Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мне хорошо известно: чтобы создать дерево, семя обрекают на захоронение. Первый акт сопротивления, если он запаздывает, всегда проигрышен. Но он будит. Возможно, из него, как из семени дерево, вырастет сопротивление...



В эти дни, в час, когда иностранное общественное мнение считало наши жертвы недостаточными, глядя, как вылетают и гибнут экипажи, я спрашивал себя: «Чему мы приносим себя в жертву? Чем еще она окупается?»

Ибо мы умираем. Ибо сто пятьдесят тысяч французов уже погибли за пятнадцать дней. Эти смерти не говорят, быть может, об исключительном сопротивлении. Но я отнюдь не прославляю исключительное сопротивление. Оно невозможно. Однако кучки пехотинцев дают себя уничтожить на какой-нибудь незащищенной ферме, которую невозможно отстоять. И авиачасти тают, как воск, который бросают в огонь.

Так почему же мы, бойцы авиасоединения 2/33, приемлем еще смерть? Чтобы не уронить перед миром свой престиж? Но это предполагает существование какого-то арбитра. А кто же из нас признает за кем бы то ни было право нас судить? Мы сражаемся за то, что считаем общим делом. Вопрос идет не только о свободе Франции, но и о свободе всего мира. Мы считаем, что быть арбитром чересчур удобно. Это мы судим арбитров. Бойцы из моего авиасоединения 2/33 судят арбитров...



За что, в конечном счете, мы еще сражаемся? За Демократию? Если мы умираем за Демократию, значит мы солидарны со всеми Демократиями. Пусть же они сражаются бок о бок с нами! Но самая могущественная из них, единственная, которая могла бы нас спасти, отказалась от этого вчера, отказывается и сегодня. Ну что ж! Это ее право. Однако тем самым она ставит нас в известность, что мы сражаемся только за собственные интересы. Но ведь мы знаем, что все потеряно. Зачем же мы продолжаем умирать?

Из отчаяния? Но в нас вовсе нет отчаяния. Вы понятия не имеете о том, что такое поражение, если вы думаете найти в нем отчаяние.



Завтра мы будем молчать. Завтра для сторонних свидетелей мы будем побежденными. Побежденные должны молчать. Как прорастающее зерно».



Сент-Экзюпери пользуется в США репутацией кристально-чистой души — его окрестили «Конрадом неба» и «Рыцарем воздушной стихии», что в глазах американцев немалая честь, — и никто не решается поднять голос, чтобы ему возразить.

Никто? Никто из американцев. Зато шавки из окружения де Голля разражаются бешеным лаем, переходящим в завывания.

В то же время «Военный летчик» выходит и во Франции. Немецкая цензура пропустила книгу, вычеркнув в ней только слова «Гитлер идиот». Петэновская цензура поначалу вообще не обратила па нее внимания. Но бдительные вишийские «патриоты» не дремали. Они очень скоро поняли, какую бомбу замедленного действия представляет собой это произведение, и подняли отчаянный вопль.

Через несколько дней после выхода «Военного летчика» П. А. Кусто публикует в «Же сюи парту» от 15 января 1943 года статью под заголовком «По поводу одной провокации»:

«...Военный летчик» — это апофеоз иудейского подстрекательства к войне — оправдание всех преступлений, совершенных против Франции до и после войны, иллюстрация всех глупостей и гадостей, от которых мы сейчас гибнем и о которых автор любовно вспоминает, выделяя их прописными буквами и млей от самолюбования.

Такова эта возмутительная книга, которая цинично оправдывает Блюма, Рейно и Манделя вопреки нашим двумстам тысячам убитых... это книга, которая притязает на то, чтобы вызвать у нас систематическое отрицание фашистских ценностей, единственных способных еще нас спасти».

Самым яростным и глупым нападкам писатель подвергся в статье Масто в газете «О пилори» под заголовком «Пережиток 48-го года»: «Господин де Сент-Экзюпери все еще носится с идеями революции 1848 года, с правами Человека, с масонскими лозунгами: свобода, равенство, братство. Это предательство, полное и безоговорочное присоединение к деголлевщине. „Военный летчик“ — это точное воспроизведение россказней Би-би-си».

В своем донесении немецким властям Жерар, начальник канцелярии комиссара по делам евреев, привлекает внимание немецких цензоров в следующих выражениях:

Министерство
Внутренних Дел
Генеральный комиссариат
по делам евреев
ПЖ/ОД
18 января 1943 года
Французское государство
Генеральный комиссар
по делам евреев
господину доктору Бофингеру
Господин доктор,
как следствие разговора, который я имел честь вести с вами вчера вечером, 17 января, я дал распоряжение приобрести книгу, о которой я вам говорил: «Военный летчик» Антуана де Сент-Экзюпери. К несчастью для нас, но к счастью для общественного мнения, эту книгу недавно изъяли.
Поэтому я не могу вам ее выслать.
Могу лишь отметить факт, что героем этого романа является некий Израэль, которого автор нам представляет в самом лучшем свете.
К тому же фашистские войска приравниваются к «невольничьему рынку».
Эта книга является доказательством наивозмутительнейшего подстрекательства к войне. «Но должна ли была Франция, — восклицает г-н де Сент-Экзюпери, — чтобы иметь одним поражением меньше, отказаться от войны? Не думаю». В то время как радио старается внедрить в народное сознание такую очевидную истину, поражаешься, что г-н де Сент-Экзюпери может занять «coram populo» — позицию, которая находится в явном противоречии со здравым смыслом и тем, что я назову «европейской линией»,
Но что еще любопытнее в отношении этой книги, не имеющей будущего, это восторженные комментарии большинства критиков парижской прессы.
Удивительно, что на оккупированной территорий такое оскорбление немецкой армии («невольничий рынок»), новой Европы («да здравствует война 1940 года!») может прославляться следующими людьми: г-ном Жаном Пьером Максансом, который в газете «Ожурдюи» советует молодым людям сделать «Военного летчика» своей настольной книгой.
Г-ном Морисом Бетцом, который в газете «Пари миди» говорит о ней как о шедевре, «проникнутом высоким гуманизмом и таким великодушием и простотой, которые лишь близость к небу как бы дает человеку».
Г-ном Мак-Орланом, который в газете «Нуво тан» разражается дифирамбами по поводу «произведения которое без натяжки достигает совершенства... и, — добавляет он, — значительной и прекрасной книги. быть может, наиболее правдивой книги о войне 1939-1940 годов. Я прочитал ее два раза, и у меня возникло желание сделать так, чтобы ее читали. Для большинства людей эта книга явится назидательным уроком, а других она ободрит».
Г-ном Пьером Монтане в «Комедиа», где он пишет: «Из всех книг, рассказывающих о поражении, написанных людьми, участвовавшими или не участвовавшими в войне, „Военный летчик“ — единственная достойная Франции, единственная, в которой достоинство и благородство чувств находятся в соответствии с прошлым величием нашей страны».
Г-ном Мариусом Ришаром, который в «Революсьон насиональ» (о, ирония!) воспевает ее в следующих словах: «Самим своим глубоким существом, своей формой, благородством и насыщенностью это самая прекрасная книга, вдохновленная военными событиями. У нее пропорции собора, и по значительности она соответствует собору. Это одна из тех книг, которые спасают нашу честь».
Если спасение чести заключается в том, чтобы называть европейские армии «невольничьим рынком», восхвалять евреев и вообще воспевать бедствия, обрушившиеся на Европу, то национально мыслящие французы ничего больше не понимают!
Во всяком случае, особенно интересно отметить, кто эти люди, которые разразились такими панегириками, потому что не подлежит сомнению, что это рисует их как еврейских друзей, горячих друзей, которые ждут лишь малейшего инцидента, дабы выступить против национальной и антиеврейской революции.
Прошу вас, господин доктор, принять уверения в моем нижайшем почтении.
Р. S. Сестра господина Сент-Экзюпери замужем за англичанином, по имени Черчилль, который живет в Карнаке (департамент Морбиган)».


