Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Даниель Дефо

ИСТОРИЯ ПОЛКОВНИКА ДЖЕКА

ИСТОРИЯ ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОЙ, ПОЛНОЙ БУРНЫХ ПРИКЛЮЧЕНИЙ, ЖИЗНИ ВЫСОКОЧТИМОГО ПОЛКОВНИКА ЖАКА, В ПРОСТОРЕЧЬЕ ИМЕНУЕМОГО ПОЛКОВНИКОМ ДЖЕКОМ, УРОЖДЕННОГО ДВОРЯНИНА, ОТДАННОГО В УЧЕНИКИ К КАРМАННОМУ ВОРУ, ПРОЦВЕТАВШЕГО НА ПОПРИЩЕ ВОРОВСТВА ЦЕЛЫХ ДВАДЦАТЬ ШЕСТЬ ЛЕТ, НАСИЛЬНО УВЕЗЕННОГО В ВИРГИНИЮ, ОТКУДА ОН ВЕРНУЛСЯ КУПЦОМ; ПЯТЬ РАЗ БЫЛ ЖЕНАТ НА ЧЕТЫРЕХ ШЛЮХАХ, УЧАСТВОВАЛ В ВОЙНАХ, ВЫКАЗАЛ ОТВАГУ, БЫЛ ПРОИЗВЕДЕН В ПОЛКОВНИКИ, ВОЗВРАТИЛСЯ В АНГЛИЮ, УДОСТОИЛСЯ ЧЕСТИ ИМЕНОВАТЬСЯ КАВАЛЕРОМ ОРДЕНА СВЯТОГО ГЕОРГА, БЫЛ СХВАЧЕН ВО ВРЕМЯ ПРЕСТОНСКОГО ВОССТАНИЯ, ПОМИЛОВАН ПОКОЙНЫМ КОРОЛЕМ, ОСТАЕТСЯ И ПОНЫНЕ КОМАНДИРОМ СВОЕГО ПОЛКА, СРАЖАЮЩЕГОСЯ В ЦАРИЦЫНЫХ ВОЙСКАХ ПРОТИВ ТУРОК, И ЗАВЕРШАЕТ СВОЮ УДИВИТЕЛЬНУЮ ЖИЗНЬ, РАССЧИТЫВАЯ УМЕРЕТЬ ГЕНЕРАЛОМ. НАПИСАНА АВТОРОМ РОБИНЗОНА КРУЗО.

Предисловие

Подобного рода книги принято начинать с предисловия, дабы, выпуская их в свет, заранее расписать все их достоинства, так что опубликование сего сочинения без подобного начала могло бы показаться великой самонадеянностью. И все же осмелюсь заметить, эта добрая услуга необходима ему не более, чем прочим произведениям, публиковавшимся ранее. Все, что может доставить в нем удовольствие или вызвать восхищение, постоит само за себя, полезное же и поучительное настолько существенно в нем, так ясно имеет целью исправлять нравы и воспитывать ум, что потребовался бы отдельный том, ничуть не меньший по объему, чтобы изложить обстоятельно все наставления, какие можно почерпнуть из данного труда.

Здесь же уместно лишь поделиться обилием точных наблюдений, говорящих в пользу разумного воспитания[1], отсутствие или недостаток коего повлекли на гибель тысячи и тысячи наших соотечественников; следует, кроме того, отметить, что не мешало бы серьезно усовершенствовать школы и приюты для малолетних, дабы уберечь несчастных детей, из которых многие что ни год попадают в нашем городе в руки палача, от губительного влияния.

Горестное положение детей, чья натура мягка как воск и тяготеет более к воспитанию добра, чем зла, поистине достойно сожаления, в чем со всей очевидностью можно убедиться хотя бы на истории детства моего героя; обстоятельства жизни вынудили его стать вором, и все же он чудом сумел сохранить врожденную честность, которая с малолетства внушила ему отвращение к самой темной стороне его ремесла, а в конце концов заставила и вовсе от него отречься. Если бы с юных лет у него было преимущество в виде добродетельного воспитания и он бы знал, как совершенствовать заложенные в нем благородные свойства, каким бы прекрасным человеком и добрым христианином он мог бы стать!

Читателя ждет усладительная прогулка по пестрому полю жизни моего героя, полной самых неожиданных поворотов изменчивой фортуны; пред ним откроется сад, где он может рвать полные целебных соков плоды и не найдет ни одного пагубного и ядовитого, где он узрит саму Добродетель и все пути Мудрости, повсюду встречающей одобрение, почет, поддержку и награду; где Пороку и Расточительности сопутствует Несчастье и Горе, где Грех и Стыд идут рука об руку, Обидчик встречается лицом к лицу с Укором и Презрением, а Преступления — с Ненавистью и Карой.

Человека испорченного наш рассказ поощрит к исправлению, и всякий сможет убедиться, что единственно добродетельным завершением нечестивой, беспутной жизни является Раскаяние, в котором грешник находит Мир, Покой, а часто и Надежду, что покаяние щедро искупает все грехи, и, значит, конец дней его может сделаться лучше, нежели начало.

Произведение, написанное со столь похвальными намерениями и призванное способствовать столь полезным целям, кои перечислялись выше, не требует зашиты. К тому же читателю безразлично, изложены в нем достоверные факты или нет и собирался ли его герой преподнести нам историю, хоть в какой-то мере нравоучительную. В любом случае оно послужит поруганию Греха и восхвалению Добродетели.

* * *

Полагая жизнь свою игрушкою в руках изменчивой природы и имея возможность оглянуться на нее с более безопасного расстояния, чем бывает доступно человеку того круга, к коему я принадлежал когда-то, я рассчитываю, что история моя займет достойное место рядом с теми, какие, по моему наблюдению, читаются в наши дни с немалым удовольствием, хотя в них и нет той развлекательности и поучительности, каковую, я надеюсь, можно найти в моей.

Я мог бы похвастать не менее благородным происхождением, чем иные прочие, поскольку матушка моя была принята в хорошем обществе, да только это относится уже к ее истории, а не к моей; все, что я знаю об этом, я почерпнул из рассказов моей кормилицы, она-то и поведала мне, что матушка моя была дворянского роду, что отец мой тоже был из господ и что она, моя кормилица, получила от него хороший куш за то, что, приютив меня, развязала ему руки и освободила его и мою мать от всех неприятностей, связанных с тяжкой мукой растить ребенка, пряча его от чужих глаз и ушей.

Судя по всему, отец мой, по просьбе матушки, прибавил еще кое-что моей кормилице сверх уговора, взяв с нее торжественную клятву, что она будет со мной хорошо обращаться, отдаст меня в школу, и наказал ей, если я доживу до того возраста, когда уже кое-что начинают смыслить, внушить мне, что я дворянин. Вот, собственно, и все, что он ждал от нее как от воспитательницы, ибо, сказал он, у него нет сомнений, что придет время и тогда довольно будет легкого толчка, чтобы мысли мои оказались достойны моего происхождения, а поступки отличали бы во мне истинного дворянина, стоит мне только вспомнить, что я таковым и являюсь.

Но все это было только началом моих несчастий, которые на том не кончились; невезенье редко посещает нас лишь на один день: подобно тому как все великое по ступенькам величия возносится на вершину славы, чтобы блистать там во всей красе, так все ничтожное по цепочке несчастий скатывается в бездну и терзается там, мучимое бедственными обстоятельствами, пока судьба не сжалится, если только ей будет это угодно, и не подаст надежды на избавление.

Моя кормилица относилась к взятым на себя обязанностям со всем тщанием, какое только можно было ожидать от особы, живущей подобного рода поручениями, ибо она с великим усердием воспитывала меня вместе с родным своим сыном и еще с одним сыном греха, вроде меня, которого она взяла на тех же условиях.

Меня звали Джон, как она сообщила мне; какова же была моя фамилия, не знали ни она, ни я, таким образом, мне оставалось называть себя мистер Кто Угодно, в зависимости от обстоятельств.

Случилось так, что ее собственного сына (а у нее был мальчонка, примерно годом старше меня) звали тоже Джон, а двумя годами позднее она взяла, как я уже говорил, на воспитание еще одно дитя греха, и его звали тоже Джон.

А поскольку все мы были Джонами, нас всех стали звать Джеками, ибо в той части города, где мы росли и воспитывались, а именно возле Гудменс-Филдз[2], всех Джонов принято было звать Джеками; однако моей кормилице вполне естественно хотелось как-то отличить свое родное дитя от остальных, и она стала звать его капитаном, потому что он и в самом деле был старшим среди нас.

Я досадовал, что мне велели называть этого мальчишку капитаном, и плакал и упрашивал кормилицу звать капитаном меня; ведь она же сама твердила мне, что я дворянин, а стало быть, кого и звать капитаном, как не меня. И добрая женщина, чтобы сохранить мир в доме, соглашалась: ну да, конечно, я дворянин, а значит, я должен быть выше капитана, то есть по меньшей мере полковником, это же куда лучше капитана; голубчик, говорила она, да любой матрос с самого захудалого судна, стоит ему дослужиться до лейтенанта, глядишь, уже зовется капитаном, а полковники — те настоящие солдаты, да и произведены в полковники могут быть только дворяне; к тому же, уговаривала она, ей были известны случаи, когда полковники становились лордами и генералами, хотя и были незаконнорожденными, потому и мне следует зваться полковником.

Что ж, на время я успокоился, хотя и не очень был удовлетворен таким объяснением, правда только до тех пор, пока вскорости не услышал, как она внушает своему сыну, что он должен величать меня полковником, потому что я дворянин, а тот ударился в плач, почему не его будут звать полковником; этот случай доставил мне большое удовольствие, наконец-то я убедился, что быть полковником лучше, чем капитаном. До чего же честолюбие в природе человека, если даже в сердце какого-то жалкого мальчишки оно нашло себе уголок!

Так и звали нас: Полковник Джек и Капитан Джек, а что до третьего, то несколько лет он звался просто Джеком, пока не вырвался вперед благодаря своему происхождению, о чем вы узнаете в свое время.

Мы все трое подавали надежды, и так сложилась наша жизнь, что уже с малых лет уподобились мы настоящим мошенникам, хотя и не могу отрицать, что честная женщина, если считать, что я прав, веря в ее честность, делала все, от нее зависящее, чтобы предотвратить это.

