Даниэль Дефо
РАДОСТИ И ГОРЕСТИ ЗНАМЕНИТОЙ МОЛЛЬ ФЛЕНДЕРС
которая родилась в Ньюгетской тюрьме и в течение шести десятков лет своей разнообразной жизни (не считая детского возраста) была двенадцать лет содержанкой, пять раз замужем (из них один раз за своим братом), двенадцать лет воровкой, восемь лет ссыльной в Виргинии, но под конец разбогатела, стала жить честно и умерла в раскаянии. Написано по ее собственным заметкам
Предисловие автора
В последнее время публика так привыкла к романам, что история подлинной жизни, в которой от читателя скрыты имена действующих лиц и другие сведения о них, вряд ли будет сочтена былью; но в этом отношении мы должны предоставить читателя его собственному суждению: пусть он принимает эту книгу, как ему будет угодно.
Молль Флендерс
[1], очевидно, описывает здесь собственную жизнь и вначале сообщает причины, заставившие ее скрыть свое настоящее имя, так что прибавить к этому нечего.»
Правда, подлинные записи пересказаны здесь иными словами, и слог замечательной дамы, о которой идет речь, слегка изменен; главное, в ее уста вложены более скромные выражения, нежели те, что стояли у нее; рукопись, попавшая в наши руки, была написана языком, больше похожим на жаргон Ньюгета, чем на язык раскаявшейся и смирившейся женщины, за которую она выдает себя на последних страницах.
Перу, занимавшемуся отделкой повести и превратившему ее в то, что вы видите перед собой, стоило немало труда принарядить ее в приличное платье и заставить говорить приличным языком. Когда развращенная с юных лет женщина, к тому же дитя разврата и греха, повествует о порочной своей жизни, особенно подробно останавливается на обстоятельствах своего совращения и на всех ступенях преступлений, которые она прошла за шестьдесят лет, то автору нелегко так все это скрасить, чтобы не было повода для нареканий, особенно со стороны недоброжелательных читателей.
Во всяком случае, были приложены все старания к тому, чтобы не допустить в эту повесть в настоящем ее виде никаких непристойностей, никакого бесстыдства, ни одного грубого выражения героини. С этой целью кое-какие подробности порочной части ее жизни, которые нельзя передать в пристойной форме, опущены вовсе, многое же сильно сокращено. То, что оставлено, надо надеяться, не оскорбит самого целомудренного читателя, самого скромного слушателя; и так как даже из самого дурного рассказа можно извлечь пользу, то нравоучение, надо надеяться, удержит читателя от легких мыслей даже в тех случаях, когда сам рассказ может их возбудить. Повесть о порочной жизни, кончившейся раскаянием, непременно требует живого описания порока, иначе потускнеет красота раскаяния, а под умелым пером оно, несомненно, должно выйти ярким и привлекательным.
Говорят, будто раскаяние нельзя изобразить с такой живостью, красотой и блеском, как преступление. Если в таком мнении и есть доля правды, то объясняется это, мне кажется, тем, что при чтении порок и добродетель вызывают неодинаковые чувства; несомненно, различие заключено не в истинных качествах предмета, а во вкусах и склонностях читателя.
Но так как настоящее произведение предназначено главным образом для людей, умеющих читать и извлекать пользу из прочитанного, то, надо надеяться, таким читателям нравоучение понравится гораздо больше, чем содержание, выводы — больше, чем самый рассказ, и намерение писавшей — больше, чем жизнь героини.
Повесть эта изобилует занятными приключениями, и все они содержат в себе назидание. Благодаря соответствующему освещению они всегда так или иначе поучительны для читателя. Распутная жизнь героини с молодым джентльменом в Колчестере
[2] содержит столько черточек, изобличающих порок и предостерегающих всех вступающих на этот путь о гибельном конце подобных похождений, нелепость, безрассудство и гнусность поведения обеих сторон так очевидны, что этим с избытком искупается слишком живописное изображение героиней своего беспутства и порочности.
Раскаяние ее любовника из Бата и то, как он под влиянием болезни решает покинуть ее; справедливое предостережение против излишних вольностей даже в чисто дружеских отношениях; наша неспособность осуществить без божественной помощи самые благие намерения — в этих страницах разборчивый читатель обнаружит больше подлинной красоты, чем во всей цепи любовных приключений, которые к ним приводят.
Словом, все повествование заботливо очищено от легкомыслия и нескромности, которые там были, и еще более заботливо приспособлено для добродетельных и благочестивых целей. Никто не может без явной несправедливости бросить нам упрек за наше намерение опубликовать его.
Для доказательства пользы театральных представлений и необходимости разрешать их
[3] при самом просвещенном и благочестивом правлении поборники театра во все времена ссылались на то, что драмы и комедии преследуют нравственные цели и при помощи живого изображения насаждают добродетель и благородство, в то же время изобличая и осмеивая всякого рода пороки и испорченность нравов. Если бы те, кто так говорит, действительно руководствовались этим правилом, защищая ту или иную пьесу, многое можно было бы сказать в похвалу им.
Это основное требование строжайшим образом соблюдено на всем протяжении настоящей книги, во всех бесконечно разнообразных ее эпизодах; в ней нет ни одного дурного поступка, который бы рано или поздно не привел к беде или несчастью, все выведенные в ней негодяи либо несут наказание, либо раскаиваются; дурное изображается только с целью осуждения, а добродетель и справедливость всегда вознаграждаются. Можно ли с большей точностью выполнить вышеупомянутое правило — и при соблюдении его не становятся ли поучительными даже такие вещи, которые справедливо нами осуждаются, например: изображение дурного общества, употребление непристойных выражений и тому подобное?
На этом основании настоящая книга предлагается читателю в качестве произведения, каждый эпизод, которого содержит что-нибудь поучительное; ее выводы могут послужить читателю назиданием, если он пожелает воспользоваться ими.
Все подвиги этой интересной дамы служат прекрасным предостережением честным людям, показывая, как заманивают простаков, как их обирают и грабят и, значит, каким образом избежать всего этого. Ограбление девочки, которую тщеславная мать разрядила, отправляя в танцевальную школу, является хорошим уроком на будущее для подобных людей, как и похищение золотых часов у маленькой барышни в Сент-Джеймском парке.
Похищение узла у легковерной девушки на стоянке почтовых карет на Сент-Джон-стрит, кража во время пожара, а также в Гарвиче учат, как важно сохранять самообладание при разных неожиданностях.
Скромная и трудолюбивая жизнь, которую героиня вела в последние годы в Виргинии с ссыльным мужем, является отличным назиданием для всех несчастных, вынужденных устраиваться в чужих краях, куда их загнала ссылка или другие невзгоды; мы видим, что прилежание и усердие не остаются без награды даже в отдаленнейших частях света и что нет такого жалкого, презренного и безотрадного положения, из которого мы бы не выбрались при помощи неутомимого труда, так как труд поднимает людей, упавших на самое дно, и дает им новые силы для жизни.
Вот те важные выводы, к которым нас подводит эта книга; их вполне достаточно, чтобы предлагать ее вниманию публики, а тем более оправдать ее издание.
Рукопись содержит еще две великолепные повести
[4], о которых отчасти можно судить по некоторым отрывкам, вошедшим в настоящую книгу, но обе они слишком длинны, чтобы поместить их в этом томе; они могли бы составить самостоятельные книги. Я имею в виду: жизнь пестуньи, как называет ее героиня, женщины, которая в течение немногих лет перебывала благородной дамой, содержанкой и сводней, повивальной бабкой и содержательницей родильного приюта, процентщицей и похитительницей детей, укрывательницей воров и краденого; но все же эта воровка и наставница воров и т.п. напоследок раскаялась.
Вторая повесть — жизнь ссыльного мужа героини, разбойника с большой дороги, который, по-видимому, двенадцать лет промышлял грабежом и так ловко выпутался, что ему разрешили пойти в ссылку добровольно, а не в качестве каторжника; жизнь его полна необыкновенных приключений.
Но, как я уже сказал, вещи эти слишком велики, чтобы поместить их, и я не обещаю, что они будут изданы отдельно.
Повесть эта не доведена до самого конца жизни знаменитой Молль Флендерс, ибо никто не может довести свое жизнеописание до смерти: покойники писать не умеют. Но жизнь ее мужа, написанная третьим лицом, подробно излагает, как жили они вместе в той стране и как по прошествии восьми лет снова вернулись в Англию, успев за это время сильно разбогатеть; там говорится далее, что Молль дожила до глубокой старости, но уже не так горько каялась, как сначала; только она, по-видимому, всегда с отвращением говорила о своей прежней жизни, от начала до конца ее.
В Мериленде и Виргинии
[5] жизнь ее была полна занимательных приключений, но рассказ о них не отличается такой складностью, как ее собственный; поэтому наша повесть только выиграет, если мы опустим эту часть.
Мое настоящее имя так хорошо известно в архивах или протоколах Ньюгета
[6] и Олд Бейли
[7], и с ним до сих пор связаны настолько важные обстоятельства, касающиеся моей частной жизни, что нечего ожидать, чтобы я назвала его здесь или сообщила какие-либо сведения о своей семье; может быть, после моей смерти все это станет известно, теперь же сообщать об этом было бы неудобно, даже если бы вышло полное прощение всех без исключения преступников и преступлений.
Достаточно будет вам сказать, что некоторые из самых дурных моих товарок, уже неспособные причинить мне какой-либо вред (они ушли из этого мира по ступенькам лестницы, ведущей на виселицу, которая часто угрожала и мне) знали меня под именем Молль Флендерс; поэтому позвольте мне выступать под этим именем, пока я не наберусь решимости признаться, кем я была и кто я теперь.
Слышала я, что в одном соседнем государстве — во Франции или в другом каком-то в точности не знаю, — существует королевский приказ, в силу которого дети преступника, приговоренного к смертной казни, к галерам или к ссылке, остающиеся обыкновенно без всяких средств вследствие конфискации имущества родителей, немедленно берутся в опеку правительством и помещаются в приют, называемый Сиротским домом, где их воспитывают, одевают, кормят, учат, а при выходе оттуда готовят к ремеслу или отдают в услужение, так что они получают, полную возможность добывать себе пропитание полезным и честным трудом.