Вишийское правительство спохватилось и изъяло книгу. Но поздно. Уже разошлось 5 тысяч экземпляров, и уже Сопротивление, оценив по достоинству произведение, переиздало его в подпольной типографии «Эдисьон де минюи», организованной при активном участии Веркора.

Один из организаторов подпольной «Леттр франсэз», литератор-коммунист Луи Паро, пишет в своей книге «Интеллигенция в войне», вышедшей в Париже в конце 1945 года:

«...Книги Сент-Экзюпери, переведенные в США, в Англии и в Южной Америке, помогли вернуть нам уважение наших друзей. Журналы Нью-Йорка, Лондона, Буэнос-Айреса оспаривали друг у друга каждую строчку, вышедшую из-под его пера. Сент-Экзюпери — герой интеллигенции в войне и в противовес многим французам, эмигрировавшим сразу же после разгрома, он никогда не терял веры в народные силы полоненной Франции. „Спасение страны будет делом ее собственных рук, — говорил он, — самое лучшее, что мы можем сделать за рубежом, это служить сорока миллионам заложников, ожидающих своего освобождения...“ И, клеймя гнусную доктрину, которую оккупанты и их приспешники хотели навязать стране, он писал: „Уважение к человеку!.. Это и есть краеугольный камень! Когда нацист уважает лишь подобного себе нациста, он никого не уважает, кроме самого себя. Он не приемлет творческих противоречий, уничтожает всякую надежду на духовный рост и вместо человека создает на тысячелетие робота в муравейнике. Порядок ради порядка оскопляет человека, лишает его основной силы, заключающейся в том, чтобы преображать мир и самого себя. Жизнь создает порядок, но сам по себе порядок не создает жизни...“


Автор «Военного летчика», «Ночного полета». «Земли людей» не только один из величайших французских писателей, но это еще и человек, для которого нет жизни без свободы, и примерный патриот, умеющий подкреплять свои мысли действиями. Его замечательная книга «Военный летчик» была запрещена во Франции в 1943 году по выходе из печати, потому что он выступал за Францию и против нацизма. В своем шестом подпольном номере «Леттр франсэз» писала тогда:

«И не к сожалению, и не к чести, и даже не к бунту призывает нас Сент-Экзюпери. Его раздумья в полете посреди смертельных опасностей призывают нас не покаяться, не отречься от себя, а стать тем, чем мы были только на словах: свободными равными...»


«Значительнейшие произведения французского Сопротивления, — замечает по этому поводу участник Сопротивления, известный французский прогрессивный писатель и литературовед Пьер Дэкс,-постигла во время войны переменчивая участь: „Молчание моря“ Веркора, безоговорочно принятое и понятое в оккупированной Франции, не всегда так же благоприятно воспринималось политическими заключенными нацистских концлагерей. Да и в Советском Союзе произведение Веркора было сначала очень плохо принято. „Военный летчик“, на долю которого выпал во Франции и в США огромный успех, был очень плохо воспринят кругами „Свободной Франции“ и особенно ее „тыловиками“...»

Удивительное совпадение точек зрения деголлевских и петэновских кругов в свете того, что происходит сегодня, не случайность. Если аргументация у них и не одна, причина их ненависти к писателю одна и та же. И тем и другим чужды идеалы, за которые призывал сражаться Сент-Экзюпери:

«...Я не хочу забыть все, что я видел. Чтобы не забыть, мне необходим простой символ веры.

Я буду сражаться за приоритет Человека над личностью как и за приоритет всеобщего над частным.

Я верю, что культ Всеобщего воодушевляет, сводит в один узел отдельные ценности, создает единственный настоящий порядок; порядок этот — сама жизнь. Дерево — порядок, несмотря на весьма отличные друг от друга корни и ветви.

Я верю, что культ частного ведет только к смерти, ибо он основывает порядок на схожести. Он путает единство Существа и тождество его частей. Он разрушает собор, чтобы уложить в единый ряд камни. Поэтому я буду биться с каждым, кто вознамерится навязать приоритет отдельного обычая над всеми другими, приоритет одного народа над другими народами, одной расы над другими расами, одной мысли над другими мыслями.

Я верю, что приоритет Человека создает единственное Равенство, единственную Свободу, в которых есть смысл. Я верю в равенство прав Человека через посредство каждой личности. И я верю, что Свобода в том чтобы стать Человеком. Равенство — не тождество. Свобода — не поблажка личности вопреки Человеку. Я буду биться с каждым, кто вознамерится подчинить личности — как и массе личностей-свободу Человека.

