную экскурсию, восхищаясь природой и возненавидев пассажиров, из-за которых пароходик кажется ему «плавучей конюшней». А за бортом и по берегам — чудеса: «Зелено-желтая вода поет и тает, /И в пене волн танцуют жемчуга»; «Сереет замок-коршун вдалеке». Он наводит на замок бинокль в предвкушении тайны, но видит все то же: пунцовые перины и длинного немца с моноклем. А вокруг объевшиеся и облившиеся рейнвейном мещане, «облизываясь», по-хозяйски хвалят Рейн. Торжество филистеров, полвека назад выводивших из себя Гейне и возмутивших теперь Сашу Черного:
– Мадам Поммери, объясните вашей дочери, как следует обращаться к офицеру, – говорит с усмешкой Вольф.
Нет, Рейн не ваш! И вы лишь тли на розе —
Сосут и говорят: «Ах, это наш цветок!»
От ваших плоских слов, от вашей гадкой прозы
Исчез мой дикий лес, поблек цветной поток…
………………………………………………
Гримасы и мечты, сплетаясь, бились в Рейне,
Таинственный туман свил влажную дугу.
Я думал о весне, о женщине, о Гейне
И замок выбирал на берегу.
(«На Рейне», 1911)
– Вы банкир, месье Вольф. Эти женщины – ваши клиентки, все до одной. Если вы хотите, чтобы ваш банк был открыт и дальше, вам надо благодарить нас за спасение виноградников и позволить нам вернуться домой.
Саша открывал для себя немецкий XIX век, особенно прикипая душой к бунтарям. Он влюбился в австрийского юмориста Морица Готлиба Сафира, в биографии которого также обнаружил что-то знакомое. Уроженец еврейского венгерского местечка, Мориц (Моисей) рассорился с родителями, видевшими его исключительно раввином, в 11 лет сбежал из дома и самостоятельно добрался до Праги, после чего был лишен отцом материальной поддержки, много путешествовал. Во время австрийской революции 1848 года Сафир возглавлял Ассоциацию революционных писателей, но вскоре отказался от председательства и уехал в Баден, где пересиживал волнения.
Вольф приказывает солдатам обыскать виноградники.
Вполне вероятно, что Саша Черный тоже ощущал себя поэтом в изгнании. Нельзя сказать, что, уехав из России, он успокоился. Скорее, взял тайм-аут, усиленно восполнял пробелы в образовании, общался с умными людьми и продолжал жить в атмосфере бурных политических диспутов, ведь он оказался на родине социал-демократии. В Гейдельберге, на Мерцгассе, работала русская читальня, открытая хирургом Николаем Ивановичем Пироговым, курировавшим в 1862–1866 годах обучение и работу молодых русских ученых в университете. Теперь, по словам Федора Степуна, читальня жила политикой и революцией, настроения здесь задавала среда «западно-русского социалистического еврейства», стены были украшены портретами русских писателей и борцов за свободу. В читальне организовывались публичные лекции, на которые нелегально привозились докладчики, представлявшие различные революционные партии. Русские ни на минуту не переставали следить за тем, что происходит дома, а попутно приобщались к местной жизни и участвовали во всех городских мероприятиях.
– Вы гоняетесь за призраками, – говорю я ему. – «Вольные стрелки» не вернулись в город.
Одиннадцатого ноября 1906 года Саша Черный оказался в праздничной толпе и ровно в 11 часов 11 минут вместе со всеми приветствовал начало Гейдельбергского карнавала. Ему уже объяснили, что «11» считается числом дураков и каждый в этот день и час обязан быть дураком. Поэт был ничуть не против:
Прищурив глаза, он глядит на виноградники, его губы плотно сжаты, на лице беспокойство.
Город спятил. Людям надоели
Платья серых будней — пиджаки,
Люди тряпки пестрые надели,
Люди все сегодня — дураки.
Умничать никто не хочет больше,
Так приятно быть самим собой…
(«Карнавал в Гейдельберге», 1909)
– Отпустите нас, – повторяю я. – Женщины замерзли и устали, к тому же нам нужно готовиться к завтрашнему празднованию Нового года.
Он упрямо качает головой.
