Эмс, 15/27 июля. Четверг / 76.
Милый друг мой Аня, вчера получил 2-е крошечное письмо твое от 9-го июля и спешу, не дожидаясь наших сроков, тотчас тебе ответить. Дело в том, что письмо твое произвело на меня тяжелое впечатление. Значит, тебе трудно будет поправиться здоровьем; но почему же ты пишешь, что придется взять лишь 15 ванн. Но, может быть, регулы и не 10 дней будут, а в новом воздухе и при новых условиях жизни пройдут обыкновенно, и к тому же, если даже и 10 дней, то всё же останется тебе с лишком месяц для ванн: разве ты их берешь через день? И разве нельзя брать каждый день? Ангел мой, я только и мечтаю здесь об том, что ты, после этого года родов, кормления и трудов за «Дневником», поправишь наконец в Руссе свое здоровье. Ах, родная моя, у меня сердце болит по тебе; я здесь перебрал всё, как ты мучилась, как ты работала, — и для какой награды? Хоть бы мы денег получили побольше, а то ведь нет, и если есть что, так разве еще в надежде на будущий год, а это журавль в небе. Я, Аня, до того влюбился в тебя, что у меня и мысли нет другой, как ты. Я мечтаю о будущей зиме: поправились бы здоровьем в Руссе, и, переехав в Петербург, уже больше не будешь мне стенографировать и переписывать, я это решил, а если будет много подписчиков, то непременно возьмешь помощницу, хоть Никифорову.
{1621} Но, впрочем, подробнее изложу все мои мысли, когда свидимся. Рад за детей, если здоровы. Люби Лешу, мне так хотелось бы видеть Федю. Не пренебрегай Лилей и, если можно, начни ее хоть помаленьку учить читать. У Лили, по-моему, твой характер: будет и добрая, и умная, и честная, и в то же время широкая; а у Феди мой, мое простодушие. Я ведь этим только, может быть, и могу похвалиться, хотя знаю, что ты про себя, может быть, не раз над моим простодушием смеялась. Так ли, Аня? Но, впрочем, тебе всё позволено: ты хозяйка моя и повелительница, ты владычица, а мне счастье подчиняться тебе. То есть я свое за собой оставляю и уж от капризов и ипохондрии моей избавиться не могу, но ты никогда не знала, Аня, сколько у меня, несмотря на всё это, любви к тебе было, а теперь, я чувствую, точно обновился и точно вновь начал любить тебя, да и никогда не любил тебя так, как теперь. Подожди, ангел мой, я еще тобой займусь, и ты, может быть, увидишь и во мне хорошее.
Про себя мне почти нечего написать: умираю здесь от скуки, а главное — без тебя. Лечение мое до сих пор идет просто плохо. Нервы расстроены ужасно, бывает горловая спазма, что, в последние годы, чрезвычайно редко случалось, разве при крайнем расстройстве нервов. Вчера и третьего дня начинал чувствовать как бы наступление припадка, то есть захватывало душу, как бывает в последнее мгновение перед припадком, когда он случался наяву. Возможность припадка пугает меня, тогда что станется с «Дневником», за который еще я не принимался?
{1622} Да и напишу ли еще что, потому что чувствую себя расстроенным и как-то расслабившимся. Впрочем, хожу, гуляю, аппетит есть, но сплю мало, часа по три, по четыре в ночь, потому что всё потею. Потею и днем ужасно, и это не от того, что стоят жаркие дни: это кризис вод, я знаю это, и кто знает, — может быть, мне и не пойдут на этот раз впрок воды, ибо они оказывают хорошее влияние под непременным условием спокойствия нервов. По ночам же, когда в поту, является скверный, сухой кашель. Здесь, несмотря на прелестные дни, не проходит дня, чтоб не налетал часами вдруг вихрь, в буквальном смысле слова, а третьего дня была страшная гроза. С этим вихрем ужасно легко при постоянной испарине простудиться.
Приготовляясь писать, перечитываю мои прежние заметки в моих письменных книгах и, кроме того, перечитал всю захваченную мною сюда переписку. Подписался в библиотеке для чтения (жалкая библиотека), взял Zola,
{1623} потому что ужасно пренебрегал за последние годы европейской литературой, и представь себе: едва могу читать, такая гадость. А у нас кричат про Zola как про знаменитость, светило реализма.
{1624} Что до житья моего, то кормят меня скверно и не скажу, чтоб мне было очень покойно: жильцы ужасно бесцеремонны, стучат по лестницам, хлопают дверями, кричат громко. Не знаю, что скажет Орт; ему бы только поскорей отвязаться от больного, никогда не рассмотрит подробно, кроме 1-го разу, да и первый-то этот раз единственно смотрит из приличия, чтоб не испугать больного небрежностью с самого первого разу. Впрочем, может быть, и поправлюсь; только бы нервы успокоить, тогда лечение пойдет на лад. Но непременно пошло бы на лад, если б мы приехали сюда с тобой вместе, то есть если б только это было возможно. Без тебя я не могу оставаться подолгу, это положительно. А между тем, уезжая, я хоть и знал, как мне тяжело будет, но всё же, в основе, радовался, что отъездом — облегчу тебя, потому что слишком заморил тебя при себе и скукой и работой, так что ты отдохнула бы от меня и освежилась душой. И вот в своем post scriptum’е ты вдруг поражаешь меня. Да и написаны-то эти 4 строчки таким быстрым почерком и такими разбежавшимися литерами, точно у тебя рука дрожала от волнения. Значит, ты встретила его в самый последний час, в субботу утром. Да еще прибавляешь: «Подробности после» — это значит мне дожидаться до воскресения! А между тем, Анька, я просто боюсь. Друг мой милый и единственный: хоть я знаю, что муж, не скрывающий в этом случае своего страху, сам ставит себя в смешной вид в глазах жены, но я имею глупость, Аня, не скрывать: я боюсь, действительно боюсь, и если ты, смеясь своим милым смехом (который я так люблю), приписала: «Ревнуй», то достигла цели. Да, я ревную, Аня! у меня характер Федин, и я не могу скрыть перед тобой моего первого ощущения. Голубчик, я тебе сказал: «Веселись, поиграй с кем захочешь», но это потому позволил, что люблю тебя даже до невозможности. Твой богатый, милый, роскошный характер (сердце и ум), при твоей широкости, небывалой у других женщин, завял и соскучился подле меня, в тоске и в работе, и я мог позволить <одна строка нрзб>,
[112] веря в широкость, в совесть и, главное, в ум Аньки. <Десять строк нрзб>, веселая и очаровательная <одиннадцать строк нрзб>. Милая, прелестная ты моя, я пишу это всё и как бы еще надеюсь, а между тем это так мучает всего меня. Пишешь, что ты любишь меня и скучаешь, но ведь ты это писала еще до встречи с ним, до post scriptum’а. Анечка, Анечка, ты <2 нрзб>, а попомни меня, не обидь очень, потеряю в тебе тогда моего друга. Главное, ведь ты мне всего не расскажешь, это наверно. Повторяю тебе: всё в твоей воле. <Девять строк нрзб>. Анька, идол мой, милая, честная моя, <нрзб> не забудь меня. А что идол мой, бог мой — так это так. Обожаю каждый атом твоего тела и твоей души и целую всю тебя, всю, потому что это мое, мое! До свидания, — а когда оно будет! Напиши все подробности (хоть все-то и скроешь). В каком платье ты была? Становлюсь перед тобой на колени и целую каждую из твоих ножек бесконечно. Воображаю это поминутно и наслаждаюсь. Анька, бог мой, не обидь.
Детей благословляю, целую, говори с ними обо мне, Аня! Еще раз целую тебя, да каждую минуту тебя целую, и даже письмо твое, это самое, 2-е, целовал, целовал раз 50.
Твой весь Ф. Достоевский.
179. Вс. С. СОЛОВЬЕВУ
{1625}
Эмс, 16/28 июля/76.
Милый и дорогой Всеволод Сергеевич, приветливое письмецо Ваше от 3-го июля из Петергофа я получил лишь вчера здесь, в Эмсе. Мы были в Старой Руссе, но, чтоб выпустить июньский «Дневник», приехали с женой, оставив детей в Руссе с бабушкой,
{1626} в Петербург и, выпуская, сидели на своей петербургской квартире вплоть до 5-го июля. Дела накопилось тогда много, и, кроме того, Анна Григорьевна снаряжала меня за границу, куда я и отправился 5-го июля. Таким образом, Ваше письмо от 3-го июля попало в Старую Руссу и уже оттуда лишь Анна Григорьевна, промедлившая за делами в Новгороде, переслала мне его сюда, в Эмс. Так мы и растерялись. Но, честное слово даю Вам, что, выезжая из Старой Руссы, я и прежде Вашего письма намеревался побывать у Вас в Петергофе, как обещал Вам. Но никак не мог исполнить моего желания — совершенно сбившись с ног от хлопот (разных и неожиданных, кроме выхода №, вдруг навязавшихся). Я уехал, не порешив и с некоторыми собственными самыми необходимыми делами. Но теперь здесь, в скуке, на водах, Ваше письмецо решительно оживило меня и дошло прямо к сердцу, а то я стал было и очень уж тосковать, так как не знаю почему, как попадаю в Эмс, сейчас начинаю тосковать мучительно, с ипохондрией, иногда почти беспредметно. Уединение ли тому причиною среди восьмитысячной многоязычной толпы, климат ли здешний, — не знаю, но тоскую здесь, как никто. Вы пишете, что Вам нужно меня видеть; а мне-то как желалось Вас теперь видеть.
Итак, июньская тетрадь «Дневника» Вам понравилась.
{1627} Я очень рад тому и имею на то большую причину. Я никогда еще не позволял себе в моих писаниях довести некоторые мои убеждения до конца, сказать самое последнее слово. Один умный корреспондент из провинции укорял меня даже, что я о многом завожу речь в «Дневнике», многое затронул, но ничего еще не довел до конца, и ободрял не робеть.
{1628} И вот я взял да и высказал последнее слово моих убеждений — мечтаний насчет роли и назначения России среди человечества, и выразил мысль, что это не только случится в ближайшем будущем, но уже и начинает сбываться. И что же, как раз случилось то, что я предугадывал: даже дружественные мне газеты и издания сейчас же закричали, что у меня парадокс на парадоксе, а прочие журналы даже и внимания не обратили, тогда как, мне кажется, я затронул самый важнейший вопрос.
{1629} Вот что значит доводить мысль до конца! Поставьте какой угодно парадокс, но не доводите его до конца, и у вас выйдет и остроумно, и тонко, и comme il faut,
[113] доведите же иное рискованное слово до конца, скажите, например, вдруг: «Вот это-то и есть Мессия», прямо и не намеком, и вам никто не поверит именно за вашу наивность, именно за то, что довели до конца, сказали самое последнее ваше слово. А впрочем, с другой стороны, если б многие из известнейших остроумцев, Вольтер например, вместо насмешек, намеков, полуслов и недомолвок вдруг решились бы высказать всё, чему они верят, показали бы всю свою подкладку разом, сущность свою, то, поверьте, и десятой доли прежнего эффекта не стяжали бы. Мало того: над ними бы только посмеялись. Да человек и вообще как-то не любит ни в чем последнего слова, «изреченной» мысли, говорит, что:
Мысль изреченная есть ложь.