Прежде чем углубляться в нашу историю, будет весьма кстати обрисовать хотя бы бегло характер каждого из нас, каковым он запечатлелся в моей душе с той поры, как я помню себя и своих братьев Джеков; постараюсь сделать это кратко и беспристрастно.

Капитан Джек, старший среди нас, был приземистым, плотным крепышом, обещавшим стать таким же плотным и невысоким мужчиной. Характер у него был скрытный, угрюмый, замкнутый, злобный, мстительный; к тому же он отличался тупой кровожадной жестокостью; по манерам это был просто извозчик, мужлан, деревенщина, смекалистый, как все уличные мальчишки, однако невежественный и тупой к ученью. Отчаянно смелый, но отнюдь не великодушный, по характеру он походил на бульдога; ни одной учительнице, которых мы посещали, не удалось заставить его взяться за ученье, — какое там, хоть бы научиться простой грамоте, и то нет; он словно уродился вором и, едва выучившись говорить, тащил что ни попадет под руку, и не только у своей матери, но у кого угодно, даже у нас, своих братьев и товарищей. Он был врожденным негодяем[3], потому что совершал самые гнусные и низкие поступки исключительно по склонности натуры своей; он не имел понятия о честности и не желал блюсти ее даже со своими собратьями-жуликами, что среди воров считается своего рода делом чести; я имею в виду соблюдение честности по отношению друг к другу.

Следующий, то есть младший из трех Джонов, звался Майор Джек, и вот по какому случаю: леди, которая сдала его нашей кормилице на попечение, открылась ей, что отец ребенка — гвардейский майор, чье имя она вынуждена хранить в тайне, и этого было достаточно. Поэтому сначала его и звали Майор Джон, потом просто Майором и, наконец, когда нам пришлось вместе скитаться по свету, — Майором Джеком, наподобие остальных, так как наречен он был Джоном, о чем я уже успел сообщить вам.

Майор Джек, весельчак и славный малый, от природы одаренный живым умом — как говорится, хватал все на лету, — был большой насмешник и мастер на всякие выдумки; к тому же, как я не раз замечал, в нем всегда угадывался дворянин; он обладал истинным мужеством, не боялся решительно ничего и мог смотреть смерти в лицо без содрогания; и вместе с тем он был самым великодушным и чувствительным существом на свете; ему от рождения была свойственна благородная отвага, ничего общего не имевшая, однако, с отвратительной жестокостью Капитана; одним словом, чтобы считаться совершенством, ему недоставало лишь честности. Подобно мне, он научился читать, умел складно говорить и писал очень толково, на редкость изящным слогом, в чем вы сами сможете убедиться, читая мой рассказ.

Что же касается вашего покорного слуги, Полковника Джека, он был бедным, несчастным, смирным псом, исполненным рвения научиться всему на свете от любого учителя, кроме разве самого дьявола. Он был выброшен в жизнь так рано, что, ступая на стезю греха, не понимал еще ни всей безнравственности его, ни грядущей вослед расплаты. Прекрасно помню, как, представ однажды перед судом за кражу, которой на самом деле не совершал, я пытался защитить себя, объясняя и доказывая, что мои обвинители заблуждаются и противоречат сами себе, и тогда судья сказал мне, как жаль, что я не нашел лучшего применения своим способностям, ибо, по всему видно, учили-то меня добру; однако его честь ошибался: ничему меня никогда не учили, кроме как воровать да еще, как я уже сказал, читать и писать, вот и вся моя наука за десять лет жизни. Но язык у меня был хорошо подвешен, и говорил я не хуже иных недоучек.

Среди товарищей моих слыл я парнем храбрым, решительным и отчаянным забиякой; однако сам я был о себе иного мнения и всячески избегал драк, хотя иногда все же в них ввязывался, а поскольку был я крепок и к тому же отличался проворством, победа всегда оставалась за мной. Однако, если кулаки не помогали, частенько меня выручал мой язык, не только когда я был мальчишкой, но и позже, когда стал уже взрослым мужчиной.

В нашем деле я был осмотрителен и ловок и попадался реже моих коллег-жуликов, даже в годы детства, а уж взрослым и вовсе никогда, ни единого разу за все двадцать шесть лет — вот сколько времени отдал я нашему делу, — а с виселицей так и не свел знакомства, а как мне это удалось, вы еще услышите.

Что до моего вида, то, поскольку я спал в угольной яме при стекольном заводе и вечно околачивался на грязной улице, то и выглядел я соответственно, как, впрочем, все мы, другого ждать от нас и не приходилось, — вылитый «Чистим-ваксим, ваша честь!» — попрошайка, жулик, что хотите, самая презренная и разнесчастная тварь; и все же, помню, иногда люди говорили обо мне: «Какое хорошее у мальчишки лицо, если бы его умыть да одеть получше, из него вышел бы ну просто славный мальчуган, только поглядите, какие у него глаза, какая приятная улыбка, вот жалость-то! Что только думают родители этого оборванца?» И они подзывали меня к себе и спрашивали, как меня зовут, а я отвечал, что меня зовут Джек. «Да нет, как твоя фамилия, плутишка?» — спрашивали они. «Не знаю», — отвечал я. «Ну, кто твои отец и мать?» — «Нет у меня отца и матери», — говорил я. «Но были когда-то?» — спрашивали они. «Нет, — отвечал я, — я никогда их не знал». Тогда они качали головой и восклицали: «Бедный мальчонка! Вот горе-то!» И тому подобное… И отпускали меня. Однако подобные разговоры западали мне в душу.

Мне было почти десять, Капитану одиннадцать, а Майору около восьми лет, когда умерла моя добрая кормилица. Ее муж был моряком еще во времена Карла II[4] и утонул незадолго до того, плывя на королевском фрегате «Глостер», который потерпел кораблекрушение по пути в Шотландию с герцогом Йорским[5] на борту, поэтому честная женщина умирала в великой бедности, и хоронить ее пришлось приходу, а мы, все три Джека, провожали ее тело; я, то есть Полковник (всю нашу троицу принимали за ее детей), возглавлял траурное шествие, а старший сын, Капитан, горевавший больше всех, его замыкал.

После смерти кормилицы наша тройка — три Джека — оказалась брошенной на волю судьбы; но так как приход взял нас на попечение, мы ни о чем особенно не беспокоились, всюду бродили втроем, и все, кто жил на Розмэри-Лейн, на Рэтклиф-Хайуэй[6] и по соседству, знали нас прекрасно, а потому с едой у нас хлопот особых не было, даже попрошайничать не приходилось.

Что же касается меня, то я даже завоевал репутацию на редкость воспитанного и честного мальчика: когда меня посылали с каким-нибудь поручением, я выполнял его всегда старательно и точно, о чем тут же спешил сообщить, а если мне что доверяли, я никогда ничего не трогал, не запускал руку в чужое добро. Напротив, делом моей чести было доставить все, что бы меня ни просили передать, в целости и сохранности, хотя в других случаях я был таким же отпетым воришкой, как и мои собратья.

К примеру, владельцы лавочек, что победнее, часто просили меня посидеть у дверей постеречь их добро, пока они поднимутся к себе пообедать или перейдут через улицу в какое-нибудь питейное заведение, и я делал это для них всегда охотно и с радостью, соблюдая при этом отменную честность.

В отличие от нас Капитан Джек хранил всегда угрюмый, злобный вид, от него нечего было ждать ни доброго слова, ни приветливого обращения; на вопросы он отвечал только «да» или «нет» и услужливостью отнюдь не отличался; если его посылали с поручением, он половину позабывал или же по дороге мог заиграться с мальчишками и тогда вовсе не вспоминал о поручении или не давал себе труда вернуться с ответом; он выказывал такое небрежение и нелюбезность, что ни у кого не находилось для него доброго слова, и все говорили, что он законченный мошенник и угодит когда-нибудь на виселицу. Одним словом, он ни от кого не получал доброхотных даяний и, чтобы раздобывать себе хлеб насущный, был вынужден заделаться вором, ибо обращался он к людям за помощью таким дерзким тоном, точно требовал, а не просил, и один человек, от которого Джек кое-что получил и знавший его хорошо, сказал ему как-то: «Капитан Джек, — сказал он, — уж коли ты мальчишкой не умеешь просить по-хорошему, а прямо с ножом к горлу лезешь, уж боюсь, ставши взрослым, ты приспособишься требовать у людей не пенни, а весь кошелек».

Майор, беззаботный легкомысленный мальчишка, всегда веселый, независимо от того, голоден он или нет, никогда не жаловался ни на что и так зарекомендовал себя отменным своим поведением, что все соседи души в нем не чаяли, и потому уж чего-чего, а еды ему всегда хватало. Так мы и перебивались; чтоб не умереть с голоду, нам, детям, требовалось немного, а что до жилья, то летом мы спали где-нибудь поближе к сторожевым будкам или на крыше, а то и под дверью чьей-нибудь лавки, если хозяин знал нас, — про кровать, с тех пор как скончалась наша кормилица, мы и думать забыли, — зимою же забирались в угольные ямы или устраивались под сводом стеклодувной печи на стекольном заводе на Розмэри-Лейн, который назывался Дэллоуский стекольный завод, а иногда на другом стекольном заводе на Рэтклиф-Хайуэй.

Такую жизнь мы вели несколько лет и мало-помалу не могли не втянуться в шайку воришек, голых и босых, вроде нас самих, уже в столь нежном возрасте коварных, как истинные ученики дьявола, а с годами созревших для любых скверных дел.

Помню, как однажды холодной зимней ночью наш сон нарушили констебль со своим дозором, они требовали некоего Вертишейку, который, видимо, совершил какую-то кражу, и за ним выслали погоню, а властям было известно, что искать его надо среди юных бродяжек под печной дугой на стекольном заводе.

Посреди ночи нас разбудил шум и крики: «А ну, вылезайте, дьявольское отродье! Выходи на свет!» Вызвали нас, стало быть, наверх, одни вылезали сами, протирая глаза и скребя затылки, других выволакивали силой, всего человек семнадцать, однако Вертишейки среди нас не оказалось; наверное, речь шла о здоровенном детине, который частенько разделял с нами ночлег; он был замешан в краже, совершенной прошлой ночью, о чем сообщил его же товарищ, который попался и, в надежде избежать наказания, выдал его и донес, где тот ночует; однако тот, видимо, был предупрежден и скрылся, по крайней мере, на время; итак, нам разрешили вернуться в наши апартаменты под укрытие теплой золы, где я провел немало студеных зимних ночей. Какое там ночей — много зим подряд. И спалось там так крепко, так уютно, как потом и на пуховых перинах никогда не спалось.

