Рафаэль САБАТИНИ.
ВЕЧЕРА С ИСТОРИКОМ
ОТПУЩЕНИЕ ГРЕХОВ: Афонсо Энрикес, первый король Португалии
ЛЖЕДМИТРИЙ: Борис Годунов и самозваный сын Иоанна Грозного
ПРЕКРАСНАЯ ДАМА: Из истории Севильской инквизиции
КОНДИТЕР ИЗ МАДРИГАЛА: Рассказ о Лжесебастьяне Португальском
КОНЕЦ ДАМСКОГО УГОДНИКА: Убийство Генриха IV
НЕУДАЧЛИВЫЙ ПОКЛОННИК: Убийство Эми Робсарт
СЭР ИУДА: История о том, как был предан сэр Уолтер Рейли
ЕГО ДЕРЗОСТЬ ГЕРЦОГ БЭКИНГЕМСКИЙ, или как Джордж Вильерс добивался благосклонности Анны Австрийской
ТРОПОЙ ИЗГОЯ: Падение лорда Кларендона
ХЕРРЕНХАУЗЕНСКАЯ ТРАГЕДИЯ: Граф Филипп Кенигсмарк и принцесса Софи-Доротея
ТИРАНОУБИЙСТВО: Шарлотта Корде и Жан-Поль Марат
1. ОТПУЩЕНИЕ ГРЕХОВ
Афонсо Энрикес, первый король Португалии
В 1093 году мавры из династии Альморавидов под предводительством калифа Юсуфа неудержимо хлынули на Иберийский полуостров, вновь овладев Лиссабоном и Сантаремом на западе и распространив свои завоевания вплоть до реки Мандего.
Дабы воспрепятствовать восстановлению магометанского владычества, Альфонсо VI Кастильский призвал на помощь христианскую знать. Среди рыцарей, откликнувшихся на этот призыв, был граф Анри Бургундский (внук Робера, первого графа Бургундского), которому Альфонсо отдал в жены свою незаконнорожденную дочь Терезу вместе с приданым, состоявшим из графств Порту и Коимбра и титула Графа Португальского.
Такова первая глава португальской истории.
Граф Анри не жалел сил, защищая южные рубежи своей страны от нашествия мавров, и боролся с ними вплоть до своей смерти в 1114 году, после чего его вдова Тереза стала регентшей Португалии и правила государством до тех пор, пока ее сын Афонсо Энрикес не достиг совершеннолетия. Эта в высшей степени энергичная, самолюбивая и находчивая женщина успешно боролась с маврами и закладывала тот фундамент, на котором ее сыну предстояло возвести Португальское королевство. Однако ее страстное увлечение одним из рыцарей, доном Фернандо Пересом де Трава, и те безмерно щедрые милости, которыми она осыпала его, привели к тому, что регентша нажила себе врагов в новом государстве, а отношения с сыном становились все прохладнее.
В 1127 году Альфонсо VII Кастильский вторгся в Португалию, вынудив Терезу признать его своим сюзереном. Однако Афонсо Энрикес, которому было тогда семнадцать лет и которого столичные жители объявили совершеннолетним и способным управлять государством, тотчас же отказался стать на капитулянтские позиции своей матери и уже через год собрал войско, чтобы выставить ее вместе с любовником вон из страны. Воинственная Тереза сопротивлялась до тех пор, пока не потерпела поражение в битве при Сан-Мамеде и не попала в плен.
Афонсо был еще почти мальчиком, хотя прошло уже четыре года с тех пор, как он четырнадцатилетним отроком бодрствовал над своим оружием в соборе Заморы, готовясь к почетному посвящению в рыцари, которое должен был осуществить его двоюродный брат, Альфонсо VII Кастильский. И тем не менее в нем уже видели образец христианского рыцаря, достойного сына человека, посвятившего всю жизнь борьбе с неверными. Он был крепок, высок и обладал такой физической силой, что о нем и поныне вспоминают в Португалии – стране, которую он, по сути дела, основал и первым правителем которой он стал. Он значительно превосходил остальных рыцарей в умении владеть оружием и сидеть в седле, равно как и образованностью, но его познания были довольно бессистемными и скорее вредными, чем полезными, и мы постараемся доказать это нашим рассказом. Во всяком случае, в двенадцатом столетии рыцарям, как полагалось, было вовсе не обязательно, и даже вредно, знать то, что знал этот юноша. Но он был, по крайней мере, верен своему времени, сочетая в себе пылкую набожность со склонностью к плотским утехам и неудержимым высокомерием, чем поставил себя под угрозу отлучения от церкви уже в самом начале царствования.
Так уж получилось, что, заточив свою мать в узилище, Афонсо не угодил Риму. Донна Тереза имела влиятельных друзей, и те пустили в ход свое влияние в Ватикане, чтобы защитить ее, причем таким образом, что Его Святейшество, беззастенчиво проигнорировав скандальное провокационное поведение Терезы и то обстоятельство, что она вела себя неподобающим добродетельной матери образом, расценил действия португальского королевича как заслуживающее всякого порицания нарушение сыновьего долга и приказал ему немедленно освободить донну Терезу из заключения.
Это повеление Папы, подкрепленное угрозой отлучения от церкви в случае неповиновения, было доведено до сведения юного принца епископом Коимбрским, которого инфант считал одним из своих друзей.
Афонсо Энрикес, как всегда вспыльчивый и порывистый, залился краской гнева, выслушав это ультимативное требование. Его темные глаза, устремленные на пожилого священника, мрачно сверкнули.
– Стало быть, ты явился сюда убеждать меня выпустить на волю зачинщицу этой грызни, чтобы она вновь расхаживала по португальской земле? – спросил он. – Ты пришел уговаривать меня вновь отдать мой народ под гнет сеньора Трава? И ты сообщаешь мне, что неподчинение приказу, который лишит меня возможности честно исполнять мой долг перед страной, навлечет на меня проклятие Рима при твоем посредничестве? Все это говоришь мне ты?
Епископа охватило сильное волнение. Чувство долга по отношению к папскому престолу пришло в противоречие с любовью к своему правителю. В смятении он потупил взор и, ломая руки, произнес дрожащим голосом:
– Разве у меня был какой-то выбор?
– Я поднял тебя из грязи, – в голосе принца нарастали грозные ноты. – Я своей рукой надел тебе на палец епископский перстень.
– Боже мой! Боже мой! Мог ли я забыть об этом? Я обязан тебе всем, что имею, за исключением души моей, которая принадлежит Господу, веры моей, которая принадлежит Христу, и моей преданности, которая – суть собственность святого отца нашего, Папы.
Принц молча смотрел на него, пытаясь совладать со своим страстным вспыльчивым нравом. В конце концов он прорычал:
– Поди прочь!
Прелат склонил голову, не смея посмотреть в глаза повелителя.
– Храни тебя Господь, владыка, – чуть ли не рыдая произнес он и вышел вон.
Епископ Коимбрский был взволнован. Он любил принца, которому был столь многим обязан: он понимал в глубине души, что Афонсо Энрикес прав, но он не мог изменить своему долгу перед Римом, долгу столь же простому и понятному, сколь и неприятному. Рано поутру Афонсо Энрикесу доложили, что к дверям собора прибит пергамент, сообщающий о его отлучении от церкви, а епископ – то ли от страха, то ли от горя – покинул город и отправился в путь на север, к Порту.
Неверие быстро уступило место гневу в душе Афонсо Энрикеса. А затем, почти так же быстро, он принял решение – безумное и безрассудное решение, какого, собственно, и следовало ожидать от семнадцатилетнего юнца, держащего в руках бразды правления. Однако в решении этом, если учесть его однозначность и полное пренебрежение законами церкви и общества, можно было заметить определенную логику, пусть и безнравственную.