Если бы такой обычай существовал и в нашей стране, я бы не осталась бедной, покинутой девочкой, без друзей, без одежды, без помощи или помощника, как выпало мне на долю и вследствие чего я не только испытала большие бедствия, прежде чем могла понять или поправить свое положение, но еще ввергнута была в порочную жизнь, которая приводит обыкновенно к быстрому разрушению души и тела.
Но у нас дело обстоит иначе. Матушка моя попала под суд за мелкую кражу, едва стоящую упоминания: она утащила три штуки тонкого полотна у одного мануфактурщика на Чипсайде
[8]. Подробности слишком долго рассказывать, и я слышала их в стольких версиях, что положительно не могу сказать, какая из них правильна.
Как бы там ни было, все они сходятся в том, что матушка сослалась на свой живот, что ее нашли беременной и исполнение приговора было отсрочено
[9] на семь месяцев; за это время она произвела меня на свет, а когда оправилась, приговор вошел в силу, но в смягченном виде: она была сослана в колонии, оставив меня, шестимесячную малютку, притом, надо думать, в дурных руках.
Все это происходило в слишком, раннюю пору моей жизни, чтобы я могла рассказать что-нибудь о себе иначе как с чужих слов; достаточно упомянуть, что я родилась в том несчастном месте, и не было прихода, куда бы можно было отдать меня на попечение на время малолетства; не могу объяснить, как я осталась в живых, знаю только, что какая-то родственница моей матери, как мне передавали, взяла меня к себе, но по чьему распоряжению и на чей счет меня содержала, ничего мне не известно.
Первое, что я могу припомнить о себе, это то, что я скиталась с шайкой людей, известных под названием цыган или египтян; но думаю, что я была у них недолго, потому что они не изменили цвета моей кожи, как делают со всеми детьми, которых уводят с собой; ничего не могу сказать, как я к ним попала и как от них вырвалась.
Бросили они меня в Колчестере, в Эссексе, и мне смутно помнится, что я сама покинула их там (то есть спряталась и не захотела идти с ними дальше), но я не в состоянии рассказать какие-либо подробности; помню только, что, когда меня взяли приходские власти Колчестера, я сказала, что пришла в город с цыганами, но не захотела идти с ними дальше и они меня бросили, но куда ушли — не знаю; за цыганами была послана во все стороны погоня, но, кажется, их не удалось найти.
Теперь я была, можно сказать, пристроена; правда, местные приходы, по закону, не обязаны были заботиться обо мне, однако, лишь только стало известно мое положение и что для работы я не гожусь, так как было мне всего три года, городские власти сжалились надо мной и взяли меня на свое попечение, как если бы я родилась в этом городе.
Посчастливилось мне попасть на воспитание к одной женщине, правда, бедной, но знававшей лучшие времена, которая добывала себе скромное пропитание тем, что ухаживала за такими детьми, как я, и снабжала их всем необходимым, пока они не достигали возраста, когда могли поступить в услужение или зарабатывать хлеб самостоятельно.
Эта женщина держала также маленькую школу, в которой обучала детей чтению и шитью; так как вращалась она когда-то в хорошем обществе, то воспитывала детей с большим искусством и большой заботливостью.
Но самое ценное было то, что воспитывала она нас также в страхе Божьем, будучи сама, во-первых, очень скромной и набожной, во-вторых, очень домовитой и опрятной и, в-третьих, с хорошими манерами и безукоризненного поведения. Таким образом, если не считать скудной пищи, убогого помещения и грубой одежды, получали мы такое светское воспитание, точно в танцевальной школе.
Я оставалась там до восьми лет, когда однажды, к ужасу своему, узнала, что городские власти распорядились отдать меня в услужение.
[10] Я очень мало что могла бы делать, куда бы меня ни определили, разве только быть на побегушках или состоять судомойкой при кухарке; мне часто так говорили, и я очень этого боялась, потому что питала непреодолимое отвращение к черной работе, несмотря на свою молодость; и я сказала своей воспитательнице, что, наверно, смогу зарабатывать на жизнь, не поступая в услужение, если ей будет угодно позволить мне; ведь она научила меня работать иглой и прясть грубую шерсть, что является главным промыслом того города; и если она согласится оставить меня, я буду работать на нее, и буду работать очень усердно.
Я почти каждый день твердила ей об усердной работе, а сама трудилась не покладая рук и плакала с утра до ночи; и так я разжалобила добрую, сердобольную женщину, что она наконец стала за меня тревожиться: очень она меня любила.
Как-то раз после этого, войдя в комнату, где все мы, бедные дети, трудились, добрая наша воспитательница села прямо против меня, не на своем обычном месте, ко как будто нарочно с целью наблюдать за моей работой, Я исполняла какой-то заданный ею урок — помнится, метила рубашки. Помолчав немного, она обратилась ко мне:
— Вечно ты плачешь, дурочка (я и тогда плакала). Ну, скажи мне, о чем ты плачешь?
— Они хотят меня взять и отдать в прислуги, — проговорила я, — а я не умею работать по хозяйству.
— Полно, детка! Если ты не умеешь работать по хозяйству, то понемногу научишься. Тебя не приставят сразу к тяжелой работе.
— Нет, приставят, — говорю, — а если я не смогу делать ее, меня будут бить и служанки будут побоями заставлять меня работать. Я маленькая, и мне тяжело работать! — И с этими словами я так разрыдалась, что не могла больше говорить.
Моя добрая воспитательница очень расчувствовалась и решила не отдавать меня покамест в услужение; она велела мне не плакать, сказав, что поговорит с господином мэром и что меня не отдадут в услужение, пока я не подрасту.
Однако это обещание не успокоило меня, потому что самая мысль о том, что я пойду когда-нибудь в прислуги, страшила меня; даже если бы моя воспитательница сказала, что меня не тронут до двадцати лет, это нисколько бы меня не утешило; я вечно бы плакала от одного страха, что дело этим кончится.
Видя, что я не унимаюсь, воспитательница рассердилась.
— Чего ты ревешь? Ведь я сказала, что тебя не отдадут в прислуги, пока ты не подрастешь.
— Да, — говорю, — но потом все же придется пойти.
— С ума сошла девчонка! А ты что же, хочешь быть барыней?
— Ну да, — говорю и снова заплакала в три ручья. Тут старушка не выдержала и расхохоталась, как вы легко можете себе представить.
— Вот оно что! Вам угодно быть барыней! — стала она издеваться надо мной. — И вы думаете сделаться барыней, если будете шить да прясть?
— Да, — простодушно ответила я.
— Сколько же ты можешь заработать в день, дурочка?
— Три пенса пряжей и четыре пенса шитьем
— Ах, горе-барыня, — продолжала она насмехаться, — этак далеко не уедешь!
— С меня будет довольно. Только позвольте, мне остаться у вас, — сказала я таким умоляющим тоном, что добрая женщина разжалобилась, как она признавалась мне впоследствии.
— Да ведь этого не хватит тебе на пищу и на одежду. Кто же станет одевать маленькую барыню? — проговорила она, с улыбкой глядя на меня.
— Так я буду работать еще больше и все деньги буду отдавать вам, — отвечала я.
— Бедное дитя, все равно этого не хватит на твое содержание, одна провизия обойдется дороже.
— Тогда не нужно мне провизии, — продолжала я свои простодушные ответы, — позвольте мне только жить с вами.
— Разве ты можешь жить без еды?
— Могу, — продолжала я детскую свою речь и снова залилась горькими слезами.
Я ничуть не хитрила; вы легко можете видеть, что все мои ответы были непринужденными; но столько в них было простодушия и столько горячего порыва, что добрая, жалостливая женщина тоже заплакала, разрыдалась, как и я, взяла меня за руку и увела из классной комнаты. «Ладно, — говорит, — ты не поступишь в прислуги, ты будешь жить со мной», — и слова ее на этот раз меня успокоили.
После этого отправилась она раз к мэру поговорить о своих делах; зашел разговор и обо мне, и добрая моя воспитательница рассказала господину мэру всю эту сцену; тот пришел в такой восторг, что позвал послушать жену и двух дочерей, и вы можете себе представить, как весело все они смеялись.
И вот не прошло и недели, является вдруг к нам жена мэра с дочерьми навестить мою старую воспитательницу, посмотреть ее школу и детей. Посидев немного, жена мэра спрашивает:
— Скажите мне миссис***, где же та девочка, которая хочет быть барыней?
Услышав эти слова, я страшно испугалась, сама не знаю почему; но жена мэра подходит ко мне и говорит:
— Здравствуйте, мисс, покажите-ка мне, что такое вы шьете.
Слово «мисс» очень редко можно было слышать в нашей школе, и я удивилась, почему она называет меня таким нехорошим именем; все же я встала, сделала реверанс, она взяла у меня из рук работу, взглянула на нее и сказала; что сделано очень хорошо, потом посмотрела на мои руки и. сказала:
— Право, она. может стать барыней: поглядите, какие у нее беленькие ручки.
Ужасно мне это понравилось, но жена мэра этим не ограничилась, сунула руку в карман, дала мне шиллинг и велела работать старательно и прилежно учиться, тогда мне, может быть, удастся сделаться барыней.
Все это время моя добрая старушка-воспитательница, жена мэра и все прочие вовсе меня не понимали, потому что они подразумевали под словом «барыня» одно, а я — совсем другое. Увы! Мне казалось, что быть барыней — значит работать на себя и зарабатывать столько денег, чтобы не нужно было идти в прислуги, тогда как для них это означало высокое положение в обществе, богатство, широкую жизнь и не знаю что еще.
Когда жена мэра удалилась, вошли ее дочери и тоже пожелали увидеть барыню; они долго со мной разговаривали, и я отвечала им с тем же простодушием; каждый раз, как они спрашивали меня, действительно ли я решила стать барыней, я отвечала «да». Наконец они спросили меня, что же такое «барыня». Вопрос очень меня смутил. Все же я кое-как объяснила, что это женщина, которая не ходит работать по домам; они были в восторге от моих ответов, моя болтовня им, видно, очень понравилась и позабавила их, и они тоже дали мне денег.