Такую жизнь мы вели довольно долго, пожалуй, года два, и ни о чем дурном даже не помышляли. Обычно мы трое держались вместе, иначе Капитан со своим отталкивающим характером и неспособностью ладить с людьми помер бы с голоду без нашей поддержки. А поскольку мы всегда держались вместе, нас так и прозвали Три Джека; однако Полковник Джек во многом перед ними имел преимущество; как я уже говорил, Майор был малый веселый и общительный, но беседы с людьми почтенными, я имею в виду тех из них, которые снисходили до разговоров с нищим мальчишкой, обычно вел Полковник. Я любопытствовал обо всем на свете, расспрашивал о делах и государственных и частных, особенно же любил поговорить с матросами и солдатами о войне, о великих морских сражениях или битвах на суше, в которых они побывали, а так как я помнил все, что они мне рассказывали, то вскоре, ну, скажем, через несколько лет, я мог описать войну с голландцами или там морские бои, битву во Фландрии или взятие Маастрихта[7] и тому подобное не хуже самих очевидцев, и потому бывалые солдаты и моряки не прочь были потолковать со мной; от них я узнал разные истории, не только о современных войнах, но и о сражениях времен Оливера Кромвеля, и про смерть Карла I[8], и всякое прочее.

Вот каким манером я, еще совсем мальчишка, стал своего рода историком, и хотя я вовсе не читал книг, никогда даже таковых не имел, я обладал изрядными познаниями о делах минувших и давно прошедших, в первую очередь наших отечественных. Я знал название каждого корабля в нашем флоте и имя его командира, и все это еще до того, как мне исполнилось четырнадцать, или чуть позже.

Между тем Капитан Джек попал в дурную компанию и бросил нас; прошло немало времени, пока до нас дошли о нем какие-либо слухи и толки; лишь спустя примерно полгода я узнал, что он орудует в шайке киднэпперов, как тогда говорили, самых отъявленных негодяев, которые похищали детей, то есть хватали их под прикрытием темноты, затыкали им рты, относили в дома, где их уже поджидали другие мошенники, а потом переправляли на борт какого-нибудь судна, идущего в Виргинию, и продавали там в рабство.

Вот к этакому ремеслу наш Громила Джек, как я его стал звать, когда мы выросли, был как нельзя более годен, особенно если надо было применять силу; когда ребенок попадал в его лапы, он готов был заткнуть ему не только рот, но и глотку, ничуть не беспокоясь, что тот может задохнуться, только бы он не подымал шума. Кажется, именно в то время их шайка совершила одно гнусное дело: то ли придушила ребенка, попавшего к ним, то ли по-иному искалечила его, главное, что это оказался ребенок одного из именитых граждан, и отец каким-то образом напал на след; ребенка нашли, хотя и в прискорбном виде, еле живого; я был тогда еще слишком мал, да и случилось это много лет тому назад, так что подробностей истории я не помню, знаю только, что вся шайка была схвачена и отправлена в Ньюгетскую тюрьму[9], и Капитан Джек в том числе, хотя лет ему тогда было совсем немного, не более тринадцати.

Какое наказание положили этим негодяям, я сейчас не могу вам сказать, что же касается Капитана Джека, то, поскольку он был подростком, его решили трижды подвергнуть строгой порке в Брайдуэлле[10]; и то, как заявил лорд-мэр или, может, главный судья, ему еще смягчили наказание, а стоило его вздернуть; впрочем, они не преминули заметить, что если судить по виду, то виселица по нему уже плачет, и посоветовали учесть это на будущее; вот какова была внешность у Капитана, даже в отроческие годы; впрочем, ему не раз об этом говорили и после, по самым разным поводам. Я проведал о его беде, когда он сидел в Брайдуэлле, и вместе с Майором отправился навестить его.

В тот день, когда мы пришли к нему, его как раз вызвали для «исправления», как они это называли, а поскольку по приговору порка полагалась строгая, то согласно приказу и действовали; сам олдермен, он же начальник Брайдуэллской тюрьмы, звавшийся, как помнится мне, сэром Уильямом Тернером, прочел ему целую проповедь о том, как он юн и сколь это горько, когда такой еще молодой человек, а уже заслужил виселицу, и дальше в том же духе, что все это должно служить ему грозным предупреждением, ибо красть бедных невинных детей — это злодейство и так далее и тому подобное; а тем временем человек с голубой кокардой нещадно сек его и не имел права остановиться, пока сэр Уильям не ударит своим молоточком по столу.

Бедняга Капитан и ногами бил, и дергался, и орал, как безумный; должен признаться, я был напуган до смерти, и хотя близко подойти не мог — никто бы не подпустил какого-то там мальчишку-оборванца — и сам не видел, как его отделывали, зато увидел потом спину, всю исполосованную плетьми, в нескольких местах даже до крови, и подумал, что не перенесу этого зрелища; однако позднее мне приходилось быть причастным подобным экзекуциям.

Я утешал бедного Капитана, как мог, всякий раз, как меня к нему пускали. Но худшее было у него впереди, ибо, прежде чем выйти на свободу, ему полагалось вытерпеть еще две таких порки; ох, и отделали же они его — так крепко, что надолго отбили у него всякую охоту похищать детей; но он все равно не порвал с киднэпперами и держался с ними до конца, пока несколько лет спустя не накрыли всю шайку.

Несмотря на то что Майор и я были еще совсем мальчишками, жестокая расправа с Капитаном произвела на нас заметное впечатление, можно даже сказать, что она послужила исправлению не только его, но и нас, непричастных к этому преступному делу. Однако не прошло и года, как Майор, отличавшийся легким, покладистым характером, поддался на уговоры двух воришек, из тех, что часто пользовались гостеприимством стекольного завода, и отправился с ними, как они выражались, на прогулку; компания подобралась отменная: Майору было около двенадцати, старшему из тех двоих, что увели его, не более четырнадцати; решено было идти на Варфоломеевскую ярмарку[11], а цель путешествия — если в двух словах — обчищать карманы.

Майор был новичком в этом деле, поэтому от него ничего и не ждали, но обещали равную долю, как если бы он был мастером не хуже их. Итак, они пустились в путь; парочка юных жуликов оказалась такой ловкой, что уже к восьми часам вечера все благополучно вернулись в свои пыльные апартаменты на стекольном заводе и, усевшись в уголку, в отблеске огня стеклодувных печей, принялись делить добычу. Майор выложил все добро, потому что, хотя шарили по карманам те двое, они тут же сбывали краденое с рук, передавая его Майору, так что, если бы их и поймали, все равно ничего бы не нашли.

День оказался для них чертовски удачным, точно сам дьявол подкидывал им богатую добычу на радостях, что ему удалось завлечь молодого игрока и поощрить его к действию, когда он уж было совсем отступился после несчастья с Капитаном. Список наворованного в первый вечер был таков.

I. Белый носовой платок деревенской девушки, засмотревшейся на сдобный пудинг; в нем было завязано три шиллинга шесть пенсов, да еще в один из углов платка было воткнуто несколько булавок.
II. Пестрый шейный платок из кармана у молодого деревенского парня, пока тот покупал апельсины.
III. Плетенный из тесьмы кошелек с одиннадцатью шиллингами и тремя пенсами да серебряным наперстком в придачу, вытащенный из кармана у молодой женщины как раз в ту минуту, когда какой-то молодой человек пытался завести с ней знакомство.
Примечание. Она тут же хватилась своего кошелька и, не видя вора, обвинила молодого человека, который только что заговаривал с нею, и подняла крик: «Держите вора!», так что бедняга попал в руки толпы, но, к счастью, его все знали на этой улице, и потому ему удалось выпутаться, хотя и с большим трудом.
IV. Нож с вилкой, только что купленные двумя мальчуганами, которые собирались уже идти с покупкой домой; воришка стянул их через секунду после того, как один из мальчуганов опустил их к себе в карман.
V. Серебряная коробочка с семью шиллингами серебряными монетками по одному пенни, по два, три и четыре песа.
Примечание. Судя по всему, какая-то служанка вынула ее из кармана, чтобы заплатить за вход в балаган на представление, и маленькому воришке удалось запустить туда руку в тот самый миг, когда она положила коробочку обратно.
VI. Еще один носовой платок, шелковый, из кармана у джентльмена.
VII. Еще платок.
VIII. Кукла на пружинах и ручное зеркальце, украденные на ярмарке с прилавка торговца игрушками.


Принести домой такую добычу, полученную всего за один день, точнее, даже за один вечер, для двух малолетних воришек, скажу вам честно, дело просто невероятное; с этого дня Майор весьма высоко поднялся в глазах своих дружков.





Рано утром он пришел прямо ко мне, я спал неподалеку от него, и сказал: «Полковник Джек, мне надо с тобой поговорить». — «Да, — сказал я, — а в чем дело»? — «Дело серьезное, — сказал он, — здесь я не могу разговаривать». Мы вышли. Как только мы очутились в узком проходе рядом со стекольным заводом, он и говорит: «Смотри!» — протягивает мне ладонь, а на ней полная горсть монет.

Увидев их, я очень удивился, а он их спрятал, потом снова показал и говорит мне, что часть денег моя, и дает шестипенсовик и мелкое серебро, всего на шиллинг. Мне это было особенно приятно, так как, хотя я и родился дворянином и всегда помнил об этом, все же ни разу в жизни не располагал я сразу целым шиллингом, который мог бы назвать своим.

Я настойчиво расспрашивал, откуда у него такое богатство; оказалось, что его доля составляет семь шиллингов шесть пенсов, не считая серебряного наперстка и шелкового платка, что, право же, было для него целым состоянием, ибо у него, как и у меня, в жизни не водилось даже шиллинга.

«Что ты с ними собираешься делать, Джек?» — спросил я. «Перво-наперво, — говорит он, — пойду в Ветошный ряд и куплю себе пару башмаков и чулки». — «Дело, — говорю я, — пожалуй, я тоже». И мы с ним отправились в Ветошный ряд и купили там каждый по паре чулок за пять пенсов, не пять за пару, а пять за обе; и хороши же были чулочки, куда лучше остальной нашей одежды, это уж точно.

Подходящие башмаки найти оказалось много труднее; наконец, потратив на поиски уйму времени, мы набрели на лавку с большим выбором и купили там две пары за шестнадцать пенсов.