Облачившись в латы и набросив на плечи отороченную золотом белую мантию, Афонсо прискакал к собору в сопровождении своего брата Педро Альфонсо и двух рыцарей, Эмигио Мониша и Санчо Нуньеса. Здесь на огромных окованных железом воротах, как ему и говорили, висел римский пергамент, предающий принца анафеме. Высокопарные, витиеватые латинские фразы были выведены на нем изящным округлым почерком умелого церковного писца.
Он соскочил со своего громадного коня и, бряцая доспехами, взбежал по ступеням собора. Его спутники следовали за ним. Очевидцами последующих событий стали несколько зевак, которые остановились, увидев своего принца.
Указ об отлучении еще не успел привлечь к себе чье-либо внимание, поскольку в двенадцатом столетии искусство читать по-писанному представляло собой тайну, посвящены в которую были лишь очень немногие. Афонсо Энрикес сорвал пергамент с гвоздя и смял его в кулаке, затем вошел в собор, но вскоре вышел оттуда и направился в монастырь. По его приказу забили в колокола, созывая монахов.
Вскоре вокруг инфанта, стоявшего на залитом солнцем церковном дворе, стали собираться члены монашеского ордена – суровые, отчужденные, величественные, они неторопливо шествовали под украшенными лепным орнаментом сводами; одеяния их ниспадали до земли, руки, спрятанные в широкие рукава ряс, были сложены на груди. Выстроившись полукругом перед своим правителем, они невозмутимо ждали объявления его воли. Колокольный звон над головой стих.
Афонсо Энрикес не стал попусту тратить слов.
– Я собрал вас, – возвестил он, – чтобы объявить, что вы обязаны избрать нового епископа.
По толпе священнослужителей пробежал ропот. Каноники подозрительно и осуждающе смотрели на принца, бросали косые взгляды друг на друга. Наконец заговорил один из них:
– Habemus epuscopum, – мрачно промолвил он, и тут же раздалось несколько голосов, вторивших ему:
– У нас есть епископ!
Глаза молодого правителя загорелись.
– Вы заблуждаетесь, – сказал он им. – У вас был епископ, но его больше здесь нет. Он сбежал, покинув свой престол, после того как обнародовал эту позорную писанину. – Принц поднял руку со смятым указом об отлучении. – Поскольку я – богобоязненный христианский рыцарь, я не признаю этой анафемы. Отлучивший меня от церкви епископ бежал, поэтому вы немедленно изберете нового, и он снимет с меня наказание, наложенное Римом.
Они стояли перед ним – безмолвные и бесстрастные, исполненные достоинства священнослужители, уверенные в том, что закон на их стороне.
– Ну, так что же? – рявкнул молодой человек.
– У нас есть епископ! – повторил чей-то высокий голос.
– Аминь! – отозвался хор, и под сводами заходило гулкое эхо.
– Я же сказал вам, что ваш епископ бежал, – продолжал настаивать принц, и голос его дрожал от гнева. – И я заявляю, что он не вернется, и нога его никогда впредь не ступит на улицы моего города Коимбры. Поэтому вы немедленно приступите к избранию его преемника.
– Повелитель, – холодно отвечал ему один из монахов, – избрание нового епископа незаконно и невозможно.
– Да как смеете вы говорить мне такое? – взревел принц, взбешенный их холодным упорством. Он взмахнул рукой, яростным жестом приказывая им удалиться. – Прочь с глаз моих, вы – злобные спесивцы! Возвращайтесь в свои кельи и ждите моих повелений. Коль скоро вы, преисполнившись высокомерной и тупой гордыни, не желаете исполнять мою волю, я сам изберу вам нового епископа.
Афонсо был страшен в своем гневе, и монахи не осмелились сказать ему, что, даже будучи принцем, он не имеет права устраивать выборы епископа. С прежним бесстрастием поклонившись ему, они повернулись и удалились так же неспешно, как пришли. Нахмурив брови и сжав губы, Афонсо провожал их взглядом; Мониш и Нуньес молча стояли у него за спиной. Внезапно взор темных настороженных глаз принца остановился на последней удаляющейся фигуре. Мрачное строгое шествие замыкал высокий худощавый молодой человек. Бронзовый цвет кожи и хищное ястребиное лицо свидетельствовали о том, что в жилах его течет мавританская кровь. И в мозгу мальчишки-принца тут же мелькнула злорадная мысль: а ведь этого человека можно превратить в оружие, которое позволит ему смирить гордыню других церковников. Он поднял руку и поманил монаха к себе.
– Как тебя зовут? – спросил его принц.
– Меня называют Сулейманом, владыка, – был ответ, и это имя стало еще одним подтверждением мавританского происхождения молодого человека. Хотя нужды в таком подтверждении, в общем-то, не было.
Афонсо Энрикес рассмеялся. Отличная будет шутка – поставить над этими высокомерными священниками, не пожелавшими сделать выбор, такого епископа, который лишь немногим лучше заурядного арапа!
– Дон Сулейман, – молвил принц, – нарекаю вас епископом коимбрским вместо сбежавшего бунтовщика. Готовьтесь к праздничной мессе, которая состоится нынче же утром и во время которой вы объявите об освобождении меня от наказания.
Обращенный в христианство мавр отпрянул; его лицо цвета меди побледнело и приобрело болезненный сероватый оттенок. Несколько замыкавших шествие священнослужителей обернулись и замерли за спиной мавра, вытаращив глаза. Услышанное потрясло и взбесило их. Это было и впрямь нечто совершенно невероятное.
– О нет, мой государь! Нет, только не это! – запричитал дон Сулейман. Такая перспектива привела его в ужас, и он от волнения сбился на латынь: – Domine, non sum dignus, – вскричал он и ударил себя кулаком в грудь.
Но непреклонный Афонсо Энрикес ответил на латынь монаха своей латынью:
– Dixi! Я все сказал! – твердо ответил он. – За неповиновение ты заплатишь мне жизнью.
И с этими словами принц, лязгая доспехами, вышел на улицу в сопровождении своих спутников и твердом убеждении, что нынче утром он потрудился на славу.
Все последующие события разворачивались в полном соответствии с опрометчивыми распоряжениями мальчишки и в вопиющем противоречии со всеми законами церкви. Дон Сулейман, облаченный в мантию и митру епископа, еще до полудня пропел “Kyrie Eleison” в соборе Коимбры и объявил инфанту Португалии, смиренно и благочестиво преклонившему перед ним колена, об отпущении всех его грехов.
Афонсо Энрикес был очень доволен собой. Он обратил все дело в шутку и всласть посмеялся вместе со своими приближенными.
Однако Эмигио Монишу и самым почтенным членам совета было вовсе не до смеха. С благоговейным страхом наблюдали они за тем, как разворачивается это почти святотатственное действо, и умоляли монарха последовать их примеру и взглянуть на свое деяние трезвыми глазами.
– Клянусь мощами святого Якова! – кричал он им в ответ. – Я не позволю попам запугивать принцев!
Такое высказывание в двенадцатом столетии можно было бы счесть едва ли не революционным. Члены монашеского ордена собора Коимбры придерживались противоположного мнения и, полагая, что принцам не дано запугивать священников, решили заставить Афонсо Энрикеса осознать это, жестоко проучив его. Они отправили в Рим подробный доклад о его бессовестной, своевольной и немыслимо кощунственной проделке и призвали Рим подвергнуть заслуженному духовному бичеванию этого заблудшего сына Матери-Церкви. Рим поспешил восстановить ее авторитет и отрядил к нашему непокорному мальчишке, правившему Португалией, своего легата. Но ему пришлось проделать довольно длинный путь, а средства передвижения в те времена не могли обеспечить скорого прибытия на место, поэтому папский легат появился в столице Афонсо Энрикеса лишь через два месяца после того, как дон Сулейман занял епископский престол в Коимбре.
Гонцом, отправленным Папой Онориусом Вторым, был блистательный кардинал Коррадо. Имея в своем распоряжении полный набор боевого апостольского вооружения, он должен был укротить мятежного португальского инфанта и принудить его к повиновению.