Деньги эти я все отдала своей наставнице, как я называла ее, и пообещала старушке по-прежнему отдавать ей все, что буду зарабатывать, когда стану барыней. После этого и после других моих слов воспитательница начала понимать, что я подразумеваю под словами «быть барыней» и что они означают для меня всего лишь возможность собственным трудом зарабатывать себе на хлеб; наконец она меня спросила, так ли это.
Я ответила ей «да» и упорно твердила, что это и значит быть барыней. «Ведь вот такая-то, — сказала я, называя одну женщину, которая чинила кружева и стирала дамские кружевные чепчики, — ведь она же барыня, и все зовут ее мадам».
— Глупенькая, — рассмеялась моя добрая старушка, — такой барыней тебе стать нетрудно: про нее дурная слава идет, у нее двое незаконных.
Я ни слова не поняла, однако ответила: «Я знаю, что ее зовут мадам и она не живет в прислугах». Поэтому я твердо стояла на том, что она барыня, и хотела быть такой же.
Все это снова было передано дамам, и те очень смеялись, и время от времени дочери господина мэра приходили повидать меня, спрашивая, где маленькая барыня, что наполняло меня немалой гордостью. Навещая меня, эти молодые дамы иногда приводили с собой знакомых; таким образом, меня скоро знал чуть не весь город.
Мне было тогда около десяти лет, и я уже начинала походить на маленькую женщину, так как была очень серьезной и чинной, и вы легко можете себе представить, какую я чувствовала гордость, слыша от дам, что я хорошенькая и буду красавицей. Однако эта гордость не оказывала еще на меня дурного действия; деньги, которые дамы часто дарили мне, а я отдавала старушке-воспитательнице, женщина эта добросовестно тратила на меня, покупая мне чепчики, белье и перчатки, так что я была опрятно одета; будь на мне лохмотья, они и то всегда были бы чистые, я сама бы стирала их; но, повторяю, добрая моя воспитательница; когда мне дарили деньги, добросовестно тратила их на меня и всегда говорила дамам, что то-то и то-то куплено на их деньги; это побуждало их делать мне новые подарки, пока наконец городские власти и в самом деле не вызвали меня и не предложили поступить на службу. Но я уже стала тогда такой прекрасной работницей и дамы были так добры ко мне, что обошлось без службы; я могла зарабатывать для своей воспитательницы все, что она тратила на мое содержание, поэтому она попросила разрешения оставить у себя «барыню», как все называли меня, говоря, что я буду ей помогать в обучении детей, с чем я отлично могла справиться, потому что работала очень ловко, даром что была еще очень молода.
Однако доброта моих покровительниц пошла еще дальше; узнав, что город больше не содержит меня, они стали чаще дарить деньги, а когда я подросла, начали приносить мне работу на дом: шить белье, чинить кружева, отделывать шляпки, и не только платили мне, но еще и учили, как все это нужно делать, так что я действительно сделалась барыней, как я понимала это слово: мне не исполнилось еще двенадцати лет, а я не только справляла себе платья и платила воспитательнице за пропитание, но еще и откладывала деньги про черный день.
Дамы часто мне дарили свои платья или что-нибудь из платья своих детей: то чулки, то юбку, то одно, то другое; и моя старушка берегла все это, как мать, заставляя меня чинить и переделывать, потому что была она на редкость бережливая хозяйка.
Наконец так я полюбилась одной из дам, что она пожелала пригласить меня на месяц к себе в дом, чтобы я, говорила она, побыла с ее дочерьми.
Хотя это приглашение было необыкновенной любезностью с ее стороны, однако, как сказала ей добрая моя старушка, она причинит маленькой барыне больше зла, чем добра, если решила взять меня лишь на время. «Да, — согласилась дама, — вы правы; возьму ее к себе на неделю посмотреть, сойдутся ли с ней мои дочери и понравится ли мне ее характер, и потом с вами поговорю, а если тем временем кто-нибудь придет навестить ее, как обыкновенно, скажите, что вы послали ее ко мне».
Все было устроено по-хорошему, и я отправилась в гости к названной даме; но так мне там понравилось с молодыми барышнями и им так понравилось со мной, что тяжело было от них уходить, да и им не хотелось со мной расставаться.
Все же я их покинула и жила еще с год у моей честной старушки: теперь я была ей настоящей помощницей, потому что мне минуло уж четырнадцать лет, росту была я высокого и смотрела маленькой женщиной; но так я приохотилась к барской жизни в доме той дамы, что уже не чувствовала себя привольно, как раньше, в своем старом жилище, и я думала, что и вправду хорошо быть барыней, только понятия мои о том, что такое барыня, теперь совсем переменились, и так как я думала, что хорошо быть барыней, — то нравилось мне быть с барынями и страшно хотелось вернуться к ним.
Когда мне исполнилось четырнадцать лет и три месяца, моя добрая старушка — мне бы следовало называть ее матерью — заболела и умерла. Я оказалась тогда в очень печальном положении: ведь не стоит большого труда разорить семью бедного человека, когда его снесут на кладбище; так что после похорон бедной старушки приходские дети тотчас были разобраны церковными старостами; со школой было покончено, и ученицам осталось только сидеть дома и ждать, пока их пошлют в другое место. Все добро, оставшееся после покойницы, начисто прибрала ее дочь, замужняя женщина, мать шести или семи детей; увозя пожитки, она не нашла ничего лучше, как посмеяться надо мной, сказав, что маленькая барыня может устраиваться теперь самостоятельно, если ей угодно.
Я перепугалась почти до потери разума и не знала, что делать; ведь меня просто-напросто выгоняли вон, и, что еще хуже, у честной старушки хранились мои двадцать два шиллинга, составлявшие все богатство маленькой барыни; когда же я попросила у дочери свои деньги, она прикрикнула на меня, сказав, что знать ничего не знает.
Между тем добрая старушка говорила дочери о моих деньгах, показывала, где они лежат, объяснила, что это деньги девочки, раза два или три звала меня, чтобы мне их вернуть, но, к несчастью, меня не было дома, — а когда я вернулась, она уже не могла говорить. Впрочем, дочь оказалась настолько честной, что впоследствии отдала мне деньги, несмотря на то, что сначала поступила со мной жестоко.
Теперь я действительно была бедной барыней и в тот же вечер должна была отправиться на все четыре стороны: дочь вывезла все до единой вещи покойницы, у меня не было ни крова, ни куска хлеба. Но, видно, — кто-то из соседей сжалился надо мной и дал знать о случившемся той даме, в семье которой я гостила; она тотчас же прислала за мной служанку, которую пожелали сопровождать две хозяйские дочери, я мигом собрала свои пожитки и с радостным сердцем отправилась к ней. Ужас моего положения так на меня подействовал, что я уже не хотела быть барыней и охотно бы согласилась стать служанкой и исполнять любую работу, какую мне дадут.
Но моя новая великодушная госпожа была лучшего мнения обо мне. Я называю ее великодушной, потому что она во всем настолько же превосходила добрую женщину, у которой я жила, насколько выше было ее общественное положение; говорю «во всем», за исключением честности; и хотя эту даму нельзя упрекнуть ни в чем, однако ни при каких обстоятельствах я не должна забывать, что моя наставница, несмотря на свою бедность, была такой честной, что честнее и не сыскать.
Только эта добрая барыня, как я сказала, увела меня к себе, как первая дама, то есть жена мэра, послала дочерей позаботиться обо мне, и еще одна семья, приметившая меня, когда я была маленькой барыней и брала работу на дом, послала за мной вслед за женой мэра, так что все дамы наперебой стали за мной ухаживать и были в большой обиде, особенно жена мэра, что ее приятельница перехватила меня у нее; ведь я по праву принадлежу ей, говорила жена мэра, так как она первая обратила на меня внимание. Но та дама, у которой я жила, не захотела отпустить меня; ну, а мне ничего лучшего и не надо было.
Так и жила я у этой дамы до семнадцати с половиной, и было это столь полезно для моего воспитания, что лучше и вообразить нельзя: дочерей моей хозяйки обучали танцевать, говорить по-французски и писать; обучали их также музыке; так как я всегда была с ними, то вместе с ними и училась; и хотя ко мне не были приставлены учителя, однако я при помощи подражания и расспросов научилась всему, чему их учили при помощи наставлений и указаний; словом, я научилась танцевать и говорить по-французски не хуже их самих, а пела гораздо лучше, потому что у меня был хороший голос. Я не могла так быстро научиться играть на клавикордах и на спинете
[11], потому что у меня не было своего инструмента для упражнений и я могла заниматься только урывками, когда не играли барышни; но все же я научилась играть вполне сносно, так как под конец барышни обзавелись двумя инструментами, то есть и клавикордами и спинетом, и сами стали давать мне уроки. Что же касается танцев, то они просто не могли не обучить меня контрдансу, потому что я всегда была нужна для пары
[12]; и вообще их готовность обучать меня всему, чему они сами выучились, ничуть не уступала моей охоте учиться у них.
Таким образом, я пользовалась всеми выгодами воспитания, которое получила бы, будь я такой же барышней, как и те, с которыми я жила; и кое в чем я имела над ними преимущество, даром что они стояли выше меня по положению; природа наделила меня дарами, которых никаким богатством не приобрести. Во-первых, я была гораздо красивее их, во-вторых, лучше сложена и, в-третьих, лучше пела, то есть голос у меня был лучше; надеюсь, вы мне поверите, что высказываю я не свое мнение, а мнение всех, кто знал ту семью.
Со всем тем я не чужда была тщеславия, свойственного нашему полу: мне хорошо было известно, что все меня считают хорошенькой или, если хотите, красавицей, и я сама вполне разделяла это мнение и в особенности любила слышать его от других, что случалось часто и доставляло мне большое удовольствие.
До сих пор, как видите, жизнь моя текла без особых происшествий; я не только жила в прекрасной семье, всеми уважаемой за добродетель, скромность и другие хорошие качества, но и сама слыла девушкой рассудительной, скромной и добродетельной, какой и была на самом деле, к тому же я не имела еще повода направлять свои мысли в другую сторону и познать искушение порока.