{1630}
И вот, сами судите, дорого ли мне иль нет после всего этого Ваше приветливое слово за июньский №. Значит, Вам понятно было мое слово, и Вы приняли его именно так, как я мечтал, когда писал статью мою. За это спасибо, а то я был уже немножко разочарован и укорял себя, что поторопился. И если таких понимателей, как Вы, найдется в публике еще немного, то цель моя достигнута и я доволен: значит, не пропало высказанное слово. А тут как раз и обрадовались: «парадоксы! парадоксы!»… и это говорят именно те, у которых никогда ни одной мысли своей не бывало в голове.
Кстати, здесь в вокзале получаются из русских газет «Московск<ие> ведомости», «Инвалид», «Голос» и «Journal de St. Pétersbourg». «Русского мира» нет. Если, неравно, Вы что-нибудь об июньском № написали в «Русском мире», то осчастливьте меня здесь, в моем мраке, пришлите мне фельетон этот в письме (то есть в простом и обыкновенном конверте, — дойдет).
{1631} Адрес мой здесь: Allemagne, Bad-Ems. A M-r Théodore Dostoiewsky. Poste restante. Я же пробуду здесь до 7-го августа (нашего стиля). Пью здесь воды, но никогда бы не решился на муку жить здесь, если б эти воды не помогали мне действительно. Описывать Эмс нечего, нечего! Я обещал августовск<ий> «Дневник» в двойном числе листов,
{1632} а между тем еще и не начинал, да и скука, апатия такая, что на предстоящее писание смотрю с отвращением, как на предстоящее несчастье. Предчувствую, что выйдет сквернейший №. Во всяком случае, черкните мне сюда, голубчик.
А я Ваш весь и обнимаю Вас сердечно.
Ф. Достоевский.
Супруге Вашей передайте мой поклон и искреннее желание всего хорошего, самого лучшего.
180. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ
{1633}
Эмс, 21 июля / 2 августа/ 76. Среда.
Милочка Анечка, вчера получил твое письмо от 15 июля. Во-первых и прежде всего, расцелуй Федю и поздравь его с прошедшим днем рождения; если я и не написал прежде, то здесь про себя помнил о его празднике и мысленно поздравил его. Во-вторых, напиши маме и поблагодари ее от меня за ее приписку и поздравление.
{1634} Милый друг, если мама уехала, а у тебя еще и няньки нет, то воображаю, как тебе тяжело оставаться одной с детьми при нашей дрянной прислуге. Да неужели нет возможности переменить их всех, — иначе они нас просто в кабалу возьмут, а тебя измучают. Всё это меня беспокоит немало, верь мне, Анька. Я очень рад, что ты вздумала отслужить молебен, так и надо.
{1635} Всего больше скучаю о том, что так редко получаю твои письма: из двух дней в третий (а в сущности в 4-й) получать от тебя известия очень тяжело. Нельзя ли, голубчик, через день; хоть ничего нового не будет в письме, а все-таки я прочту твое: «мы здоровы» — и буду спокойнее. Я не требую больших писем, пиши хоть по одной страничке (да и нельзя иначе при переписке очень частой), а все-таки присылай почаще.
{1636} Все-таки я буду покойнее. Я, мой ангел, замечаю, что становлюсь как бы больше к вам приклеенным и решительно не могу уже теперь, как прежде, выносить с вами разлуки. Ты можешь обратить этот факт в свою пользу и поработить меня теперь еще более, чем прежде, но порабощай, Анька, и чем больше поработишь, тем я буду счастливее. Je ne demande pas mieux.
[114] С 18 на 19 число я вынес ночью ужасный кошмар, то, что я тебя лишился. Если б ты знала, Аня, как я мучался. Вся твоя жизнь со мною припомнилась мне, и я укорял себя, как мало ты была вознаграждена, и, поверишь ли, кошмар продолжался и весь день после того, как я пробудился, так он был жив. Всё 19-е число я продумал о тебе и протосковал, и если б возможно было хоть на 10 минут с тобой свидеться, то, кажется, я был бы безмерно осчастливлен. Напиши непременно, не случилось ли с тобой чего-нибудь восемнадцатого или 19-го числа. А в следующую ночь, то есть на утро в 5 часов, когда проснулся и встал ногами с постели, то почувствовал такое сильное головокружение, что не мог держаться на ногах и падал, и так было минуты три. Затем головокружение, хоть и в меньшей степени гораздо, продолжалось весь день. Я был на источнике, потом у обедни, но всё не проходило. Когда стал читать, то буквы мелькали тускло, хотя и мог читать. Вечером пошел к Орту (о котором отчасти переменил мнение: он человек довольно симпатичный, и когда очень надо, то вникнет, а знание его как врача здесь не подвержено сомнению и он пользуется даже славой). Я попросил его осмотреть меня и сказать, не будет ли со мной удара? Он осмотрел меня чрезвычайно внимательно, со всеми приемами: сжимал мне голову, прислушивался, закрывал мне глаза и внезапно открывал их, — и положительно сказал мне, что нет ни малейшей опасности, что не только удара не может быть, но что у меня даже и не к голове прилив крови, а только так кажется; но что всё это происходит от моей болезни (легких), что вследствие эффекта действия вод несколько парализован мой желудок, который, в моей болезни, совершенно подчинен расстроенным легким, но что всё это временное и при дальнейшем питье кренхена уничтожится; кроме того, воды действуют на меня на этот раз несколько сильнее, чем прежде, но что всё это по ходу болезни и что все эти припадки головокружения через два-три дня пройдут сами собой. Впрочем, дал мне порошки (Зейдлица) от нервов и желудка и приказал, не ужинав, принять на ночь — «и вы проспите прекрасно и всё пройдет». Так я и сделал, принял порошок и спал превосходно и сегодня, 21-го, чувствую себя как всегда. На вопрос же мой (положительный) — так ли развилась моя болезнь, что мне уже недолго жить? — он даже засмеялся и сказал мне, что я не только 8 лет проживу, но даже 15, — но прибавил: «Разумеется, если климат, если не будете простужаться, если не будете всячески злоупотреблять своими силами и вообще если не будете нарушать осторожную диету». Всё это, милый мой ангел, пишу тебе в такой подробности, чтоб ты за меня не беспокоилась (что видно из письма твоего): всё, стало быть, по-старому; болезнь хоть не пройдет, но будет действовать очень медленно, разумеется, при некоторых мерах всегдашней предосторожности; но мало-помалу ведь и это можно устроить.
Здесь вчера на водах я встретил Елисеева (обозреватель «Внутренних дел» в «Отеч<ественных> записках»), он здесь вместе с женой, лечится, и сам подошел ко мне. Впрочем, не думаю, чтоб я с ними сошелся: старый «отрицатель» ничему не верит, на всё вопросы и споры и, главное, совершенно семинарское самодовольство свысока.
{1637} Жена его тоже, должно быть, какая-нибудь поповна, но из разряду новых «передовых» женщин, отрицательниц.
{1638} Он хотел здесь по случаю приезда священника склонить его торжественно отслужить молебен за успех черногорского оружия (была телеграмма о большом сражении и победе черногорцев)
{1639} и склонял меня уговаривать Тачалова (священника). К обедне сам не пошел, а я Тачалову сказал, но тот благоразумно уклонился под предлогом, что известие о победе еще недостаточно подтвердилось (и правда), но я уговорил Тачалова сделать русским приглашение подписаться на славян. Это он сделал, был у меня, написал бумагу (воззвание), под которой подписался и сам пожертвовал 15 марок, я подписался сейчас после него и тоже дал 15 марок, затем от меня он пошел к Елисееву: не знаю только, подпишется ли Елисеев, ибо семинаристы любят лишь манифестации, а пожертвовать что-нибудь очень не любят. Затем бумага пойдет через церковного сторожа по всем русским. Составится ли что-нибудь, неизвестно. Сегодня я Елисеевых на водах не встречал. Не рассердился ль он на меня за то, что я вчера кольнул семинаристов. Жена же его на меня положительно осердилась: она заспорила со мной о существовании Бога, а я ей, между прочим, сказал, что она повторяет только мысли своего мужа. Это ее рассердило очень. Вообрази характер и самоуверенность этих семинаристов: приехали оба лечиться, по совету петербургского доктора Белоголовова,
{1640} а здесь не взяли никакого доктора, свысока уверяют, что это вовсе не нужно, и принялись пить кренхен без всякой меры: «Чем больше стаканов выпьем, тем лучше» — не имея даже понятия о диете.
Голубчик мой, я всё еще не принимался за работу, и клянусь тебе, Аня, отчасти виною ты: всё об тебе думаю, мечтаю, жду твоих писем, — и не работается. В такой тоске, в которой я пробыл 19-е, можно ли было работать? Но, ради Бога, пиши мне о всех своих обстоятельствах и не скрывая в письмах неприятностей: иначе я буду мучиться и преувеличивать. Есть ли, наконец, нянька? Ах, ангел мой, тяжело мне здесь без вас. Я, впрочем, всё исполняю: пью воды, делаю моцион. С кушанием только справиться не могу: дают страшную скверность. Напрасно, милочка, не прислала мне письмо того провинциала, который ругается. Мне это очень нужно для «Дневника».
{1641} Там будет отдел: «Ответ на письма, которые я получил».
{1642} И потому, если можно, пришли его с первой почтой, не жалея марок и не уменьшая письма своего.
Напиши мне тоже ясно и точно и непременно о моем пальто: где я его, приехав в Петербург, найду? Ну, до свидания, ангел мой, целую тебя до последнего атома и в особенности ножки твои. Госпожа ты моя и владычица, не стою я тебя, но обожаю и женку мою никому не отдам, хоть и не стою. Целуй детей, Федю, Любу, особенно Лешу. Благословляю их.
Твой весь всем сердцем Ф. Достоевский.
181. Л. В. ГОЛОВИНОЙ
{1643}
Эмс, 23 июля / 4 августа 76.
Многоуважаемая Любовь Валерьяновна,
Пишу к Вам в город Гадяч, а сам не уверен, точно ли Вы этот город назначили мне, когда позволили писать к Вам, — такова моя ужасная память.
{1644} Я понадеялся на нее и не записал Ваш адрес тогда же, вот будет беда, если я ошибся, и это тем более, что, очутившись в Эмсе совершенно один, ощутил истинную потребность напомнить о себе всем из тех, от которых видел искреннее и дорогое для меня участие. Здесь я всего две недели, а в Петербурге, в последний месяц особенно, так был занят и столько было у меня хлопот, что даже и теперь вспоминаю с тоской.