В карнавальном шествии Саша узнавал «происхождение» огромных паяцев и ряженых шутов: вот некто в костюме «кичливой старой Польши», вот «глупый Михель с пышною супругой», за ними белый клоун «надрывается белугой». Шум, крик невероятный. Сам он весь осыпан конфетти, карманы полны пойманных конфет. С безудержным детским восторгом Саша любовался картинами человеческого единения, равенства, уничтожения всех сословных границ, пусть и временного, праздничного, вместе со всеми отдавался стихии смеха: «Смех людей соединил, / Каждый пел и каждый пил, / Каждый делался ребенком». Поэт прекрасно понимал, что все это ненадолго, что через пару дней бюргеры снова станут бюргерами и наглухо запрутся в своих домах. Но так хотелось детства! Так хотелось петь вместе со студенческим хором, пищать, танцевать джигу на столе, лить на столы пиво, ходить по улице, шутя и ругаясь, смеясь и толкаясь!
Вперед выходит мадам Верле.
Карнавал позволил Саше приобщиться к европейскому смеху в его максимально свободном выражении. Немаловажно и то, что в Германии он смог хорошо познакомиться с немецкой сатирико-юмористической печатью, считавшейся в России образцом для подражания, в частности с журналом «Симплициссимус» («Simplicissimus» — «Простодушнейший»), Основанный десять лет назад, он славился великолепной сатирической графикой, смелыми выпадами в адрес императора Вильгельма, за что его издатель Альберт Ланген то и дело платил штрафы и скрывался от ареста. Журнал выходил огромным тиражом и своей быстрой популярностью был обязан, среди прочего, и тому, что носил название знаменитого немецкого плутовского романа Гриммельсгаузена «Симплициссимус» (1669). Саша Черный даже побывал на родине журнала — в Мюнхене, столице Баварии.
– Немедленно отпустите нас, или мой супруг первым заберет средства нашего предприятия из вашего банка.
Образовательные поездки по стране были обязательным требованием к обучающимся в Гейдельбергском университете, поэтому поэт проехал Германию вдоль и поперек. Наиболее сильные для сатирического ума впечатления он описал довольно выразительно. Так, в Мюнхене он с ухмылкой застыл перед огромной бронзовой дамой, символом Баварии. Появилась она по прихоти баварского короля Людвига I, не пожалевшего средств на возведение этого монстра высотой около 19 метров. Саша возопил:
Вольф хмурится – несомненно, теперь он соображает, как спасти лицо.
– Садитесь в повозки, мы будем вашим эскортом до города. – Он стреляет в небо, и всадники возвращаются. Они едут за повозками, часто оглядываясь на виноградники – не видно ли там стрелков.
Мюнхен, Мюнхен, как не стыдно!
Что за грубое безвкусье —
Эта баба из металла
Ростом в дюжину слонов!
Между немками немало
Волооких монументов
(Смесь Валькирии с коровой), —
Но зачем же с них лепить?
На Реймсской площади он поздравляет дам с наступающим Новым годом, словно вооруженный эскорт был для него делом чести.
У ног «бабы из металла» герой стихотворения купил билет и полез в ее чрево, где была спиральная лестница, ведущая в голову, на смотровую площадку. Чертыхаясь в темноте, добрался до головы, взглянул на чудный Мюнхен сверху и уже хотел спуститься на землю, как вдруг дорогу ему перекрыл тучный баварец. Перекрыл наглухо — он застрял.
* * *
Сильный ветер принес с запада густой снегопад. Из снежной завесы выныривает Феликс и кладет к моим ногам мертвую птицу. И не просто птицу, а голубя с ярко-зеленым носком на лапке.
Гром железа… Град советов…
Хохот сверху. Хохот снизу…
Залп проклятий — и баварец,
Пятясь задом, отступил.
– Джошуа! – Луиза бросает свое рукоделие и бежит к безжизненно лежащей птице. Ее слезы капают на растрепанные и окровавленные перья.
Кое-как выкатившись на волю, толстяк потребовал вернуть деньги за билет, ведь он не долез до головы. Саша хохотал:
– Луиза, не трогай голубя, может, он больной, – говорю я.
О, наивный мой баварец!
О, тщеславный рыцарь жира!