Но то, чем я так тщеславилась, стало моей гибелью или, вернее, причиной ее было мое тщеславие. У моей покровительницы было двое сыновей, юношей весьма даровитых и отменно воспитанных, и, на свое несчастье, я с ними была очень хороша, они же обошлись со мной совсем иначе.
Старший, большой весельчак, одинаково хорошо проводивший время в столице и в деревне, хотя и совершал по легкомыслию дурные поступки, но благодаря большой опытности дешево расплачивался за свои удовольствия. Начал он с того, что расставил мне пагубную ловушку, в которую попадаются все женщины, то есть при всяком случае замечал, какая я хорошенькая, какая милая, какая грациозная и тому подобное; и делал он это преловко, умел заманивать женщин в свои сети так же, как куропаток; говорил эти вещи не мне, а сестрам, улучая минуту, когда я была недалеко и наверное могла услышать его. Сестры вполголоса останавливали его: «Те, братец, она тебя услышит; она в соседней комнате». Тогда он начинал говорить тише, делая вид, будто попался впросак, и признавался, что поступил нехорошо, потом, словно забывшись, снова возвышал голос, а я, в восторге от его слов, жадно к ним прислушивалась, как только представлялся случай.
Наживив таким образом удочку и легко найдя способ забросить ее на моем пути, он стал играть в открытую; и вот однажды, проходя мимо комнаты сестры, когда я была там, он весело ко мне обращается:
— Ах, мисс Бетти!
[13] Как поживаете, мисс Бетти? У вас не горят уши, мисс Бетти?
Я сделала реверанс и покраснела, но ничего не ответила.
— Зачем ты так говоришь, братец? — сказала барышня.
— Затем, что у нас внизу целых полчаса шел разговор о ней.
— Но ведь вы не могли говорить о ней ничего дурного, я в этом уверена, и нам не интересно, что вы там болтали.
— Помилуй! — говорит. — Дурного у нас и в мыслях не было, напротив, мы говорили о ней много-много хорошего. Столько лестных вещей было сказано о мисс Бетти, уверяю тебя; мы говорили, что она самая красивая девушка в Колчестере; словом, в городе начинают пить за ее здоровье.
— Удивляюсь тебе, братец, — оборвала его сестра. — Бетти не хватает только одного, но это одно стоит всего остального, потому что нынче наш пол ценят дешево; молодая женщина может быть писаной красавицей, знатной, воспитанной, остроумной, рассудительной, изящной и скромной, обладать всевозможными прекрасными качествами, но если у нее нет денег — у нее нет ничего; в наши дни одни только деньги заставляют уважать женщину; нет денег — и мужчины не церемонятся с нашей сестрой.
— Постой, сестрица, не торопись, — вмешался младший брат, находившийся тут же, — я — исключение из твоего правила. Уверяю тебя, если я встречу женщину с такими совершенствами, как ты говоришь, я не стану беспокоиться о деньгах.
— О, ты будешь осторожен и не увлечешься женщиной, у которой ничего нет!
— Почем ты знаешь?
— К чему все эти разглагольствования о богатстве, сестра? — не выдержал старший. — Не знаю, как в чем другом, а в деньгах у тебя ведь нет недостатка.
— Понимаю, братец, — резко ответила сестра. — Ты хочешь сказать, что у меня есть деньги, а красотой Бог обидел. Но такие уж нынче времена, что довольно одних денег: деньги всегда, дадут мне преимущество над моими сверстницами.
— Это верно, — заметил младший брат, — зато и у сверстниц может быть преимущество: ведь с красотой можно иногда подцепить мужа, невзирая на деньги, и когда горничная миловиднее госпожи, то часто не остается внакладе и идет под венец первой.
Я сообразила, что пора мне убраться, и ушла, но недалеко, так что мне слышен был весь разговор, и узнала я кучу лестных для себя вещей, приятно пощекотавших мое самолюбие, но, как я вскоре обнаружила, подорвавших мое положение в семье, потому что сестра жестоко поссорилась из-за меня с младшим братом; он наговорил ей много грубостей, которые она приняла близко к сердцу, как я в том убедилась из ее последующего обращения со мной, очень несправедливого, ибо у меня и в мыслях никогда не было того, в чем она меня подозревала относительно своего младшего брата; старший, тот действительно как-то загадочно и издалека заговаривал со мной, и я имела глупость принять всерьез его шутки, которые при неопытности моей поселили во мне самые несбыточные надежды.
Однажды он взбежал по лестнице в комнату, где обыкновенно сидели за шитьем его сестры, что проделывал часто; еще с лестницы он, по обыкновению, окликнул их. Я была в комнате одна подошла к двери и сказала:
«Сударь, барышень здесь нет, они гуляют в саду». Тут он как раз подлетел и будто нечаянно заключил меня в объятия.
— Ах, мисс Бетти, вы здесь? Вот прекрасно! Вас-то мне и нужно, а не сестер, — проговорил он и с этими словами, не выпуская меня из объятий, три или четыре раза поцеловал.
Я стала отбиваться, но не очень настойчиво, а он крепко держал меня и продолжал целовать, пока совсем не задохся, и, садясь, сказал:
— Милая Бетти, я влюблен в вас.
От этих слов, должна сознаться, вся кровь во мне закипела и хлынула к сердцу. Волнение мое, конечно, не укрылось от него. Он повторил еще несколько раз, что влюблен в меня, и сердце мое отчетливо говорило, что слова эти мне нравятся. Да, каждый раз, как он твердил: «Я влюблен в вас», румянец мой ясно отвечал:
«Мне это приятно, сударь».
Однако в тот раз дело этим и ограничилось. Он остался бы со мной и дольше, но, взглянув случайно в окно, увидел, что к дому подходят сестры, поэтому быстро простился, еще раз поцеловал меня, сказал, что не шутит и что вскоре я услышу о нем еще, и ушел, оставив меня в изумлении, Но и в большой радости. Если бы дело было чистое, все было бы хорошо, но беда в том, что мисс Бетти была искренна, а барин забавлялся.
С тех пор голова моя пошла кругом, я была поистине сама не своя; подумать только: такой барин признавался в любви ко мне и говорил, что я прелестное создание! Не знала я, как и перенести все это: загордилась до последней степени. Высоко держала я голову и, не подозревая о порочности нашего века, совсем забыла о добродетели: если бы молодой барин пожелал, он тогда же мог позволить себе со мною какие угодно вольности. На мое счастье, он в тот раз не воспользовался этой возможностью.
Вскоре он снова нашел случай поймать меня врасплох, и почти в той же обстановке с его стороны все было рассчитано, а для меня явилось неожиданностью. Вышло так: барышни с матерью пошли куда-то в гости, младший брат уехал за город, а отец уже с неделю был в Лондоне. Молодой барин так усердно сторожил каждый мой шаг, что ему было известно, где я нахожусь, тогда как я даже не знала, что он дома. И вот он проворно вбегает по лестнице и, увидя меня за работой, подходит прямо ко мне; тут он начал то же, что и прежде: обнял меня и целовал чуть ли не четверть часа подряд.
Я находилась в комнате его младшей сестры, и так как в доме никого не было, кроме служанок в нижнем этаже, то он вел себя посмелее; словом, был со мной очень пылок. Может быть, он счел меня слишком покладистой, потому что я не оказывала сопротивления, когда он держал меня в объятиях и целовал; и правда, мне это было так приятно, что где уж было сопротивляться.
Утомившись от этой возни, мы уселись рядом, и он долго со мной разговаривал: сказал, что он в восторге от меня и что не знал покоя, пока не признался мне в любви, и если я тоже полюблю его и захочу осчастливить, то, спасу его жизнь, и много других прекрасных вещей. Я почти не отвечала ему, но достаточно показала свою наивность и полное непонимание его намерений.
Потом он взял меня за руку и стал ходить со мной по комнате, а улучив минуту, повалил меня на кровать и неистово стал целовать, но, надо отдать ему справедливость, не допускал никакой грубости, ограничиваясь одними поцелуями. Тут ему послышалось, будто кто-то поднимается по лестнице; он вскочил с кровати, поднял меня и поклялся, что очень, очень меня любит, но что чувства его самые честные и он не желает причинить мне никакого зла; сунул мне в руку пять гиней и сошел вниз.
От денег я пришла в еще большее замешательство, чем прежде от любви, и так возгордилась, что себя не помнила. Говорю об этом для того, чтобы молодые неопытные девушки, которым попадутся на глаза эти строки, знали, какие их ожидают невзгоды, если они слишком рано возомнят о своей наружности. Стоит только девушке вообразить себя хорошенькой, и она ни за что не усомнится в правдивости мужчины, который клянется ей в любви; ведь если она считает себя настолько привлекательной, чтобы пленить его, то чего же естественнее, что он поддается ее чарам.
Мой кавалер теперь в такой же мере распалился сам, как и подогрел мое тщеславие; найдя, вероятно, что случай очень удобный «и жалко пропустить его, он через полчаса снова входит ко мне и принимается за прежнее, на этот раз без особых предисловий.
Начал он с того, что, войдя в комнату, запер за собой дверь.
— Мисс Бетти, — сказал он, — мне послышалось, будто кто-то поднимается по лестнице, но я ошибся; теперь же если кто и придет, то не застанут нас за поцелуями.
Я сказала, что не знаю, кто может подняться к нам, так как, по-моему, в доме нет никого, кроме кухарки и еще одной служанки, а они никогда, не ходят по этой лестнице.
— Прекрасно, милая, — ответил он, — однако лучше принять Предосторожности.
С этими словами он сел, и мы начали разговаривать. Хоть я была еще вся в огне после его первого посещения и больше молчала, он словно говорил за двоих, повторяя, как страстно меня любит и что пока он, правда, не может распоряжаться своим состоянием, но зато потом твердо решил сделать нас обоих счастливыми, иными словами, жениться на мне, и кучу подобных вещей; а я, глупенькая, не понимала, к чему он клонит, и поступала так, точно бы и не было другой любви, кроме той, что ведет к браку; если бы, однако, он заговорил о ней, у меня не было бы ни основания, ни сил сказать ему нет; но до этого у нас еще не дошло.