Мы тут же надели их и испытали истинное удовольствие, ибо давно уже не было у нас целых башмаков и чулок в придачу. Надев пару теплых чулок и недраные башмаки, я почувствовал себя как бы обновленным; повторяю, ничего подобного я не испытывал уже очень давно, и снова мне на ум пришло мое дворянское происхождение, и я подумал, что вот оно наконец начинает показывать себя; после того как мы приоделись, я сказал: «Послушай, Майор Джек, ведь у нас никогда в жизни не было ни гроша, ни разу в жизни мы толком не пообедали, а что, если нам пойти да поесть где-нибудь? Я голоден как волк».

«Что ж, возьмем да пойдем, — сказал Майор, — я сам голоден как волк». И мы отправились в настоящую харчевню на Розмэри-Лейн, где угостились на славу; про себя я даже подумал, вот это жизнь, достойная дворянина. Мы взяли на три пенса вареной говядины, двухпенсовый пудинг, хлебец за пенни (или булку, как еще говорят) да вдобавок пинту крепкого пива, итого на шесть пенсов.

Примечание. Сверх того каждый из нас еще выпил изрядное количество восхитительного мясного бульона; но более всего порадовало меня за обедом то, что служанка и мальчик, прислуживавшие в этом заведении, проходя мимо открытого кабинета, где мы сидели, каждый раз заглядывали к нам и спрашивали: «Вы звали, господа?» — или: «Господа, вы звали?» Для меня это было дороже самого обеда.

Ни один добрый домохозяин во всем нашем приходе Степни, ни сам лорд-мэр Лондона, ни величайший из людей на земле не испытал, даже в воображении своем, столь чистого и полного блаженства, как я от свалившейся на меня вдруг удачи, хотя на мою долю выпала лишь малая толика ее по сравнению с Майором Джеком, который обладал теперь целым состоянием, и все же сам я тоже получил целое состояние по сравнению с тем, что было у меня прежде. Одним словом, ничто не дарует такого счастья, как полное неведение о еще больших благах, так что, хотя из всей добычи мне перепало каких-нибудь жалких восемнадцать пенсов, я был до крайности доволен и этим.

В эту ночь Майор и я, насладившись нашим первым успехом, спали спокойно, не потревоженные никем, на нашем обычном месте, согреваемые теплом от стеклодувных печей, расположенных над нами, что сполна вознаграждало нас за угольную пыль и золу, в которых мы валялись.

Кто знаком с устройством стекольных заводов и с печами, где производят отжиг уже изготовленных бутылок, знают, куда сбрасывают золу и шлак, вот там-то и спит бедная ребятня — в проемах кирпичной кладки, очень узких и расширяющихся только при входе; в них всегда тепло, словно в предбаннике, холод туда не проникает, будь то в Гренландии или на Новой Земле, поэтому мальчишкам там спать и безопасно, и очень уютно, если не считать, что все они перемазываются золой, но, впрочем, им до этого горя мало.

На другой день Майор со своими приятелями опять ходили в поход, с еще большим успехом; беда обходила их стороной и довольно долго, во всяком случае, не один месяц. Майор Джек так усердно старался следовать всем их наставлениям, что заделался не менее искусным карманником, чем они, и долго играл с судьбой, слишком даже долго, чтобы здесь останавливаться на этом, поскольку я спешу поведать вам мою собственную историю, что является главной целью повествования.

Майор дня не пропускал, чтобы не поделиться со мной своими новыми успехами, и был так щедр, что частенько подбрасывал мне шестипенсовик, а случалось, и шиллинг; и я стал замечать, что он уже начал одеваться как подобает владельцу приличной квартиры (описание которой, если позволите, я дам в другом месте), более того, он даже завел себе рубашку, чего ни он, ни я не позволяли себе вот уже три года.

Однако во все это время я не мог не заметить, что, хотя Майор Джек преуспевал и дела его процветали и по доброте своей и великодушию он давал мне при случае денег, все же, несмотря на это, он ни разу не пригласил меня в свою компанию и не предложил вступить с ним в дело, что составило бы и мое счастье, не тут-то было, он даже не посвящал меня в него.

Признаться, меня немного обижала такая скрытность, я уже знал, что их занятие — обчищать чужие карманы, и был уверен, что успеха в этом деле можно добиться, если у тебя легкая рука, достаточно ловкости и смекалки, а всему прочему не так уж трудно выучиться. И как подумаешь, сколько удобных случаев представляется им на каждом шагу, ибо все деревенские, приезжающие в Лондон, до того глупы, такие все разини, только знай себе по сторонам глазеют, так что никакого риску, как мне казалось, в этом промысле не было, да и постигнуть его не так уж трудно, усвой я хотя бы главные приемы и как их применять.

Лукавый дьявол, который никогда не дремлет и готов воспользоваться любым поводом, чтобы соблазнить верных слуг своих, отмел все затруднения на моем пути и свел меня близко с одним из искуснейших щипачей, то есть карманников города: вот как возникла наша с ним дружба, а поскольку во мне ничуть не менее, чем в прочих его дружках, замечалась порочная склонность к воровству, то еще моему наставнику приходилось заботиться, как бы не разочаровать меня.

Он был на голову выше тех юнцов, что воровали на Варфоломеевской ярмарке всякую мелочишку, пустяки разные и рисковали угодить в руки властей за каких-нибудь три или четыре шиллинга, тогда как он зарился на большее, уж во всяком случае, на кругленькую сумму денег или векселя.

Он сам настоял, чтобы я вышел с ним «прогуляться», и добавил, что, как только меня немножко поднатаскает, я начну работать на собственный страх и риск, — иными словами, он мне только поможет освоиться, а дальше, если мне будет угодно, я смогу уже действовать сам по себе, а ему останется лишь пожелать мне удачи.

Все было точно, как с Майором Джеком, который отправился со своим наставником, чтобы поучиться у него приемам и прятать краденое, но все равно получил свою долю, так и со мной: если ему повезет, сказал он, я все равно получу свою долю, как если бы я был равным участником в этом деле; таков их обычай, заверил он меня, для того чтобы поощрять юных новичков, которым следует действовать безо всякого страха с самого начала, ибо в этом деле успех ожидает только того, у кого сердце льва.

Я долго колебался, меня пугал риск, я даже рассказал ему историю Капитана Джека, моего старшего брата, если его можно так назвать. «Э-ге, Полковник, — сказал он мне, — да ты, я вижу, малость трусоват, а трусам в воровском цехе не место, нет, только отвага помощница в нашем деле. А и то сказать, пусть тебе оно и не подойдет, все одно риску тут нет никакого, потому как, если меня схватят, — сказал он, — тебя все равно отпустят, раз ты тут ни при чем, а доказывать это проще простого: раз виноват я, значит, не ты это сделал».

Поддавшись на уговоры, я наконец отважился выйти с ним; вскоре я убедился, что мой новый друг был вором самого высокого класса, просто-таки выдающимся карманником, и метил куда выше моего братца Джека; он был много крупнее меня: хотя мне к тому времени исполнилось уже почти пятнадцать, но для своего возраста я был мелковат, а что до нового ремесла, тут я оказался простофилей; только значительно позже я узнал то, чего не знал с самого начала, и понял, что занятие это преступно. Раньше я полагал воровство обычным делом, которому и собирался выучиться; конечно, я был тогда еще несведущ в законах гражданских и слишком юн годами, но я и потом долго считал, что за такие дела, как воровство, полагается только крепкая накачка или взбучка, у нас это называлось «штаны спустить», а нам и не жаль было, все равно одно рванье носили; и я только много лет спустя узнал, что воровство считается уголовным преступлением, за которое нас могли отправить в Ньюгетскую тюрьму, и узнал это, когда одного взрослого парня, почти уже мужчину, из нашей компании за это вздернули, вот тогда я сильно напугался, но об этом вы еще услышите.

Итак, поддавшись на уговоры моего старшего друга, я пошел с ним — бедный, невинный ребенок (я как сейчас помню все, о чем я думал тогда), без всяких дурных наклонностей, в жизни не укравший ни гроша; когда ювелир оставлял меня в своей лавке присмотреть за грудами денег, рассыпанных перед самым моим носом, я до них и не дотрагивался — вот ведь до чего доходила моя честность; и все же коварный искуситель поймал меня на свой крючок, так как я был совсем еще дитя и по-детски даже в мыслях не имел, что шарить по чужим карманам — нечестно, напротив, как я уже сказал, я полагал это своего рода ремеслом, которому не мешает поучиться, но, занявшись им, я так увяз в этой трясине, что отступать было поздно. Вот так я и сделался вором помимо моей воли и преуспел в этом, как мало кто из моих собратьев, избежав общей участи людей нашей профессии: я имею в виду галеры или виселицу.

В первый же день, что я решился выйти с моим учителем, он повел меня прямо в город; когда мы спустились к реке, он зашел со мной в Длинный зал таможни; выглядели мы настоящими оборванцами, особенно я. Мой вожатый был все-таки в шляпе, в рубашке и даже с шейным платком; у меня же не было ни одного из этих трех украшений с тех самых пор, как умерла моя кормилица, а случилось это уже несколько лет назад, не такую жизнь я вел, чтобы прикрывать голову шляпой. Он велел мне держаться невдалеке у него на виду, но не вовсе рядом и словно бы не замечать его, пока он сам не подойдет ко мне, а если случится переполох, вести себя так, будто я его не знаю.

Я сделал все, как он приказал, а он тем временем совал свой нос во все углы и внимательно оглядывал каждого; я не спускал с него глаз, но держался все время на расстоянии, у противоположной стены зала, делая вид, что выискиваю на грязном полу булавки, а когда и в самом деле находил их, то подбирал и втыкал себе в рукав, так что понемногу у меня набралось не менее сорока — пятидесяти вполне годных булавок; однако своего компаньона я из виду не терял и видел, как он сновал туда-сюда в толпе людей, проходивших таможенный досмотр и разговаривавших с чиновниками.

Но вот наконец он подходит ко мне, наклоняется, словно чтобы поднять с полу рядом со мной булавку, и сует что-то мне в руку, бросив при этом: «Прячь и беги за мной вниз по лестнице, живо!» Сам он не побежал, а смешался с толпой и спустился вниз не главной лестницей, по которой мы поднимались, а маленькой узкой лестничкой в другом конце зала; я следовал за ним, он это заметил и продолжал свой путь, не остановившись даже внизу, как я рассчитывал, не сказав мне ни слова, пока через бесчисленные узкие улочки, проходы и темные закоулки мы не добрались до Фенчюрч-стрит, а оттуда через Биллитер-Лейн на Лиденхолл-стрит и дальше к Лиденхоллскому рынку.