Не узнать тебе вовеки,
Что в «Баварской» голове!
(«Бавария», 1911)
– Джошуа – один из голубей, которых взял с собой Луи. – Дочка дует на мертвую птицу, надеясь ее оживить. – Он был нашим лучшим курьером.
– Думаешь, он привез письмо? – спрашиваю я.
Севернее Баварии лежит Тюрингия, где находится Веймар — центр германского Просвещения, город, священный для любого литератора. Здесь прошли последние годы Гёте и Шиллера, здесь они и похоронены. Постоим вместе с Сашей Черным и Марией Ивановной на старинной Театральной площади, перед памятником этим двум поэтам. Изваянные рука об руку, они несколько корректируют реальность. В жизни Шиллер ростом был выше Гёте, но скульптор намеренно нарушил пропорции, сделав выше Гёте в знак его неоценимых заслуг перед немецкой и мировой литературой.
– Возможно.
Дрожащими руками я стаскиваю с голубиной лапки зеленый носок и вынимаю длинную тонкую бумажку, как и в предыдущий раз. Развернув ее, я вижу почерк сына и ахаю.
– Ты можешь прочесть письмо?
Дочка берет письмо:
Саша Черный посетил дом, где скончался Шиллер, великий поэт-бунтарь. Вспоминал, что похоронили Шиллера в общей могиле, а на следующий день после похорон здесь, именно здесь, где сейчас он стоит, исполнялся «Реквием» Моцарта. Дом сохранился как мемориальный по счастливой случайности: семья поэта очень нуждалась, и долг за этот дом выплатили покровительствовавшие ему герцоги Веймарские. Какой трагизм! Публика в музее меж тем совершенно праздная, служители налево и направо торгуют памятью революционного поэта. Обрюзгшие немцы в очках, лежа на витринах, глазеют, сверяясь с каталогом, на перчатки Шиллера и другие личные вещи. Им это гораздо интереснее, нежели его «Разбойники» и «Вильгельм Телль». А вот и кабинет Шиллера, святая святых — перо поэта, пустая чернильница, клавикорды.
Дорогие маман и Луиза. Мы приехали в Версаль, куда бежало из Парижа правительство. Германцы обстреливают Париж из гаубиц. Будет чудо, если там кто-то выживет. Общение с городом возможно только через катакомбы. Генерал поручил нам доставить послание Жюлю Фавру, который едет в Германию для переговоров с Отто фон Бисмарком. Молитесь за Францию.
Здесь писал и умер Фридрих Шиллер…
Я купил открытку и спустился вниз.
У входных дверей какой-то толстый Миллер
В книгу заносил свой титул и девиз…
(«В немецкой мекке», 1910)
– Какое стоит число? – спрашиваю я со вздохом.
Возмутили его также посетители и служители дома Гёте. Та же неприятно поразившая Сашу страсть к интимным мелочам, та же жажда выставить на всеобщее обозрение то, что вовсе для этого не предназначено: «Всё открыто для праздных входящих коровниц / До последней интимно-пугливой черты» («В немецкой мекке»). «Целый лабаз» пафосных экспонатов: придворные ордена и бюсты сильных мира сего, портреты, акварели, гипсы, гравюры…
Она рассматривает письмо.
Под липой сидел я вдали
И думал, как к брату,
К столу прислонившись:
Зачем мне вещи его?
Как щедрое солнце,
Иное богатство мне, скифу чужому,
Он в царстве своем показал.
И, помню, чело обнаживши,
Я памяти мастера старого
Тихо промолвил: «Спасибо».
(«Гёте», 1932)
– Одиннадцатое декабря.
Однако верхом пошлости показалось Саше Черному кладбище, где упокоились великие поэты. Улица, ведущая к нему, сплошь была усеяна сувенирными лавочками — вперемежку с мылом, пряжками, бутылочными пробками, сигаретными коробками с изображениями Шиллера и Гете, их родственников, покровителей. Старинный склеп, и тот — источник заработка. Какой-то немец в дворцовой фуражке продал поэту билет на могилы…
– Значит, двадцать дней назад. И в Париже по-прежнему идут бои. Когда это кончится?
Феликс мягко бьет голубя лапкой. Внезапно птица вздрагивает, взлетает на карниз драпировки и, моргая, глядит сверху на нас.