Посидели мы немного, вдруг он поднялся и, чуть не задушив поцелуями, снова повалил меня на кровать; но при этом позволил себе такие вещи; о которых неприлично рассказывать, а я в ту минуту не в силах была отказать ему в чем-либо, даже если бы он зашел гораздо дальше.
Но хоть он и допустил эти вольности, все же дело не дошло до так называемой высшей благосклонности, которой, нужно отдать ему справедливость, он и не добивался; эта сдержанность послужила оправданием всех вольностей, которые он впоследствии допускал со мной. В этот раз он очень скоро ушел, отсыпав мне чуть ли не целую горсть золота и рассыпаясь в уверениях, что любит меня безумно, больше всех женщин на свете.
Не удивительно, что после этого я начала размышлять, но, увы! размышления мои были не очень основательны. Тщеславия и гордости у меня было хоть отбавляй, о добродетели же я почти не думала. Правда, иногда я спрашивала себя, чего, собственно, хочет молодой барин, но на уме были только ласковые слова да золото; есть ли у него намерение жениться или нет, казалось мне делом маловажным; не думала я также, какие ему поставить условия, пока он не сделал мне определенного предложения, о чем вы скоро услышите.
Так шла я к падению, не испытывая ни малейшего беспокойства; пусть моя участь послужит уроком девушкам, у которых тщеславие торжествует над добродетелью. Оба мы натворили кучу глупостей. Если бы я вела себя благопристойно и оказала сопротивление, как того требовала честь и добродетель, он или отказался бы от своих приставаний, видя, что нечего рассчитывать на успех, или честно предложил бы мне руку; за это его, может быть, кто-нибудь, и порицал бы, зато мне никто не сделал бы упрека. Словом, если бы он знал меня, знал, как легко добиться пустяка, которого он желал, то, долго не задумываясь, сунул бы мне четыре или пять гиней и овладел бы мною в следующую же нашу встречу. С другой стороны, если бы мне были известны его мысли, если бы я знала, какой, кажусь ему неприступной, то поставила бы условия, потребовав от него или немедленно жениться, или содержать меня до женитьбы, и получила бы все, чего хотела: ведь мой обожатель был очень богат, да еще ожидал наследства. Но мне и в голову не приходило подумать об этом, я только гордилась своей красотой да тем, что меня любит такой барин. По целым часам любовалась я золотом, пересчитывала гинеи тысячу раз в день. Никогда еще бедная тщеславная девушка не пребывала в таком заблуждении, как я; мне не было никакого дела до того, что ждет меня; не помышляя о гибели, я стояла на краю пропасти; мне даже кажется, что я скорее бы бросилась в нее, чем постаралась обойти.
Все же я проявила в это время довольно ловкости, чтобы не дать никому в семье ни малейшего повода для подозрений, будто я в стачке с молодым барином. Я едва глядела на него при посторонних и небрежно отвечала на его вопросы; несмотря на все это, нам удавалось время от времени видеться, перекинуться словом и даже обменяться поцелуями, но удобного случая для дурного дела не представлялось, тем более что он шел гораздо более окольными путями, чем было нужно; дело казалось ему трудным, и он сам создавал себе затруднения.
Но дьявол-искуситель не знает покоя и всегда найдет случай толкнуть нас на дурное дело. Однажды вечером, когда я с молодым барином и с его сестрами гуляла в саду, он улучил минуту и сунул мне в руку записку, в которой сообщал, что завтра при всех пошлет меня в город с поручением и встретит меня где-нибудь на дороге.
Действительно, после обеда он, деловито обращается ко мне в присутствии сестер:
— Мисс Бетти, хочу просить вас об одном одолжении.
— Каком одолжении? — спросила младшая сестра.
— Что ж, сестра, если ты не можешь сегодня обойтись без мисс Бетти, отложим до другого раза, — сказал он с самым равнодушным видом.
Тогда обе сестры в один голос стали уверять, что свободно могут обойтись без меня, а та, что задала вопрос, извинилась перед ним.
— Но ведь тебе нужно сказать мисс Бетти, чего ты от нее хочешь, — проговорила старшая. — Если это твое частное дело, о котором нам нельзя слышать, отзови ее в сторону. Вот она.
— Помилуй, сестра, — так же равнодушно ответил он, — какое у меня может быть частное дело! Просто! я хотел просить мисс Бетти сходить на Хай-стрит
[14] (тут он вынул из кармана брыжи), в такую-то лавку, — и пустился рассказывать длинную историю о двух красивых шейных платках, которые приторговал и теперь хочет, чтобы я купила воротник для брыжей, и если не согласятся отдать платки по условленной цене, мне следует поторговаться и набавить шиллинг; потом выдумал еще поручения и надавал их столько, что я должна была отлучиться надолго.
Покончив с этим, он стал сочинять новую историю о предстоящем ему визите в хорошо знакомое сестрам семейство, где должны быть господа такие-то и такие-то и будет очень весело, и церемонно предложил сестрам сопровождать его, а те столь же церемонно отказались, объяснив, что ждут к себе сегодня гостей, чье посещение он, кстати сказать, сам подстроил.
Только что он кончил, как вошел его лакей и доложил, что подъехала карета сэра В. Г.; при этих словах он выбежал из комнаты и тотчас вернулся.
— Увы, — воскликнул он, — все мои планы приятно провести время разом рушатся: сэр В. прислал за мной карету и просит заехать к нему поговорить о каком-то важном деле.
Этот сэр В. был помещиком, жившим в трех милях от нас, у которого он накануне выпросил карету, назначив ей приехать к трем часам.
И вот мой поклонник велит подать себе лучший парик, шляпу, шпагу и, приказав лакею отправиться с извинениями в тот дом, куда он собирался, иными словами, выдумав благовидный предлог услать лакея, спешит к карете. По дороге, однако, останавливается и деловитейшим образом напоминает мне о своих поручениях, шепнув при этом: «Идите поскорей за мной, милая». Я ничего не ответила, а только сделала реверанс, как бы подтверждая, что исполню то, о чем он мне сказал при сестрах. Через четверть часа ушла и я, не переменив платья, а только положив в карман чепчик, маску, веер и перчатки; таким образом, ни у кого в доме не возникло никаких подозрений. Он поджидал меня в переулке, по которому я должна была пройти; кучер знал, куда ехать — в местечко Майл Энд, где жил один его доверенный человек; войдя к нему, мы нашли все, что нужно, чтобы предаться пороку.
Когда мы остались одни, спутник мой торжественно заявил, что он привез меня сюда не с целью обмануть, что его страстная любовь не допускает вероломства, что он решил жениться на мне, лишь только вступит во владенье своим имуществом, а до тех пор, если я соглашусь уступить его желанию, даст мне весьма приличное содержание и принялся всячески меня уверять в искренности своих чувств, говоря, что никогда меня не покинет; словом, предпринял в тысячу раз больше предварительных шагов, чем было нужно.
Так как он добивался от меня ответа, то я сказала, что после стольких уверений не могу сомневаться в искренности его любви, но… И я замолчала, как бы предоставляя ему догадаться, что я хочу сказать.
— Но что, милая? Догадываюсь, что вы хотите сказать: что будет, если вы забеременеете? Не правда ли? Будьте покойны, я позабочусь о вас, обеспечу, и вас и ребенка. А в доказательство того, что я не шучу, — продолжал он, — вот вам залог. — С этими словами он вынул шелковый кошелек с сотней гиней и вручил его мне, сказав: — Такой подарок я буду вам делать ежегодно до нашей свадьбы.
Я то краснела, то бледнела при виде кошелька; от его предложения меня бросило в жар, я не в силах была вымолвить слова, и он прекрасно это видел; сунув кошелек за пазуху, я больше ему не сопротивлялась и позволила делать с собой что угодно и сколько угодно. Так совершилось мое падение; с этого дня покинули меня добродетель и скромность, и нечем мне было больше снискать благословение Божие и поддержку от людей.
Но этим дело не кончилось. Я вернулась в город, исполнила его поручения и пришла домой прежде, чем кто-нибудь заметил мое долгое отсутствие. Что же касается моего любовника, то он приехал только поздно] вечером, и ни у кого в семье не возникло ни малейших подозрений на наш счет.
После этого мы по его почину не раз повторяли наши преступные свидания, обычно дома, когда мать и сестры молодого барина уходили в гости; он так внимательно сторожил их, что никогда не упускал подобных случаев и являлся ко мне, зная заранее, что застанет меня одну и никто нам не помешает. Таким образом, почти полгода мы спокойно предавались нашим порочным утехам, и, несмотря на это, я, к великому своему удовольствию, не забеременела.
Но не прошли еще эти полгода, как младший брат, О котором я уже упоминала, тоже принялся за меня. Встретив меня раз вечером в саду, он завел ту же песню, признался в любви, заявив о честности своих намерении; словом, безо всяких обиняков предложил мне руку и сердце.
Представьте себе мое замешательство: никогда еще не случалось мне быть в таком затруднении. Я стала упорно отказываться от его предложения, приводя разные доводы: что это был бы неравный брак и его семья никогда бы меня не простила, что это было бы неблагодарностью по отношению к его батюшке и матушке, так великодушно принявшим меня, когда я находилась в самом беспомощном положении; словом, чего только не говорила, чтобы разубедить его, утаила одну лишь правду, которая положила бы конец всем его домогательствам, но я не смела даже заикнуться о ней,
Но тут случилось такое, чего я не ожидала и что еще более меня смутило. Молодой человек, от природы прямой и честный, был одушевлен самыми благородными намерениями и, сознавая свою правоту, не старался, подобно старшему брату, держать в тайне от домашних нежные чувства к мисс Бетти. И хотя он никому не сообщил о сделанном мне предложении, все же из его слов мать и сестры поняли, что он меня любит; правда, мне они не подавали вида, но от него не скрывали своих подозрений, и вскоре я обнаружила в их обращении со мной еще большую перемену, чем раньше.
Я заметила тучи, но не предвидела бури. Перемену в их обращении со мной, повторяю, нетрудно было заметить; с каждым днем они относились ко мне все хуже и хуже, пока наконец я не узнала от прислуги, что в скором времени меня попросят уйти.