То был день поста, и потому мы устроились на одном из прилавков рыночных мясников, и тут только он велел мне вытащить то, что я спрятал; это оказался небольшой кожаный бумажник, внутри которого был вклеен французский календарь и хранилась уйма всяких бумаг.

Мы просмотрели их и обнаружили несколько денежных документов, в том числе векселей и разных расписок; толку в них я не знал никакого, однако среди прочих я увидел вексель на имя ювелира от некоего сэра Стивена Ивенса на выплату, как объяснил мне мой друг, трехсот фунтов по предъявлении векселя, а кроме него, еще расписку на двенадцать фунтов десять шиллингов, тоже на имя ювелира, только не помню от кого; еще были там один-два векселя на французском, но мы оба не могли их прочесть, по-видимому, довольно крупные, поскольку на них стояло: «Иностранные векселя, акцептованные».

Мой учитель прекрасно разобрался, что причитается по векселям, выданным на имя ювелира, я наблюдал за ним, когда он читал расписку сэра Стивена; он решил, что этот вексель слишком крупный, чтобы путаться с ним, а когда дошел до расписки на двенадцать фунтов десять шиллингов, сказал: «Вот этот сойдет, пошли, Джек!» И тут же пустился бегом на Ломбард-стрит[12], а я за ним, засовывая на ходу остальные бумаги в бумажник; по дороге он первым делом выяснил имя владельца расписки и тогда уже направился прямо в ювелирную лавку, напустил на себя степенности и получил там деньги безо всякой задержки и без единого вопроса. Я стоял на противоположной стороне улицы, выполняя роль зеваки; однако я заметил, что, предъявляя вексель, он достал и бумажник, как будто он слуга купца, посвященный во все его дела, а потому имеет при себе все прочие его бумаги.

Ему выплатили золотом, он поспешил пересчитать все и убраться восвояси; перейдя улицу, он прошмыгнул мимо меня и направился в переулок, носивший название Двор Трех Королей; потом мы вместе пересекли улицу в обратном направлении и через Клемент-Лейн поспешили к Капустной гавани и там наняли за пенни лодочника, чтобы он переправил нас через реку прямо к собору Сент-Мэри-Овери[13], где мы высадились и почувствовали себя в полной безопасности.

Тут он оборачивается ко мне и говорит: «Счастливчик ты, Полковник Джек, хорошее дельце мы обделали, пойдем-ка с тобой сейчас к Сент-Джордж-Филдз и там разделим всю добычу». Мы отправились туда, он уселся на травку в стороне от дороги и вытряс все деньги. «Смотри-ка, Джек, — говорит он мне, — видал ты когда-нибудь такое?» — «Никогда! — говорю я и простодушно так спрашиваю: — И все это нам?» — «Так оно наше! — говорит он. — А чье же еще?» — «А как же, — говорю я, — а тому человеку, который лишился денег, ничего уже не достанется?» — «Достанется? Ты это о чем?» — говорит он. «Не знаю, — говорю я, — но ты же недавно сказал, что не будешь путаться с этим векселем и вернешь его хозяину, потому что он слишком крупный».

Он посмеялся надо мной. «Да ты, оказывается, совсем дурачок, — говорит он, — а я и не думал, что ты еще такой ребенок!» И он со всей серьезностью объяснил мне суть дела. «Это я про вексель сэра Стивена Ивенса сказал, — говорит он, — он действительно крупный, на триста фунтов, и ежели бедный малый, вроде меня, рискнет сунуться за такими деньгами, они тут же спросят, откуда у меня вексель, нашел я его либо украл, и тогда они меня задержат, — говорит он, — и отымут его, да еще и в переделку попадешь из-за всего этого, потому, — говорит, — я и сказал, что он слишком крупный, чтоб путаться с ним, и готов вернуть его владельцу, если бы знал как. Но что касается денег, Джек, тех денежек, что нам перепали, даю тебе слово, Джек, ему из них не достанется ничего! Да и к тому же, — говорит, — кто бы ни был этот человек, что лишился своих бумаг, будь уверен, как только он их хватится, он тут же побежит к ювелиру и предупредит его, так что, если кто и придет за деньгами, его непременно задержат, да я-то уж стреляный воробей, — говорит он, — на этом не попадусь».

«А что же, — говорю, — ты будешь делать с этим векселем? Выкинешь его? Если выкинешь, кто-нибудь его подберет, — говорю, — и пойдет да получит деньги!» — «Нет, что ты, — говорит он, — я же объяснил тебе: в таком случае его задержат вместо меня и станут допрашивать». Но я все равно толком ничего не понял, а потому не задавал больше вопросов; мы принялись делить добычу — столько денег я в жизни своей не видывал и понятия не имел, что с ними и делать-то, даже хотел было попросить моего друга припрятать их пока у себя, что было бы сущим ребячеством, — уж будьте покойны, больше бы мне их не видать как своих ушей, даже если бы с ним самим ничего не стряслось.

К счастью, я об этом умолчал, и он честно разделил между нами все деньги, только под конец сказав мне, что хотя он и обещал мне ровно половину, однако, поскольку это был мой первый выход и мне не пришлось ничего делать, только наблюдать, он считает, что будет справедливо, если я получу чуть меньше него; и он разделил сначала все деньги, то есть двенадцать фунтов десять шиллингов, поровну — по шесть фунтов пять шиллингов каждому, а потом взял один фунт пять шиллингов из моей доли и сказал мне, что я должен подарить это ему на счастье. «Что ж, — сказал я, — конечно, бери, я-то считаю, что ты заслужил их все». Тем не менее оставшиеся деньги я забрал. «Но что мне с ними делать? — сказал я. — Мне их держать негде!» — «А что, у тебя разве нет карманов?» — спрашивает он. «Есть, — говорю я, — только дырявые». Не раз потом я с улыбкой вспоминал, в какой растерянности был, обретя богатство, с которым не знал, что делать, ибо у меня не было ни своего угла, ни шкатулки, ни ящика, куда бы спрятать эти деньги, даже кармана, я имею в виду не дырявого; я был один на свете, мне не к кому было пойти и попросить, чтобы их сберегли для меня, такой жалкий голодранец, как я, только вызвал бы подозрение, все решили бы, что я ограбил кого-то, и, чего доброго, схватили бы меня, да чтобы заполучить эти самые деньги, еще и обвинили, как, говорят, делают частенько. Так-то вот, разбогатев, я приобрел столько забот, что и передать вам не могу! Весь следующий день мне покою не давала мысль, как же хранить эти денежки, и довела меня до того, что я попросту сел и заплакал.

Ничто никогда не доставляло мне больших хлопот и волнений, чем эти монеты; поначалу я просто таскал их в руке; кроме четырнадцати шиллингов, остальные были золотыми — всего четыре гинеи, и, надо сказать, эти четырнадцать шиллингов приносили больше неудобств, чем четыре гинеи. В конце концов я уселся на землю, снял один башмак и засунул в него четыре гинеи, но проходил с ними недолго, так как сильно натер себе ногу и больше не мог ступить ни шагу; и снова я был вынужден присесть, вынуть их из башмака и опять таскать в руке. Наконец я подобрал на улице грязную полотняную тряпку, завернул в нее деньги и какое-то время нес их в узелке. Много раз слышал я потом, как люди говорят, когда не знают, где взять деньги: «Ведь на помойке они не валяются!» Что правда, то правда, однако я завернул мои деньги в грязный лоскут, грязный, будто и в самом деле с помойки, а когда на пути моем встретилась водосточная канава, я, сидя на корточках, выполоскал в ней свою тряпицу и потом снова завернул в нее деньги.

Так я и принес их в свою ночлежку на стекольном заводе, но, укладываясь спать, опять стал ломать себе голову, куда их деть; если бы хоть кто-нибудь из нашей воровской шайки проведал о них, меня бы в золу носом ткнули и отняли бы их, — словом, мне бы не поздоровилось; я не знал, как быть, и лежал, зажав их в руке, а руку спрятал за пазуху и не смыкал глаз. О, бремя забот человеческих! Я, бездомный бродяжка, который спал на груде камней, шлака или золы так крепко, как не спится иному богачу в своей мягкой постели, не мог теперь сомкнуть глаз из-за каких-то ничтожных денег.

Стоило мне задремать, как мне чудилось, будто у меня стащили мои денежки, в испуге я вздрагивал и просыпался, а убедившись, что крепко держу их в руке, долго пытался заснуть, потом засыпал наконец и снова пробуждался; вдруг мне пришло на ум, что, если я засну, мне непременно приснятся мои деньги, я стану говорить о них во сне, и, если я проговорюсь, что у меня завелись деньги, кто-нибудь из воришек меня услышит, залезет ко мне за пазуху и вытащит из руки моей деньги так, что я даже и не почувствую; после таких мыслей я и вовсе не мог заснуть; так, в тревоге и беспокойстве прошла эта ночь, и могу вас заверить, то была первая бессонная ночь, которую доставили мне жизненные треволнения и обманчивая привлекательность богатства.

Едва настал день, я вылез из ямы, в которой мы проводили ночь, и направился через Сент-Джордж-Филдз к Степни, там я опять долго размышлял и прикидывал, что мне делать с моими деньгами, и не единожды пожелал, чтоб у меня их вовсе не было, но сколько я ни думал об этом, так ничего и не придумал, и беспомощность моя привела меня в такое отчаяние, что, повторяю, мне оставалось лишь сесть и горько расплакаться.

Но слезами горю не поможешь; деньги никуда от меня не делись, и, как с ними поступить, я понятия не имел; наконец мне пришло в голову, нет ли в каком-нибудь дереве глубокого дупла, — вот там бы и схоронить их до поры до времени. Окрыленный этой идеей, которая казалась мне тогда поистине великой, я огляделся вокруг в поисках хоть какого-нибудь деревца, однако вокруг Степни и возле Майл-Энда не было ни одного дерева, подходящего для моей цели, а если и нашлось бы при более внимательном осмотре, все равно там было полно народу и кто-нибудь непременно заметил бы, как я что-то прячу; мне даже мерещилось, все так и глазеют на меня, а двое будто даже пошли за мной, желая проследить, что я намерен делать.