Глашатаем, объявившим о его приближении, стала людская молва. Афонсо Энрикеса весть ничуть не расстроила. После отпущения грехов, полученного от Матери-Церкви столь своеобразным способом, совесть его была чиста, и он с головой ушел в подготовку военной кампании против мавров, итогом которой должно было стать значительное расширение подвластных ему территорий. Поэтому гром, когда он, наконец, грянул, стал для Афонсо громом среди ясного неба.
Был летний вечер, и уже начало смеркаться, когда легат въехал в Коимбру, сидя на носилках, которые несли два мула, шедшие по бокам. Легата сопровождали два его племянника, Джаннино и Пьерлуиджи да Коррадо (оба – римские патриции) и небольшая свита слуг. Выполняя священную миссию, кардинал не нуждался в вооруженной охране и мог путешествовать по странам, населенным богобоязненными гражданами, без всякой стражи.
Его отнесли в старый мавританский дворец, служивший инфанту резиденцией, где он и застал хозяина сидящим в огромном колонном зале в окружении многочисленных приспешников. На фоне военных трофеев, зловещего оружия и кольчуг сарацинского и европейского образца, которыми были увешаны все стены, шла веселая пирушка. В ней участвовали пестро разодетые знатные сеньоры и их расфуфыренные подруги. Великий кардинал, облаченный с головы до пят в багровое одеяние, появился в зале в самый разгар веселья, причем о его прибытии даже не было объявлено.
Смех разом смолк. Притихшие гуляки замерли и уставились вытаращенными глазами на внушительную фигуру незваного гостя. Легат и два юных римлянина медленно двинулись через зал. Тишину нарушало лишь мягкое постукивание его шлепанцев да едва слышное шуршание шелковой мантии. Наконец кардинал приблизился к невысокому помосту, на котором в массивном резном кресле восседал португальский инфант. Афонсо Энрикес смотрел на легата с подозрением: чутье подсказало ему, что кардинал – союзник его матери и, следовательно, его враг, явившийся сюда с новой порцией угроз. Поэтому Афонсо не поднялся навстречу легату, желая подчеркнуть этим, что хозяин здесь он и никто другой.
– Милости прошу, сеньор кардинал, – приветствовал он легата. – Добро пожаловать в мою страну.
Возмущенный таким приемом, кардинал сдержанно поклонился в ответ. Во время его долгого путешествия по испанским землям принцы и знатные сеньоры валом валили к нему, чтобы облобызать кардинальскую длань и, преклонив колени, получить благословение его преосвященства. А этот безусый юнец с шелковистым пушком на упругих детских щечках даже не поднялся на ноги и приветствовал его, кардинала, не более почтительно, чем посланника какого-нибудь мелкого мирского князька!
– Я нахожусь здесь как представитель Его Святейшества, – объявил легат тоном сурового осуждения, – и прибыл прямо из Рима вместе с моими возлюбленными племянниками.
– Из Рима? – промолвил Афонсо Энрикес. При своих длинных руках и ногах и могучем телосложении он умел, если желал этого, время от времени принимать проказливый вид. Так он и сделал теперь. – Что ж, это внушает надежду, хотя до сих пор я не получал из Рима ничего хорошего. Его Святейшество услышит о том, как я готовлюсь к войне с неверными, войне, которая позволит водрузить крест там, где ныне торчит полумесяц. Возможно, он пришлет мне в дар немного золота, чтобы помочь в этом святом деле.
Насмешка больно уколола легата. Его болезненно-желтоватое аскетичное лицо побагровело.
– Я привез вам не золото, – отвечал кардинал. – Я прибыл, дабы преподать урок веры, о которой вы, похоже, напрочь забыли. Я приехал, чтобы научить вас блюсти свой христианский долг, и потребовать немедленного исправления последствий ваших святотатственных деяний. Папа требует незамедлительно восстановить в прежнем положении епископа Коимбры, которого вы изгнали из города, угрожая насилием, и низложить священнослужителя, богохульно поставленного вами на место законно избранного епископа.
– И это все? – с угрожающим спокойствием проговорил юноша.
– Нет, – ответил легат, который стоял над ним, бесстрастный в сознании своей правоты. Мы требуем также, чтобы вы тотчас освободили даму, вашу мать, которую вы несправедливо заточили в узилище и держите там.
– Это заточение отнюдь не несправедливо, и свидетелями тому – все здесь присутствующие, – отвечал инфант. – Возможно, Рим поверил тем лживым наветам, которые туда поступили. Донна Тереза вела распутную жизнь, и мой народ страдал от несправедливостей во время ее правленая. Вместе с пресловутым сеньором Трава она разожгла пожарище гражданской войны в подвластных ей землях. Узнай же от нас правду и поведай ее Риму. Тем самым ты совершишь достойное деяние.
Но прелат был преисполнен упрямства и гордыни.
– Не такого ответа ждет от вас наш святой отец, – сказал он.
– Но таков ответ, который я посылаю ему.
– Берегись, безумный и мятежный юноша! – вспылил кардинал, не сдержав гнева. Голос его зазвучал громче. – Я прибыл сюда, имея в своем распоряжении оружие, мощи которого достанет, чтобы уничтожить тебя. Не злоупотребляй терпением Матери-Церкви, иначе вся сила ее гнева обрушится на твою голову.
Впав в неистовство, Афонсо Энрикес вскочил на ноги. Душевное волнение исказило его черты, глаза загорелись.
– Прочь! Вон отсюда! – вскричал он. – Убирайтесь, сеньор, да побыстрее, иначе, видит Бог, я не мешкая присовокуплю новое святотатство ко всем тем, в которых вы меня обвиняете.
Прелат плотнее закутался в широкую мантию. Он побледнел, но вновь обрел спокойствие и невозмутимость. Исполненный сурового достоинства, он поклонился рассерженному юноше и удалился с таким бесстрастным видом, что трудно было определить, кто же одержал верх в этом поединке. И если еще ночью Афонсо Энрикес считал себя победителем, то утром его иллюзии были повергнуты в прах.
Ни свет ни заря его разбудил камергер. Эмигио Мониш требовал немедленной аудиенции. Афонсо Энрикес сел на постели и велел впустить вельможу.
Пожилой рыцарь и верный спутник вошел к нему тяжелой поступью. Хмурое смуглое лицо: сурово сжатые губы, почти скрытые седой бородой, превратились в тонкие полоски.
– Да хранит тебя Господь, государь, – приветствовал инфанта Мониш таким мрачным тоном, что его слова прозвучали как благочестивое, но несбыточное пожелание.
– И тебя, Эмигио, – ответил инфант. – Раненько же ты поднялся. Что тому причиной?
– Дурные вести, государь, – рыцарь пересек комнату, откинул задвижку и распахнул окно. – Слушай, – сказал он принцу.
Неподвижный утренний воздух был наполнен нарастающим звуком, похожим то ли на жужжание улья, то ли на шум морских волн во время прилива. Но Афонсо Энрикес тотчас же понял, что это ропот толпы.
– В чем дело? – спросил он, спуская с кровати мускулистые ноги.
– В том, государь, что папский легат исполнил все свои угрозы и сделал кое-что еще. Он наложил на город проклятие и отлучил от церкви всю Коимбру. Храмы закрыты, и до тех пор, пока проклятие не будет снято, ни одному священнику не разрешается крестить, венчать, исповедовать и свершать иные таинства Святой Церкви. Народ объят ужасом и знает, что проклятие наложено из-за тебя. Теперь они собрались внизу у ворот храма и требуют встречи с тобой, чтобы умолять тебя освободить их от ужасов отлучения.
Афонсо Энрикес уже поднялся на ноги и стоял, изумленно глядя на старого рыцаря; лицо его покрыла мертвенная бледность, сердце сжалось от страха. Оружие, которое обратила против него церковь, было неосязаемо, но разило сокрушительно и беспощадно.