{1645} А, впрочем, и здесь не лучше: я никак не могу быть один. Здесь шумная, многотысячная толпа со всего света съехавшихся лечиться, и хоть русских много и нашел даже знакомых, но всё не те, а потому скучаю ужасно. Восхитительные здешние виды и окрестностей и города даже еще усиливают тоску: любуешься, а не с кем поделиться.
Но я всё о себе. Каково Ваше здоровье? Весело ли Вам? Сколько я Вас разглядел, Вы прекрасная мать, любите Ваш дом и, сверх того, любите Вашу Малороссию. О том, как Вы будете жить летом в Гадяче, Вы говорили мне с весельем и удовольствием. Лучше этого, то есть лучше таких чувств и наклонностей, ничего бы и не надо. Но неужели Вы и вправду не светская женщина?
{1646} Если б я был на Вашем месте, мне кажется, я непременно, хоть на время, стал бы светской женщиной, несмотря на то что это и вправду скучное занятие. Пусть это было бы даже и жертва, но я счел бы себя даже обязанным принесть эту жертву. Впрочем, развивать этого не стану, да и сопоставление себя с светской женщиной считаю очень смешным, хотя, право, у меня была какая-то мысль.
Мне хочется тоже пожелать Вам как можно больше счастья. Мне кажется, счастье всего больше Вам пристало, оно к Вам идет. Я хоть и довольно уединенный человек, но знаю нескольких женщин, даже немало, которые со мной и искренни и доверчивы. Так как я всего более люблю искренность, то поневоле часто вспоминаю о друзьях моих, в то время когда случается их покинуть, как теперь например. Перебирая в воображении и в сердце все эти знакомые и милые лица, я всякой из них чего-нибудь да пожелаю, и именно того, что, по взгляду моему, каждой из них наиболее идет. Одной я пожелал даже испытать какое-нибудь сильное ощущение, вроде даже горя, — потому что, показалось мне, ей это решительно необходимо, ну уже конечно на минутку. Но Вам, воображая Вас, я несколько раз даже пожелал уже беспрерывного счастья, без малейшего облачка, и это во всю жизнь. Так мне кажется. Припоминая Ваш образ и Ваше лицо, я не могу представить Вас иначе, как в счастье. Оно к Вам идет и именно пристало, почему — не знаю. Зато знаю то, что желаю Вам счастья, и не потому только, что оно к Вам идет, а и от всего искреннего моего сердца, много-много, и да благословит Вас Бог.
Здесь я встретил барона Гана, помните, того артиллерийского генерала, с которым мы лечились вместе под колоколом.
{1647} Я бы его не узнал, он был в штатском платье. «Как, вы не узнаете меня, а помните, как мы вместе сидели под колоколом, а вместе с нами такие хорошенькие дамы». После этого напоминания я конечно сейчас узнал его. Он рассказал мне, что Фрёрих в Берлине приговаривал его к смерти и что болезнь его неизлечима, но что сейчас затем он поехал к вундерфрау
{1648} в Мюнхен (о которой Вы, верно, что-нибудь слышали; она лечит каким-то особенным секретом, и к ней съезжаются со всего света) и что та ему чрезвычайно помогла, — «но это было прошлого года, а нынешний год, представьте себе, она прогнала меня и не захотела лечить, и вот я здесь». Здесь же, то есть в Эмсе, он лечится уже не сгущенным, а разреженным воздухом — «и представьте, ведь помогает». Я сказал ему, что и я тоже приговорен и из неизлечимых, и мы несколько даже погоревали над нашей участью, а потом вдруг рассмеялись. И в самом деле, тем больше будем дорожить тем кончиком жизни, который остался, и право, имея в виду скорый исход, действительно можно улучшить не только жизнь, но даже себя, — ведь так? И все-таки я упорствую и не верю докторам, и хоть они и сказали все, хором, что я неизлечим, но прибавили в утешение, что могу еще довольно долго прожить, но с тем, однако ж, непременным условием, чтоб непрерывно держать диету, избегать всяческих излишеств, всего более заботиться о спокойствии нервов, отнюдь не раздражаться, отнюдь не напрягаться умственно, как можно меньше писать (то есть сочинять) и — Боже упаси — простужаться; тогда, о, тогда при соблюдении всех этих условий «вы можете еще довольно долго прожить». Это меня, разумеется, совершенно обнадежило.
Впрочем, барон Ган совершенно не собирается умирать. Статское платье его сшито щегольски, и он с видимым удовольствием его носит. (Генералы наши, я заметил это, с особенным удовольствием надевают статское платье, когда едут за границу.)
{1649} К тому же здесь так много «хорошеньких дам» со всего света и так прелестно одетых. Он, наверно, снимет с себя здесь фотографию, в светском платье, и подарит карточки своим знакомым в Петербурге. Но это премилый человек.
Вы любите и семью, и дом, и родину, и, стало быть, Вы патриотка. А коли патриотка, то любите и близкое России, совсем русское дело освобождения славян. Здесь, в курзале, множество газет, есть и несколько русских. Большое развлечение — час прихода почты, когда тотчас же схватываешь газеты и читаешь — разумеется, прежде всего о славянах. Если Вы следите тоже за этой драмой у славян, то советую Вам читать «Московские ведомости»; в этой газете всё об Восточном вопросе изложено яснее и понятнее, чем во всех других. Это именно высшее понимание дела. — Ну вот исписал все 4 страницы, а меж тем, право, хотел Вам сказать хоть не больше, так что-нибудь получше. Но так всегда; я писем писать совсем не умею. Но не взыщите, многоуважаемая и добрая Любовь Валерьяновна, и поверьте моему глубочайшему к Вам уважению и всем тем хорошим чувствам, которые ощущаю в сердце моем всегда, когда вспоминаю Вас.
Вам очень преданный Федор Достоевский.
182. К. И. МАСЛЯННИКОВУ
{1650}
5 ноября 1876 г.
Милостивый государь многоуважаемый г. К. И. М.,
Боюсь, что опоздал отвечать Вам и Вы, справившись раз или два, уже не придете более в магазин Исакова за письмом.
{1651}
Во-первых, благодарю Вас за Ваше лестное мнение о моей статье, а во-вторых, за Ваше доброе мнение обо мне самом.
{1652} Я и сам желал посетить Корнилову, впрочем вряд ли надеясь подать ей помощь. А Ваше письмо меня прямо направило на дорогу.
Я тотчас отправился к прокурору Фуксу. Выслушав о моем желании повидаться с Корниловой и о просьбе на высочайшее имя о помиловании, он ответил мне, что всё это возможно, и просил меня прибыть к нему на другой день в канцелярию, а он тем временем справится. На другой день он послал бумагу к управляющему в тюрьме о пропуске меня к Корниловой несколько раз, сам же чрезвычайно обязательно обещал мне содействовать и в дальнейшем. Но главное в том, что в настоящее время нельзя подавать просьбу, потому что защитник Корниловой два дня назад уже подал на кассацию приговора в Сенат, а потому дело не имеет еще окончательного вида, и только тогда как Сенат откажет, и наступит срок просьбы на высочайшее имя.
{1653}
Так как в этот день идти в тюрьму было уже поздно, то я пошел лишь на другой день. Мысль моя (которую одобрил и прокурор) была — удостовериться сначала, хочет ли еще Корнилова и помилования, то есть возвратиться к мужу и проч.? Я ее увидел в лазарете: она всего 5 дней, как родила. Признаюсь Вам, что я был необыкновенно изумлен результатом свидания: оказалось, что я почти угадал в моей статье всё буквально. И муж приходит к ней, и плачут вместе, и даже девочку хотел он привести, «да ее из приюта не пускают», как с печалью сообщила мне Корнилова. Но есть и разница против моей картины, но небольшая: он крестьянин настоящий, но ходит в немецком сюртуке, служит черпальщиком в Экспедиции заготовления государственных бумаг за 30 руб. в месяц, но вот, кажется, и вся разница.
С Корниловой я проговорил полчаса наедине. Она очень симпатична. Сначала я лишь вообще объяснил ей, что желал бы ей помочь. Она скоро мне доверилась, конечно, и по тому соображению, что из-за пустяков не разрешил бы прокурор мне с ней видеться. Ум у ней довольно твердый и ясный, но русский и простой, даже простодушный. Она была швеей, да и замужем продолжала заказную работу и добывала деньги. Очень моложава на лицо, недурна собой. В лице прекрасный тихий душевный оттенок, но несомненно, что она принадлежит к простодушно-веселым женским типам. Она теперь довольно спокойна, но ей «очень скучно», «поскорей бы уже решили». Я, еще ничего не говоря ей о ее беременном состоянии, спросил: как это она сделала? Кротким, проникнутым голосом она мне отвечала: сама не знаю, «точно что чужая во мне воля была». Еще черта: «Я как оделась, так я в участок не хотела идти, а так вышла на улицу и уж сама не знаю, как в участок прибыла». На вопрос мой: хотела бы она с мужем опять сойтись, она ответила: «Ах, да!» — и заплакала! Она прибавила мне с проникнутым выражением, что «муж приходит и плачет о ней», то есть выставляя на вид мне: «Вот, дескать, какой он хороший». Она горько заплакала, припоминая показание тюремного пристава против нее в том, что будто она с самого начала своего брака возненавидела и мужа, и падчерицу. «Неправда это, никогда я этого не могла ему сказать». «С мужем под конец стало мне горько, я всё плакала, а он всё бранил», и в утро, когда случилось преступление, он побил ее.
Я ей не утаил о возможности просьбы на высочайшее имя, если не удастся кассация. Она выслушала очень внимательно и очень повеселела: «Вот вы меня теперь ободрили, а то какая скука!»
{1654}
Я намеком спросил: не нуждается ли она пока в чем. Она, поняв меня, совершенно просто, необидчиво, прямо сказала, что у ней всё есть, и деньги есть и что ничего не надо. Рядом на кровати лежала новорожденная (девочка). Уходя, я подошел посмотреть и похвалил ребеночка. Ей очень было приятно, и когда я, сейчас потом, простился, чтоб уходить, она вдруг сама прибавила: «Вчера окрестили, Екатеринушкой назвали».
Выйдя, поговорил о ней с помощницей смотрительши, Анной Петровной Борейша. Та с чрезвычайным жаром стала хвалить Корнилову: «Какая она стала простая, умная, кроткая». Она рассказала мне, что поступила она к ним несколько месяцев назад в тюрьму совсем другая: «Грубая, дерзкая и мужа бранила. Почти как полоумная была». Но, побыв немного в тюрьме, быстро стала изменяться совсем в противоположную сторону. Замечательно то, что уже давно она беспокоится и ревнует, «чтобы муж не женился» (она воображает, что он уже и теперь это может сделать).