Я верю, что моя цивилизация называет Милосердием жертвоприношение Человеку, дабы установить его господство. Милосердие — это дар Человеку в обход посредственности личностей. Милосердие создает Человека. Я буду биться с каждым, кто, утверждая, что милосердие — дань уважения к личности, откажется от Человека и тем самым сделает навсегда личность пленницей посредственности.

Я буду биться за Человека, С его врагами. Но и с самим собой».



Для деголлевских политиков вопрос стоял еще так: не слишком ли прямолинейно писатель настаивает на том, что Франция в 1940 году потерпела поражение? Не оправдывает ли он тем самым перемирия Петэна? Не призывает ли он этим французов, еще следующих за маршалом Петэном, включиться в борьбу за независимость Франции?

Отсутствие авторитетных деятелей Третьей республики в деголлевском лагере вызывало у генерала и примкнувших к нему эмигрантов «комплекс неполноценности» и соответствующие реакции. Пуще всего деголлевцы в то время боялись утерять монополию «патриотизма», монополию борьбы за освобождение. Против Сент-Экзюпери — все, кто участвует в политической грызне эмиграции.

Любовь Сент-Экзюпери к Франции не всегда правильно понимали его земляки в Америке. Сам он настолько остро чувствовал и разделял страдания своей родины, что находил их чрезмерный оптимизм легкомысленным. Для него настали горькие годы, в которые он все же пытается проявлять активность, делать какое-то доброе дело. Он выступает с докладами, много пишет и, помимо публикуемых им произведений, неустанно работает над «Цитаделью».

И как могли ограниченные умы политиканов, занятых уже возней за распределение теплых мест, понять и принять высокие принципы патриотизма и в то же время глубочайшего гуманизма, провозглашенные писателем в «Военном летчике»? Ведь признание, что, обливая грязью родную страну, пачкаешься сам, никак не могло быть им по душе.

«Никаких сомнений в спасении у меня нет, — писал Сент-Экзюпери, — и не может быть: Мне уже яснее мой образ огня для слепого. Раз слепой идет к огню, значит в нем родилась потребность в огне. Огонь уже управляет им. Раз слепой ищет огонь, значит он его уже обнаружил. Так скульптор уже несет в себе свое творение, если его тянет к глине. И с нами происходит то же самое. Мы ощущаем всю теплоту нашей близости: вот почему мы — уже победители...

Вот почему по возвращении с Аррасского задания — и, как мне кажется, просвещенный этим уроком — в тиши деревенской ночи, прислонясь к стене, я начинаю внушать себе простые правила, от которых никогда не отступлюсь.

Раз я плоть от их плоти, что бы они ни совершили, никогда я не отрекусь от своих. Никогда я не выступлю против них при чужих. Если только представится возможность вступиться за них, я вступлюсь. Если они покроют меня позором, я замкнусь с этим позором в сердце и буду молчать. Что бы я тогда ни думал о них, никогда я не выступлю свидетелем обвинения. Муж не ходит по соседям рассказывать, что жена его распутница. Так он не защитит своей чести. Ведь жена — из его семьи. Он не может возвыситься за ее счет. Только вернувшись домой, он вправе выразить свой гнев.

Так никогда я не откажусь от ответственности за поражение, хотя это и будет меня унижать не раз. Я — плоть от плоти Франции. Франция породила Ренуаров, Паскалей, Пастеров, Гийоме, Ошеде. Она породила бездарности, политиков и шулеров. Но, думается мне, очень уж это удобно производить себя от одних и отрицать всякое сродство с другими.

Поражение разделяет. Поражение разлаживает налаженное. В этом таится смертельная угроза. Я отказываюсь способствовать разладу и сваливать ответственность за катастрофу на тех, кто мыслит не так, как я. Судебное разбирательство в отсутствие судьи — ни к чему. Все мы потерпели поражение. Я — побежденный. Ошеде — побежденный. Ошеде не сваливает вину за поражение на других. Он говорит себе: «Я, Ошеде, плоть от плоти Франции, оказался слаб. Франция оказалась слаба. Я — слаб в ней, а она — во мне». Ошеде знает, если он отвернется от своих, то восславит только себя. А тогда он уже не Ошеде определенного дома, семьи, соединения, страны — он не более, чем Ошеде пустыни.

Если я разделю позор моей семьи, я могу и воздействовать на мою семью. Но если я свалю позор на других, семья моя развалится, и я останусь одиноким. Со всей своей доблестью я буду никчемнее мертвеца.

...Каждый ответствен за всех. Каждый ответствен сам. Каждый ответствен сам за всех. Впервые мне становится понятно одно из таинств религии, породившей цивилизацию, к которой я утверждаю свою принадлежность: «Нести на себе грехи людей...» И каждый несет на себе грехи всех людей.

Кто может усмотреть в этом доктрину слабого? Начальник тот, кто приемлет на себя всю ответственность. Он не говорит: «Моих солдат побили». Он говорит: «Меня побили». Настоящий человек говорит только так. Ошеде сказал бы: «Виноват я».

Мне понятен смысл смирения. Это не отказ от себя. Это сама суть действия. Если, стараясь обелить себя, я оправдываю свои неудачи злым роком, тем самым я ставлю себя в зависимость от рока. Но если я принимаю ответственность за вину, я утверждаю свое могущество человека и могу тогда воздействовать на свою сущность. А я — составная часть человеческой общины.

Есть, значит, некто во мне, кого я перебарываю, чтоб возвеличиться. Нужно было проделать этот трудный полет, чтобы начать так разбираться в себе, научиться в какой-то мере отличать личность, с которой я борюсь, от человека,, который духовно растет. Не знаю, чего стоит образ, который приходит мне на ум, но я говорю себе: личность — только путь.

Меня уже не удовлетворяют спорные истины. Какой смысл обвинять личности? Они — лишь пути и переходы. Я не могу уже ни сваливать вину за мои замерзшие пулеметы на нерадивость чиновников, ни объяснять отсутствие помощи от дружественных народов их эгоизмом. Конечно, поражение несет с собой банкротство отдельных личностей. Но цивилизация лепит людей. И если той цивилизации, свою принадлежность к которой я утверждаю, угрожает несостоятельность личностей, я вправе спросить себя: почему она не вылепила их другими?