Известие это не испугало меня, так как я была в полной уверенности, что обо мне позаботятся, тем более что каждый день я могла забеременеть и тогда мне все равно не пришлось бы здесь остаться.
Спустя некоторое время младший брат, улучив минуту, сказал мне, что о его чувствах стало известно всей семье. Меня он не обвинял, потому что прекрасно знал, каким способом об этом проведали. Он признался мне, что причиной огласки были его собственные слова, ибо он не держал своих чувств ко мне в должной тайне по той причине, что, если бы я согласилась принадлежать ему, он открыл бы родным, что любит меня и намерен на мне жениться; правда, отец и мать, может быть, разгневались бы на него и проявили суровость, но он теперь способен зарабатывать самостоятельно, так как изучил право и уверен, что может содержать меня в достатке; одним словом, полагая, что я не буду его стыдиться, он решил и сам не стыдиться меня и бесстрашно признаться в своих чувствах к той, кого избрал себе в жены; таким образом, мне не остается ничего другого, как отдать ему свою руку, а за остальное он берет ответственность на себя.
Положение мое было ужасно; я горько раскаивалась теперь в своей уступчивости старшему брату, не потому чтоб чувствовала угрызения совести, а при мысли о том, какое счастье я упустила. Ибо хотя совесть, как уже сказано, не особенно меня мучила, все же я и подумать не могла о том, чтобы быть любовницей одного брата и женой другого. Тут я вспомнила, что старший брат обещал жениться на мне, когда вступит во владение своим имуществом; но меня поразило теперь то, о чем я и раньше часто думала, — а именно, что он не обмолвился ни одним словом об этом обещании с тех пор, как я стала его любовницей; однако до сих пор, хотя, повторяю, я часто думала об этом, меня это нимало не беспокоило, потому что ни его страсть, ни щедрость нисколько не уменьшались, из осторожности он только просил меня не тратить ни копейки на платья и не наряжаться, так как это непременно возбудило бы подозрение его родных, поскольку все знают, что я не могу достать такие вещи обыкновенным путем, а только при помощи чьей-либо благосклонности, и меня немедленно заподозрили бы в том, что я ею пользуюсь.
Итак, я была в большом затруднении и не знала, что делать; больше всего меня смущало то, что младший брат не только за мной ухаживал, но и нисколько не скрывался. Он входил в комнату сестры или матери, садился и расточал мне любезности в их присутствии; в результате весь дом говорил об этом, мать осыпала его упреками, и обращение со мной совсем изменилось. Словом, мать обронила несколько замечаний, из которых легко было понять, что она хочет заставить меня покинуть семью, иными словами — выгнать вон. Я уверена, что это не оставалось тайной для старшего брата, однако он, как и все другие, едва ли догадывался, что младший брат сделал мне предложение; но мне ясно было, что дело этим не кончится, и потому я считала совершенно необходимым признаться старшему во всем или заставить его самого заговорить об этом, но не знала мне ли ему открыться первой или предоставить первое слово ему.
После серьезного размышления (а надо сказать, что теперь я наконец стала серьезно смотреть на вещи) и решила заговорить первой; скоро и случай представился: на следующий день младший брат уехал по делам в Лондон, семья, как и раньше бывало, ушла в гости, а мой любовник, по обыкновению, явился провести, часок-другой с мисс Бетти.
Посидев немного, он без труда заметил во мне перемену: пропала вся моя непринужденность и веселость, и, главное, лицо было заплаканное; увидя это, он тотчас же участливо меня спросил, в чем дело и не случилось ли чего со мной. Я охотно бы отложила признание, но долее скрываться было невозможно; и вот, позволяя ему с великим трудом вытянуть из меня то, в чем мне так хотелось открыться, я сказала ему, что действительно одна вещь тревожит меня, но это тайна, хотя мне и трудно таиться от него, а как признаться — я не знаю: это явилось для меня неожиданностью, но привело также в большое замешательство, и я не знаю, на что решиться, если он не поможет мне советом. Он ласково попросил меня не тревожиться, обещая, что бы ни случилось, защитить меня от целого света.
Тогда я начала издалека и сказала, что боюсь, не донес ли кто-нибудь госпожам о нашей связи. Ведь сразу видна резкая перемена в их обращении со мной: дошло до того, что они часто придираются ко мне и подчас бранят без малейшего повода с моей стороны. Раньше я всегда спала в одной постели со старшей сестрой, но с недавних пор меня стали класть одну или с кем-нибудь из служанок, и не раз до меня долетали очень нелюбезные слова по моему адресу. В довершение всего, как передавала мне одна из служанок, господа говорили, что меня нужно выгнать вон и что мое дальнейшее пребывание в доме небезопасно для семьи.
Выслушав меня, он улыбнулся; тогда я спросила, как можно быть таким легкомысленным. Ведь должен же он понимать, что, если нас накроют, я погибла, и ему это повредит, хотя он и не пострадает так сильно, как я. Я стала его упрекать, говоря, что он похож на всех мужчин: в их руках — доброе имя женщины, и часто оно для них игрушка, безделица; для мужчины гибель несчастной, подчинившейся его воле, — пустяк, не стоящий никакого внимания.
Видя, что я разгорячилась и говорю серьезно, он сразу переменил тон; сказал, что ему обидно слышать такое мнение о себе, что он никогда не давал мне для этого ни малейшего повода, а, напротив, оберегал мое доброе имя как свое собственное, что о нашей связи, он уверен, не подозревает ни одна душа в доме, так осторожно мы себя вели, а улыбнулся он моим мыслям лишь потому, что совсем недавно убедился как раз в обратном, то есть что о нашем сговоре никто даже не догадывается, и когда он мне расскажет, почему он в этом уверен, я тоже улыбнусь, так как его рассказ безусловно меня удовлетворит.
— Тут какая-то непостижимая для меня тайна, — говорю, — как могу я быть удовлетворена тем, что меня выгонят вон? Ведь если наша связь не раскрыта, то не знаю, чем еще я провинилась перед вашими родными, которые теперь отворачиваются от меня, а раньше обращались ласково, как с родной дочерью.
— Видишь ли, дитя мое, — говорит, — это верно, что мои родные недовольны тобой, но у них нет ни малейших подозрений на наш счет, а подозревают они моего братца Робина и вполне убеждены, что он за тобой ухаживает. И неудивительно: этот дурак сам навел их на такую мысль, так как вечно болтает о своих чувствах, ставя себя в самое смешное положение. Мне кажется, что это очень нехорошо с его стороны; ведь не может же он не видеть, что его болтовня раздражает родных и восстанавливает их против тебя; но я и доволен, ведь меня-то они ни в чем не подозревают. Надеюсь, что и ты останешься довольна этим.
— Конечно, довольна, — говорю, — но не вполне; меня больше тревожит другое, хотя и это причиняло порядочное беспокойство.
— Что же тебя тревожит? — спросил он.
В ответ я только расплакалась, не в силах вымолвить слова. Он всячески старался успокоить меня, но очень настойчиво просил объясниться. Наконец я сказала, что считаю своим долгом сделать ему и это признание; во-первых, оно касается его, во-вторых, я нуждаюсь в его совете, так как нахожусь в большом замешательстве, из которого не знаю, как выйти. Тут я изложила все; сказала, как неосторожно поступил его брат, предав дело огласке: ведь если бы он держал все в тайне, я могла бы наотрез отказать ему, не вступая ни в какие объяснения, и со временем он прекратил бы свои домогательства, но, он, во-первых, тщеславно возомнил будто я ему не откажу, а во-вторых, взял на себя смелость разболтать о своих намерениях всему дому.
Я рассказала своему любовнику, как упорно я сопротивлялась его брату и как благородны и искренне были его предложения.
— Однако, — закончила я, — положение мое станет еще более трудным; ведь если ваши родные сердятся на меня теперь за то, что ваш брат хочет на мне жениться, они еще пуще рассердятся, когда узнают, что я отказала ему, и тотчас же скажут: тут что-то неладно, девчонка, наверное, уже за кем-нибудь замужем, иначе никогда бы не отказалась от такой блестящей партии.
Речь моя сильно его поразила. Он ответил, что положение мое действительно очень щекотливое и он не видит, каким образом из него выпутаться, но обещал подумать и на ближайшем свидании сообщить о своем решении, попросив, чтобы до тех пор я не давала согласия его брату, но и не отказывала ему наотрез, а держала его в неопределенности.
При словах «не давала согласия» я так и подпрыгнула. Ведь он хорошо знает, сказала я ему, что я не могу дать согласия, так как сам пообещал жениться на мне и связал меня словом; постоянно говорил, что я его жена, я искренно считала себя его женой
[15], точно мы были повенчаны; он дал мне на это право, постоянно убеждая меня называться его женой.
— Послушай, милая, — сказал он мне в ответ, — не думай сейчас об этом: хотя я не муж тебе, но буду вести себя, как муж. Перестань же тревожиться и позволь мне хорошенько все обдумать; в следующий раз я дам тебе более обстоятельный ответ.
Так он меня успокаивал всеми средствами, но я заметил, что он очень озабочен, и хотя он был очень мил со мной, целовал несчетное число раз и к тому же дал денег, однако больше ничего не предпринимал во время нашего более чем двухчасового свидания, чем я была очень поражена, настолько это непохоже было на него, никогда не пропускавшего подобных случаев.
Брат его вернулся из Лондона только через пять или шесть дней, и прошло еще два дня, прежде чем старшему представился случай поговорить с ним с глазу на глаз о нашем деле; в тот же вечер он нашел способ (мы долго оставались вместе) передать мне весь разговор, который, насколько помнится, был такой.
Старший сказал, что дошли до него после отъезда брата странные слухи, будто Робин ухаживает за мисс Бетти.
— Ну и что ж? — с некоторым раздражением отвечал младший. — Кому какое до этого дело?
— Успокойся, Робин, я на тебя вовсе не сержусь и не собираюсь вмешиваться в твои дела, но мне кажется, что они из-за этого встревожились и стали дурно обращаться с бедной девушкой, а на всякую обиду, причиненную ей, я смотрю как на личное оскорбление.
— Кто такие они? — спрашивает Робин.
— Мать и сестры, — отвечает старший. — Но разве это серьезно? Ты действительно любишь девушку?