Быть может, было нелепо
Бежать из склепа,
Но я, не дослушав лакея, сбежал, —
Там в склепе открылись дверцы
Немецкого сердца:
Там был народной славы торговый подвал!
(«В немецкой мекке»)
– Я хочу послать письмо Луи.
Дочка разводит руками.
От увиденного хотелось бежать, уехать немедленно.
– Это письмо было написано три недели назад. Джошуа просто не найдет его.
И наконец берлинские картинки. 12 января 1907 года в стране прошли выборы в рейхстаг. Саша Черный оказался в толпе, жадно ожидавшей объявления их результатов. Вильгельм II выступал с балкона рейхстага — «Объясненье в нежных чувствах / Императора с народом»:
Меня захлестывает разочарование.
– Помоги мне снять голубя с карниза, и мы отнесем его Дамá.
О победе и знаменах
Император на балконе
Им прочел стихи из Клейста
В театрально-пышном тоне.
(Не цитировал лишь Канта,
Как на свадьбе дочки Круппа[30], —
Потому что Кант народом
Понимался очень тупо.)
Но в тираде о победе
Над врагом-социалистом
Император оказался
Выдающимся стилистом.
(«Исторический день», 1910)
* * *
Определенный политический вызов в этих строках есть: выборы 1907 года дали плачевный результат для социал-демократии, которой герой стихотворения, очевидно, сочувствует. В рейхстаг прошло всего 29 ее кандидатов, в то время как на прошлых выборах 1903 года их было пятьдесят шесть. Сашу огорчило, что немцы кричали «Hoch!» Вильгельму, зная о таких результатах.
После Нового года прилетает еще один голубь, самка с оранжевым носочком. Выглядит она лучше.
В России ему пришлось огорчиться еще больше.
– Женщины всегда лучше выживают, – говорю я Луизе, когда она вынимает письмо из носка.
Поэт с женой пробыли в Гейдельберге до середины марта 1907 года, как говорилось выше. Что с ними происходило дальше и когда они вернулись в Петербург — неизвестно. Нам остается лишь предположить, что к сентябрю, к началу учебного года, поскольку Марии Ивановне предстояло устраиваться на работу.
Bon courage, маман и Луиза, я молюсь о вашей безопасности. Мы с Анри пробрались по катакомбам в Париж, преодолев горы черепов и костей. Доставив послание, присоединились к коммуне в Монмартре, чтобы поддержать голодающих бедняков, которых Наполеон выселил из центра Парижа, чтобы там жили только богатые и влиятельные люди. Они вынуждены есть кошек и крыс. Но и парижской знати живется ненамного лучше. Лучший ресторан, «Кафе Вуазен», подавал на Рождество животных из зоопарка: консоме из слона, медвежьи отбивные, фаршированная ослиная голова, кенгуру под маринадом, а еще крыс. Мы останемся здесь, пока будем нужны.
Столица была уже не та, что в «дни свободы».
Уезжая весной 1906 года, Саша Черный еще жил разговорами о грядущем первом созыве Думы, теперь же он читал отчеты о работе Третьей думы и хмыкал: «Благодарю тебя, Единый, / Что в Третью Думу я не взят»
[31] («Молитва», 1908). Подобно многим тогда, поэт следил за темпераментными выступлениями Владимира Митрофановича Пуришкевича, национал-монархиста, одного из создателей Союза русского народа, саркастически заметив: «Пуришкевич был уже пределом, / За который трудно перейти» («Герой нашего времени», 1909).
Луиза кладет голову мне на руку и тихонько моргает. Я глажу ее черные волосы; они пахнут кастильским оливковым мылом и лавандой.
Во многих российских губерниях было введено положение чрезвычайной охраны, а кое-где и военное. Губернаторы, генерал-губернаторы и градоначальники, облеченные огромными полномочиями, имели право высылать лиц, казавшихся им подозрительными, приостанавливать выпуск периодических изданий. Положение о чрезвычайной охране распространилось и на прессу, узаконивая систему штрафов и фактически возрождая предварительную цензуру. На Россию обрушилась негласно поощряемая новая безыдейная литература. Из рук в руки передавались порнографический роман Михаила Арцыбашева «Санин» (1907) и приключения сыщика Ната Пинкертона. «Маркса сбросили в обрыв / Санин с Пинкертоном», — мрачно резюмировал Саша Черный («Чепуха», 1908).