Цивилизация, подобно религии, — обвинение самой себе, если она сетует на слабодушие своих приверженцев. Это ей надлежит их воодушевлять. Точно гак же, если она жалуется на ненависть своих врагов. Ведь это ей надлежит обратить их в свою веру, Однако, моя цивилизация,, которая некогда была на высоте и сумела воспламенить апостолов, низвергнуть тиранов, освободить, рабов, оказалась сегодня не в состоянии ни воодушевлять, ни обращать в свою веру. Если я хочу найти корни различных причин, приведших меня к поражению, если я намереваюсь возродиться, надлежит сперва вернуть растраченный мной фермент.

Ибо с цивилизацией происходит то же, что и с хлебом. Пшеница кормит человека; со своей стороны, человек оберегает пшеницу, засыпая зерно в закрома. От хлебов к новым хлебам запасы зерна неприкосновенны, как наследство.

Недостаточно знать, какие хлеба я хочу вырастить. Если я хочу спасти определенный тип человека — и его могущество, — я должен спасти и те принципы на которых он создается...»

Чтобы занять какое-нибудь теплое место, нужно кого-нибудь спихнуть. Значит надо его предельно опорочить. Вопрос: «А где ты сам был?» — никогда не стоял ни перед одним политиканом.

Что до самого де Голля, то вряд ли он читал в то время «Военного летчика».

Неприятие Сент-Экзюпери деголлизма, в особенности в той форме, в которой он выразился в Америке, явилось для писателя причиной величайшей душевной драмы.

Сент-Экзюпери не признает ни за кем за рубежом, ни за собой в том числе, право говорить от имени Франции. Роль эмиграции, в его понимании, не предрешать судьбу Франции, а только служить ей. Решать судьбу страны будет сам народ.

В то же время для писателя характерна недооценка некоторых чисто политических факторов. Так, например, никогда бы он не написал: «Нам предлагают винтовки — винтовки есть для всех», если бы он был осведомлен о различии, которое как раз и делалось между партизанами в оккупированной Франции — там ведь вооружали только тех, кто не был связан с коммунистами. Но все это Сент-Экзюпери не было известно. Зато он хорошо представлял себе политическую возню, поднявшуюся в Алжире сразу после высадки союзников, и она-то и вызвала его сильнейшее негодование и отповедь.Сент-Экзюпери был тем более возмущен алжирской грызней (Жиро — де Голль), что она тормозила военные усилия.

«Маленький принц»

Чистота помыслов Сент-Экзюпери не обезоруживает его врагов, а, наоборот, подливает масла в огонь их ненависти. Его всячески обливают грязью, пытаются обвинить в том, что он-де вишийский агент. Его обвиняют даже в трусости.

Генерал де Голль никогда не пользовался популярностью в США. Вашингтон одно время отказывался признать его главой французского временного правительства. Поддержка весьма уважаемого в Америке писателя могла иметь для него значительный интерес. Критическое отношение к себе он воспринимает с озлоблением. Де Голль становится непримиримым врагом Сент-Экзюпери.

Генерал Шассэн вспоминает:

«В речи о французской Мысли, произнесенной генералом де Голлем в 1943 году на форуме в г. Алжире, речи, в которой он упомянул даже о писателях весьма незначительных, он совершенно умолчал об Антуане де Cент-Укзюпери».

Злоба и ненависть — плохие советчики, они увлекают этого своеобразно умного и даже одаренного человека на жалкую, недостойную месть: он категорически отказывает Сент-Экзюпери в праве сражаться за освобождение родины. Ибо с 8 ноября 1942 года дня высадки союзников в Северной Африке, Сент-Экс неустанно хлопочет о разрешении вступить в военно-воздушные силы «Сражающейся Франции» в качестве военного летчика.

«Маленький принц» написан в. этот период и вышел в США, когда Сент-Экзюпери был уже в Алжире. Как и «Послание заложнику», он посвящен Леону Верту.





«ЛЕОНУ ВЕРТУ.

Прошу прощения у детей за то, что посвятил эту книгу взрослому. Но у меня есть для этого уважительная причина: этот взрослый — мой лучший друг. Есть у меня и другая причина: этот взрослый понимает все, даже детские книжки. И еще третья причина: этот взрослый живет во Франции, где ему холодно и голодно. Он нуждается в утешении. Если все эти причины недостаточно вески, я готов посвятить эту книгу ребенку, которым был когда-то этот взрослый. Все взрослые были раньше детьми. (Но мало кто из них помнит об этом.) Поправляю свое посвящение:

Леону Верту,

когда он был маленьким мальчиком...»



Согласно некоторым свидетельствам, Леон Верт предложил Сент-Экзюпери написать предисловие К «Военному летчику». То ли между ним и автором возникли некоторые принципиальные разногласия, то ли обстоятельства — трудность переписки в военное время-помешали осуществлению этого плана. Так или иначе, Сент-Экзюпери захотел подчеркнуть, что это ни в чем не изменило его отношения к Верту.

Было бы кощунством пытаться пересказать эту очаровательную сказку. Поэзию не пересказывают.

«Мир воспоминаний детства, нашего языка и наших игр... всегда будет мне казаться безнадежно более истинным, чем любой другой», — писал когда-то матери Антуан. Этот преждевременно полысевший человек, на которого жизненные бури и физические недуги наложили свою неизгладимую печать, и теперь на вопрос, откуда он, мог бы ответить: «Я из моего детства. Я пришел из детства, как из страны...»

И сказка «Маленький принц» — галерея образов, возникающих в мозгу зрелого человека, размышляющего о прожитой жизни, начинается с возврата в мир детства:

«Когда мне было шесть лет, как-то в книжке о девственном лесе под названием „Рассказы о пережитом“ я видел прекрасную картину. На ней был изображен удав, глотающий какого-то зверя. Вот как выглядел этот рисунок:





В книжке было сказано: «Удавы глотают свою жертву целиком, не разжевывая. Потом они не в состоянии двигаться — шесть месяцев спят и переваривают пищу».