— Изволь, скажу тебе откровенно: я люблю ее больше всех женщин на свете, и она будет моей, что бы ни говорили и ни делали мать и сестры. Думаю что девушка мне не откажет.
Эти слова кольнули меня в самое сердце; хотя было естественно предположить, что я ему не откажу, однако совесть говорила мне, что нужно отказать, и я видела в этом отказе свою гибель; но я сознавала, что мои интересы заставляют меня сейчас говорить иное, почему и перебила рассказчика такими словами:
— Вот как! Он воображает, что я ему не откажу? Ну, так увидит, что откажу наотрез.
— Хорошо, милая. Но дай мне досказать все, что между нами произошло, а потом говори что хочешь.
Он так ответил брату:
— Но ты ведь знаешь, Робин, что у нее нет ни гроша за душой, между тем как тебе могут представиться выгодные партии.
— Что за беда, что у нее ничего нет, — сказал Робин, — я люблю Бетти и никогда не пожертвую ради кошелька влечением сердца.
— На эти слова, милая, — прибавил мой любовник, обращаясь ко мне, — мне нечего было возразить.
— Ну, а я сумею возразить. Теперь я научилась говорить нет, хотя раньше и не умела. Если бы теперь предложил мне руку первый вельможа в королевстве, я бы самым решительным образом ответила ему нет.
— Но что же, милая, ты можешь сказать Робину? Ты же сама говорила давеча, что он задаст тебе кучу вопросов и весь дом будет с удивлением спрашивать, что все это значит.
— А разве я не могу заткнуть всем рты, сказав, что я уже замужем за его старшим братом? — с улыбкой ответила я.
При этих словах мой собеседник тоже улыбнулся, но я видела, что он встревожен и не в силах скрыть свое замешательство.
— Конечно, — сказал он, — это до известной степени справедливо. Все же я убежден, что ты шутишь, так как отлично понимаешь все неудобство такого ответа по многим причинам.
— Нет, нет, не беспокойтесь, — весело говорю я, — я не собираюсь разглашать нашу тайну без вашего согласия.
— Но чем же тогда объяснишь ты им свой решительный отказ от такой явно выгодной для тебя партии?
— Мало ли чем. Во-первых, я вообще не обязана приводить какие-нибудь причины, а во-вторых, могу заявить, что я уже замужем, не говоря, за кем именно: думаю, что такой ответ отобьет у него охоту к дальнейшим расспросам.
— Да, но тогда к тебе будет приставать весь дом, и, если ты наотрез откажешься от всяких объяснений, будет обида и возникнут подозрения.
— Так что же мне делать? — спрашиваю. — Как прикажете мне поступить? Как я уже вам сказала, я в большом затруднении и посвятила вас в это дело, чтобы услышать от вас совет.
— Поверь мне, милая, я много об этом думал, и хотя то, что я тебе посоветую, очень мне неприятно и может сначала показаться тебе странным, однако, взвесив все, скажу: не препятствуй ему изъявлять свои чувства и, если находишь его намерения искренними и серьезными, выходи за него замуж.
Услышав такие слова, я с ужасом на него посмотрела, побледнела как смерть и чуть не упала без чувств с кресла, на котором сидела; он тогда испуганно вскочил и, закричав: «Милая, что с тобой? Что ты?» — стал меня встряхивать и называть по имени, пока не привел в себя, хотя для этого понадобилось немало времени; в течение нескольких минут я не могла вымолвить ни слова.
Когда я совсем оправилась, он сказал:
— Милая, нужно подумать над этим серьезно. Ты видишь, как неприязненно стала относиться к тебе семья после речей моего брата. Представь же себе, как все озлобятся, когда узнают о нашей связи. Мне кажется, это будет гибельным и для меня, и для тебя.
— Вот как! — гневно воскликнула я. — Все ваши обещания и клятвы пошли насмарку при первых признаках недовольства семьи? Разве я не предсказывала этого, хоть вы и относились легкомысленно к моим замечаниям и делали вид, что стоите выше таких пустяков?
А теперь до чего вы дошли? Где ваша верность и честь, ваша любовь и святость ваших обещаний?
Он невозмутимо выслушал мои упреки, на которые я не скупилась.
— Милая, — сказал он наконец, когда я замолчала, — я еще не нарушил ни одного своего обещания.
Я сказал, что женюсь на тебе, когда вступлю во владение своим имуществом, но ты видишь, что мой отец здоров и крепок. Он может прожить еще тридцать лет и будет ничуть не дряхлее многих наших горожан. Ты сама никогда не торопила меня с женитьбой, зная, что это может погубить меня; То же можно сказать и об остальном: ни в чем я не обманул тебя.
Я не могла отрицать ни одного сказанного им слова:
— Как же тогда, — сказала я, — вы убеждаете меня сделать такой ужасный шаг: покинуть вас, хоть сами меня не покинули? Почему вы не допускаете никакой привязанности, никакой любви с моей стороны, если сами так меня любите? Разве я вам не платила взаимностью? Ничем не засвидетельствовала своей искренности и своей страсти? Разве, пожертвовав честью и скромностью; я не доказала, что узы, связывающие меня с вами, слишком прочны, чтобы их разорвать?
— Но, моя милая, ведь, выйдя замуж, ты приобретешь положение, честь твоя будет спасена, и все происшедшее между нами будет предано вечному забвению, как если бы ничего и не случилось. Ты навсегда сохранишь мою искреннюю привязанность, но она будет честной и безупречной по отношению к моему брату: ты станешь моей милой сестрой, как теперь ты моя милая… — И он запнулся.
— Ваша милая потаскушка, — договорила я, — вот что вы хотели и вправе были бы сказать; я понимаю вас. Все же прошу вас вспомнить, сколь часто и подолгу вы убеждали меня смотреть на себя как на честную женщину; уверяли, что если не в глазах света, то в мыслях я ваша жена и что брак наш так же действителен, как если бы мы были повенчаны приходским священником. Ведь это были ваши собственные слова.
Найдя свой тон чересчур резким, я решила немного смягчить его. Он стоял в остолбенении, не отвечая ни слова, а я продолжала так:
— Ведь не думаете же вы, — я не считаю вас настолько несправедливым, — что я уступила всем вашим уговорам без любви, — которой не могут поколебать никакие превратности судьбы. Разве я дала когда-нибудь повод для такого низкого мнения обо мне? Если в то время я уступила своей любви, вняла вашим убеждениям и стала смотреть на себя как на вашу жену, то неужели прикажете теперь считать ложью все ваши доводы и называться вашей потаскушкой или любовницей, что одно и то же? И вы собираетесь передать меня вашему брату? Разве вы можете передать мою любовь? Можете приказать мне разлюбить вас и полюбить его? Неужели вы думаете, что я в силах совершить такую замену по заказу? Нет, сударь, поверьте, что это невозможно, и, как бы вы ни переменились, я останусь навсегда верной; скорее соглашусь даже, раз стряслось такое несчастье, быть вашей потаскушкой, чем женой вашего брата.
Речь моя, по-видимому, произвела на него впечатление, и он был растроган и сказал, что любит меня по-прежнему, что никогда не нарушал данных мне обещаний, но что это дело грозит мне, как ему кажется, многими Неприятностями, и то, что он мне посоветовал, представляется ему единственным выходом; однако он уверен, что это не повлечет полного разрыва между нами и мы останемся друзьями на всю жизнь, любя друг друга даже сильнее, чем в настоящем нашем положении; и он ручается, что мне нечего опасаться с его стороны разглашения тайны, гибельного для нас обоих; в заключение он хочет спросить меня об одной вещи, которая может оказаться тут помехой, и если получит удовлетворительный ответ, то у него не останется никаких сомнений, что это единственный для меня выход.
Я сразу догадалась, какой это вопрос, именно — не беременна ли я. Что до этого, сказала я ему, то пусть он не беспокоится, я не беременна.
— Прости меня, милая, — сказал он тогда, — мне больше некогда разговаривать. Подумай хорошенько. Я твердо убежден, что это наилучший для тебя выход.
И с этими словами он простился, тем более поспешно, что у ворот позвонили мать и сестры как раз в ту минуту, когда он встал и собрался уходить.
Он покинул меня в самом крайнем смятении мыслей; и он ясно видел это на другой день и всю неделю, но все не мог найти случая заговорить со мной от того вторника до самого воскресенья, когда я, чувствуя себя не совсем здоровой, не пошла в церковь, а он, выдумав какой-то предлог, остался дома.
И этот раз он пробыл у меня целых полтора часа, и мы снова спорили, выставляя друг другу те же доводы, так что повторять здесь этот разговор нет смысла; наконец я, разгорячившись, спросила, какого же он мнения о моей стыдливости, если способен предположить, что я соглашусь быть в связи с двумя братьями, и заверила его, что это невозможно. Если даже он скажет мне, добавила я, что никогда меня больше не увидит — страшнее чего для меня могла быть одна только смерть, — то и тогда я ни за что не пойду на такую бесчестную для меня и низкую для него сделку; поэтому, если у него осталась хоть капля уважения или любви ко мне, умоляла я, пусть он мне больше об этом не говорит или же пусть обнажит шпагу и убьет меня. Он был поражен моим упрямством, как он выразился; сказал, что я жестока и к нему, и к себе, что беда стряслась неожиданно для нас обоих, но он не видит другого способа спастись от гибели, почему мое поведение кажется ему еще более жестоким. Однако, если я запрещаю говорить об этом, прибавил он с необычной холодностью, то нам вообще не о чем разговаривать — и с этими словами встал, чтобы проститься. Я тоже встала с напускным равнодушием, но когда он подошел ко мне, — как бы для прощального поцелуя, я так исступленно разрыдалась, что, даже если бы хотела, не могла сказать ни слова и только сжала ему руку, точно прощаясь, а слезы ручьем текли из глаз.
Сцена эта сильно взволновала его, он снова сел и принялся нежно утешать меня, настаивая, однако, на необходимости принять его предложение; впрочем, уверял, что, если даже я откажусь, он по-прежнему будет содержать меня, но ясно давал понять, что будет отказывать мне в главном — даже как любовнице, ибо считал бесчестным поддерживать связь с женщиной, которая рано или поздно может стать женой его брата.