{1655} До приговора он редко ходил. Еще черта. Эта Анна Петровна уверяет, что «муж ее вовсе не стоит, он туп и бессердечен, и что будто Корнилова два раза посылала просить его прийти и он наконец-то пришел». Между тем Корнилова именно напирала мне на том, что муж приходит к ней и над ней плачет, то есть хотела выставить передо мной, «какой это хороший человек» и т. д.
Одним словом, всего не упишешь и не различишь. Я убежден в том, что всё было от болезни еще пуще прежнего, и хоть не имею строгих фактов, но свидание мое с ней как будто всё мне подтвердило.
Итак, о просьбе нельзя думать до кассационного решения. Когда это будет — не знаю. Но потом, в случае неблагоприятного ей решения (что вернее всего), я напишу ей просьбу. Прокурор обещал содействовать. Вы тоже, и дело, стало быть, имеет перед собой надежду. В Иерусалиме была купель, Вифезда, но вода в ней тогда лишь становилась целительною, когда ангел сходил с неба и возмущал воду. Расслабленный жаловался Христу, что уже долго ждет и живет у купели, но не имеет человека, который опустил бы его в купель, когда возмущается вода.
{1656} По смыслу письма Вашего думаю, что этим человеком у нашей больной хотите быть Вы. Не пропустите же момента, когда возмутится вода. За это наградит Вас Бог, а я буду тоже действовать до конца.
{1657} А засим позвольте засвидетельствовать перед Вами мое чувство самого глубокого к Вам уважения.
Ваш Ф. Достоевский.
183. А. Ф. ГЕРАСИМОВОЙ
{1658}
С.-Петербург, 7 марта 1877 г.
Милостивая государыня г-жа Герасимова,
Письмо Ваше измучило меня тем, что я так долго не мог на него ответить. Что Вы обо мне подумаете? И в Вашем тяжелом душевном настроении примете, пожалуй, мое молчание за оскорбление.
Знайте, что я завален работой. Кроме срочной работы с моим «Дневником» я завален перепиской. Таких писем, как Вы написали, приходит ко мне по нескольку в день (буквально), а на них нельзя отвечать двумя строчками. Я выдержал три припадка моей падучей болезни, чего уже многие годы не бывало в такой силе и так часто. Но после припадков я по два, по три дня ни работать, ни писать, ни даже читать ничего не могу, потому что весь разбит, и физически, и духовно. А потому, узнав это теперь, извините меня за долгий неответ.
Письмо Ваше я ни в коем случае не мог счесть ни детским, ни глупым, как Вы пишете сами. Главное то, что теперь это общее настроение, и таких молодых страдающих девушек очень много.
{1659} Но много я Вам писать на эту тему не буду, а выражу лишь основные мои мысли и вообще по этому вопросу, и относительно Вас в частности. Дело в том, что просить Вас успокоиться и, оставшись в родительском доме, приняться за какое-нибудь интеллигентное занятие (за специальность какую-нибудь по образованию и проч.), кажется — не послушаетесь. Но, однако, чего же Вы спешите и куда торопитесь? Вы торопитесь быть поскорее полезною. А между тем с таким душевным рвением, как Ваше (предполагая, что оно искреннее), можно бы, действительно, не торопясь бог знает куда, а занявшись правильно своим образованием, приготовить себя на деятельность во сто раз более полезную, чем темная и ничтожная роль какой-нибудь фельдшерицы, бабки и лекарки. Вы рветесь на медицинские здешние курсы. Я положительно бы Вам отсоветовал поступать на них. Там не дается ни малейшего образования, мало того, происходит нечто худшее. И что в том, что Вы когда-нибудь будете бабкой или лекаркой? Этакую специальность, если уж слишком захотите пойти по ней, можно взять и после, а не лучше ли бы теперь преследовать другие цели, заняться высшим образованием? Посмотрите на всех наших специалистов (даже профессоров университета), чем они страдают и чем вредят (вместо того чтобы приносить пользу!) своему же делу и призванию? Тем, что у нас большинство наших специалистов — все люди глубоко необразованные. Не то в Европе, там встретите и Гумбольдта, и Клод-Бернара, и проч<их> людей с универсальной мыслью, с огромным образованием и знанием, не по одной своей специальности.
{1660} У нас же люди даже с огромными талантами, Сеченов например, в сущности человек необразованный и вне своего предмета мало знающий.
{1661} О противниках своих (философах) не имеет понятия, а потому научными выводами своими скорее вреден, чем приносит пользу. А большинство студентов и студенток — это все безо всякого образования. Какая тут польза человечеству! Так только поскорее бы место с жалованьем занять.
Здесь, в Петербурге, на Васильевском острове, при одной гимназии, стараниями некоторых влиятельных лиц начались уже для женщин университетские курсы.
{1662} Теперь многие из этих влиятельных лиц всё хлопочут, постоянно и неустанно, чтоб правительство соединило с этими курсами и известные права, по возможности такие же, которые, по выдержании экзамена, дает университет мужчинам, то есть возможность поступления на известные места и службы и проч. Я говорил про Вас одной из очень влиятельных дам, именно старающейся устроить эти женские курсы уже на правах.
{1663}Она мою просьбу приняла горячо и обещала мне, если Вам можно перебраться в Петербург, поместить Вас на эти курсы в непродолжительном времени, хотя несколько все-таки надобно погодить. Поверьте, что Вы здесь, по крайней мере, раздвинете и возвысите Ваше образование, а может быть, и дождетесь прав, о которых хлопочут покровители этих курсов. Тогда могли бы выбрать специальность или прямо место по выдержании экзамена. Я из Вашего письма уяснить себе Ваше домашнее положение не мог и не знаю, как принимать Вашу фразу: бежать от отца, ибо не понимаю, почему бы отцу Вашему не согласиться и не позволить Вам продолжать Ваше образование в этих университетских курсах на Васильевском острове? Это не Медицинская академия, не карьера повивальной бабки, которая могла бы пугать его совершенно натурально, как бы и я испугался за мою дочь (ибо желал бы для моей дочери возвышения образования и полезной человеческой деятельности, а не понижения).
{1664} К тому же, в крайнем случае, Ваш отец всегда бы мог сам справиться об этих курсах и именно у одной из их покровительниц, вот этой самой дамы (благородной сердцем и благодетельной), которую я за Вас просил. Это Анна Павловна Философова, жена государственного статс-секретаря Философова. По крайней мере я с моей стороны могу Вам обещать покровительство этой дамы вполне. Она же всей молодежи, и особенно женщинам, ищущим образования, глубоко и сердечно сочувствует.
Быть женою купца Вам с Вашим настроением и взглядом, конечно, невозможно.
{1665} Но быть доброй женой и особенно матерью — это вершина назначения женщины. Вы поймете сами, что я ничего не могу Вам сказать и о том молодом человеке, о котором Вы пишете.
{1666} Вы его называете малодушным, но если он так Вам сочувствует и готов Вам во всем содействовать, то он уже не малодушен. Впрочем, не знаю ничего. Главное, был бы добр и благороден. Если он к тому же добр и благороден взаправду, то, может быть, еще Вы ниже его духовно, а не он Вас. Впрочем, Вы пишете, что его не любите, а это всё. Ни из какой цели нельзя уродовать свою жизнь. Если не любите, то и не выходите. Если хотите, напишите мне еще. Эта дама (имя ее в секрете; впрочем, в крайнем случае, отцу Вашему можете сказать) Вам будет тоже помогать. Извините, если письмо мое найдете не соответствующим тому, чего Вы ожидали, но ведь Вы слишком много надавали вопросов, и нелегко на них отвечать.
Ваш весь Ф. Достоевский.
184. С. Е. ЛУРЬЕ
{1667}
11 марта / 77. Петербург.
Многоуважаемая и дорогая Софья Ефимовна,
Я, право, не знаю и вообразить не могу, что Вы можете обо мне подумать за молчание, да еще на такой вопрос Ваш? А между тем со мной вышла одна дикая случайность. Когда Ваше письмо принесли, я сидел за обедом. Служанка внесла пачку писем (4 разом, я получаю теперь очень много). Я велел ей отнести в мою комнату и положить на стол, на подносик (указанное место, чтоб клали все приходящие ко мне письма и бумаги). После обеда я увидел пачку, разобрал ее, писем оказалось три, я прочел их. Что было четыре, заключаю только теперь по соображению. Но тогда, когда подавали мне за обедом, я их в руках служанки не сосчитал и до сих пор не прикоснулся. На подносике этом накопилось писем пятьдесят, все прочитанные. Затем я был болен (три припадка падучей), затем выпускал № «Дневника», опоздал!
{1668} и теперь только принялся перебирать некоторые отмеченные мною за весь месяц для ответа письма. (На самые необходимые я отвечаю немедленно.) И вдруг в ворохе писем я нахожу Ваше, не распечатанное, пролежавшее целый месяц! Как-нибудь, должно быть, скользнуло в середину и пролежало время. Теперь, прочитав письмо Ваше, я просто в отчаянии. И какое милое письмо! Вашим доктором Гинденбургом и Вашим письмом (не называя имени) я непременно воспользуюсь для «Дневника». Тут есть что сказать.
{1669}
Воображаю, что Вам скучно. Пишете очень важный вопрос насчет доктора. Голубчик мой, скрепитесь: не любя ни за что нельзя выйти.
{1670} Но, однако, поразмыслите: может быть, это один из тех людей, которых можно полюбить потом? Вот мой совет: от решительного слова уклоняйтесь до времени. У матери Вашей выпросите время для размышления (ничего отнюдь не обещая). Но к человеку этому присмотритесь, узнайте об нем всё короче. Если надо, сойдитесь и с ним более дружественно, для честности, однако, намекнув ему, чтоб он как можно меньше надеялся. И после нескольких месяцев строгого анализа — решите дело в ту или в другую сторону. Жизнь же с человеком немилым или несимпатичным — это несчастье. Но вот, однако ж, прошел месяц. Может быть, Вы уже давно как-нибудь решили и мой совет придет поздно. 35 и 19 лет мне не кажутся большой разницей, вовсе даже нет. Не знаю почему, но мне бы самому, лично, хотелось, чтоб этот человек Вам понравился, так чтоб Вы вышли замуж! Одно Вы не написали: какого он закона? Еврей? Если еврей, то как же он надворный советник? Мне кажется, евреи только слишком недавно получили право получать чины. Чтоб быть же надворным советником, надо служить по крайней мере 15 лет.
До свидания, друг мой.
Желаю Вам полного и всякого счастия. Не забудьте обо мне, не поминайте лихом, извещайте о себе. Я очень занят и очень расстроен моими припадками падучей.
Крепко жму Вашу руку.
Ваш по-прежнему Федор Достоевский.
185. С. Е. ЛУРЬЕ
{1671}
Петербург, 17 апреля / 77.