– В Монмартре они, пожалуй, в безопасности. Немцы будут целиться в Тюильри, это далеко от них. – Я целую ее в макушку, шутливо дергаю за ушко и встаю. – Давай сходим в крайеры, посмотрим, как там бродит шампанское и не замерзает ли оно.
* * *
Поэт воскрес для российской публики в самом начале 1908 года вместе с восставшим из пепла журналом «Зритель», который некогда сделал его известным. 11 января, в первом номере, читатели снова увидели имя, не встречавшееся им несколько лет. В малоостроумном стихотворении «О tempora…» Саша Черный обругал общество за страсть к порнографии и параллельно пнул главу партии октябристов
[32], депутата Третьей Государственной думы Александра Ивановича Гучкова. Пнул как-то лениво, без злости… В пореволюционной, вновь цензурной России наступил кризис тем, и уже во втором номере «Зрителя» Саша ломал «в горести перо» и, как некогда в Житомире, восклицал: «Ах, дайте тему для сатиры / Цензурной, новой и живой!..» («Безвременье», 1908).
В конце января Германия обстреливает в Париже школы, церкви, больницы, жилые здания и железнодорожные вокзалы. Город не получал провиант и другие товары пять месяцев. Голуби больше не прилетают к нам, и я с трудом сохраняю бодрость и оптимизм. Продажи упали до минимума. Почта отрезана, и платежи из Англии не приходят, а мне надо оплачивать расходы и жалованье работникам.
В эти же январские дни 1908 года на Невском проспекте происходили события, которые вскоре совершенно изменят жизнь Саши Черного.
Вольф входит в винодельню и останавливается передо мной, приподнимаясь на цыпочках.
В Петербург из Харькова уже приехал Аркадий Аверченко.
– Я принес вам очень хорошую новость.
Я закрываю бухгалтерскую книгу с неоплаченными счетами.
– Что ж, хорошая новость мне сейчас не помешает.
Глава четвертая
Он хлопает в ладоши, как ребенок.
КОРОЛЬ ПОЭТОВ «САТИРИКОНА»
– Прусский король Вильгельм коронован на церемонии в Версале. Теперь он германский император.
– Просветите меня. – Я развожу руками. – Почему германский император в Версале – хорошая новость?
– Теперь, когда все земли Германии объединены под властью Пруссии, они оставят Францию в покое.
Год 1908-й: на старте
Я недоверчиво качаю головой.
В первые дни нового, 1908 года на Невском проспекте состоялась историческая встреча. Впрочем, ее участники вряд ли подозревали о том, что войдут в историю. По крайней мере, в тот момент.
– Теперь они держат Францию за горло. Почему бы им не включить и ее в границы Германии.
– Вероятно, это никогда не было целью Бисмарка, – говорит Вольф. – Он намеревался объединить Германию под прусским правлением, и война способствовала этому. Если они захватят Францию, остальная Европа будет протестовать. Даже самые радикальные немецкие националисты не хотят аннексировать всю Францию.
Пройдемся по Невскому в сторону Дворцовой площади и замедлим шаг на скрещении проспекта с Малой Морской улицей, у дома 9. В те времена, о которых мы ведем рассказ, здесь стоял другой особняк: тоже угловой, трехэтажный, зазывал аппетитными вывесками: «Булочная», «Чайный магазин», «Фрукты». Их дополняла еще одна — «Художественно-юмористический журнал „Стрекоза“». С нее-то всё и началось.
– Так что, война закончена?
Именно эта вывеска заинтересовала молодого человека очень высокого роста, в пенсне. Его одежда, редкая для Петербурга розовощекость, некоторая неуверенность жестов выдавали провинциала. Потоптавшись у вывески, он наконец потянул на себя входную дверь и прошел в редакцию «Стрекозы».
– Сейчас все еще ведутся переговоры о мире, и Пруссия уже потребовала регионы Эльзас и Лотарингия и контрибуцию пять миллиардов франков. – Он растопыривает пятерню. – Если добавить, что самой Франции война обошлась в тридцать шесть миллиардов, Франция может стать банкротом.