То, что я теряла в нем любовника, не было для меня таким огорчением, как потеря его самого, ибо я действительно любила его до безумия, а также гибель моих заветных надежд стать со временем его женой. Все это так меня удручало, что я слегла, у меня началась жесточайшая горячка, и долго никто в семье не чаял видеть меня в живых.
И правда, было мне очень плохо и я часто бредила, но ничто так меня не угнетало, как боязнь сказать в бреду что-нибудь такое, что могло ему повредить. При этом я сильно мучилась желанием видеть его, и он тоже очень хотел меня видеть, потому что любил меня страстно; но это было неосуществимо; ни у него, ни у меня не было ни малейшей возможности устроить свидание.
Уже около пяти недель я лежала в постели; и хотя через три недели горячка моя начала спадать, но по временам приступы ее возобновлялись. Несколько раз доктора говорили, что они больше ничего не в состоянии сделать для меня и борьбу с болезнью нужно предоставить природе, лишь помогая этой последней укрепляющими средствами. Через пять недель мне стало лучше, но я была так слаба, так изменилась и поправлялась так медленно, что доктора боялись, как бы у меня не началась чахотка; больше всего раздражало меня высказанное ими мнение, что я чем-то угнетена, что что-то меня мучит, словом, что я влюблена. Весь дом принялся осаждать меня расспросами, действительно ли я влюблена и в него, но я всячески это отрицала.
Однажды за столом по этому поводу произошла стычка, которая чуть было не привела к ссоре. Вся семья, за исключением отца, сидела в столовой, а я, больная, находилась у себя в комнате. Началось с того, что старуха хозяйка, пославшая мне какое-то кушанье, велела служанке подняться наверх и спросить, не хочу ли я еще, но служанка, вернувшись, доложила, что я не съела и половины посланного мне.
— Бедная девушка! — сказала старая дама. — Боюсь, что она не поправится.
— Как же мисс Бетти поправиться? — заметил старший брат. — Ведь, говорят, она влюблена.
— Никогда не поверю этому, — возразила ему мать.
— Не знаю, что и сказать, — вмешалась старшая сестра. — Все кругом твердят, какая она красавица, какая прелесть и не знаю, что еще; твердят ей прямо в лицо, так что, я думаю, у дурочки голова закружилась и она невесть что о себе возомнила! Право, не знаю, что и подумать.
— Однако, сестра, нужно признать, что она в самом деле очень хороша, — сказал старший брат.
— Конечно, и гораздо красивее тебя, сестра, — отозвался Робин, — тебя это и злит.
— Ладно, ладно, не в этом дело, — перебила его сестра, — девчонка недурна, и она знает это; незачем ей об этом твердить и возбуждать в ней тщеславие
— Речь идет не о тщеславии, — возразил старший брат, — а о том, что она влюблена. Сестры, по-видимому, думают, что она влюблена в собственную особу.
— Я так хотел бы, чтобы она была влюблена в меня, — сказал Робин, — я мигом бы успокоил ее страдания.
— Что ты этим хочешь сказать, сынок? — встревожилась старуха. — Как можешь ты говорить такие вещи?
— Неужели вы думаете, матушка, — чистосердечно заявил Робин, — что я позволю бедной девушке умирать от любви ко мне, находясь от нее так близко?
— Фи, брат, — вмешалась младшая сестра, — как можешь ты говорить это? Неужели ты возьмешь девчонку, у которой нет ни гроша за душой?
— Помилуй, сестрица, ведь красота то же приданое, а добрый нрав и подавно. Желал бы я, чтобы у тебя была половина такого приданого, — сказал Робин, сразу заставив ее замолчать.
— Мне кажется, — проговорила старшая сестра, — что не Бетти влюблена, а мой братец. Удивляюсь, как он не открыл своих чувств Бетти; ручаюсь, что она не скажет нет.
— Женщины, которые уступают, когда их просят, — сказал Робин, — головой выше тех, которые уступают прежде, чем их попросят. Вот тебе мой ответ, сестрица.
Сестра была задета и с гневом заявила, что терпеть дольше невозможно: пора разделаться с девкой, — она подразумевала меня; правда, болезнь не позволяет выгнать меня вон сейчас же, но она надеется, что отец и мать позаботятся о том, как только я встану с постели.
Робин возразил, что это дело хозяина и хозяйки дома, которым не пристало слушаться такой неразумной особы, как его старшая сестра.
Дело этим не кончилось; сестра бранилась, Робин отшучивался и издевался, а положение бедной Бетти в семье сильно ухудшилось. Когда мне обо всем рассказали, я разрыдалась, и старая дама поднялась ко мне, услышав, в каком я состоянии. Я пожаловалась ей на жестокость докторов, высказывающих предположение, для которого у них нет никаких оснований, — жестокость, особенно чувствительную при моем положении в семье; выразила надежду, что мной не совершено ничего, что подрывало бы ее уважение ко мне или давало повод для раздоров между ее сыновьями и дочерьми; сказала, что у меня на уме скорее гроб, чем любовь, и умоляла не менять доброго мнения обо мне из-за чужих грехов.
Старая дама чувствовала правоту моих слов, но сказала, что раз в доме произошла такая ссора и ее младший сын наговорил таких глупостей, то она просит сделать ей одолжение, ответить откровенно на один вопрос. Я заявила, что отвечу со всей прямотой и искренностью. Тогда она спросила, было ли что-нибудь между мной и ее сыном Робертом. Я ответила с самыми торжественными уверениями, на какие только была способна, и притом совершенно правдиво, что между нами ничего нет и никогда не было; сказала, что мистер Роберт болтал и шутил, по своему обыкновению, и что я всегда относилась к его словам так, как он, мне кажется, сам к ним относился, то есть считала, что они говорятся на ветер и лишены всякого значения; я поклялась, что между нами не произошло ровнехонько ничего такого, на что она намекает, и что люди, внушившие ей эти подозрения, причинили мне большие неприятности и оказали плохую услугу мистеру Роберту.
Старуха осталась вполне довольна, поцеловала меня, стала ласково утешать, велела заботиться о своем здоровье, ни в чем себе не отказывать — и с тем удалилась. Но, сойдя вниз, она обнаружила, что ссора между сестрами и братом разгорелась пуще прежнего; девушки были взбешены его словами о том, что они некрасивы, что у них никогда не было поклонников, что никто не искал их любви, а, напротив, сами они бесцеремонно готовы сделать первый шаг, и тому подобное. Робин насмешливо противопоставлял им мисс Бетти: какая она хорошенькая, веселая, как прекрасно поет и танцует, и насколько изящнее их; словом, колол сестер чем только мог. Мать спустилась в самый разгар ссоры и, чтобы положить ей конец, передала свой разговор со мной и мои уверения, что между мистером Робертом и мной ничего не было.
— Тут она не права, — сказал Робин, — так как если бы между нами не произошло ничего особенного, то мы были бы ближе друг к другу, чем сейчас. Я ей сказал, что люблю ее безумно, но никак не мог добиться, чтобы плутовка поверила в серьезность моих заверений.
— Не понимаю, как ты мог на это рассчитывать, — отвечала мать. — Нужно быть не в своем уме, чтобы поверить в серьезность подобных обращений к бедной девушке, положение которой тебе хорошо известно. Но если, как ты говоришь, тебе не удалось убедить девушку в серьезности твоих намерений, то что же нам об этом думать, сынок? В твоих речах так мало склада, что не понять, серьезно ты говоришь или шутишь; считаю, однако, да и ты это признаешь, что девушка ответила правдиво, хотелось бы и от тебя услышать правдивый ответ, на который я могла бы положиться, есть тут что-нибудь или нет? Серьезные у тебя намерения или нет? В своем ты уме или нет? Вопрос важны и хотелось, чтобы ты нас успокоил на этот счет.
— Правильно, матушка, не к чему больше говорить обиняками и изощряться во лжи; мне не до шуток, точв-в-точь как человеку, идущему на виселицу. Если мисс Бетти пожелает сказать, что она меня любит и согласна стать моей женой, я женюсь на ней завтра утром натощак и произнесу брачный обет, позабыв и думать завтраке.
— В таком случае одного сына я потеряла, — проговорила мать глухим голосом, очень встревоженная словами Робина.
— Полагаю, что нет, матушка, — сказал Робин, — никогда мужчина не бывает потерян, если его нашла хорошая женщина.
— Но ведь, дитя мое, она нищая.
— Значит, тем более нуждается в участии, — ответил Робин. — Я возьму ее из-под опеки прихода, и мы пойдем просить милостыню вместе.
— Нехорошо шутить такими вещами, — заметил мать.
— Я не шучу, матушка: мы пойдем просить у вас, матушка, и у батюшки прощения и благословения.
— От твоих слов не легче, сын мой: если ты говоришь серьезно, ты погиб.
— Боюсь, что нет, — сказал Робин, — боюсь, что она не захочет стать моей женой. После того как тут чванились и фыркали мои сестрицы, думаю, что мне никогда не удастся склонить ее к этому.
— Сказки рассказываешь! Она еще не вовсе лишилась разума. Мисс Бетти не дура, — проговорила младшая сестра. — Ты думаешь, она лучше других женщин умеет говорить нет?
— Вы правы, мисс Забавница, — отвечал Робин, мисс Бетти не дура, но мисс Бетти может быть связана каким-нибудь обещанием, и что тогда?
— Об этом мы ничего не знаем, — вступила старшая сестра. — Кому же, однако, могла она пообещать? Мисс Бетти никуда не выходит; значит, кому-нибудь из вас.
— Мне нечего ответить на этот вопрос, — сказал Робин, — довольно меня уже допрашивали, теперь очередь моего брата. Если ты говоришь, что кому-нибудь из нас, порасспроси его.
Слова эти задели за живое старшего брата, заключившего, что Робин что-то подметил. Однако он не подал виду и спокойно проговорил:
— Сделай милость, не прогуливайся на мой счет. Уверяю тебя, таким товаром я не торгую. Мне не о чем говорить ни с какими мисс Бетти в нашем приходе. — И с этими словами встал и поспешно скрылся.