Это заставило меня отойти подальше, возле Майл-Энда я пересек дорогу и уже в самом центре города вышел на улицу, которая вела к Слепым Нищим, что у самого Бетнал-Грина; пройдя немного по улице, я обнаружил пешеходную тропу, ведшую обратно к Сент-Джордж-Филдз, где к моим услугам росло несколько деревьев, какие я искал. Наконец попалось и дерево с небольшим дуплом, расположенным довольно высоко от земли, — рукою было не достать, я влез на дерево и, когда дотянулся до него, пошарил там рукой и обнаружил (как я и надеялся), что лучшего тайника не сыскать. Я опустил туда мое сокровище и почувствовал величайшее облегчение. Но вот так история! Когда я снова засунул туда руку, чтобы поудобнее уложить там свой узелок, он неожиданно ускользнул от меня, и тогда я заметил, что дерево все полое, и мой узелок провалился вниз, так что его и не достать, а насколько глубоко он провалился, я не знал; одним словом, денежки мои уплыли, потеряны для меня навсегда, безвозвратно и безнадежно, ибо дерево это было толстенным и огромным.

Хоть я был еще совсем юнец, все же я сообразил, что вел себя как сущий болван, — не сумел надежно спрятать свои деньги, а вместо этого забрел невесть куда, чтобы выбросить их в какую-то дыру, из которой мне их теперь не выудить; я засунул руку в дупло по самый локоть, но дна так и не достал; я отломил у дерева сук и проник поглубже, но с тем же успехом; и тогда я разрыдался, нет, какое там, я просто взревел от ярости и вне себя соскочил с дерева, потом снова влез и снова запустил руку в дупло и шарил там, заливаясь горючими слезами, пока не изодрал плечо до крови. Потом подумал, что у меня не осталось и полпенни на булочку, а я так хочу есть, и заревел еще громче. И вот я пошел прочь, вопя и стеная, словно малый ребенок, которого только что выдрали, потом снова вернулся к дереву, потом снова влез на него, и так делал несколько раз подряд.

В последний раз, когда я взобрался на дерево, я случайно слез с него не с той стороны, откуда влезал и куда спускался перед этим, а по другую сторону ствола. И что же? Я вдруг увидел в дереве сбоку большую дыру почти у самой земли, — у дуплистых деревьев так часто бывает; я заглянул в эту дыру и, к своей неописуемой радости, увидел там мои деньги, завернутые в полотняную тряпку точно так, как я положил их в дупло. Вероятно, дерево это было полое сверху донизу, а мох, или еще что-то, чем оно внутри поросло, оказался недостаточно плотным, чтобы задержать этот узелок, когда он выскользнул у меня из рук, и потому он сразу же провалился вниз.

Будучи, в сущности, еще ребенком, я и обрадовался, как дитя, и, увидев мой узелок, завопил не своим голосом; я бросился к нему, схватил его, прижал к груди и раз сто поцеловал грязную тряпку, потом принялся танцевать, прыгать и беситься как сумасшедший, — словом, я сам тогда не помнил, что вытворял, а теперь я подавно не вспомню, одно только никогда не забуду: то великое горе, какое сжало мое сердце, когда я решил, что потерял деньги, и бурную радость, охватившую меня, когда я их снова нашел.

Итак, в первом порыве радости я носился вокруг, не соображая, что делаю, но как только этот порыв прошел, я сел на землю, развязал грязный лоскут, в который были завернуты деньги, проверил их, пересчитал, обнаружил, что они в полной сохранности, и вдруг разрыдался так же горько, как раньше, когда думал, что потерял их.

Читателя утомит, если я вздумаю перечислять все глупости, какие я в своей детской радости и умилении вытворял, получив назад свои деньги, а посему на этом я ставлю точку. Радость может быть столь же безумной, сколь и горе, и, будучи уже взрослым мужчиной, я не раз думал: случись такое со взрослым человеком, то есть потеряй он все, что имел, вплоть до последнего пенни, а потом столь же неожиданно получи все обратно, когда мысленно уже примирился с потерей, — ручаюсь вам, случись такое со взрослым, он бы, чего доброго, спятил бы.

Наконец я ушел со своими денежками, но, прежде чем опять их завязать в узелок, я взял себе шесть пенсов, пошел на Майл-Энд в лавку Чэндлера и купил себе там на полпенни булку, на столько же сыра, потом уселся у входа и с аппетитом принялся за еду, а чтобы запить ее, попросил еще и пива, которое радушная хозяйка поднесла мне, не поскупившись.

Оттуда я направился в город на поиски кого-нибудь из моих приятелей, твердо решив оставить раз и навсегда поиски дуплистого дерева, где бы хранить мой клад. Когда я проходил улицей Уайтчэпел, я поравнялся с лавкой старьевщика, что рядом с церковью; в ней торговали поношенным платьем, а на мне, надо сказать, красовалась одна рвань, поэтому я остановился, разглядывая одежду, вывешенную в дверях лавки.

«Ну-с, молодой человек, — сказал хозяин, стоявший у входа, — вижу, глаза у вас разгорелись, присмотрели что-нибудь себе по вкусу? Да по карману ль вам будет хороший-то мундир, ведь вы, если не ошибаюсь, из полка голодранцев?» Я оскорбился словами этого человека. «А какая вам забота, — сказал я, — дырявое на мне платье или нет, ежели я присмотрел то, что мне нравится, и могу заплатить за это? Впрочем, пойду-ка я в другое место, где не придется выслушивать всякие оскорбления».

Пока я таким образом весьма смело парировал хозяину, из дому вышла женщина. «Какая муха тебя укусила, — обратилась она к мужчине, — что ты вздумал отпугивать покупателей, а? Деньги этого бедного мальчугана ничем не хуже денег самого лорд-мэра! Да ежели б бедняки не покупали старую одежду, что стало бы тогда с нашей торговлей? — И, повернувшись ко мне, сказала: — Входи, входи, малыш, если тебе приглянулась какая вещь, бери, не бойся, а на него внимания не обращай. Какой славный парнишка, правда?» — обратилась она тут к другой женщине, которая в это время подошла к ней. «Пожалуй», — ответила та. «И такой хорошенький, — продолжала она, — если бы его умыть да одеть получше, он бы и за дворянского сынка сошел, почему и нет, чем он хуже, ежели б только приодеть его. Поди сюда, милый, скажи, что тебе надо?» До чего ж мне понравилось, когда она сказала про меня — дворянский сынок, я тут же вспомнил мое происхождение, но потом, когда она заметила, что я не мыт и одет в лохмотья, я не удержался и пустил слезу.

Она настойчиво спрашивала, приглянулось ли мне что-нибудь из вещей, на что я ответил «нет», потому что вся одежда, какую я там видел, была чересчур велика для меня. «Подожди, малыш, — сказала она, — есть у меня две вещички, они как раз тебе подойдут, и обе тебе понравятся, право слово, во-первых, вот эта шапчонка, смотри, — говорит она, кидая ее мне, — я отдаю ее тебе даром. А еще пара добротных теплых штанов, ручаюсь, — говорит она, — они тебе будут впору, они такие крепкие и совсем целые! К тому же, — говорит она, — если у тебя вдруг заведутся деньги и ты не будешь знать, куда их девать, у них, смотри, прекрасные карманы, — говорит она, — и даже вот кармашек для часов, куда можешь прятать золотые монеты или часы, когда ты их купишь».

Сердце у меня так и подпрыгнуло от несказанной радости при одной мысли, что у меня теперь будет место, где держать деньги, и больше мне не придется прятать их в дупле; я готов был прямо-таки выхватить штаны у нее из рук, удивляясь только, как это мне раньше не пришло в голову, что можно купить пару штанов с карманом, куда можно положить деньги, а не таскаться с ними, держа то в руке, то в башмаке, как мне пришлось эти два дня; одним словом, я заплатил ей за штаны два шиллинга и зашел во двор при церкви, чтобы переодеться, спрятал в карман мои денежки и почувствовал себя довольным и счастливым, словно принц, получивший новую карету, запряженную шестерней; я поблагодарил добрую женщину также и за шапку и сказал, что приду опять, как только раздобуду денег, чтобы купить себе еще что-нибудь; и с этим я ушел.

Конечно, я был всего лишь мальчишкой, но с той минуты, как у меня завелся карман, а в нем деньги, я почувствовал себя настоящим мужчиной и первым делом отправился искать моего друга, благодаря которому я разбогател; и тут я напугался до смерти, услышав, что его отправили в Брайдуэлл. Я ни о чем не стал расспрашивать, я и так знал, что это за тот самый бумажник и что я и сам могу туда угодить; на память мне пришла история с моим бедным братом Капитаном Джеком, неужели и меня подвергнут такой же жестокой порке? И я так был напуган, что просто не знал, что и делать.

Однако вечером я его встретил, он действительно попал в Брайдуэлл из-за того самого дела, но его уже выпустили. А случилось все так: поскольку накануне в помещении таможни счастье улыбнулось ему, он отправился туда снова и, когда очутился в Длинном зале, высматривая себе поживу, некий человек схватил его и тут же позвал чиновника, сидевшего за столом. «Вот, — сказал он, — это и есть молодой мошенник, который, как я вам говорил, околачивался здесь, когда у того господина пропал бумажник с векселями на имя ювелира. Ручаюсь, это он украл их!» Тут же их окружила толпа, и все наперебой стали обвинять его в краже; однако он был стреляный воробей, и одними угрозами без доказательств признание вытянуть из него все равно не удалось бы, потому как он знал, что улик против него никаких нет, даже денег в кармане, кроме одного шестипенсовика и каких-то жалких фартингов.

Ему угрожали, волокли куда-то, кричали, чуть не сорвали с него одежду, наконец досмотрщики обыскали его, но все с тем же успехом, ничего у него не нашли; он сказал, что прохаживался по залу таможни просто из любопытства, как в этот раз, так и раньше, и признался, что уже бывал тут, а поскольку никаких фактов, связанных с пропажей бумажника, против него не было, задержать его они не могли; и все же они разыграли, будто ведут его в Брайдуэлл, и дотащили до самых ворот, пытаясь выудить у него признание, но он ни в чем не признался, так что права на заключение его в тюрьму у них не было, и они не посмели повести его туда; все равно его там бы не приняли, я так думаю, даже если бы они и повели, так как у них не было никаких законных оснований, чтобы засадить его за решетку.