Я в то время много думал о различных происшествиях в джунглях, и с помощью карандаша и красок мне удалось нарисовать свою первую картинку. Мой рисунок номер 1 выглядел вот так:





Я показал этот рисунок взрослым и спросил их, внушает ли он им страх.

Они отвечали: «Почему шляпа должна внушать , страх?»

Мой рисунок изображал вовсе не шляпу. Он изображал удава, переваривающего слона.

Тогда я нарисовал удава в разрезе, чтобы взрослые могли понять. Они всегда нуждаются в объяснениях. Мой рисунок номер 2 выглядел вот так:





Взрослые посоветовали мне бросить изображение удавов, а заняться лучше географией, историей, арифметикой и грамматикой. Так случилось, что шести лет . от роду я был принужден навсегда отказаться от блестящей карьеры художнике. Меня разочаровали неудачи моих рисунков номер 1 и номер 2. Взрослые никогда ничего самостоятельно не понимают, а ведь для детей утомительно всегда и все им разъяснять.

Я был вынужден избрать иную профессию-научился водить самолеты. Я летал понемногу по всему свету. И география действительно мне порядком пригодилась. С первого взгляда я научился отличать Китай от Аризоны. Это особенно полезно, когда заблудишься ночью.

Благодаря моей профессии я всю жизнь сталкивался со множеством серьезных людей. Я долго прожил среди взрослых. Я наблюдал их вблизи. Это мало улучшило мое мнение о них.

Когда мне встречался какой-нибудь взрослый, казавшийся мало-мальски разумным, я проверял на нем впечатление от рисунка номер 1, который всегда хранил. Меня интересовало, насколько этот взрослый понятлив на самом деле. Но всегда получал ответ; «Это шляпа». И тогда я не говорил с ними ни об удавах, ни о девственном лесе, ни о звездах. Я опускался до его уровня: говорил с ним о бридже, о гольфе, о политике и галстуках. И взрослого радовало знакомство со столь рассудительным человеком.



Так жил я одиноко, и мне не с кем было по-настоящему поговорить до аварии, постигшей меня шесть лет назад над Сахарой. Что-то сломалось в моем моторе. А так как со мной не было ни механика, ни пассажиров, то надо было попытаться произвести сложную починку самостоятельно. Дело шло о жизни и смерти. Запаса воды хватало едва на восемь дней.

В первый вечер я уснул на песке в тысяче миль от обитаемой земли. Я был оторван от всего более, чем потерпевший кораблекрушение на плоту посреди океана. Представьте же мое удивление, когда на заре меня разбудил странный тоненький голосок. Он произнес:

— Пожалуйста... нарисуй мне барашка!

Я вскочил, как если бы с ясного неба ударил гром. Хорошенько протер глаза. Огляделся. И увидел совершенно необыкновенного человечка, серьезно глядевшего на меня. Вот его портрет, лучший из тех, которые мне впоследствии удалось нарисовать. Мой рисунок, разумеется, куда хуже очаровательного оригинала. Но это не моя вина. Когда мне было шесть лет, взрослые помешали мне стать художником, и я так и не научился ничего рисовать, кроме удава в профиль и в разрезе.

Выпучив от удивления глаза, я уставился на представшее мне видение. Не забудьте, что я находился в тысяче миль от какого бы то ни было жилья! А между тем мой человечек не выглядел ни смертельно усталым, ни умирающим от изнурения, ни изнывающим от жажды. Он ничуть не походил на ребенка, затерявшегося среди пустыни. Когда ко мне вернулась способность говорить, я сказал ему:

— Что ты тут делаешь?

И он повторил совсем тихо, как говорят об очень важном деле:

— Пожалуйста... нарисуй мне барашка...

Когда загадочное так поразительно, невозможно не повиноваться. Как ни казалось мне это нелепым, за тысячу миль от жилья, в смертельной опасности, я вытащил из кармана листок бумаги и авторучку. Но тут же вспомнил: ведь я изучал главным образом географию, историю, арифметику и грамматику; и сказал (с некоторой досадой) маленькому человечку, что не умею рисовать. Однако он возразил мне:

— Ничего. Нарисуй мне барашка!

Я никогда не рисовал барашков и поэтому набросал один из рисунков, на которые только и был способен. Каково же было мое удивление, когда в ответ я услышал:

— Нет! Нет! Не надо мне слона в удаве! Удав очень опасен, а слон занимает много места. Мои владения так малы! Мне нужен барашек. Нарисуй мне барашка!

И я нарисовал.





Человечек внимательно взглянул на рисунок:

— Нет! Этот очень болезненный. Сделай другого! Я нарисовал другого.





Мой друг мило и снисходительно улыбнулся.

— Ты же видишь... Это не барашек, а баран! У него рога...

Я нарисовал еще одного.





Он был отвергнут, как и предыдущие:

— Этот слишком старый! Я хочу, чтобы мой барашек долго жил...

Выведенный из терпения — следовало спешно приступить к починке мотора! — я набросал ящик.





— Это ящик. Барашек, которого ты требуешь внутри!

Но, к моему глубокому удивлению, лицо моего юного судьи засветилось от радости.

— Вот такого как раз я и хотел! Как ты думаешь, много нужно травы этому барашку?

— А что?

— Мои владения так малы...

— Хватит ему травы. Я дал тебе совсем маленького барашка.

Он наклонился над рисунком.

— Не такого уж маленького... Смотри! Он уснул. Вот как произошло мое знакомство с маленьким принцем.



Понадобилось немало времени, прежде чем я понял, откуда он. Маленький принц расспрашивал о многом, но, казалось, не замечал моих вопросов. Случайно оброненные им слова мало-помалу открыли мне все. Так, когда он впервые заметил мой самолет (я не могу нарисовать мой самолет: это чересчур сложно для меня), он спросил:

— Что это за штука?

— Это не штука. Это летает. Это самолет. Мой самолет.

И я с гордостью объяснил ему, что летаю. Тогда он воскликнул:

— Что? Ты упал с неба?!

— Да, — скромно признался я.

— Вот смешно-то!

И маленький принц звонко рассмеялся, что меня очень раздосадовало, (Я требую серьезного отношения к моим злоключениям.) Затем он сказал:

— Значит, и ты явился с неба! С какой планеты?

Тайна его присутствия как бы озарилась светом, и я неожиданно спросил:

— Так ты с другой планеты?