– Боже мой! – застонал он. – Как же мне быть?
Мониш был очень, очень серьезен и мрачен.
– Первым делом надо успокоить народ, – ответил он.
– Но как?
– Есть только один путь. Пообещай подчиниться воле Папы, искупить свои грехи и снять проклятие отлучения с себя и своего города.
Бледные щеки юноши тотчас же залились ярким румянцем.
– Что?! – вскричал он, и голос его был похож на рык. – Выпустить на волю мою мать, сместить Сулеймана, вновь призвать беглого изменника, проклявшего меня, и униженно выпрашивать прощения у этого чванливого итальянского церковника? Да пусть сгниют мои кости, да гореть мне веки вечные в адском пламени, если явлю я миру такую трусость! А ты, Эмигио! Неужели ты и впрямь советуешь мне так поступить?
Волны гнева поднимались в душе принца, но тут Эмигио повел рукой в сторону распахнутого окна и ответил:
– Ты слышишь глас народа. Знаешь ли ты какой-нибудь иной способ заставить его умолкнуть?
Афонсо Энрикес присел на край лоха и обхватил руками голову. Он потерпел полное поражение, он был разгромлен. И тем не менее…
Принц поднялся и хлопнул в ладоши, призывая камергера и пажей, чтобы те помогли ему одеться и вооружиться.
– Где квартирует легат? – спросил он Мониша.
– Кардинал покинул город, – отвечал рыцарь. – С первыми петухами он отправился в сторону Испании по дороге, что идет вдоль Мандего – так мне сообщила стража Речных ворот.
– Как случилось, что стража открыла их для него?
– Его полномочия, государь, и есть тот ключ, который открывает перед ним все двери в любое время дня и ночи. Стража не посмела схватить или задержать кардинала.
– Хм! – буркнул инфант. – Тогда мы отправимся в погоню.
Он торопливо оделся, пристегнул к доспехам свой громадный меч, и они пустились в путь.
Очутившись во дворе, он призвал к себе Санчо Нуньеса и полдюжины стражников, сел на боевого коня и поскакал бок о бок с Эмигио Монишем. Остальные следовали за ним чуть поодаль. Проехав по подъемному мосту, он оказался на открытом месте, заполненном галдящей толпой жителей опального города.
Завидев Афонсо, толпа разразилась громовым воплем. Жители молили своего правителя смилостивиться над ними и избавить от проклятия. Потом наступила тишина: народ ждал, что скажет принц, как утешит своих подданных.
Он натянул поводья и, встав на стремена, выпрямился в полный рост. Теперь это был не мальчик, но муж.
– Жители Коимбры! – обратился он к толпе. – Я отправляюсь в поход, чтобы добиться отмены отлучения от церкви, которому подвергся наш город. Вернусь я еще до захода солнца. До тех пор вы должны сохранять спокойствие.
Вновь послышался гвалт толпы, но теперь она восхваляла своего правителя как отца и защитника всех португальцев и призывала божественное благословение на его прекрасное чело.
Афонсо поехал вперед. По бокам скакали Мониш и Нуньес, а за ними – остальное блистательное воинство. Оставив позади город, кавалькада выбралась на дорогу, которой воспользовался легат, покидая Коимбру. Путь лежал вдоль реки.
Все утро они резво скакали вперед. Инфант еще не ел сегодня, но он напрочь забыл и о голоде, и обо всем остальном, всецело сосредоточившись на своей цели. Он ехал молча, лицо его казалось окаменевшим, брови были нахмурены. Мониш все время тайком наблюдал за ним, гадал, какие мысли бродят в этой юной буйной голове. И ему было страшно.
Незадолго до полудня они, наконец, нагнали легата. Принц заметил его мулов и носилки перед входом на постоялый двор в маленькой деревушке, лежавшей милях в десяти за предгорьями кряжа Буссако. Инфант резко осадил коня и издал злобный сдавленный крик, будто дикий зверь, выследивший свою добычу.
Мониш протянул руку и положил ее на плечо принца.
– Мой государь! – в страхе воскликнул он. – Мой государь, что ты задумал?
Принц вперил взор в переносицу рыцаря, и его губы сложились в кривую усмешку, которую никак нельзя было назвать приятной.
– Я намерен молить кардинала Коррадо о сострадании, – насмешливо ответил он и с этими словами соскочил с коня, бросив поводья одному из своих закованных в броню всадников.
Бряцая доспехами, он вошел на постоялый двор в сопровождении Мониша и Нуньеса. Отшвырнув в сторону хозяина, который не знал, с кем имеет дело, и, конечно, не позволил бы даже столь благородному с виду господину нарушить покой своего почетного гостя, Афонсо широким шагом вошел в трапезную, где в обществе двух своих знатных племянников обедал кардинал Коррадо.
Увидев его и испугавшись, что принц может прибегнуть к насилию, Джаннино и Пьерлуиджи мгновенно вскочили на ноги и схватились за рукоятки своих кинжалов. Но кардинал Коррадо продолжал неподвижно сидеть на месте. Он поднял глаза, и на строгом аскетическом лице заиграла какая-то невыразимо ласковая улыбка.
– Я надеялся, что ты последуешь за мной, сын мой, – молвил он. – Если ты принес мне покаяние, значит, Бог услышал мою молитву.
– Покаяние? – вскричал Афонсо Энрикес. Он злобно расхохотался и выхватил из ножен кинжал.
Санчо Нуньес в ужасе схватил принца за плечи, пытаясь удержать его.
– Мой государь, – срывающимся голосом вопил он, – ты не посмеешь заколоть помазанника Господа нашего! Это означало бы полное и безвозвратное самоуничтожение!
– Проклятие исчезнет, когда не станет того, чьи уста произнесли его, – ответил Афонсо. Как видно, горячая кровь не мешала этому юноше и пылкому разрубателю Гордиевых узлов рассуждать довольно здраво. – А снять проклятие с моей Коимбры для меня важнее всего.
– И оно будет снято, сын мой, как только ты покаешься и выкажешь готовность повиноваться воле Его Святейшества, как и подобает христианину, – отвечал бесстрашный кардинал.
– Боже, надели меня терпением, чтобы разговаривать с этим человеком, – сказал Афонсо Энрикес. – Слушайте, сеньор кардинал, – продолжал он, уперев ладони в рукоять своего кинжала, отчего его лезвие на несколько дюймов ушло в сосновую крышку стола, – я вполне могу понять и стерпеть ваше стремление пустить в ход все средства, имеющиеся в распоряжении церкви, чтобы покарать меня за прегрешения, которые вы вменяете мне в вину. Возможно, в нем есть какой-то смысл. Но можете ли вы объяснить мне, почему за поступок, совершенный – если вообще совершенный – мною одним, должен быть наказан целый город? Причем наказан столь ужасным проклятием, что верным сынам и дочерям Матери-Церкви отказано в отпущении грехов и отправлении всех религиозных обрядов в городской черте; что мужчинам и женщинам запрещено приближаться к своим алтарям; что им приходится принимать смерть без исповеди и уходить в мир иной грешниками, обреченными на вечные муки ада. Какая нужда толкнула вас на это?
Благосклонная улыбка на лице кардинала сменилась лукавой усмешкой.
– Что ж, я отвечу тебе, – проговорил он. – Ужас, в который повергнуты жители Коимбры, подвигнет их на бунт против тебя. Если, разумеется, ты не избавишь их от анафемы. Таким образом, сеньор принц, я получаю возможность держать тебя в узде. Либо ты покоришься, либо будешь уничтожен.
Афонсо Энрикес несколько мгновений молча смотрел на кардинала.
– Вот уж ответ – так ответ, – сказал он наконец и вдруг грозно взревел: – Но это политика, а не религия! Знаете ли вы, что происходит, когда правитель менее искушен в государственных делах, чем его противники? Он прибегает к силе, сеньор кардинал. Вы вынуждаете меня к этому, а значит, вам и отвечать за последствия!