Многоуважаемая и добрейшая Софья Ефимовна,
Я всё нездоров, и всё в хлопотах, и из сил выбился. Думал, выпустив №, отдохнуть и всем ответить на письма (Вам первой), но столько прибыло новых писем, требовавших самого немедленного ответа из-за самых разнообразных, но не терпящих ни малейшего отлагательства причин, и столько явилось новых посетителей, из которых иные до того странные, что не было возможности не развязаться с ними как можно скорее, — что на это и ушло всё мое время (и уходит здоровье), и только теперь я схватываю несколько минут, чтоб Вам ответить. Во-первых, спасибо за то, что Вы ко мне так привязаны. А во-вторых — напечатал я о Гинденбурге по Вашему письму: не повредил ли Вам этим чем-нибудь в Вашем кругу?
{1672} Сомнение это зародилось во мне только теперь. Когда я писал и печатал, в соображении моем были только Вы, а теперь думаю и про всю Вашу среду. Уведомьте меня, и если я чем-нибудь Вас огорчил или рассердил, то простите.
Ваше письмо очень любопытно, но, главное, Вы спрашиваете: что Вам делать при семейном разногласии, особенно по вопросу об экзамене?
{1673} Мое бы мнение такое: не будьте с родителями жестки, не идите слишком напролом; ведь всё равно их мнений Вы не переделаете, а между тем они всё же Вам родители, отец и мать, и не можете же Вы поступить с ними жестоко и растерзать их сердца.
{1674} Если любите несчастных и хотите служить человеколюбию, то знайте, что самое высшее несчастие в том, если люди хорошие, добрые и великодушные не понимают или перестают понимать, вследствие своей среды и прежней жизни, известных идей и вступают в явное разногласие даже с теми, которых желают любить и осчастливить. Всего чаще это встречается между отцами и детьми. Без сомнения, и Вы не можете отдать в жертву всё свое и все самые дорогие свои убеждения, но всё же Вы должны быть снисходительны и сострадательны к ним до последнего предела. В этом настоящий подвиг человеколюбия, и нечего рваться куда-нибудь далеко за подвигом человеколюбия, тогда как он всего чаще у нас дома, перед глазами нашими. Не знаю Ваших теперешних отношений, но нельзя ли Вам, во-1-х, стать с ними мягче, а во-вторых, обещать им что-нибудь, но не сейчас, отзываясь тем, что Вы еще молоды и что хоть год, а Вам надо еще побыть одной. Про образование же, про экзамены, конечно, решите чем-нибудь удобнее (и в свою пользу), если уничтожите жестокость отношений с Вашими родными и сойдетесь с ними. Но обещайте им что-нибудь непременно. Через год же много воды утечет. Кстати, насчет Вашего рассказа о 12 и 30 тысячах руб. приданого скажу лишь, что я не совсем понял причину Вашего гнева на жениха.
{1675} Мне кажется, он лишь самым наглядным и простим образом выразил тем, что любит Вас больше денег, потому что, хоть и мог бы взять невесту в 30 000, но не хочет, а берет лишь невесту с 12-тысячным приданым, потому что любит не деньги, а ее самое. Вот как я понимаю из Вашего письма, или тут что-нибудь мне неизвестное.
Вы спрашиваете: что же бы он сказал, если б у меня не было и 12 000 руб.? По-моему, то же самое, то есть хочу эту девушку даже и без приданого, потому что люблю ее самое, а не приданое. Ведь не виноват же он, что за Вами есть 12 000 приданого? Впрочем, главное не в том, а в том: мил ли он Вам и по мыслям ли Вам или нет? Если нет, то, конечно, не выходите, хотя вспомните, что в Ваши лета нельзя и трудно судить людей без ошибок.
Насчет Виктора Гюго я, вероятно, Вам говорил, но вижу, что Вы еще очень молоды, коли ставите его в параллель с Гете и Шекспиром.
{1676} «Les Misérables»
[115] я очень люблю сам.
{1677} Они вышли в то время, когда вышло мое «Преступление и наказание» (то есть они появились 2 года раньше). Покойник Ф. И. Тютчев, наш великий поэт, и многие тогда находили, что «Преступление и наказание» несравненно выше «Misérables».
{1678} Но я спорил со всеми искренно, от всего сердца, в чем уверен и теперь, вопреки общему мнению всех наших знатоков. Но любовь моя к «Misérables» не мешает мне видеть их крупные недостатки. Прелестна фигура Вальжана,
{1679} и ужасно много характернейших и превосходных мест. Об этом я еще прошлого года напечатал в моем «Дневнике». Но зато как смешны его любовники, какие они буржуа-французы в подлейшем смысле! Как смешны бесконечная болтовня и местами риторика в романе, но особенно смешны его республиканцы — вздутые и неверные фигуры. Мошенники у него гораздо лучше. Там, где у него эти падшие люди истинны, там везде со стороны Виктора Гюго человечность, любовь, великодушие, и Вы очень хорошо сделали, что это заметили и полюбили. Особенно что полюбили фигуру l’abbé Myriel.
[116] Мне это ужасно понравилось с Вашей стороны.
{1680}
Вы пишете мне анекдоты про Ваших местных чудаков.
{1681} Рассказал бы я Вам про чудаков, которые меня иногда посещают, и, уж конечно, удивил бы Вас.
Не скучайте, скрепитесь на время, а там и опять в Петербург или в Москву (где тоже есть курсы). Я верю, что Вы успеете, потому что у Вас есть характер.
В середине мая я уеду из Петербурга в деревню, но до того времени Вы мне, может быть, и напишете. Тогда сообщу Вам и адрес мой (летний то есть).
Преданный Вам искренно Ф. Достоевский.
186. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ
Среда, 6 июля/77. Петербург.
Милый друг мой Аня, обнимаю тебя и целую. Деток тоже всех поголовно. Как вы съездили?
{1682} Жду с нетерпением твоего письма.
{1683} Только об вас и думаю.
Я приехал вчера весь изломанный дорогой. Подробностей не пишу, потому что спешу как угорелый, дела ужасно много и застал много хлопот. Приехал поезд в 11 часов утра. Приезжаю на квартиру, а Прохоровна только что передо мной ушла, ждала меня со вчерашнего дня. Послал за ней. <21 строка нрзб>
[117]
Как приехал, сей же час, не дожидаясь Прохоровны, за которою отправил дворника, отправился в типографию. Александров сказал мне, что они всё набрали, но ничего не отпечатали, потому что нет цензора. Ратынский уехал в Орловскую губ<ернию> в отпуск, Александров ходил и к Пуцыковичу (чтоб тот, в Комитете, выхлопотал мне цензора), и сам ходил в Комитет. Секретарь и докладывать не захотел, а, выслушав, объявил, что я из-под цензуры вышел, так пусть и издаю без цензуры. Это значит, если всё отпечатано будет к 9-му июля, то выйдет (накинув еще 7 дней) 16-го числа. Затем стали считать набор. Вдруг оказывается, что и с привезенным мною пакетом вчера и с объявлениями не будет доставать 5 стран<иц>. Стало быть, предстоит сочинять. Полчаса считали строки, и вдруг мне пришло в голову спросить самый пакет, и я увидел, что они последней отсылки от 1-го июля еще не получали, то есть 5 дней, и я приехал раньше. Предпоследнюю же отсылку от 30 июня получили 4-го числа, то есть накануне моего приезда. Я по крайней мере обрадовался, что сочинять не надо будет. Затем поспешил в Цензурный комитет. И секретарь и Петров, все хоть и вежливы, но уговаривали меня изо всех сил печатать нецензурно, не то у вас будут сплошь вычеркивать. (Вероятно, у них какие-нибудь особые инструкции насчет теперешней литературы вообще, так что, очевидно, они мне не лично угрожали, а вообще такой ход дела, что велено строже.) Я этого ужасно боюсь, но я все-таки стоял на том, чтоб мне дали цензора, обещали вчера же, но вот уже сегодня утро, а известий никаких нет, и опять сейчас придется ехать в Комитет, а между тем можно бы первый лист уже печатать.
{1684} Навалили на меня корректур. Вчера отдержал лист, но более не мог. В мое отсутствие заходила Марья Николаевна, написала мне записку, чтоб я ей назначил день, когда ей ко мне явиться.
{1685} Ясно, что я должен сам заехать. Между тем времени ни минуты. Сейчас еду в типографию и цензуру. Затем буду сидеть за корректурами. И проч. и проч. Вчера поздно вечером пришел в типографию пакет с текстом от 1-го июля.
{1686} Никого не видал. Николя заходил и вчера (без меня) и 3-го дня. Все думают, что у меня времени куча, только к ним ездить да болтать с ними. Не съезди я сегодня к Марье Николаевне — ведь обидится.
На днях, послезавтра, если не завтра, напишу подробнее. А сегодня ничего не знаю, как еще меня решат. В этом и забота и обида. Целую вас всех: ты мне снилась в вагоне. Снилась и вчера. Целую вас всех тысячу раз.
Твой вечный и
неизменный Ф. Достоевский.
Кланяйся всем.
P. S. Сейчас заходил переплетчик. Бог знает, как они все узнали, что я приехал. Он хоть и хворый, но сам ведет дела. Я ему сказал, что дам знать, когда надо. Потом заходил подписчик и подписался. (Сколько их, должно быть, перебывало, да с тем и ушли.) Давеча, когда еще спал, изо всех сил звонил один мальчишка из Садовой от какого-то купца Николаева с требованием и с деньгами продать книгу, роман «Униженные и оскорбленные» (!) Разбудили меня. С тем и отправил.
{1687}
Пиши подробности о детях. Будь терпелива. Целую твои ножки и еще всю, то есть в каждое место, и об этом много думаю.
187. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ
15 июля/77.
Милый друг мой Аня, завтра, 16 июля, хочу выехать из Петербурга вечером с курьерским поездом.
{1688} С самого 8-го июля, когда получил от тебя письмо из Киева, от 6-го июля, не получал от тебя до сих пор ни одной строчки!
{1689}Что с вами сталось, что сделалось, понять не могу! Неужели письмо пропало на почте? Почему же ни одно твое письмо, ни к дворнику, ни к Коле, ни к Марье Николаевне, за всё лето, не пропадало? Как мне не думать и не сомневаться? Вот уже трое суток хожу как пришибленный. Ночью сплю часа по 4 не больше и всё вижу кошмары. Удивительная задалась мне поездка: приехал — хлопоты, неудачи и сейчас припадок. Тут в болезненном состоянии выпуск №, и вот только чуть-чуть освежилась голова — муки об вас, об тебе и об детках! Дальше выносить не могу и завтра выезжаю. Завтра подожду до 2-х часов: если не придет от тебя письмо, то телеграфирую с нарочным (если только примут телеграмму в Мирополье или в Суджу, с доставкою в Малый Прикол). В телеграмме буду просить тебя телеграфировать мне немедленно (а для того попросить послать для этого нарочно Гордея в Суджу) к Елене Павловне в Москву, на Знаменке, дом Кузнецова, у которой нарочно для этого остановлюсь.