Звали молодого человека Аркадием Тимофеевичем Аверченко. Недавно он прибыл из Харькова, где в 1905 году стал фельетонистом, а после подавления революции успел попробовать свои силы в качестве редактора нескольких сатирических журналов, последовательно погубленных цензурой. С официальной службы (Аверченко работал конторщиком) его выгнали, жить было не на что, и молодой журналист отправился искать работу в столицу. В «Стрекозу» он пришел, по его позднему признанию, из-за лени, поскольку редакция журнала располагалась в центре и не нужно было кружить по малознакомому городу в поисках подходящего издания. Положение дел в «Стрекозе» он, разумеется, не знал, а оно было таково.
Я убираю бухгалтерскую книгу в стол и запираю ящик.
– Значит, такая хорошая новость? Ура, война закончилась, но Франция банкрот? – Я отмахиваюсь от него. – Простите, но мне надо работать.
Журнал выходил уже свыше тридцати лет и порядком наскучил публике. Его аудиторией были «офицерские библиотеки, рестораны, парикмахерские и пивные; поэтому о журнале и сложилось у среднего интеллигентного читателя такое убеждение, что „Стрекозу“ читать можно лишь между супом и котлетами, в ожидании медлительного официанта, вступившего с поваром в перебранку, или повертеть ее в руках, пока парикмахер намыливает вашему более счастливому соседу щеку» (Аверченко А. Мы за пять лет // Новый Сатирикон. 1913. № 28). В журнале существовали проблемы объективного и субъективного свойства. В числе объективных — общий кризис сатирико-юмористической печати, обусловленный известными пореволюционными реалиями. К субъективным относилось то обстоятельство, что «Стрекозой» четвертый год de facto руководил молодой и малоопытный журналист Михаил Германович Корнфельд, к тому же фигура несамостоятельная: de juro всеми делами издания ведала его родственница Эмилия Маврикиевна Корнфельд, не желавшая никаких перемен. Корнфельд привык во всем полагаться на постоянного редактора «Стрекозы», маститого фельетониста Ипполита Федоровича Василевского (Букву), но тот в 1907 году по состоянию здоровья сложил с себя обязанности и поселился вдали от столицы. Одновременно серьезно заболел ведущий карикатурист журнала Александр Александрович Лабуц (Овод).
– Вам понадобится моя помощь, если Франция обанкротится. – Он усмехается.
Всё рушилось на глазах. Михаил Германович остался один и смутно представлял себе, что делать. В этот критический момент ему было 24 года. Образованный молодой человек, имевший за спиной историко-филологический факультет Петербургского университета, отчетливо понимал, что журнал нужно реформировать, чтобы хоть немного приблизить его к изданию уровня мюнхенского «Симплициссимуса», который считал «окруженным ореолом недосягаемости образцом». Корнфельд не парил в облаках, ему нужно было действовать, потому что «Стрекоза» катастрофически теряла подписчиков.
– Не думаю. – Я распахиваю дверь и жду, когда он уйдет. – Мой агент Юбине открыл счета и склады по всей Европе. Если война действительно закончилась, он будет умолять меня, чтобы я посылала шампанское.
Вольф не собирается уходить, поэтому я беру его за руку и вывожу на улицу.
И Михаил Германович действовал: подыскал молодых художников — отчасти из стремления влить в дело свежую кровь, отчасти, думается, вследствие плачевных финансовых дел. Вкус у него оказался отменным, потому что в «Стрекозе» появились будущие мэтры сатирико-юмористической графики Алексей Александрович Радаков и Николай Владимирович Ремизов-Васильев. Первый, отметивший в 1908 году тридцатилетие, имел разностороннее академическое образование: Московское училище живописи, ваяния и зодчества (1900), петербургское Центральное училище технического рисования барона А. Штиглица (1905). Немаловажным Корнфельду показалось и то, что Радаков стажировался в парижской мастерской художника Теофиля Стейнлена, культовой фигуры монмартрской богемы, автора знаменитой афиши кабаре «Le chat noir» («Черная кошка»). Ремизову, придумавшему себе псевдоним Ре-ми и на первых порах помечавшему рисунки значком нотного стана с нотами «ре» и «ми», похвастаться пока было нечем. Ему шел двадцать первый год, и он только-только поступил в Императорскую Академию художеств, в мастерскую профессора Дмитрия Николаевича Кардовского. Однако Ре-ми был, несомненно, талантлив и славился работоспособностью. Он привел в «Стрекозу» свою сестру Анну Владимировну (Мисс).