– О какой силе ты говоришь? – глумливо спросил легат. – Твое жалкое оружие, сеющее смерть, – ничто в сравнении с мощью стоящей за мной церкви. Ты угрожаешь мне гибелью? Думаешь, она страшит меня?
Внезапно кардинал поднялся на ноги и в гневном порыве распахнул свою багровую мантию.
– Рази же меня своим кинжалом! На мне нет кольчуги. Рази, коли посмеешь, и твой святотатственный удар погубит тебя. Погубит и в этом мире, и в загробном.
Инфант задумчиво взглянул на легата и медленно вложил кинжал в ножны. На лице его появилась тусклая улыбка. Он хлопнул в ладоши, и в комнату вошли сопровождавшие его латники.
– Схватите двух этих римских щенков, – велел он им, указывая на Джакнино и Пьерлуиджи. – Схватите и разделайтесь с ними. Быстро!
– Сеньор принц! – вскричал легат сразу и умоляюще, и испуганно, и возмущенно.
Нотки страха еще больше раззадорили Афонсо Энрикеса.
– Быстро! – снова воскликнул он, хотя в этом не было никакой нужды, потому что латники уже вцепились в племянников кардинала. Те ругались, кусались, отбивались ногами, но их в мгновение ока повалили на пол, обезоружили и связали. Латники взглянули на принца, ожидая дальнейших распоряжений. Стоявшие поодаль Мониш и Нуньес с тревогой наблюдали за происходящим. Кардинал, который так и не вышел из-за стола, стоял без кровинки в лице и сдавленным голосом вопрошал принца, какое еще бесчинство тот задумал. Легат умолял принца опомниться, грозил ужасными последствиями этого возмутительного поступка. И все это на одном дыхании.
Речь кардинала совершенно не тронула Афонсо Энрикеса. Он указал на окно, за которым посреди постоялого двора высился огромный дуб.
– Отведите их туда и повесьте безо всякого причащения, – повелел он.
Легат покачнулся и едва не упал ничком. Он схватился за стол, утратив дар речи от страха за этих двух парней, которых берег как зеницу ока. А ведь только что он бесстрашно подставил собственную грудь под стальной клинок.
Двух миловидных итальянских юношей поволокли вон из комнаты. Они бились и извивались в руках своих пленителей.
Наконец легат, который был на грани обморока, обрел дар речи.
– Сеньор принц! – выдохнул он. – Сеньор принц… ты не посмеешь совершить такую низость! Не посмеешь! Предупреждаю тебя, что… что… – кардинал так и не высказал вслух очередную угрозу, этому помешал нараставший в его душе ужас.
– Смилуйся! – закричал он. – Смилуйся, государь! Ведь ты и сам надеешься на милосердие!
– Ну, и каково же оно, твое милосердие? Ты шляешься по свету, долдоня проповеди о милосердии, а как запахнет жареным, так сам выклянчиваешь его! Ну, хорош!
– Но ведь это низость! Что сделали тебе эти несчастные дети? Какой причинили вред? Чем они виноваты, если я нанес тебе обиду, выполняя свой священный долг?
Инфант воспользовался паузой и молниеносно ответил кардиналу в том же духе:
– А что сделали тебе мои подданные, жители Коимбры? Разве они повинны в том, что я обидел тебя? И тем не менее, желая помыкать мною, ты без колебаний пустил в ход орудия церкви и обратил их против народа. А я, чтобы приструнить тебя, столь же решительно поражу своим оружием твоих племянников. Увидев их болтающимися в петле, ты поймешь то, чего не смог уяснить из моих слов. И низость моя – лишь ответ на твою собственную подлость. Уразумей это и, быть может, сердце твое дрогнет, ты смиришь свою чудовищную гордыню.
На улице под деревом суетились латники. Они проворно и бесстрастно готовились выполнить доверенное им задание.
Кардинал болезненно поморщился и стал задыхаться.
– Не допусти этого! – он умоляюще простер к принцу руки. – Сеньор принц, ты должен освободить моих племянников.
– Сеньор кардинал, вы должны снять проклятие с моих подданных.
– Если… если ты прежде выкажешь готовность повиноваться. Мой долг… Святой престол… О, Боже, неужели ничто не в силах тронуть твое сердце?
– Когда ваших племянников повесят, вы кое-что поймете, и собственное горе научит вас состраданию.
Голос инфанта звучал так холодно и твердо, что кардинал уже и не чаял добиться своей цели. Увидев, что на шеи его горячо любимых племянников уже накинуты петли, он тотчас же сдался.
– Останови их! – завопил легат. – Заставь их остановиться! Проклятие будет снято.
– Погодите! – крикнул инфант своим людям, вокруг которых уже собиралась горстка трепещущих от страха селян. Затем он вновь повернулся к кардиналу Коррадо, который опустился на стул с видом человека, лишившегося последних остатков сил. Он тяжело дышал, опершись о стол и обхватив ладонями голову.
– Выслушайте условия, которые вам надо будет принять, чтобы спасти им жизнь. Полное отпущение грехов и апостольское благословение для моих подданных и меня самого. Нынче же вечером. Я, со своей стороны, готов исполнить волю его святейшества и освободить из заточения мою мать, но при условии, что она тотчас же покинет Португалию и больше не вернется сюда. Что касается изгнанного епископа и его преемника, то пусть все остается как есть. Однако вы можете успокоить свою совесть, лично подтвердив назначение дона Сулеймана. Вот так, сеньор. Мне кажется, что я достаточно великодушен. Освободив свою мать, я даю вам возможность ублажить Рим. Если все то, что я намеревался здесь проделать, поможет вам усвоить свой урок, будьте довольны и не терзайтесь муками совести.
– Да будет так, – севшим голосом отвечал кардинал. – Я вернусь с тобой в Коимбру и исполню твою волю.
После этого Афонсо Энрикес без всякого глумления, а вполне серьезно и искренне преклонил колена, давая кардиналу понять, что их ссора исчерпана, и попросил у него благословения, как и подобает верному и смиренному сыну Святой Церкви, каковым он себя считал.
2. ЛЖЕДМИТРИЙ
Борис Годунов и самозваный сын Иоанна Грозного
Впервые он услышал об этом, сидя за ужином в огромном зале своего дворца в Кремле. Весть пришла, когда ему и без того было над чем поломать голову: несмотря на стол, и сервировкой, и яствами вполне достойный императора, за стенами дворца на улицах Москвы свирепствовал голод, до того истощивший мужчин и женщин, что, займись они людоедством, никто, наверное, не стал бы вменять это им в вину.
В полном одиночестве, если не считать прислуживавшей за столом челяди, восседал Борис Годунов под чугунными лампадами, превращавшими крытый белой скатертью стол с золотыми ковшами и серебряными блюдами в сверкающий островок света, окутанный мраком, в который был погружен огромный чертог. Воздух был напоен ароматом горящих сосновых поленьев, потому что, хотя был уже май месяц, ночи стояли холодные, и в очаге постоянно поддерживали огонь.
К Борису приблизился его верный слуга Басманов. Именно он принес известие – одно из тех, что поначалу так потрясали царя. Казалось, Немезида наконец-то занесла над его грешной головой свой карающий меч.
Острые, болезненно-желтые скулы Басманова окрасились румянцем; в продолговатых глазах сверкали возбужденные искорки. Первым делом он велел челяди удалиться, потом подался вперед и, склонившись над Борисом, скороговоркой сообщил ему новость.
При первых же словах царь с лязгом бросил свой нож на золотую тарелку, и его короткие сильные руки вцепились в резные подлокотники массивного золоченого кресла. Но он быстро овладел собой и, продолжая слушать боярина, мало-помалу приходил в насмешливое расположение духа. Презрительная ухмылка заиграла на губах, полуприкрытых седеющей бородой.
А суть Басмановского доклада сводилась к тому, что в Польше неведомо откуда объявился человек, называвший себя сыном Иоанна Васильевича и законным царем Руси, тем самым Дмитрием, который, как полагали, скончался в Угличе десять лет назад и останки которого покоились в Москве, в церкви Святого Михаила. Человек этот нашел прибежище при дворе литовского магната Вишневецкого, и польская знать в один голос свидетельствует ему почтение, спеша признать в нем законного сына Иоанна Грозного. Поговаривали даже, что он как две капли воды похож на покойного царя, если не считать смуглой кожи и черных волос, унаследованных им от вдовствующей царицы. Кроме того, на лице у него было две бородавки. Точно такие же, насколько помнили приближенные и слуги, обезображивали черты Дмитрия, когда тот был ребенком.
Так сообщил царю Басманов, добавив, что он отправил в Литву гонца для уточнения и подтверждения этой вести. На основании полученных им дополнительных сведений боярин избрал этим гонцом Смирнова-Отрепьева.
Борис откинулся на спинку кресла, вперив взор в украшенный каменьями кубок и машинально вертя его в пальцах. На круглом бледном лице царя теперь не было и тени улыбки, черты его застыли, на чело легла печать глубокого раздумья.
– Найди князя Шуйского, – молвил, наконец, Борис, – и пришли его ко мне.
А в ответ на сообщение боярина царь сказал лишь:
– Мы еще поговорим об этом, Басманов.
И с этими словами мановением руки отослал придворного.
Но как только боярин удалился, Борис тяжело поднялся на ноги и подошел к очагу. Царь понурил свою крупную голову, грузные плечи его поникли. Он был человеком невысокого роста, коренастым, кривоногим и склонным к полноте. Царь поставил ногу, обутую в отороченный горностаем красный кожаный сапог, на решетку очага и, облокотившись о резные украшения над ним, подпер ладонью лоб. Глаза его смотрели на огонь, словно пляшущие языки пламени напоминали ему о том давнем пышном зрелище, которое занимало теперь его мысли.
Девятнадцать лет пролетело с тех пор, как скончался Иоанн Грозный, оставивший после себя двух сыновей – Федора Иоанновича, который унаследовал престол, и цесаревича Дмитрия. Федор был хил и почти безумен. Он женился на дочери Бориса Годунова Ирине, благодаря чему Борис стал подлинным правителем Руси, той силой, которая поддерживала царский трон. Но его ненасытное честолюбие требовало большего. Он хотел носить венец и держать в руках скипетр, а этого можно было добиться, лишь истребив династию Рюриковичей, царствовавшую на Руси почти семь столетий. Между троном и Борисом стояли муж дочери, их отпрыск и мальчик Дмитрий, отосланный вместе со своей матерью, вдовствующей царицей, в Углич. Этих троих надо было устранить.
Борис начал с последнего из них и сперва попробовал лишить его права престолонаследия, не прибегая к кровопролитию. Он попытался объявить Дмитрия незаконнорожденным на том основании, что он был сыном Иоанна от седьмой жены (ортодоксальная православная церковь признавала законными только первых трех жен), но эта попытка провалилась. Память об ужасном царе, страх перед ним еще были живы на суеверной Руси, и никто не посмел бы подвергнуть позору и бесчестью его сына. Поэтому Борис прибег к другому, гораздо более верному, средству. Он послал в Углич своих людей, и вскоре оттуда пришла весть о том, что мальчик, играя ножом, в приступе падучки напоролся на клинок, пронзив себе горло. Однако такая история не убедила жителей Москвы, поскольку почти одновременно в столицу пришло другое известие: Углич взбунтовался против посланцев Бориса. Горожане обвинили их в убийстве мальчика и прикончили на месте.
Возмездие Бориса было ужасным. Двести жителей злосчастного города были по его приказу преданы смерти, а остальных сослали за Урал. Царицу Марию, мать Дмитрия, тоже утверждавшую, что Борис велел убить мальчика, заточили в монастырь, где держали под неусыпным наблюдением.
Все это произошло в 1592 году. Следующей жертвой стал маленький сын Федора и наконец, в 1598 году, погиб сам Федор, причиной смерти которого явилась некая таинственная болезнь. Итак, Борис расчистил себе путь к трону. Но, когда он всходил на престол, на Годунове уже лежал гнет проклятия собственной дочери. Вдова Федора смело бросила в лицо отцу обвинение в том, что он ради удовлетворения своего безжалостного честолюбия отравил ее супруга, и страстно молила Бога обойтись с лиходеем так же, как сам он обходился с другими. После этого она удалилась в монастырь, дав обет никогда впредь не видеться со своим отцом.
О дочери и думал теперь царь, стоя в своих чертогах и глядя в пылающий очаг. Быть может, именно воспоминание о ее проклятии лишило его былой смелости и заставило трепетать от страха, хотя на то наверняка не было никаких причин? Уже пять лет царствовал он на Руси и за эти годы успел вцепиться в страну железной хваткой, ослабить которую было весьма непросто.
Долго стоял царь над очагом. Тут и застал его блистательный князь Шуйский, призванный Басмановым по монаршему повелению.
– Ты ездил в Углич, когда был зарезан цесаревич Дмитрий, – молвил Борис. И голос его, и выражение лица казались совершенно спокойными и обыденными. – Ты своими глазами видел тело его. Как думаешь, мог ли ты ошибиться?
– Ошибиться? – вопрос обескуражил боярина. Это был высокий мужчина, много моложе Бориса, которому шел пятидесятый год. С костистой физиономии его не сходила сумрачная мина, а во взгляде темных узко поставленных глаз под густыми сросшимися в линию бровями читалась какая-то зловещая угроза.
Чтобы объяснить смысл своего вопроса, Борис пересказал князю услышанное от Басманова. Василий Шуйский рассмеялся. Экий вздор! Дмитрий мертв. Он сам держал на руках его тело, и никакой ошибки тут быть не может.
Из уст Бориса помимо его воли вырвался вздох облегчения. Шуйский прав: весь рассказ Басманова – сущий вздор с первого до последнего слова. Бояться нечего. Глупо было впадать в трепет, пусть даже и на какое-то мгновение.
И все-таки в последующие недели Борис часто задумывался над тем, что сказал ему Басманов. Главную причину для беспокойства царь видел в повальном паломничестве польской знати в Брагин, ко двору магната Вишневецкого. Вельможи воздавали почести этому самозваному сыну Иоанна Грозного; в Москве тем временем свирепствовал голод, а пустые желудки, как известно, не располагают к преданности. Кроме того, московская знать недолюбливает своего царя: он правил чересчур сурово, ущемлял власть бояр, среди которых были люди вроде Василия Шуйского – слишком много знающие, алчные и честолюбивые, вполне способные употребить свою осведомленность ему во зло. Претендент на престол улучил очень благоприятный момент, сколь бы нелепы ни были его жульнические притязания. Поэтому Борис отправил к литовскому магнату гонца с предложением взятки за выдачу Лжедмитрия.
Но гонец вернулся с пустыми руками. Он слишком поздно прибыл в Братин: самозванец уже покинул город и спокойно поселился в замке Георга Мнишека, пфальцграфа Сандомирского, с дочерью которого, Мариной, он был обручен. Эта весть уже и сама по себе не сулила Борису ничего хорошего, но вскоре пришла и другая, еще более мрачная. Спустя несколько месяцев он узнал от Сандомира, что Дмитрий переехал в Краков, где Сигизмунд III Польский публично признал в нем сына Иоанна Васильевича, законного наследника русского венца. Сообщили Борису и о фактах, на которых основывалось убеждение в законности требований Дмитрия. Самозванец утверждал, что один из эмиссаров Бориса, посланных в Углич, чтобы убить его, подкупил лекаря цесаревича, Семена. Тот сделал вид, будто согласен убить Дмитрия: это был единственный способ спасти ему жизнь. Лекарь отыскал сына какого-то смерда, который был отдаленно похож на цесаревича, облачил его в одежды, напоминавшие наряд молодого наследника, и перерезал мальчику горло. Те, кто нашел тело, решили, что убит Дмитрий. Все это время лекарь прятал цесаревича, а потом тайно увез его из Углича в монастырь, где молодой Дмитрий и получил образование.
Такова в двух словах история, с помощью которой претендент убедил польский двор. Никто из знавших Дмитрия мальчиком в Угличе не посмел разоблачить взрослого мужчину, чья наружность столь разительно напоминала облик Иоанна Грозного. Вскоре после того, как историю эту услышал Борис, ее услышала и вся Русь. И тогда Годунов понял, что настало время как-то опровергнуть ее.
Но как убедить москвичей? Одних заверений, пусть даже и царских, тут мало. И в конце концов Борис вспомнил о царице Марии, матери убиенного отрока. Он велел привезти ее в Москву из монастыря и поведал ей о самозванце, претендовавшем на русский престол при поддержке польского короля.
Облаченная в черные одежды и постриженная в монахини по воле тирана, царица стояла перед Борисом и бесстрастно слушала его. Когда он умолк, слабая тень улыбки скользнула по ее лицу, успевшему огрубеть за двенадцать лет, которые прошли с того дня, когда ее мальчик был зарезан едва ли не на глазах у матери.
– Рассказ твой обстоятелен, – заметила Мария. – Возможно, и даже вероятно, что все это – правда.
– Правда! – рявкнул царь, восседавший на троне. – Правда? Что ты мелешь, баба? Ты сама видела мальчишку мертвым.
– Видела, и знаю, кто его убил.
– Видела и признала в убиенном своего сына, коль скоро послала людей расправиться с теми, кто, по твоему мнению, заклал его.
– Да, – отвечала царица. – Чего же ты теперь от меня хочешь?
– Чего я хочу? – вопрос изумил и обескуражил Бориса. Уж не тронулась ли она умом в монастырской келье? – Я хочу, чтобы ты дала свое свидетельство и разоблачила этого молодца как самозванца. Тебе-то народ поверит.
– Ты думаешь? – в ее глазах мелькнуло любопытство.
– А как же? Или ты не мать Дмитрия? И кому, как не матери, узнать собственного сына?
– Ты запамятовал, что тогда ему было десять лет от роду. Совсем ребенок. А сейчас это взрослый двадцатитрехлетний человек. Могу ли я сказать что-либо наверняка?
Царь грязно выругался.
– Ты видела его мертвым!
– И все же могла заблуждаться. Мне показалось, что я знаю твоих наймитов, убивших его. И тем не менее ты заставил меня поклясться под страхом смерти моих братьев, что я ошиблась. Возможно, я ошиблась даже еще больше, чем мы с тобой думали. Возможно, мой маленький Дмитрий и вовсе не был предан закланию. Возможно, этот человек говорит правду.
– Возможно… – царь осекся и взглянул на нее, взглянул недоверчиво, настороженно и пытливо. – Что ты хочешь этим сказать? – резко спросил он.
Острые черты ее некогда столь милого, а теперь огрубевшего лица вновь тронула тусклая улыбка.
– Я хочу сказать, что если бы вдруг сам Сатана вылез из преисподней и стал называть себя моим сыном, я должна была бы признать его тебе на погибель!
Годы раздумий о выпавших на ее долю несправедливостях не прошли для царицы даром: боль и затаенная ненависть вырвались наружу. И ошеломленный царь испугался. Челюсть его отвисла, как у юродивого. Он смотрел на женщину вытаращенными немигающими глазами.
– Ты говоришь, народ мне поверит, – продолжала царица. – Поверит, если мать узнает своего родного сына. Ну, коли так, часы твоего правления сочтены, узурпатор!
Глупо. Глупо было показывать царю оружие, которым она собиралась уничтожить его. Если поначалу он и растерялся, то теперь, получив тревожный сигнал, уже сам был во всеоружии. В итоге царица под бдительной охраной отправилась обратно в монастырь, где ее свободу ограничили еще больше, чем прежде.
Вера в Дмитрия укоренилась и окрепла на Руси. Борис был в отчаянии. Вероятно, знать все еще относилась к самозванцу скептически, но царь понимал, что не может полагаться на своих бояр, поскольку у них не было особых причин любить его. Возможно, Борис начал сознавать, что страх – не лучшее средство правления.
Наконец из Кракова возвратился Смирнов-Отрепьев, посланный туда Басмановым, чтобы лично убедиться в правдивости ходивших среди бояр слухов о самозванце. Молва не обманула Лжедмитрий оказался не кем иным, как его собственным племянником Гришкой Отрепьевым, монахом-расстригой, поддавшимся римской ереси, опустившимся и ставшим настоящим распутником. Теперь нетрудно понять, почему Басманов выбрал в качестве своего посланца именно Смирнова-Отрепьева.
Весть ободрила Бориса. Наконец-то он получил возможность на законном основании разоблачить и развенчать самозванца. Так он и сделал. Он отправил специального гонца к Сигизмунду III, наказав ему сорвать маску с юного выскочки и потребовать его выдворения из Польского Королевства. Требование это поддержал Патриарх Московский, торжественно отлучивший от церкви бывшего монаха Гришку Отрепьева, самозванно объявившего себя Дмитрием Иоанновичем.
Однако разоблачение не принесло ожидаемых плодов. Вопреки надеждам Бориса, оно никого не убедило. Ему докладывали, что царевич – истинный дворянин с изысканными светскими манерами, образованный, владеющий польским и латынью не хуже, чем русским, искусный наездник и воин. Возникал вопрос: откуда у монаха-расстриги такие навыки и умения? Более того, хотя Борис вовремя спохватился и не дал царице Марии в отместку ему поддержать самозванца, он совсем забыл о двух ее братьях. У него не хватило прозорливости, и царь не смог предвидеть, что они, движимые такими же побуждениями, сделают то, что он не позволил сделать ей. Так и произошло: братья Нагие отправились в Краков, чтобы принародно признать Дмитрия как своего племянника и стать под его знамена.
Борис понимал, что на этот раз одно лишь красноречие его не спасет. Богиня возмездия уже обнажила свой меч, и царю придется заплатить за совершенные прегрешения. Оставалось только собрать войско и выступить навстречу самозванцу, который надвигался на Москву с казацкими и польскими дружинами.
Царь верно угадал, почему Нагие поддерживают Лжедмитрия. Братья тоже были в Угличе, тоже видели мертвого ребенка. Убийство совершилось едва ли не у них на глазах. Единственным мотивом их действий было стремление отомстить лиходею. Но мог ли Сигизмунд Польский действительно поддаться на обман? Мыслимо ли ввести в заблуждение пфальцграфа Сандомирского, чья дочь была помолвлена с авантюристом; магната Адама Вишневецкого, в доме которого впервые объявился Лжедмитрий; всю польскую знать, сбежавшуюся под его стяги? Или ими тоже движут некие подспудные побуждения, которых он, Борис, не в состоянии постичь?
Вот над чем ломал голову Годунов зимой 1604 года, когда посылал войско навстречу захватчику. Судьба отказала ему даже в удовольствии лично повести свои дружины: мучимый подагрой, он вынужден был остаться дома, в мрачных покоях Кремля. Тревога терзала душу царя, окруженного зловещими призраками прошлого, которые, казалось, возвещали ему о приближении часа расплаты.
Гнев царя разгорался все ярче и ярче по мере того, как ему докладывали, что русские города один за другим сдаются авантюристу. Не доверяя командовавшему войском Басманову, Борис послал Шуйского сменить его. В январе 1605 года дружины сошлись в битве при Добрыничах, и Дмитрий, потерпев жестокое поражение, был вынужден отступить на Путивль. Он потерял всех своих пеших ратников, а каждого пленного русского, сражавшегося на его стороне, безжалостно вешали по приказу Бориса.
Надежда оживала в его сердце, но шли месяцы, напряженность не разряжалась, и надежда эта вновь поблекла, а застарелые язвы прошлого продолжали саднить, разъедая душу и подрывая силы царя. Кошмар Лжедмитрия преследовал его, желание узнать, кто он такой, не давало покоя, но царь никак не мог разгадать эту головоломку. Наконец, как-то апрельским вечером он послал за Смирновым-Отрепьевым, чтобы снова расспросить его о племяннике. На этот раз Отрепьев пришел, трепеща от страха: несладко быть дядькой человека, доставляющего столько треволнений великому правителю.
Борис вперил в Отрепьева испепеляющий взгляд своих налитых кровью глаз. Его круглое бледное лицо осунулось, щеки отвисли, а дородное тело царя утратило былую силу.
– Я призвал тебя для нового допроса, – сообщил царь. – Речь пойдет об этом нечестивце, твоем племяннике Гришке Отрепьеве, о монахе-расстриге, объявившем себя царем Московии. Уверен ли ты, раб, что не дал маху? Уверен или нет?
Зловещая повадка царя, свирепое выражение его лица потрясли Отрепьева, но он нашел в себе силы ответить:
– Увы, твое высочество, не мог я ошибиться. Я уверен.
Борис хмыкнул и раздраженно поерзал в кресле. Его наводящие ужас глаза недоверчиво смотрели на Отрепьева. Разум царя достиг того состояния, в котором человек уже никому и ничему не верит.
– Врешь, собака! – злобно зарычал Борис.
– Твое высочество, клянусь…
– Врешь! – заорал царь. – И вот тебе доказательство. Признал бы его Сигизмунд Польский, будь он тем, кем ты его называешь? Разве не подтвердил бы Сигизмунд мою правоту, когда я разоблачил монаха-расстригу Гришку Отрепьева, будь я действительно прав?
– Братья Нагие, дядья мертвого Дмитрия… – начал было Отрепьев, но Борис вновь оборвал его.
– Они признали его после Сигизмунда и после того, как я послал обличительную грамоту, да и то не сразу, а спустя долгое время, – заявил царь и разразился проклятиями. – Я утверждаю, что ты лжешь! Как смеешь ты, раб, хитрить со мной? Хочешь, чтобы тебя вздернули на дыбу и разорвали на части, или добром правду скажешь?
– Государь! – вскричал Отрепьев, – я верно служил тебе все эти годы.
– Говори правду, раб, если надеешься сохранить шкуру свою! – загремел царь. – Всю правду об этом твоем грязном племяннике, если он на самом деле племянник тебе!
И Отрепьев в великом страхе наконец-то, выложил всю правду.
– Он мне не племянник, – признался боярин.
– Не племянник?! – в ярости взревел Борис. – Так ты посмел солгать мне?
Ноги Отрепьева подломились. Он в ужасе рухнул на колени перед разгневанным царем.
– Я не солгал… Не то, чтобы совсем уж солгал. Я сказал тебе полуправду, государь. Звать его Гришка Отрепьев. Под этим именем его знают все, и он на самом деле монах-расстрига и сын жены брата моего, как я и говорил.
– Но тогда… тогда… – Борис растерялся, и вдруг до него дошло. – А кто его отец?
– Штефан Баторий, король польский. Гришка Отрепьев – внебрачный сын короля Штефана.
У Бориса на миг перехватило дыхание.
– Это правда? – спросил он и сам же ответил себе: – Понятное дело, что правда. Хоть что-то прояснилось, наконец… Наконец-то. Ступай…
Отрепьев, спотыкаясь, вышел вон. Он благодарил Бога за то, что так легко отделался. Боярину было невдомек, сколь мало значила для Бориса его ложь в сравнении с правдой, которую он все же поведал царю, правдой, пролившей ужасающий, ослепительный свет на мрачную тайну Лжедмитрия. Головоломка, так долго мучившая царя, наконец-то была решена.
Этот самозваный Дмитрий, этот монах-расстрига был побочным сыном Штефана Батория, католика. Сигизмунд Польский и воевода Сандомирский вовсе не пребывали в заблуждении. И они, и другие высокопоставленные польские дворяне, вне всякого сомнения, прекрасно знали, кто он такой, и поддерживали его, выдавая за Дмитрия Иоанновича, желая обмануть чернь и помочь самозванцу захватить русский престол. Тем самым они стремились внедрить в Московию правителя, который был бы поляком и католиком. Борис был наслышан о фанатичной набожности Сигизмунда, который, движимый благочестием, однажды пожертвовал шведским троном, и прекрасно понимал смысл и суть этой интриги. Разве не говорили ему, что в Краков наведывался папский нунций? Разве не поддерживал этот нунций притязаний самозванца? Почему же Папу так интересует московский трон и престолонаследие на Руси? С чего бы вдруг римскому священнику помогать человеку, стремящемуся стать правителем православной страны?
Наконец Борис понял все. Рим. Рим затеял это дело, и подлинная цель интриги заключалась в насаждении католичества на Руси. Сигизмунд прибег к помощи Папы, втянул его в заговор, потому что, сам будучи выборным королем Польши, видел в честолюбивом отпрыске Штефана Батория человека, способного низвергнуть его с польского трона. И вот, желая направить амбиции в другое русло, он стал крестным отцом (если не изобретателем) всей этой затеи с самозванцем. Он-то, верно, и придумал выдать молодца за убиенного Дмитрия.
И не было бы этих полных тревог месяцев, расскажи ему дурак Отрепьев все как есть с самого начала. Как просто было бы тогда вскрыть этот гнойник обмана. Ну, да лучше поздно, чем никогда. Завтра он обнародует правду, и ее узнает весь мир. А такая правда вполне может заставить призадуматься суеверных русских недоумков, приверженцев православия, поддерживавших самозванца. Пусть увидят, в какую западню их хотели залучить.
Вечером в Кремле давали пир в честь чужеземных посланников, и Борис пришел к трапезе в гораздо лучшем, чем прежде, расположении духа. Он знал, что делать. Он был убежден, что теперь Лжедмитрий в его руках. Сегодня он объявит посланникам о том, о чем завтра возвестит на всю Русь. Расскажет им о сделанном открытии и поведает своим подданным об опасности, которой они подвергаются.
Пир уже подходил к концу, когда царь встал и обратился к гостям с просьбой выслушать важное известие. В молчании ждали они, когда возговорит правитель Руси, но он, так и не вымолвив ни слова, вновь опустился, даже упал в кресло и обмяк. Царь прерывисто дышал, его скрюченные пальцы судорожно хватали воздух, лицо стало темно-лиловым, и наконец из носа и рта обильно хлынула кровь.
Ему едва хватило времени, чтобы сорвать с себя роскошный царский наряд и облачиться в монашескую хламиду. Приняв схиму в знак отказа от мирской суеты, Борис Годунов испустил дух.
После смерти царя время от времени высказывались предположения, что он был отравлен. Кончина Бориса, несомненно, была в высшей степени на руку Дмитрию, но у нас нет оснований полагать, что она наступила не вследствие апоплексического удара, а по каким-то иным причинам.
Смерть Годунова позволила зловещему царедворцу Шуйскому вернуться в Москву и усадить на трон Федора, сына Бориса. Но царствовал этот шестнадцатилетний мальчик очень недолго. Басманов, вновь отправленный командовать войском, завидовал честолюбивому Шуйскому и боялся его. Поэтому он тотчас же переметнулся на сторону самозванца и объявил его русским царем.
Дальнейшие события развивались крайне бурно. Басманов выступил в поход на Москву, триумфально вошел в город и вновь объявил Дмитрия царем, после чего народ взбунтовался против сына узурпатора Бориса. Кремль был взят штурмом, а мальчик и его мать – задушены.