{1690} В воскресение, 17 июля, я буду в Москве и прожду в Москве телеграммы до понедельника до 2-х часов. Если не получу от тебя ответной телеграммы, то уже не поеду в Даровое взглянуть на места моего детства, а отправлюсь прямо к вам в Прикол. Что делать, Аня, тяжело мне теперь в эту минуту. Сегодня с вечера началось сердцебиение и не проходит. Всё думаю, думаю, и бог знает что приходит в голову. Мне всё представляется, что дорогою из Киева который-нибудь из них, Федя или Лиля, попал под вагон и ты в отчаянии.
Таким образом, это письмо придет, может быть, вместе со мною, а потому о подробностях по выпуску № и проч. писать здесь не буду, тем более что во всяком случае скоро увидимся. Что-то будет, как-то свидимся!
Сегодня перед вечером ездил к Марье Николаевне, отвозил ей №№.
{1691} Она мне сообщила, что ты ей еще очень недавно писала, что намерена съездить в Киев и в Харьков. Это меня заставило задуматься: очень может быть, что ты поехала и в Харьков, тем более что тебе, помнится мне, этого желалось. Таким образом, и особенно с детьми, ты спешила и рвала; устала, устали и дети, письма мне из Харькова писать не хотела, домой, в Прикол, воротилась поздно, а тут еще, пожалуй, Гордей пьян напился, — и вот письмо ко мне пошло вместо обещанной субботы — в понедельник или во вторник. Только и тут ведь надо было бы ему уже прийти. Подожду до завтра. В Москве буду ровно столько времени ждать твоей телеграммы, пока нужнейшие дела покончу, то есть буду в понедельник у Салаева
{1692} и куплю себе 8 бутылок ессентуки (по настоянию Михаила Николаевича Сниткина). Если же получу в Москве телеграмму, то проеду на сутки в Даровое.
Если ты была в Харькове, то в этом одно только дурное: то, что ты сделала это, по обыкновению твоему, скрытно от меня. Да, Аня, ты во все 10 лет нашей жизни была ко мне недоверчива, и не знаю, виноват ли я в этом? Думаю, что нет, а недоверчивость в твоем характере. Насчет же поездки в Харьков ведь ты знаешь, что я бы не воспротивился. Всё, что ты делаешь — то хорошо. Твоему уму и расчету я давно во многом доверяюсь, но ты мне не доверяешься, а если б доверилась, то написала бы мне, не ожидая возвращения в Прикол, из Харькова, и я не сидел бы в такой муке, как теперь. Не знаю почему, но мне очень хочется поверить толкованию Марьи Николаевны, что ты была в Харькове. Потому что иначе приходится думать о несчастье, о смерти кого-нибудь из детей.
Об делах, повторяю, при свидании. Да и мало их было, денег получил немного, а истратил много. NB. Рудин внес (очень недавно) 150 р. Печаткину, но хозяину не заплатил.
{1693} Я не видал его.
Завтра упаковка и хлопоты, равно как и телеграмма. Завтра, 16-го, рождение Феди: целую его и благословляю, равно Лилю и Лешу, поздравляю их всех, а тебя особенно. Милый ангел мой Аня: становлюсь на колени, молюсь тебе и целую твои ноги. Влюбленный в тебя муж твой! Друг ты мой, целые 10 лет я был в тебя влюблен и всё crescendo и хоть и ссорился с тобой иногда, а всё любил до смерти. Теперь всё думаю, как тебя увижу и обниму. А думаешь ли ты обо мне сколько-нибудь? Ну, до свидания, до близкого! В Троицкую лавру, если б и получил телеграмму, не поехал бы, так хочется поскорее с вами увидаться. А в Даровое, если получу телеграмму, хотелось бы съездить всего только дня на 1
1/
2: иначе я эти места никогда уже не увижу более!
{1694}
Обнимаю вас всех еще раз.
Твой весь Ф. Достоевский.
Суббота, 16 июля, 2 часа пополудни.
Прождал письма до 2-х часов (киевское письмо тогда пришло ко мне в полдень). Не получил ничего, а теперь в сомнении и решил сегодня не выезжать, а выехать завтра — единственно потому, что, как мне кажется, пускать теперь телеграмму поздно. Пойдет она в 3 часа. Пока дойдет в Суджу, пока пошлют из Суджи нарочного — и приедет он в Прикол, пожалуй, в полночь, тебя разбудит, ты не выспишься, на меня рассердишься. Лучше пошлю завтра, в воскресение, 17-го, часов в 9 утра, и дойдет она к вам еще засветло. Если в понедельник (18-го) отправите Гордея в Суджу подать ответную телеграмму, то он даже в полдень поспеет подать ее, ну в 2 часа, и все-таки я к вечеру в понедельник могу получить ее у Елены Павловны. Я же, выехав завтра в Москву, поспею в Москву в понедельник утром. В понедельник будний день, и я всё успею сделать: и у Салаева буду, и ессентуки куплю, и даже, пожалуй, увижусь с Аксаковым,
{1695} Затем, если не получу телеграммы, то выеду, если не успею в понедельник же вечером, то во вторник утром (всё судя по поезду), и в среду буду у вас. Если же получу телеграмму и у вас благополучно, то съезжу в Даровое. Милый друг мой, сегодня ровно 8 дней, как я не получал от тебя известия, и ровно 10 дней, как ты мне писала из Киева! Срок тяжелый, нельзя не задумываться. Не только одно, но и 2 письма могли бы уже прийти! До свидания, ангел мой, храни вас всех Бог. Буду опять сегодня мучиться. Но авось придет еще письмо в продолжение дня или завтра. Целую тебя и детей, а тебя крепко-крепко.
Твой весь Ф. Достоевский.
Федю поздравляю.
Адресс Елены Павловны: Москва, на Знаменке, дом Кузнецова, Елене Павловне Ивановой.
188. Д. В. АВЕРКИЕВУ
{1696}
5-го ноября / 77. Петербург.
Многоуважаемый Дмитрий Васильевич,
Прочтя Ваше письмо, я с величайшим удовольствием пожелал как можно скорее исполнить Ваше поручение насчет комедии (то, что Вы написали об ней, то есть тема, непогрешимость, «высокообразованность скороспелых богачей, зависть адвокатов» и проч. — всё это показалось мне чрезвычайно живым и именно тем, что теперь нужно на сцену).
{1697}
Я не отвечал Вам до сих пор единственно потому, что всё рассчитывал ответить уже о результате, то есть пойти туда и посондировать. Но между тем засел дома больной в лихорадке, не велено никуда ни ногой, и принимаю хинин и проч. Кажется, однако, скоро мой арест кончится, и я схожу к Салтыкову (Щедрину), которому мне и без того надо отдать визит. Заметьте себе, однако, что я вовсе не со всеми знаком в редакц<ии> «От<ечественных> зап<исок>». Я знаю лишь Некрасова, Щедрина и Плещеева, с остальными же на учтивых словах и вижусь редко. Некрасов по болезни принимает в редакции слишком мало участия, Плещеев не имеет никакого, а значит, всё — Салтыков. По моему мнению, он единственно издает журнал, пользуется дружбой и доверенностью Некрасова неограниченной и, кажется, пайщик издания. Он всё и решит. Впрочем, прямо скажу: тут может быть лишь один вопрос (мимо всякого вопроса о достоинстве комедии): «Настолько ли имя Ваше ретроградно, что уже несмотря ни на что Вам надо будет непременно отказать?»
{1698} Они именно держатся такого взгляда, и приди хоть сам Мольер, но если он почему-либо сомнителен, то и его не примут. Ну вот, я Вам объяснил тайну; само собою разрешить я ее не могу, но с Щедриным поговорю в непродолжительном времени, предлагая ему Вашу вещь совершенно от себя, так что самолюбие Ваше не пострадает, — тогда напишу. А пока свидетельствую полное уважение Вам и Вашей супруге
{1699} и жму Вам руку.
Ф. Достоевский.
189. Д. В. АВЕРКИЕВУ
{1700}
Петербург, 18 ноября/77.
Многоуважаемый Дмитрий Васильевич,
Третьего дня я видел Некрасова и Салтыкова и говорил о чем Вы знаете.
{1701} Некрасов лежит и похож на труп, изредка шепчет, скоро умрет, но «Отеч<ественными> записками» занимается, и я именно застал его и Салтыкова в совещании о выходе следующего №. Я совершенно неприметно к чему клоню речь, между разговором спросил у обоих: что они думают о Вас как о писателе? Некрасов прямо, с первого слова, сказал: «Что же думать о человеке, который, сколько он там лет пишет, только и делал, что кричал и говорил против нас и того направления, которому мы служим?» Сказано это было и весьма резко, и решительно, а так как поддержал тут же и Салтыков то же самое,
{1702} то я и нашел необходимым совсем уж не заговорить ни о комедии Вашей, ни о предложении, о котором они и остались в полной неизвестности.
{1703}
Полагаю, что Вас не скомпрометировал, — Вы видите, что здесь произнесено суждение не литературное, а направительное.
Сообщая Вам это, посоветовал бы Вам не отчуждаться от «Русского вестника», — но знаю, что в этом Ваш взгляд и Ваша воля, а потому, конечно, Вы поступите, как пожелаете.
{1704}
В заключение свидетельствую Вам искреннейшее мое уважение, равно и супруге Вашей, и крепко жму Вам руку.
Ф. Достоевский.
190. Н. Л. ОЗМИДОВУ
{1705}
Февраля 1878 г. Петерб<ург>.
Добрейший и любезнейший Николай Лукич,
Во-первых, простите, что так непростительно запоздал с ответом за хворостью и всякими недосугами. Во-вторых, что я Вам могу ответить и какой намек могу Вам дать на Ваш роковой и вековечный вопрос?
{1706} И в двух ли строках письма уложится это дело? Вот если б мы говорили с Вами несколько часов — другое дело, но ведь и тогда ничего бы, может быть, и не вышло, неверующие всего труднее убеждаются словами и рассуждениями. А не лучше ли бы Вам прочесть повнимательнее все послания ап<остола> Павла? Там очень много говорится собственно о вере, и лучше и сказать нельзя.
{1707} Хорошо, если б Вы тоже прочли всю Библию в переводе. Удивительное впечатление в целом делает эта книга. Выносите, например, такую мысль несомненно: что другой такой книги в человечестве нет и не может быть. И это — верите ли Вы, или не верите.
Намеков тут никаких быть не может. Скажу Вам лишь одно слово: всякий организм существует на земле, чтоб жить, а не истреблять себя.