Но он не ответил. Тихо качая головой, он рассматривал мой самолет.

— И то верно, на такой штуке вряд ли ты мог явиться издалека...

И он погрузился в раздумье, продолжавшееся довольно долго. Затем вытащил из кармана моего, барашка и сосредоточил все внимание на этом сокровище.

Представляете себе, как я был заинтригован этим полупризнанием о «других планетах»! Я старался выпытать у него как можно больше:

— Откуда ты, маленький человечек? Где «твои владения»? Куда ты собираешься унести барашка?

Задумчиво помолчав, он ответил:

— Удобно, что подаренный тобой ящик ночью может служить ему домиком.

— Разумеется! И если ты будешь хорошим мальчиком я подарю тебе веревку, чтобы привязывать его днем. И колышек.

Мое предложение, казалось, покоробило маленького принца.

— Привязывать? Что за чепуха!

— Но ведь если ты не привяжешь его, он будет бродить повсюду и потеряется...

Мой юный друг снова звонко рассмеялся.

— Куда же он денется?

— Куда-нибудь. Пойдет все прямо и прямо куда глаза глядят...

На это маленький принц Сказал:

— Какое это имеет значение? Мои владения так малы! — И, может быть, с некоторой грустью добавил: — Все прямо и прямо — далеко не уйдешь...



Вот так я узнал и вторую весьма важную подробность. Родная планета маленького принца была чуть больше обыкновенного дома!

Это не могло меня удивить. Я знал, что, помимо больших планет, таких, как Земля, Юпитер, Марс, Венера, которым дали названия, существуют сотни Других, иногда столь малых, что их почти невозможно различить в телескоп. Когда астроном открывает одну из них, то вместо названия он обозначает ее номером. Он называет ее, например: «Астероид 3251».

У меня есть серьезные основания думать, что Планета маленького принца-астероид Б 612. Астероид этот был замечен в телескоп всего лишь один раз — В 1909 году турецким астрономом.

Он тогда выступил с большим сообщением о своем открытии на одном Международном конгрессе по астрономии. Но никто не поверил ему из-за его костюма. Такая уж публика эти взрослые.

К счастью для репутации астероида Б 612, один турецкий диктатор под угрозой смерти заставил свой народ одеваться по-европейски. Элегантно одетый астроном выступил вновь со своим докладом в 1920 году. На этот раз все с ним согласились.

Если я вам изложил все так подробно об астероиде Б 612, если я доверил вам его номер, то это из-за взрослых. Взрослые любят цифры. Когда вы рассказываете им о каком-нибудь новом друге, они никогда не спросят о главном. Они никогда не скажут: «Какой у него голос? Во что он любит играть? Собирает ли он бабочек?» Они спросят: «Сколько ему лет? Сколько у него братьев? Сколько он весит? Сколько зарабатывает его отец?» И только тогда им покажется, что они его знают. Если вы говорите взрослым: «Я видел красивый дом с геранями на окнах и голубями на крыше...» — они не в состоянии представить себе этот дом. Им надо сказать: «Я видел дом который стоит сто тысяч». Тогда они восклицают: «Ах, как это красиво!»

Так, если вы им скажете: «Маленький принц не выдумка. Он был очарователен, смеялся и требовал барашка. А когда хочешь барашка, это значит, что ты существуешь», — они только пожмут плечами и назовут вас ребенком. Но если вы им скажете: «Планета, с которой он явился, — астероид Б 612», — это убедит их, и они оставят вас в покос со своими вопросами. Такая уж это публика! Не надо на них сердиться. Дети должны проявлять терпимость к взрослым.

Но мы-то, разумеется, понимаем жизнь, и что нам номера!»...



Образы, образы... чередуются, сменяются в мозгу автора — они и прозрачны и в то же время подернуты поэтической дымкой, как это бывает во сне или в грезах наяву. Подобно многим большим художникам пера (вспомним Пушкина, Лермонтова, Гоголя), Антуан испытывает потребность воплотить их не только в словах, но и зафиксировать в красочных рисунках, чтобы они не исчезли, не растворились. Но это трудно, ох, как трудно! Набрасывая образы своей сказки, им части прибегал к зарисовкам с натуры. Зашедшему к нему во время работы приятелю он вдруг говорил:

«О, будьте так любезны, растянитесь на животе! Нет, не так. Согните ноги в коленях и вскиньте их вверх... До чего же трудно рисовать!..»

Результатом такой работы явилось то, что рисунки удивительно гармонично сочетаются в произведении со словесными образами, создавая редкое единство и пластичность целого.

Несмотря на душевную боль, которую не могли не вызывать развороченный ворох воспоминаний и толпящиеся перед внутренним взором образы, Антуан, по свидетельству навещавших его в это время друзей, работал над «Маленьким принцем» с огромным увлечением. Он как бы отводил душу.

«Я был у него в Лонг-Айленде в большом доме, который он снимал с Консуэло в то время, когда писал „Маленького принца“, — вспоминает Андре Моруа. — Работал он по ночам. Вечером, после обеда, он становился разговорчивым, рассказывал что-нибудь, пел, шутил, показывал карточные фокусы. Около полуночи, когда другие шли спать, он садился за письменный стол. Я засыпал. Часа в два ночи меня будили голоса на лестнице — возгласы: „Консуэло! Консуэло!.. Я голоден... Сделай мне яичницу“. Консуэло спускалась. Окончательно проснувшись, я присоединялся к ним, и снова Сент-Экс много и хорошо говорил. Утолив голод, он опять садился За работу, а мы с Консуэло пытались задремать. Ненадолго. Не проходило и двух часов, как дом оглашался криками: „Консуэло! Мне скучно. Спустись, сыграем партию в шахматы!“ Затем, когда мы были снова в сборе, он читал нам то, что только что написал, а Консуэло, сама поэт, предлагала ему разные Остроумные варианты...»

«...Я хотел бы сказать, — пишет Сент-Экзюпери, — жил-был однажды маленький принц. Он жил на планете чуть побольше, чем он сам. И ему нужен был друг: для тех, кто понимает жизнь, так было бы куда правдоподобнее...»