И вот убедившись, что от него ничего не добьешься, они пригласили его в пивную и там сказали ему, что в бумажнике были ценные бумаги и что мелкому жулику они будут все равно без пользы, тогда как для господина, у которого их украли, это огромный урон, и якобы господин этот в присутствии человека, принявшего его за вора, пообещал таможенному чиновнику, что даст тридцать фунтов тому, кто их вернет, и, кто бы то ни оказался, обещает не причинять ему никакого вреда.

Когда я встретился с моим другом, он только что вырвался из их лап и тут же рассказал мне эту историю. «Все равно, — сказал он, — я ни в чем не признался, потому и ушел от них чист как стеклышко». — «Это хорошо, — говорю я, — а что же ты собираешься делать с бумажником и с векселями, разве ты не вернешь векселя несчастному господину?» — «Ну нет, — говорит он, — векселя векселями, но я им не доверяю». Тут я подумал, хотя и был еще совсем мал, какая, однако ж, досада владеть такими ценными бумагами и не иметь возможности их использовать; про себя я решил, что хозяин векселей все равно уже потерял свои деньги, и все-таки мне казалось диким, что он теряет целое богатство только потому, что мой друг держит у себя его бумаги безо всякой выгоды для себя. Помню, что я размышлял об этом без конца, и хотя я и не очень-то разбирался в таких делах, все же у меня это крепко засело в мозгу, и я нет-нет да повторял ему, — пусть, мол, вернет господину его бумаги: «Ну, пожалуйста, очень прошу!» И так приставал с этим «очень прошу» и «пожалуйста», пока наконец не расплакался, а он спросил, что, разве я хочу, чтобы его поймали с поличным и отправили в Брайдуэлл и высекли, как моего брата Капитана Джека? А я отвечал: нет, конечно, не хочу я, чтобы его пороли, я хочу только, чтобы он отдал тому господину бумаги, потому что ему они без пользы, а господина это может загубить. И опять за свое: «Очень прошу, отдай их, пожалуйста». Но он оборвал меня: «Нет, ты лучше скажи, — сказал он, — как я их отдам ему? Кто посмеет отнести их? Сам я не посмею, и думать нечего, потому что они меня задержат и позовут ювелира, чтобы он сказал, знает ли он меня или нет; а ведь я-то получил у него те деньги, вот вам и доказательство кражи, и меня повесят, ты разве хочешь, чтобы меня повесили, Джек?»

Тут я прикусил язык, потому, когда он спросил: «Ты разве хочешь, чтобы меня повесили, Джек?» — крыть мне было нечем; однако на другой день он подзывает меня к себе и говорит: «Полковник Джек, — говорит он, — я все-таки придумал, как сделать, чтобы тот господин получил назад свои бумаги, а мы бы с тобой разжились на этом деньжатами, только, чур, и ты поступишь со мной так же честно, как я с тобой». — «Клянусь, Уилл (так звали его), — говорю я, — в честности моей не сомневайся, я что хочешь сделаю, только чтобы он получил назад свои бумаги».

«Так вот, — говорит он, — мне сказали, что он пообещал в таможне дать без всяких лишних вопросов и разговоров тридцать фунтов тому, кто вернет ему бумаги. Ты, стало быть, идешь в Длинный зал, эдакий бедный, невинный мальчуган, да такой ты и есть, на это и расчет, и обращаешься прямо к таможенному чиновнику. Ты говоришь ему, что, если господин готов выполнить свое обещание, ты берешься сказать ему, у кого бумаги, и, если они будут хорошо обращаться с тобой и сдержат свое слово, ты обещаешь достать бумажник с векселями и принести им».

Я сказал, что пойду с великим удовольствием. «Только вот что еще, Полковник Джек, — сказал он, — а вдруг все же они тебя схватят и станут угрожать плетьми? Ты меня тогда не выдашь?» — «Нет, — говорю я, — не выдам, даже если они запорют меня до смерти». — «Ну смотри, — говорит он, — вот бумажник, и можешь идти». И он мне дал подробные указания, как действовать и что говорить, но бумажник я с собой не взял, — а что, если они обманут и схватят меня, рассчитывая, что бумажник при мне, и таким образом поймают меня с поличным, поэтому бумажник я оставил у Уилла и на следующее утро, как условились, отправился в таможню; какие указания были мне даны, вы узнаете из дальнейшего, так что пересказывать их здесь я не стану, чтобы не повторяться; задача эта была и впрямь слишком трудной для мальчишки вроде меня, не только юному по годам, но и совсем неопытному в воровстве.

Две мысли засели у меня в голове, укрепляя мою решимость. Первая: этот человек должен получить назад свои бумаги, ибо мне казалось ужасным, что он потеряет такие деньги, а я считал, что он непременно их потеряет, если мы не вернем ему векселя. Вторая: что бы со мной ни случилось, я никогда не выдам моего друга и учителя Уилла. Вооруженный двумя такими залогами честности, — собственно, честность меня тут и заботила, — сердцем мужчина, но разумом еще дитя, я вступил на другое утро в Длинный зал таможни.

Когда я прибыл на место происшествия, я увидел того же чиновника, сидевшего там же, что и в прошлый раз, и вообразил, что он так сидит с тех самых пор; впрочем, мне было все равно, я подошел к его столу и встал по другую сторону перегородки; она была очень высокая, примерно мне по плечо — ведь роста я был небольшого.

Пока я там стоял, проходящие мимо толкали меня, и тот чиновник, что сидел за перегородкой, стал ко мне приглядываться, наконец он крикнул:

— Что здесь делает этот мальчишка? Уходи-ка лучше, бездельник! Не из тех ли ты негодяев, что украли в понедельник у одного господина бумажник с векселями? — И, обращая свой рассказ к господину, которому он подписывал бумаги, продолжал: — Был тут в понедельник мистер… как его… и такая беда с ним приключилась, не слышали часом?

— Нет, ничего не слыхал, — ответил тот.

— Да-а, он стоял вот здесь как раз, где вы сейчас, — говорит он, — и чтобы заполнить таможенную декларацию, вынул свой бумажник и положил на стол рядом с собой, как сам потом рассказывал, но пока он тянулся через стол к чернильнице, чтобы обмакнуть перо, кто-то стащил его.

— Подумать только! — воскликнул слушатель. — А были в нем векселя?

— В том-то и дело, — говорит чиновник, — в нем был счет сэра Стивена Ивенса на триста фунтов и еще один вексель на имя ювелира, примерно на двенадцать фунтов, да это бы еще ничего, но там было два иностранных акцептованных векселя на крупную сумму, не знаю в точности какую, один французский вексель, кажется, на тысячу двести крон, и тот господин очень убивался из-за них.

— Но кто же мог украсть? — спрашивает его собеседник.

— Никто не знает, — говорит чиновник. — Правда, один из наших надзирателей говорит, что видел в зале двух жуликоватых подростков, вон вроде того. — Он указал на меня. — Они болтались тут, а потом вдруг исчезли, оба сразу.

— Ах, мошенники! И зачем? Что им делать с такими векселями? Они ими все равно не смогут воспользоваться; надеюсь, тот господин пошел и тут же сделал заявление, чтобы задержать выплату?

— Конечно, — сказал чиновник. — Но жулики оказались проворнее, они опередили его с векселем на меньшую сумму в двенадцать с чем-то фунтов и получили по нему деньги, остальная выплата, само собой, приостановлена, но потерять столько денег, потерпеть такой убыток, неслыханно!

— Что ж, тогда он должен объявить поощрительное вознаграждение тем, кто их прикарманил и теперь вернет их ему. Уверяю вас, они будут даже счастливы вернуть их.

— Он вывесил на дверях таможни объявление, что даст за них тридцать фунтов.

— Да-а, только он должен был прибавить, что обещает не задерживать того, кто принесет векселя, и не причинять ему неприятностей.

— И это он сделал, — говорит чиновник, — но, боюсь, они не решатся из страха, что он не сдержит своего слова.

— Пожалуй, это резонно, он может нарушить свое слово, хотя и не следовало бы, иначе ни один жулик больше не рискнет вернуть краденое. Это была бы дурная услуга всем, кто пострадает после него.

— Смею думать, это его не очень-то беспокоит.

В таком духе они продолжали свою беседу, а потом заговорили о другом; я слышал все, но долго не знал, как мне поступить; наконец я увидел, что господин отошел от стола, и бросился за ним следом, в надежде заговорить и сразу все ему выложить, однако он быстро прошел в комнату, смежную с длинным залом, где было полно людей, из нее — в другую, и, когда я собрался последовать за ним, привратник не впустил меня, сказав, что туда нельзя; я вернулся и долго бродил по залу неподалеку от стола, за которым сидел тот чиновник; я слонялся вокруг, пока часы не пробили двенадцать и зал начал понемногу пустеть; чиновник что-то писал, перед ним уже не было ни души, не то что утром, тогда я подошел поближе и опять остановился у самого его стола; он оторвался от бумаг, поднял на меня глаза и сказал:

— Все утро ты тут околачиваешься, бездельник, чего тебе надо? Ох, боюсь, на уме у тебя что-то недоброе.

— Нет, что вы, сэр, — говорю я.

— Что ж, хорошо, коли нет, — говорит он. — А какое у тебя может быть дело в таможне, ты ведь не купец.

— Мне надо с вами поговорить, — говорю я.

— Со мной? — говорит он. — А что ты хочешь сказать мне?

— Кое-что, — говорю я, — только, если вы мне за это ничего плохого не сделаете.

— Плохого? А что плохого я могу тебе сделать, а? — спросил он ласково.

— Вправду не сделаете, сэр? — говорю я.

— Право же, мальчуган! Ничего плохого я тебе не сделаю. Ну, так о чем речь? Ты что-нибудь знаешь про бумажник того господина?

Я ответил, но так тихо, что он не расслышал, тогда он пересел на соседнее место, открыл дверцу в перегородке и подозвал меня к себе; я вошел.

Он опять спросил, знаю ли я что-нибудь о бумажнике.

Я таким же тихим голосом ответил, что нас могут услышать.

Тогда он, понизив голос почти до шепота, еще раз спросил о бумажнике.

Я ответил ему, что, по-моему, кое-что знаю о нем, только у меня его нет и в этом деле я посторонний, а что находятся бумаги у одного парня, который хотел их сжечь и сжег бы, если бы не я, и что вот только что я услышал, будто бы тот господин рад получить их назад и даст за них, то есть за те бумаги, много денег.

— Да, да, я говорил это, — сказал чиновник, — и если ты сможешь вернуть их, он тебя щедро вознаградит, не меньше тридцати фунтов даст, как обещал.