Наука определила так и уже подвела довольно точно законы для утверждения этой аксиомы. Человечество в его целом есть, конечно, только организм. Этот организм бесспорно имеет свои законы бытия. Разум же человеческий их отыскивает. Теперь представьте себе, что нет Бога и бессмертия души (бессмертие души и Бог — это всё одно, одна и та же идея). Скажите, для чего мне тогда жить хорошо, делать добро, если я умру на земле совсем? Без бессмертия-то ведь всё дело в том, чтоб только достигнуть мой срок, и там хоть всё гори. А если так, то почему мне (если я только надеюсь на мою ловкость и ум, чтоб не попасться закону) и не зарезать другого, не ограбить, не обворовать, или почему мне если уж не резать, так прямо не жить на счет других, в одну свою утробу? Ведь я умру, и всё умрет, ничего не будет! Таким образом, и выйдет, что один лишь человеческий организм не подпадает под всеобщую аксиому и живет лишь для разрушения себя, а не для сохранения и питания себя. Ибо что за общество, если все члены один другому враги? И выйдет страшный вздор. Прибавьте тут, сверх всего этого, мое я, которое всё сознало. Если оно это всё сознало, то есть всю землю и ее аксиому, то, стало быть, это мое я выше всего этого, по крайней мере не укладывается в одно это, а становится как бы в сторону, над всем этим, судит и сознает его. Но в таком случае это я не только не подчиняется земной аксиоме, земному закону, но и выходит из них, выше их имеет закон. Где же этот закон? Не на земле, где всё закончено и всё умирает бесследно и без воскресения.
{1708} Нет ли намека на бессмертие души? Если б его не было, то стали ли бы Вы сами-то, Николай Лукич, о нем беспокоиться, письма писать, искать его? Значит, Вы с Вашим я не можете справиться: в земной порядок оно не укладывается, а ищет еще чего-то другого, кроме земли, чему тоже принадлежит оно. Впрочем, что ни пиши, ничего из этого не выйдет. Крепко жму Вам руку и прощаюсь с Вами. Не оставляйте Вашего беспокойства, ищите и, может быть, найдете.
Ваш слуга и искренний доброжелатель
Ф. Достоевский.
191. В. В. МИХАЙЛОВУ
{1709}
С.-Петербург, 16 марта 1878 г.
Многоуважаемый Владимир Васильевич,
дорогой корреспондент,
Ваше прелестное, умное, симпатичное письмо получено мною 19-го ноября прошлого года, а теперь 16-е марта 1878 года. И вот только теперь я собрался Вам отвечать, — можете ли Вы примириться с этим? Правда, в декабрьском № «Дневника», который вышел в январе, было к Вам несколько слов,
{1710} — но это не облегчает дела. Я и не оправдываюсь, но выставлю хоть две причины. Слишком больное и расстроенное состояние вплоть до самого последнего № «Дневника». Так и положил тогда никому не отвечать, пока не издам последнего №. Ну а затем, почти вплоть до сих пор, еще пущее нездоровье, всё падучая и мрачное затем расположение духа. Ну вот это первая причина, верьте ей. Вторая причина — мое страшное, непобедимое, невозможное отвращение писать письма. Сам люблю получать письма, но писать самому письма считаю почти невозможным и даже нелепым: я не умею положительно высказываться в письме. Напишешь иное письмо, и вдруг вам присылают мнение или возражение на такие мысли, будто бы мною в нем написанные, о которых я никогда и думать не мог. И если я попаду в ад, то мне, конечно, присуждено будет за грехи мои писать по десятку писем в день, не меньше. Вот вторая причина, верьте ей.
Письмо Ваше произвело на меня чрезвычайно милое и дружественное к Вам впечатление. Я получаю очень много дружественных писем, но таких корреспондентов, как Вы, немного. В Вас чувствуешь своего человека, а теперь, когда жизнь проходит, а меж тем так бы хотелось еще жить и делать, — теперь встреча с своим человеком производит радость и укрепляет надежду. Есть, значит, люди на Руси, и немало их, и они-то жизненная сила ее, они-то спасут ее, только бы соединиться им. Вот для того, чтобы соединиться, и Вам отвечаю и жму Вам руку от всего сердца.
Всё Ваше письмо прочел раза три и (виноват) прочел и еще кой-кому, и еще кой-кому прочту. Взгляд мне Ваш хочется передать здесь, дух Ваш русский (настоящий) втолковать кому-нибудь из здешних. (NB. Читал, между прочим, Аполлону Николаевичу Майкову, поэту. Он был восхищен и даже взял на время Ваше письмо к себе. С этим человеком я в очень многом согласен в мыслях.)
О подробностях письма Вашего писать не стану. О здешнем много бы можно написать, но я коротко писать не умею, да и просто — не умею писать писем. Но если спросите что-нибудь, то есть если захотите именно от меня ответа в чем-нибудь, то отвечу, обещаю это. А теперь одно дело: Вы не прочь мне еще писать, как упомянули в Вашем письме. Я это очень ценю и на Вас рассчитываю. В Вашем письме меня очень заинтересовало, между прочим, то, что Вы любите детей, много жили с детьми да и теперь с ними бываете. Ну вот и просьба к Вам, дорогой Владимир Васильевич: я замыслил и скоро начну большой роман, в котором, между другими, будут много участвовать дети и именно малолетние, с 7 до 15 лет примерно.
{1711} Детей будет выведено много. Я их изучаю и всю жизнь изучал, и очень люблю, и сам их имею. Но наблюдения такого человека, как Вы, для меня (я понимаю это) будут драгоценны. Итак, напишите мне об детях то, что сами знаете. И о петербургских детях, звавших Вас дяденькой, и о елизаветградских детях, и о чем знаете. (Случаи, привычки, ответы, слова и словечки, черты, семейственность, вера, злодейство и невинность; природа и учитель, латинский язык и проч. и проч. — одним словом, что сами знаете.)
{1712} Очень мне поможете, очень буду благодарен и буду жадно ждать. Я в Петербурге буду наверное до 15-го мая, после того буду, вероятно (с моими детьми), в Старой Руссе. До 15-го мая адрес мой теперешний.
Посылаю Вам мою фотографическую карточку и еще раз прошу прощения. Хоть и невежлив был с Вами, но люблю Вас.
А теперь до свидания. Верьте моей сердечной искренности и глубочайшему к Вам уважению.
Ваш весь Федор Достоевский.
192. Н. П. ПЕТЕРСОНУ
Петербург. Марта 24/78.
Милостивый государь Николай Павлович,
О книгах для керенской библиотеки мною уже давно сделано распоряжение о высылке, и в настоящее время Вы, конечно, всё получили.
{1713}
Теперь же о рукописи в декабрьском неподписанном письме. В «Дневнике» я не ответил ничего, потому что надеялся разыскать Ваш адресс по книге подписчиков (Керенск, штемпель конверта) и переписаться с Вами лично, но за множеством недосуга и нездоровья откладывал день ото дня. Наконец пришло Ваше письмо от 3 марта и всё объяснило. Отвечаю не сейчас потому, что опять стал болен. А потому покорнейше прошу извинить замедление.
Первым делом вопрос: кто этот мыслитель, мысли которого Вы передали? Если можете, то сообщите его настоящее имя.
{1714} Он слишком заинтересовал меня. По крайней мере, сообщите хоть что-нибудь о нем подробнее как о лице; всё это — если можно.
Затем скажу, что в сущности совершенно согласен с этими мыслями. Их я прочел как бы за свои. Сегодня я прочел их (анонимно) Владимиру Сергеевичу Соловьеву, молодому нашему философу, читающему теперь лекции о религии, — лекции, посещаемые чуть не тысячною толпою. Я нарочно ждал его, чтоб ему прочесть Ваше изложение идей мыслителя, так как нашел в его воззрении много сходного. Это нам дало прекрасных 2 часа. Он глубоко сочувствует мыслителю и почти то же самое хотел читать в следующую лекцию (ему осталось еще 4 лекции из 12).
{1715} Но вот положительный и твердый вопрос, который я еще в декабре положил Вам сделать:
В изложении идей мыслителя самое существенное, без сомнения, есть — долг воскресенья преждеживших предков, долг, который, если б был восполнен, то остановил бы деторождение и наступило бы то, что обозначено в Евангелии и в Апокалипсисе воскресеньем первым. Но, однако, у Вас, в Вашем изложении, совсем не обозначено: как понимаете Вы это воскресение предков и в какой форме представляете его себе и веруете ему? То есть понимаете ли Вы его как-нибудь мысленно, аллегорически, н<а>прим<ер> как Ренан, понимающий его прояснившимся человеческим сознанием в конце жизни человечества до той степени, что совершенно будет ясно уму тех будущих людей, сколько такой-то, например, предок повлиял на человечество, чем повлиял, как и проч., и до такой степени, что роль всякого преждежившего человека выяснится совершенно ясно, дела его угадаются (наукой, силою аналогии) — и до такой всё это степени, что мы, разумеется, сознаем и то, насколько все эти преждебывшие, влияв на нас, тем самым и перевоплотились каждый в нас, а стало быть, и в тех окончательных людей, всё узнавших и гармонических, которыми закончится человечество.
{1716}
Или:
Ваш мыслитель прямо и буквально представляет себе, как намекает религия, что воскресение будет реальное, личное, что пропасть, отделяющая нас от душ предков наших, засыплется, победится побежденною смертию, и они воскреснут не в сознании только нашем, не аллегорически, а действительно, лично, реально, в телах. (NB. Конечно не в теперешних телах, ибо уж одно то, что наступит бессмертие, прекратится брак и рождение детей, свидетельствует, что тела в первом воскресении, назначенном быть на земле, будут иные тела, не теперешние, то есть такие, может быть, как Христово тело по воскресении Его, до вознесения в Пятидесятницу?)
{1717}
Ответ на этот вопрос необходим — иначе всё будет непонятно. Предупреждаю, что мы здесь, то есть я и Соловьев по крайней мере, верим в воскресение реальное, буквальное, личное и в то, что оно сбудется на земле.
Сообщите же, если можете и хотите, многоуважаемый Николай Павлович, как думает об этом Ваш мыслитель, и, если можете, сообщите подробнее.
{1718}
А об назначении: чем должна быть народная школа, я, разумеется, с Вами во всем согласен.
{1719}
Адресс мой прежний: то есть у Греческой церкви, Греческий проспект, дом Струбинского, квартира № 6.
NB. Этот адресс до 15 мая (впрочем, и после можно писать на него, хотя я и уеду, но письма до меня дойдут).
Глубоко Вас уважающий
Ф. Достоевский.
193. НЕУСТАНОВЛЕННОМУ ЛИЦУ
Петербург, 27 марта/78.
Милостивая государыня,
На Ваше письмо от 20 февраля отвечаю лишь теперь, через месяц, за недосугом и нездоровьем, а потому весьма прошу Вас не рассердиться.
Вы задаете вопросы, на которые надо писать вместо ответа трактаты, а не письма. Да и вопросы-то разрешаются лишь всею жизнию. Ну что если б я Вам написал хоть 10 листов, но одно какое-нибудь недоумение, которое при устном разговоре могло бы быть тотчас разъяснено, — и вот Вы меня не понимаете, не соглашаетесь со мною и отвергаете все мои 10 листов? Ну разве можно на эти темы говорить между собою людям вовсе незнакомым через переписку. По-моему, совершенно невозможно, а для дела так и вредно.