– Месье Вольф, на вашем месте я бы подумала о возвращении в Германию.
Помимо Радакова и Ре-ми Корнфельд пригласил своего товарища, чертежника и художника Александра Юнгера (Баяна), а также заручился поддержкой Александра Бенуа, основателя объединения «Мир искусства», Льва Бакста, Мстислава Добужинского, Александра Яковлева, Ивана Билибина и других художников. С авторами было труднее. Корнфельд привлек поэта-сатирика Константина Антипова, публиковавшегося под псевдонимом Красный, что в паре с Сашиным псевдонимом Черный позже обеспечит некоторую литературную игру. Обращался Михаил Германович и к Тэффи (Надежде Александровне Лохвицкой), но она к предложению сотрудничества отнеслась без энтузиазма. Тут-то и появился в «Стрекозе» бывший харьковский конторщик Аркадий Аверченко.
31
Глупо овце говорить о мире с волком
Впоследствии Корнфельд вспоминал, что пришедший был «большой, толстый, близорукий, веселый и беззаботный провинциал, еще не „приспособившийся“ к петербургской жизни», а Аверченко говорил, что его встретил «совсем молодой бритый господин с ласковыми глазами и очень хорошими манерами». Почувствовав себя несколько увереннее благодаря приветливому приему, визитер «впился жадными глазами глубокого провинциала в приятное бритое лицо издателя» (Аверченко А. Мы за пять лет).
К февралю почтовая служба снова начинает доставлять почту, и я получаю толстый конверт с заказами от Юбине. Непрошеные слезы брызжут из моих глаз; война измотала меня сильнее, чем я думала. Юбине, мой друг и союзник, поддерживал меня всегда, даже когда работал в ателье своего брата.
Разговорились. Аверченко сообщил, что принес кое-что, рассказал о том, что делишки его в Харькове шли неважно, последний журнальчик расходился мизерным тиражом в три тысячи экземпляров… Корнфельд удивленно вскинул глаза: «Стрекоза» с ее известной маркой, стажем и столичным статусом едва справлялась с реализацией тиража в семь тысяч. К концу беседы Михаил Германович почувствовал симпатию к гостю и пригласил его присутствовать на редакционном заседании. Опуская перипетии дальнейшего воцарения Аверченко в редакции, скажем лишь, что сначала он получил место конторщика, потом — секретаря, потом… Впрочем, не станем опережать события. Вернемся к нашему герою.
В середине марта 1908 года, через два месяца после встречи Корнфельда и Аверченко, в «Стрекозе» появился Саша Черный, потому что «Зритель» снова закрыли. Вряд ли поэт считал «Стрекозу» журналом перспективным и наверняка без особого энтузиазма наблюдал за тем, как Аверченко донимал издателя своей идефикс — сменить опостылевшее всем название «Стрекоза».
Моя дорогая Александрин,
Аверченко был рядовым секретарем редакции, но уже приобрел авторитет. Этот харьковский журналист оказался настоящим «человеком-оркестром» и запросто мог выпускать журнал в одиночку. Он был и фельетонист, и поэт, и художник-карикатурист, и театральный критик, и кладезь идей, и прекрасный организатор. Без особого труда Аверченко увлек своей идеей о перемене «вывески» редактора «Стрекозы» художника Алексея Радакова, который даже придумал название для нового проекта — «Сатирикон», в честь одноименного романа Петрония. Название единодушно одобрили, тем более что оно походило на «Симплициссимус», о котором грезил Корнфельд: тоже начиналось на «с» и тоже отсылало к известному литературному памятнику. Однако издателя уговорили пока только на полумеры: решили продолжать рассылать подписчикам «Стрекозу», а «Сатирикон» пустить в розничную продажу, приучая читателя к новой марке.