Да, возможно, он так бы и сказал, но Антуан еще, хочет верить, он еще не утерял своей жизнерадостности, своего врожденного оптимизма — и из-под пера его рождается уже знакомый по «Земле людей» и все же совершенно обновленный образ мудрого фенека. И, как и там В пустыне, когда он умирал от голода и жажды, этот образ заставляет его глубже проникнуть в суть вещей.



«Тут-то и появилась лиса.

— Здравствуй! — сказала лиса.

— Здравствуй! — вежливо отвечал маленький принц. Он обернулся, но не заметил никого.

— Я здесь, — раздался голос из-под яблони.

— Кто ты? — спросил маленький принц. — Ты так красива...

— Я лиса, — отвечала лиса.

— Поиграй со мной! — предложил маленький принц. — Мне так грустно...

— Не могу я играть с тобой, — отвечала лиса. — Я не приручена.

— Вот как! Прости, — сказал маленький принц.

Но, подумав немного, добавил:

— Что значит «приручить»?

— Ты не здешний, — сказала лиса. — Что ты ищешь?

— Я ищу людей, — отвечал маленький принц. — Что значит «приручить»?

— У людей, — сказала лиса, — есть ружья. И они охотятся. Это большая помеха! Они разводят кур. Только этим они и интересны. Ты ищешь кур?

— Нет, — отвечал маленький принц. — Я ищу друзей. Что значит «приручить»?

— Это давно забытое дело, — молвила лиса. — Это означает «создавать узы»...

— Создавать узы?

— Конечно, — отвечала лиса. — Пока ты для меня лишь маленький мальчик, подобный ста тысячам таких же маленьких мальчиков. Ты мне не нужен. И я тебе не нужна. Я для тебя лишь лиса, подобная ста тысячам таких же лис. Но если ты меня приручишь, мы станем друг другу нужны. Ты будешь для меня единственным в своем роде на всем свете. Я буду для тебя единственной в своем роде на всем свете...

— Я начинаю понимать, — сказал маленький принц. — Есть одна роза... Мне кажется, она меня приручила...

— Возможно, — молвила лиса. — Всякое случается на Земле.

— О! Это не на Земле! — отвечал маленький принц.

Лиса казалась весьма заинтригованной.

— На другой планете?

— Да.

— А на этой планете есть охотники?

— Нет.

— Вот это интересно! А куры?

— Нет.

— Ничто не совершенно! — вздохнула лиса. Однако она тут же вернулась к своей прежней мысли: — Жизнь моя однообразна. Я охочусь за курами — люди охотятся за мной. Все куры похожи одна на другую, и все люди схожи. Поэтому я малость скучаю. Но если ты приручишь меня, жизнь моя как бы озарится солнцем. Я буду узнавать звук шагов, отличный от всех других. Другие шаги заставляют меня зарыться в землю. Твои — вызовут меня, как музыка, из норы. Взгляни! Видишь там хлеба на полях? Я не ем хлеба. Пшеница мне ни к чему. Поля пшеницы мне ничего не говорят. И это грустно! Но у тебя золотистые волосы. И это будет так пре-, красно, когда ты меня приручишь! Золотистая пшеница будет напоминать мне о тебе. Я полюблю шелест ветра в пшеничных колосьях...

Лиса умолкла и долго смотрела на маленького принца.

— Пожалуйста... приручи меня!-сказала она.

— С удовольствием! — отвечал маленький принц. — Но у меня мало времени. Мне надо найти себе друзей и еще столько познать!

— Познаешь, только когда приручаешь, — молвила лиса. — Людям некогда и нечего больше познавать! Они покупают у торговцев все готовое. Но торговцев друзьями не существует, и у людей нет больше друзей. Если хочешь иметь друга, приручи меня!

— Что нужно для этого делать? — спросил маленький принц.

— Надо быть очень терпеливым, — отвечала лиса. — Сначала ты сядешь поодаль от меня, вот так, на траву. Я буду следить за тобой уголком глаза, а ты будешь молчать. Речь — источник недоразумений. Но с каждым днем ты сможешь подсаживаться все ближе и ближе...

И маленький принц явился на следующий день.

— Было бы лучше приходить всегда в том же часу, — сказала лиса. — Если, например, ты будешь являться в четыре пополудни, с трех я уже начну радоваться. Чем ближе будет час твоего прихода, тем все счастливее я стану. В четыре часа я начну уже сгорать от нетерпения и беспокойства. Я открою цену счастья! Если же ты будешь приходить, когда придется, я никогда не буду знать, на какой час настроить сердце... Нужна обрядность.

— Что такое «обрядность»? — спросил маленький принц.

— Это тоже нечто давно забытое, — отвечала лиса. — Это то, что отличает один день от другого, один час от другого. Обрядность существует, например, у моих охотников. По четвергам они пляшут с деревенскими девушками. Поэтому четверг — прекрасный день! Я совершаю прогулку до виноградника. Если бы охотники плясали каждый день, все дни походили бы один на другой, и у меня не было бы каникул.

Итак, маленький принц приручил лису. И когда стал приближаться час расставания:

— Ах!.. Я заплачу... — вымолвила лиса.

— Ты сама виновата, — сказал маленький принц. — Я желал тебе только добра, но ты захотела, чтобы я тебя приручил...

— Конечно, — сказала лиса.

— Но ведь ты теперь будешь плакать! — воскликнул маленький принц.

— Конечно, — вымолвила лиса.

— Вот ты ничего и не выиграла!

— Выиграла, — отвечала лиса. — А цвет пшеницы? — И она добавила: — ...Я открою тебе один секрет. Он очень прост: хорошо видишь только сердцем. Главное скрыто от глаз».



И в то же время, какая внутренняя трагедия звучит в одиноком крике в человеческой пустыне когда маленький принц появляется на Земле:

«Маленький принц поднялся на высокую гору. Единственные горы, которые он когда-либо видел, были три доходившие ему до колен вулкана. „С такой высокой горы, — подумал он, — я разом увижу всю планету и всех людей...“ Но он не увидел ничего, кроме остро отточенных скалистых игл.

— Здравствуйте! — сказал он на всякий случай.

— Здравствуй... здравствуй... здравствуй... — отвечало. эхо.

— Кто вы? — спросил маленький принц.

— Кто вы... кто вы... кто вы... — отвечало эхо.