Из письма Вашего я заключаю, что Вы добрая мать и многим озабочены насчет Вашего подрастающего ребенка. Но к чему Вам разрешение тех вопросов, которые Вы мне прислали, — не могу понять. Вы слишком многим задаетесь и болезненно беспокоитесь. Дело может быть ведено гораздо проще. К чему такие задачи: «Что такое благо, что нет?» Эти вопросы — вопросы лишь для Вас, как и для всякого внутреннего человека, но при воспитании-то Вашего ребенка к чему это? Все, кто способны к истине, все те чувствуют своею совестию, что такое благо, а что нет? Будьте добры, и пусть ребенок Ваш поймет, что Вы добры (сам, без подсказывания), и пусть запомнит, что Вы были добры, то, поверьте, Вы исполните пред ним Вашу обязанность на всю его жизнь, потому что Вы непосредственно научите его тому, что добро хорошо. И при этом он всю жизнь будет вспоминать Ваш образ с большим почтением, а может быть, и с умилением. И если б Вы сделали много и дурного, то есть по крайней мере легкомысленного, болезненного и даже смешного, то он несомненно простит Вам, рано ли, поздно ли, в воспоминании о Вас всё Ваше дурное ради хорошего, которое запомнит. Знайте тоже, что более Вы для него ничего и не можете сделать. Да этого и слишком довольно. Воспоминание о хорошем у родителей, то есть о добре, о правде, о честности, о сострадании, об отсутствии ложного стыда и по возможности лжи, — всё это из него сделает другого человека рано ли, поздно ли, будьте уверены. Не думайте, по крайней мере, что этого мало. К огромному дереву прививают крошечную ветку, и плоды дерева изменяются.
Ваш ребенок 8 лет: знакомьте его с Евангелием, учите его веровать в Бога строго по закону. Это sine qua non,
[118] иначе не будет хорошего человека, а выйдет в самом лучшем случае страдалец, а в дурном так и равнодушный жирный человек, да и еще того хуже. Лучше Христа ничего не выдумаете, поверьте этому.
Представьте себе, что ребенок Ваш, выросши до 15 или 16 лет, придет к Вам (от дурных товарищей в школе, например) и задаст Вам или своему отцу такой вопрос: «Для чего мне любить Вас и к чему мне ставить это в обязанность?» Поверьте, что тогда Вам никакие знания и вопросы не помогут, да и нечего совсем Вам будет отвечать ему. А потому надо сделать так, чтоб он и не приходил к Вам с таким вопросом. А это возможно будет лишь в том случае, если он будет Вас прямо любить, непосредственно, так что и вопрос-то не в состоянии будет зайти ему в голову — разве как-нибудь в школе наберется парадоксальных убеждений; но ведь слишком легко будет разобрать парадокс от правды и на вопрос этот стоит лишь улыбнуться и продолжать ему делать добро.
К тому же, излишне и болезненно заботясь о детях, можно надорвать им нервы и надоесть; просто надоесть им, несмотря на взаимную любовь, а потому нужно страшное чувство меры. В Вас же, кажется, чувства меры, в этом отношении, мало. Вы пишете, наприм<ер>, такую фразу, что, «живя для них (для мужа и сына), жила бы лично эгоистическою жизнью, а имеешь ли право на то, когда вокруг тебя люди, нуждающиеся в тебе?» Какая праздная и ненужная мысль. Да кто же Вам мешает жить для людей, будучи женой и матерью? Напротив, именно живя и для других, окружающих, изливая и на них доброту свою и труд сердца своего, Вы станете примером светлым ребенку и вдвое милее Вашему мужу. Но если Вам пришел в голову такой вопрос, значит, Вы вообразили, что нужно прилепиться и к мужу, и к ребенку,
{1720} забыв весь свет, то есть без чувства меры. Да Вы этак только надоедите ребенку, даже если б он Вас и любил. Заметьте еще, что Вам может показаться Ваш круг действия малым и что Вы захотите огромного, чуть не мирового круга действия. Но ведь всякий ли имеет право на такие желания? Поверьте, что быть примером хорошего даже и в малом районе действия — страшно полезно, потому что влияет на десятки и сотни людей. Твердое желание не лгать и правдиво жить смутит легкомыслие людей, Вас всегда окружающих, и повлияет на них. Вот Вам и подвиг. И тут можно страшно много сделать. Не ездить же, бросив всё, за вопросами в Петербург в Медицинскую академию или шататься по женским курсам.
{1721} Я этих вижу здесь каждый день: какая бездарность, я Вам скажу! И даже становятся дурными людьми мало-помалу из хороших. Не видя деятельности подле себя, начинают любить человека по книжке и отвлеченно; любят человечество и презирают единичного несчастного, скучают при встрече с ним и бегают от него.
На вопросы, Вами заданные, решительно не знаю, что сказать, потому что и не понимаю их. Конечно, виноваты в дурном ребенке, в одно и то же время, и дурные его природные наклонности (так как человек несомненно рождается с ними), и воспитатели, которые не сумели или поленились вовремя овладеть дурными наклонностями и направить их к хорошему (примером). Во-2-х, на ребенка, как и на взрослого, влияет и большинство среды, в которой он находится, и влияют и отдельные личности до полного овладения им. Никакого тут вопроса нет, и всё это — судя по обстоятельствам (а Вам надо побеждать обстоятельства, так как Вы мать и это Ваш долг, но не мучением, не чувствительностью, не докучанием любовью, а добрым внешним примером). По вопросу же о труде и говорить не хочу. Заправите в добрых чувствах ребенка, и он полюбит труд. Но довольно, написал много, устал, а сказал мало, так что, конечно, Вы меня не поймете.
Примите уверение в моем уважении.
Ваш слуга Федор Достоевский.
Петр Великий мог бы оставаться на жирной и спокойной жизни в московском дворце, имея 1
1/
2 мильона государственного доходу, и, однако ж, он всю жизнь проработал, был в труде и удивлялся, как это люди могут не трудиться.
{1722}
194. Э. АБУ
{1723}
Saint-Pétersbourg, 14 avril 1878.
Monsieur le Président,
Vous me faites grand honneur en m’invitant au Congrès littéraire international, dont nos confrères de Paris ont pris l’initiative.
Le but que vous vous proposez touche de trop près aux intérêts des lettres, pour que je ne me fasse pas une obligation de répondre à votre appel.
{1724} Il y a, en outre, pour moi un attrait tout particulier dans cette solennité littéraire, qui doit s’ouvrir sous la présidence de Victor Hugo, le grand poète dont le génie a exercé sur moi, dès mon enfance, une si puissante influence.
Je dois prévoir toutefois, que ma santé peut me créer des difficultés. Il m’est indispensable de faire une saison d’eaux, et je ne sais rien encore ni du lieu ni de l’époque que les médecins prescriront.
Je ferai tous mes efforts pour concilier cette nécessité avec mon vif désir de prendre part au Congrès. Mais, ne disposant pas de mon entière liberté d’action, je dois vous en informer, pour qu’en présence de cette incertitude vous décidiez s’il convient ou non de m’adresser une carte de délégué.
Veuillez agréer, Monsieur le Président, l’expression de mes sentiments de haute considération.
Théodore Dostoiewsky.
Перевод с французского
С.-Петербург, 14 апреля 1878.
Господин президент.
Вы оказываете мне великую честь своим приглашением на международный литературный конгресс, устраиваемый по инициативе наших парижских собратьев.
Выдвигаемая Вами цель слишком близка интересам литературы, чтобы я не счел себя обязанным ответить на Ваш зов.
1 Помимо этого лично меня особенно влечет к этому литературному торжеству то, что оно должно открываться под председательством Виктора Гюго, поэта, чей гений оказывал на меня с детства такое мощное влияние.
Я должен предусмотреть тем не менее, что состояние моего здоровья может создать для меня затруднения. Мне необходимо пройти курс лечения на водах, и я пока еще ничего не знаю о месте и времени, которые предпишут мне мои врачи.
Я напрягу все усилия, чтоб согласовать эту необходимость с моим живейшим желанием принять участие в конгрессе. Но, не располагая полной свободой действий, я вынужден известить Вас об этом, чтобы Вы решили ввиду этой неопределенности, надлежит ли посылать мне билет делегата.
Благоволите принять, господин президент, выражение чувств высокого уважения к Вам.
Федор Достоевский.
195. Ф. Ф. РАДЕЦКОМУ
{1725}
Дорогой нам, всем русским, генерал
и незабвенный старый товарищ
Федор Федорович,
Может быть, Вы меня и не помните как старого товарища в Главном инженерном училище. Вы были во 2-м кондукторском классе, когда я поступил, по экзамену, в третий;
{1726} но я припоминаю Вас портупей-юнкером, как будто и не было тридцати пяти лет промежутка.
{1727} Когда, в прошлом году, начались Ваши подвиги, наконец-то объявившие Ваше имя всей России, мы здесь, прежние Ваши товарищи (иные, как я, давно уже оставившие военную службу), — следили за Вашими делами, как за чем-то нам родным, как будто до нас не как русских только, но и лично касавшимся.
{1728} Раз встретившись нынешней зимой с многоуважаемым Александром Ивановичем
{1729} и заговорив о войне, мы с восторгом вспомянули о Вас и о победах Ваших.
{1730} Александр Иванович, услышав от меня, что я хотел бы Вам написать, стал горячо настаивать, чтоб я не оставлял намерения. И вот вдруг оказывается, что Вы, дорогой нам всем русский человек, тоже нас помните. Глубоко благодарим Вас за это. Здесь мы трепещем от страха, чем и как закончится война, — трепещем перед «европеизмом» нашим.
{1731} Одна надежда на государя да вот на таких, как Вы.
Дай же Вам Бог всего лучшего и успешного. С моей стороны посылаю Вам горячий русский привет и глубокий поклон. Теперь у нас светлый праздник: Христос воскресе! И да воскреснет к жизни труждающееся и обремененное? великое Славянское племя усилиями таких, как Вы, исполнителей всеобщего и великого русского дела.
А вместе с тем да вступит и наш русский «европеизм» на новую, светлую и православную Христову дорогу. И бесспорно, что самая лучшая часть России теперь с Вами, там, за Балканами. Воротясь домой со славою, она принесет с Востока и новый свет.
{1732} Так многие здесь теперь верят и ожидают.
Примите, многоуважаемый Федор Федорович, этот привет и глубокий поклон мой как сердечное и искреннее выражение чувств от старого товарища и от благодарного русского
покорнейшего слуги Вашего
Федора Достоевского.
Петербург.
16 апреля/78 год.
197. H. M. ДОСТОЕВСКОМУ