— И еще вы сказали, сэр, другому господину, вот только сейчас, — говорю я, — что он ничего худого не сделает тому, кто их принесет.

Чиновник. Нет, нет, тебе и вправду ничего не грозит, могу ручаться.

Мальчик. А другим из-за меня не попадет?

Чиновник. Нет, тебя даже не спросят, кто они такие и как их зовут.

Мальчик. Ведь я просто нищий, и я всей душой хотел бы, чтобы тот господин получил назад свои бумаги, и клянусь, я сам не брал их и нет их у меня сейчас.

Чиновник. Ну скажи, а как же этот господин тогда их получит?

Мальчик. Если я сумею их достать, я принесу их вам завтра утром.

Чиновник. А сегодня вечером нельзя?

Мальчик. Постараюсь, только где я вас найду?

Чиновник. Приходи ко мне домой, мальчуган.

Мальчик. А где вы живете, я не знаю.

Чиновник. Пойдем сейчас со мной, и я тебе покажу.

Он повел меня на Тауэр-стрит, показал свой дом и назначил прийти к пяти часам вечера, что я, само собой, сделал, прихватив и бумажник.

Когда я пришел, чиновник спросил меня, принес ли я книжку, как он выразился.

— Какая же это книжка? — сказал я.

— Неважно, пусть бумажник, это все равно, — говорит он.

— Помните, — сказал я, — вы обещали не трогать меня. — И я начал всхлипывать.

— Тебе нечего бояться, малыш, — говорит он, — я не трону тебя, бедный мальчик! Никто тебя не тронет.

— Тогда вот он, — сказал я и вытащил бумажник.

Тут он пригласил еще одного господина, судя по всему, владельца этого бумажника, и спросил, тот ли это бумажник, и господин ответил: «Да».

И спросил меня, все ли векселя там.

Я ответил, что как будто одного не хватает, но думаю, что остальные целы.

— А почему ты так думаешь? — спросил он.

— Потому что я слышал, как один малый, который, по-моему, и украл их, говорил, что они чересчур крупные, чтобы ему путаться с ними.

Тогда господин, чьи были бумаги, говорит:

— А где этот малый?

Но чиновник вмешался и сказал:

— Нет, нет, вы не должны спрашивать его об этом, я дал слово, что ему не придется об этом говорить.

— Ну что же, дитя, — говорит тот, — а позволишь ты нам открыть бумажник, чтобы посмотреть, там ли бумаги.

— Открывайте, — говорю я.

Тогда чиновник спрашивает его:

— А сколько там было векселей?

— Всего три, — говорит он, — не считая расписки на двенадцать фунтов десять шиллингов. Один счет сэра Стивена Ивенса на триста фунтов и два иностранных векселя.

— Так, значит, если все они в бумажнике, мальчик получит свои тридцать фунтов, не так ли?

— Да, — отвечает господин, — он их непременно получит. — И, обращаясь ко мне, говорит: — Подойди ко мне, дитя, позволь мне открыть бумажник.

Я отдал ему бумажник, он открыл его и увидел там все три векселя и другие бумаги, в целости и сохранности, не смятые и не порванные, и признал, что все в порядке.

Тут чиновник и говорит:

— Я поручился мальчику за вознаграждение.

— Но позвольте, — говорит господин, — ведь жулики уже получили двенадцать фунтов десять шиллингов, пусть считают это частью тридцати фунтов.

По мне, и на это можно было согласиться без разговоров, но чиновник держал мою сторону.

— Нет, — сказал он, — вы уже знали, что двенадцать фунтов десять шиллингов получены, когда назначили за остальные векселя тридцать фунтов, объявили это через глашатого и вывесили объявление на двери таможни, и я обещал мальчику сегодня утром тридцать фунтов.

Они долго спорили, и я даже думал, они, чего доброго, еще поссорятся. Но они наконец сторговались, и чиновник дал мне двадцать пять фунтов золотыми гинеями; а потом велел мне протянуть руку и, пересчитав деньги на моей ладони, спросил меня, все ли верно, а я сказал, что не знаю, но, должно быть, верно.

— Как, — говорит он, — разве ты сам не можешь пересчитать?

Я сказал, что не могу, что в жизни своей не видал столько денег и не умею их считать.

— Да что ты, — говорит он, — неужели ты не знаешь, что это гинеи?

— Знаю, — говорю я, — только не знаю, сколько это — гинея.

— Вот так так, — говорит он, — а как же ты тогда сказал, что, должно быть, все верно?

— Потому, — ответил я, — что я верил, вы меня не обманете.

— Бедное дитя! — говорит он. — Как мало ты знаешь о жизни! Кто же ты?

— Я бедный бродяжка, — ответил я и заплакал.

— Я спрашиваю, как тебя зовут, — говорит он. — Ах да, я и забыл, — говорит он, — я же обещал не спрашивать твоего имени, можешь мне не отвечать.

— Меня зовут Джек, — сказал я.

— Ну, а фамилия у тебя есть? — спрашивает он.

— А что это такое? — спрашиваю я.

— Ну, есть у тебя еще какое-нибудь имя, кроме Джека? — говорит он.

— Да, — говорю я, — меня все зовут Полковник Джек.

— А другого имени у тебя нет?

— Нет, — говорю я.

— Тогда скажи, отчего же тебя стали звать Полковником Джеком?

— Мне сказали, что моего отца звали Полковником.

— А твои отец с матерью живы? — спрашивает он.

— Нет, — говорю я, — отец мой умер.

— А где же твоя мать? — спрашивает он.

— Матери у меня никогда не было, — отвечаю я.

Тут он рассмеялся.

— Как же так, — говорит он, — а кто же у тебя был тогда, если не мать?

— Кормилица, — ответил я, — но она не была мне матерью.

— Ну вот что, — говорит он тому господину, — могу побиться об заклад, что не этот мальчик украл ваши бумаги.

— Честное слово, сэр, я их не крал, — сказал я и опять заплакал.

— Не надо, не надо, малыш, — сказал он. — Мы и не думаем, что это ты. Он мальчик смышленый, — говорит он господину, — но слишком невежественный и доверчивый, просто жалость берет, что некому присмотреть за ним и помочь. Давайте-ка потолкуем с ним еще немного.

И они сели, стали пить вино и меня угостили, а потом чиновник опять стал задавать мне вопросы.

— Ну, — сказал он, — а что ты, собственно, собираешься делать с этими деньгами, которые ты получил?

— Еще не знаю, — ответил я.

— А куда ты их положишь? — спрашивает он.

— В карман, — отвечаю я.

— В карман? — спрашивает он. — А карман у тебя целый? Ты не потеряешь их?

— Нет, — говорю я, — у меня карман целый.

— А куда ты их денешь, когда придешь домой?

— У меня нет дома, — ответил я и опять заплакал.

— Бедняга! — воскликнул он. — А чем же ты вообще пробавляешься?

— Хожу по поручениям, — говорю я, — для тех, кто живет на Розмэри-Лейн.

— А где же ты спишь ночью?

— Ночью я сплю на стекольном заводе, — сказал я.

— Спишь на стекольном заводе? Разве там есть кровати? — спросил он.

— А я на кровати никогда и не спал, — сказал я.

— На чем же ты тогда спишь там, на стекольном заводе? — спрашивает он.

— На земле, — отвечаю я, — когда на соломе, когда в теплой золе.

Тут господин, у которого украли бумаги, сказал:

— Слушаешь это бедное дитя и плакать хочется над злосчастиями человечества, а мы еще ропщем на свою судьбу, у меня даже слезы на глаза навернулись.

— И у меня тоже, — сказал господин чиновник.

— Послушай-ка, Джек, — говорит он, — а разве тебе не дают денег, посылая с поручениями?

— Мне дают есть, — ответил я, — а это куда лучше.

— А как же ты обходишься с одеждой? — спрашивает он.

— Иногда мне дарят старые вещи, когда лишние, — говорю я.

— У тебя и рубашки-то никогда небось не было, а? — говорит он.

— Рубашки? Нет, как умерла моя кормилица, не было.

— А когда она умерла? — спрашивает он.

— Весной будет шесть зим, — ответил я.

— Сколько же тебе лет? — спрашивает он.

— Не знаю, — говорю я.

— Ну ладно, — говорит чиновник, — а теперь, когда у тебя завелись деньги, купишь ты себе одежонку, потратишься на рубашку?

— Конечно, — говорю я, — я и собираюсь купить себе какую-нибудь одежку.

— А что сделаешь с остальными деньгами?

— Не знаю, — сказал я и заплакал.

— Отчего же ты плачешь, Джек? — говорит он.

— Я боюсь, — говорю я, продолжая плакать.

— Чего боишься?

— А если они узнают, что у меня есть деньги…

— Ну и что тогда?

— Тогда мне больше нельзя будет спать в теплой золе на стекольном заводе, не то они у меня их отнимут.

— А зачем же тебе теперь спать там?

И тут господа заговорили между собой о том, что волнение и заботы чаще всего посещают тех, у кого есть деньги, и это вполне естественно.

— Уверяю вас, — сказал таможенный чиновник, — пока у этого бедного мальчика не было денег, он проводил ночи на стекольном заводе и спал на соломе или на теплой золе самым крепким и сладким сном; а теперь, когда у него завелись деньги, забота о том, как бы их сохранить, вызывает слезы на его глазах и вселяет страх в сердце.

Они задали мне еще очень много вопросов, на которые я отвечал по-детски, как умел, но в то же время стараясь угодить им; наконец, я ушел от них с тяжело набитым карманом, но, даю вам слово, совсем не с легким сердцем, потому как меня пугало мое богатство, я просто-таки не знал, куда с ним деваться. Однако я ушел и бродил какое-то время, не ведая, что же мне теперь делать; проблуждав так часа два или около того, я вернулся и сел у дверей дома господина чиновника; я сидел там, и слезы лились из моих глаз ручьями, пока не иссякли, но я не решался постучать в дверь.

Правда, сидел я там, кажется, не очень долго, потому что кто-то из домочадцев заметил меня; вышла служанка, она заговорила со мной, но я ничего не мог ей ответить, а продолжал плакать; наконец, мой плач донесся до ушей чиновника (купец к тому времени уже ушел), он позвал меня в дом и спросил, почему я все еще здесь.

Я объяснил ему, что я не все время был здесь, я долго бродил и снова вернулся.

— Отчего же, — говорит он, — ты вернулся?

— Не знаю, — говорю я.