— Будьте моими друзьями, Я так одинок! — сказал он.

— Я одинок... я одинок.. я одинок... — отвечало эхо».



Людям, стремящимся непременно раскрыть аллегории и спорящим: «Роза — это Консуэло!» — «Нет, это Франция!» — «Лиса — это дружба!» — «Нет, это подруга». — «Нет, это Леон Верт». — «Баобаб — это зло вообще?» — «Нет, это фашизм» и т. д. и т. д., — можно смело ответить: «Да, вы правы, вы все правы. Эта аллегорическая сказка дает возможность читателю наполнить каждое слово текста наиболее близким ему содержанием, облечь каждый образ в, реальную форму. Ибо внутреннее содержание этих форм — непосредственное отражение жизни».

Однако трудно все же отказаться от мысли, что маленький принц-это сам Сент-Экс, Хотел или не хотел того автор, но лучше всего он как бы воплотил и охарактеризовал самого себя. И разве не основной урок жизни заключается для него в простых словах, вложенных в уста маленького принца:

«— Люди у тебя на Земле, — сказал маленький принц, — выращивают пять тысяч роз в одном саду... и не находят того, чего ищут...

— Да, не находят... — подтвердил я.

— А между тем то, чего они ищут, можно бы найти в одной-единственной розе или в глотке воды...

— Конечно, — ответил я.

И маленький принц добавил:

— НО ГЛАЗА СЛЕПЫ, НАДО ИСКАТЬ СЕРДЦЕМ!»



«Маленький принц» — это своего рода завещание идеалов, кодекс чистой морали.

«Нужно суметь прочесть в простых словах этой сказки много настоящей боли, — говорит Пьер Дэкс, — самую душераздирающую драму, когда-либо выпавшую на долю человека. Требования, предъявляемые Сент-Экзюпери к людям, слишком велики, чересчур возвышенны для общества, в котором он жил...»

«Будь я верующим, я стал бы монахом»

В статье «Сент-Экзюпери в Америке», опубликованной в номере журнала «Конфлюанс», целиком посвященном писателю, журналист Пьер де Ланюкс часто встречавший его в Нью-Йорке, пишет:

«...невыносимая тревога и страдание были его уделом в продолжение всего времени, что он провел в США. Словами не выразить всю глубину я силу его страдания. Он искал человеческой близости, чтобы излить свою душу, и не находил подходящих собеседников. Тогда он выискивал очередную жертву и буквально встряхивал ее и топтал словами по любому поводу... И все же ошибочно было бы думать, что он не искал, что любить, чем восхищаться. Однако в 1941 году в Нью-Йорке все достойное восхищения было глубоко сокрыто от глаз».


С собеседниками своего уровня ему приходилось встречаться весьма редко. И, во всяком случае, к их числу никак не могут относиться люди, чьи слова с примечаниями он заносит в свой блокнот:

«Пусть лучше, — говорит В., — гибель для всех французских детей, чем поражение Англии». «Я была бы весьма горда, — сказала мне одна бездетная сорока, — будь у меня во Франции дети и узнай я, что они умирают от голода». Но когда французские дети умирают, с ними умирает и Франция. Во имя чего? Ради других? Это чисто эмигрантская небрежность пользоваться такими легковесными формулами, как если бы они говорили: «Передайте мне горчицу» или «Сегодня тепло»...


Круг знакомых, который создался у Сент-Экса в Америке, весьма ограничен, так как он не говорил по-английски. Он всегда упорно отказывался изучить этот язык, и, думается, продолжительное пребывание в США ничуть не повлияло на него, он так и не научился английскому. По словам подруги, подтверждаемым также одним из его друзей, Жоржем Пелисьс, Антуан, когда к нему приставали с этим, отвечал: «Я не хочу говорить на других языках. Нельзя хорошо писать на каком-либо языке, если пользуешься несколькими». Возможно, он так и отвечал. Но Сент-Экс любил сбивать с толку собеседника, давать самые неожиданные ответы. Да, может быть, он и на самом деле так думал в момент, когда отвечал. Однако в «Послании заложнику» он пишет, что говорит по-испански. Вероятно, он научился этому языку в Аргентине. Возможно, и Консуэло сыграла в этом известную роль. Правда, во время военной службы в Страсбурге он писал матери, что «изучает язык». Конечно, немецкий. Но так никогда и не научился говорить на нем. Вероятнее всего предположить, что Сент-Экзюпери, как и многие французы, очень тяжело усваивал иностранные, в особенности не латинские, языки, и если даже научался чему-нибудь, то все же с необыкновенными затруднениями пользовался своими знаниями. А оказаться в неравных условиях со своим собеседником он тоже не хотел. Лишенный высокомерия, Антуан, как уже известно, был застенчив, по-детски самолюбив и не любил уступать никому ни в чем. Так, например, он страшно не любил проигрывать. Поэтому он предпочитал всегда игры, в которых могли проявиться его естественные дарования, знание человеческой психологии, интуиция, наблюдательность, умение мыслить. И не любил те игры, которые были рассчитаны в первую очередь на память.

В Нью-Йорке Сент-Экзюпери встречался с немногочисленными друзьями. Незнание английского языка лишало его по большей части возможности завязывать интересные знакомства, хотя многие американцы и симпатизировали ему и были бы рады принимать у себя столь популярного в Америке писателя. Американцам он импонировал не только как писатель, но и как человек, всем своим обликом, манерой держаться. Он очень прост в обращении и непритязателен. Зимой и летом он выходил без пальто и шляпы, в одном пиджачке, со старым теплым шарфом вокруг шеи. А зимы в Нью-Йорке довольно суровые. Кстати, такой же развевающийся шарф — характерная деталь туалета маленького принца в изображении самого автора.

Американский репортер описывал Антуана без прикрас следующим образом:

«По внешнему виду он, пожалуй, простоват: более шести футов ростом, с круглым лицом, выразительным, но не отличающимся тонким рисунком ртом, с редкими волосами на голове и нахально вздернутым носом. Но у него замечательные руки, столь же изящные и красноречивые, как и его речь. Пожатие руки, которым он приветствует друга, — французы вообще расточительны на рукопожатия-такое крепкое, что чувствуешь, он может вырвать руку».

Другой репортер писал: