Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Марк Твен

Путешествие капитана Стормфилда в рай

ОТ АВТОРА


С капитаном Стормфилдом я был хорошо знаком. Я совершил на его корабле три длинных морских перехода. Это был закаленный, видавший виды моряк, человек без школьного образования, с золотым сердцем, железной волей, незаурядным мужеством, несокрушимыми убеждениями и взглядами и, судя по всему, безграничной уверенностью в себе. Прямой, откровенный, общительный, привязчивый, он был честен и прост, как собака. Это был очень религиозный человек – от природы и в силу материнского воспитания; и это был изощренный и удручающий сквернослов в силу отцовского воспитания и требований профессии. Родился он на корабле своего отца [1], всю жизнь провел в море, знал берега всех стран, но ни одной страны не знал дальше берега. Когда я впервые встретился с ним, ему было шестьдесят пять лет и в его черных волосах и бороде сквозили седые нити; но годы еще не наложили своего отпечатка ни yа тело, ни на твердый характер, и огонь, горевший в его глазах, был огнем молодости. Он был чарующе обходителен, когда ему угождали, в противном же случае с ним нелегко было иметь дело.

Воображение у него было богатое, и, вероятно, это влияло на то, как он излагал факты; но если и так, сам он этого не сознавал. Он верил, что каждое его слово – правда. Когда он рассказывал мне про свои диковинные и жуткие приключения на Чертовом Пути – обширном пространстве в южной части Тихого океана, где стрелка компаса отказывается выполнять свое дело, а только крутится и крутится как сумасшедшая, – я его пожалел и скрыл свои предположения, что все это ему приснилось, потому что понял: он-то говорит всерьез; но про себя я подумал, что это было видение или сон. В глубине души я уверен, что его путешествие в Иной Мир тоже было сном, но я и тут смолчал, чтобы не обидеть его. Он был убежден, что в самом деле совершил ото путешествие; я слушал его внимательно, с его разрешения записал стенографически события каждого дня, а потом привел свои записи в порядок. Я слегка подправил его грамматику и кое-где смягчил слишком крепкие выражения; в остальном передаю его рассказ так, как слышал от него.

МАРК ТВЕН


ГЛАВА I

Я умирал, это мне было понятно. Я ловил ртом воздух, потом на долгое время затихал, а они стояли возле моей койки, молчаливые и неподвижные, дожидаясь моей кончины. Изредка они переговаривались между собой, но их слова звучали глуше и глуше, дальше и дальше. Впрочем, мне все было слышно.

Старший помощник сказал:

– Как начнется отлив, он испустит дух.

– Откуда вы это узнаете? – спросил Чипс, судовой плотник. – Здесь, посреди океана, отлива не бывает.

– Как это нет, бывает! Да все равно, так уж положено. Снова тишина – только плескали волны, скрипел корабль,

раскачивались из стороны в сторону тусклые фонари, да тоненько посвистывал в отдалении ветер. Потом я услышал откуда-то голос:

– Уже восемь склянок, сэр.

– Так держать, – сказал помощник.

– Есть, сэр.

Еще чей-то голос:

– Ветер свежеет, сэр, идет шторм.

– Приготовиться, – скомандовал помощник, – Взять рифы на топселе и бом-брамселе!

– Есть, сэр.

Через некоторое время помощник спросил:

– Ну, как он?

– Отходит, – ответил доктор. – Пускай полежит еще минут десять.

– Все приготовили, Чипс?

– Все, сэр, и парусину и ядро. Все готово.

– А Библия, отпевание?

– Не задержим, сэр.

Снова стало тихо, даже ветер свистел теперь еле-еле, будто во сне. Потом послышался голос доктора:

– Как вы думаете, он знает, что его ждет?

– Что попадет в ад? По-моему, да, знает.

– Сомнений, значит, быть не может? – Это был голос Чипса, и прозвучал он печально.

– Какое еще сомнение? – сказал помощник. – Да, он и сам на этот счет не сомневался, чего же вам еще?

– Да, – согласился Чипс, – он всегда говорил, что там его, наверное, ждут.

Долгая, томительная тишина. Потом голос доктора, глухой и далекий, словно со дна глубокого колодца:

– Все. Отошел. Ровно в двенадцать часов четырнадцать минут.

И сразу тьма. Непроглядная тьма! Я понял, что я умер.

Я почувствовал, что куда-то нырнул, и догадался, что птицей взлетаю в воздух. На миг промелькнул подо мною океан и корабль, потом стало черно, ничего не видно, и я, разрезая со свистом воздух, понесся вверх. «Я весь тут, – мелькнуло у меня в мозгу, – платье на мне, все остальное тоже, вроде как ничего не забыл. Они похоронят в океане мое чучело, вместо меня. Я-то весь тут!»

Вдруг я увидел какой-то свет и в следующее мгновение влетел в море слепящего огня, и меня понесло сквозь пламя. На моих часах было 12.22.

Знаете, что это было? Солнце. Я так и догадался, а позже моя догадка подтвердилась. Я был там через восемь минут после того, как снялся с якоря. Это помогло мне определить скорость хода: сто восемьдесят шесть тысяч миль в секунду. Почти девяносто миллионов миль за восемь минут! Ну и возгордился же я – таких гордых призраков еще свет не видел. Я радовался, как ребенок, и жалел, что не с кем здесь устроить гонки.

Не успел я это подумать, как солнце уже осталось далеко позади. Оно имеет меньше миллиона миль в диаметре, и я пролетел мимо него, не успев даже согреться. И снова попал в кромешную тьму. Да, во тьму, но сам-то я не был темным. Мое тело светилось мягким призрачным светом, и я подумал, что похож, вероятно, на светляка. Откуда исходит свет, я не мог понять, но время на часах было видно, а это самое главное.

Вдруг я заметил неподалеку свет, похожий на мой. Я обрадовался, приложил руки трубкой ко рту и окликнул:

– Эй, на корабле!

– Есть, привет вам, друг!

– Откуда?

– С Чатам-стрит.

– Куда направляетесь?

– А вы думаете, я знаю?

– Небось туда же, куда и я. Имя?

– Соломон Голдстийн. А ваше?

– Капитан Эли Стормфилд, бывший житель Фэрхейвена и Фриско. Пристраивайтесь, дружище!

Он принял мое приглашение. В компании сразу стало веселее. Я от природы общителен, терпеть не могу одиночества. Но мне с детства внушили предубеждение против евреев – знаете, как внушают всем христианам. – хотя души моей оно не затронуло, дальше головы не пошло. Но даже если бы и пошло, в тот момент оно бы исчезло, – до того я томился одиночеством и мечтал о каком-нибудь попутчике. Господи, когда летишь в… ну, словом, туда, куда я летел, снеси в тебе поубавляется и бываешь рад любому, невзирая на качество.

Мы помчались рядышком, беседуя, как старые знакомые, и это было очень приятно. Я решил, что сделаю доброе дело, если успокою Соломона и устраню все его сомнения. Когда в чем-нибудь не уверен, это всегда портит настроение, я по себе знаю. Итак, поразмыслив, я сказал ему, что, поскольку он летит со мной рядом, это доказывает, куда он летит. Вначале он был ужасно огорчен, но потом смирился, сказал, что так, пожалуй, даже лучше: ведь ангелы, конечно, не примут его в свою компанию, еще прогонят, если он попробует к ним втереться; так было в Нью-Йорке, а высшее общество, наверно, везде одинаково. Он просил меня не покидать его, когда мы прибудем в порт назначения, ему нужна моя поддержка – ведь там у него не будет никого из своих. Бедняга так меня тронул, что я пообещал остаться с ним на веки вечные.

Потом мы долго молчали; я не тревожил его, чтобы дать ему привыкнуть к новой мысли. Ему это будет полезно. Время от времени я слышал его вздохи, а потом заметил, что он плачет. Тут, признаюсь, я рассердился на него и подумал: «Типичный еврей! Пообещал какой-нибудь деревенщине сшить пиджак за четыре доллара, а теперь пожалел, мол, если бы вернулся, постарался бы всучить ему что-нибудь похуже качеством за пять. Бездушный народ, и никаких моральных принципов!» А он все плакал и всхлипывал, а я от этого еще пуще злился на него и все меньше его жалел. Под конец я уже не сдержался и сказал:

– Ну хватит! Черт с ним, с пиджаком! Выбросьте это из головы!

– Пиджа-ак?

– Ну да. Уж горевали бы о чем-нибудь важном!

– Кто вам сказал, что я горюю о пиджаке?

– О чем же еще?

– Ах, капитан, я схоронил свою маленькую дочку и теперь никогда, никогда ее не увижу! Я не переживу этого горя!

Ей-богу, он меня как ножом полоснул. Дай мне целую эскадру, я не соглашусь еще раз пережить такой стыд за свои гадкие мысли. И я в этом признался ему, покаялся перед ним и так себя ругал, так ругательски ругал, что даже его расстроил и уж перестал говорить – половины того, что хотел, не высказал. А он принялся умолять меня, чтобы я не говорил про себя таких страшных вещей и не раздувал истории, ничего, мол, я ошибся, а ошибка не преступление!

Правда, это было великодушно с его стороны? Что, нет? По-моему, да. Я считаю, что из него мог бы получиться отменный христианин, и я ему прямо это сказал. И если бы было не поздно, я бы жизни не пожалел, чтобы убедить его креститься.

Мы снова заговорили как друзья, и он уже больше не таил своей печали, а изливался мне открыто, а я слушал и слушал с открытой душой, пока она не переполнилась. Господи, какое это было горе! Он обожал свою дочку, лелеял, берег как зеницу ока. Ей было десять лет, она умерла шесть месяцев тому назад, и он был рад собственной смерти, так как надеялся на том свете снова заключить ее в объятия и больше никогда с ней не расставаться. И вот погибла его мечта. Он потерял свою дочку – навсегда. Теперь это слово приобрело новый смысл. Я был ошеломлен, подавлен. Всю жизнь мы верим, надеемся, что встретимся снова со своими умершими близкими, ни на минуту в том не сомневаемся. И это дает нам силы жить. И вот рядом со мной отец, потерявший эту надежду. Как же я не подумал? Почему не промолчал? Он бы сам потом догадался! Слезы все еще струились по его щекам, из груди рвались стоны, губы вздрагивали, и он шептал:

– Бедная крошка Минни, и я бедный, несчастный!

А я повторял про себя его слова: «Бедная крошка Минни, и я бедный, несчастный!»

Я этого не забыл, это застряло как заноза у меня в сердце. Не раз потом, вспоминая трагедию бедного еврея, я говорил себе: «Эх, вот если бы я держал путь в рай, тогда я бы поменялся с ним местами, и он свиделся бы со своей дочкой, пусть меня бог накажет, если я вру!» Вот попадете сами в такое положение, тогда поймете мое чувство!

ГЛАВА II

Мы болтали еще долго и, сильно уставшие, заснули часа в два ночи; спали крепким сном и проснулись, бодрые, освежившиеся, около полудня. Есть нам не хотелось, но покурил бы я с великим удовольствием, будь у меня табак и трубка. II выпить тоже не отказался бы.

Необходимо было привести в порядок мысли. Проснувшись, мы сперва не могли сообразить, что с нами произошло, нам казалось, что мы все видели во сне. Да и потом не сразу избавились от ощущения, что это был сон. А когда все же избавились, то, вспомнив, куда летим, мы содрогнулись от ужаса. Потом ужас сменился изумлением. И радостью. Радостью – потому что мы еще не прибыли. Во мне шевельнулась надежда: авось не скоро долетим!

– Сколько мы уже прошли, а, капитан Стормфилд?

– Миллиард сто миллионов миль, а может, даже миллиард двести.

– Ах, майн готт, какая быстрота!

– Еще бы! Быстрее нас – только мысль. Даже курьерскому поезду потребовалось бы дней двадцать пять, самое малое – двадцать четыре, чтобы объехать земной шар. А мы за одну секунду можем облететь его четыре раза. Эх, жаль, Соломон, что не с кем устроить нам гонки!

Во второй половине дня мы заметили слабый свет с ост-норд-ост-тэн-оста примерно на два румба от ветра. Мы его окликнули, и он пристроился к нам. Это оказался покойник по фамилии Бейли, из Ошкоша, покинувший землю накануне в семь часов десять минут вечера. Малый не плохой, но, как видно, любитель погрустить и помечтать. По политическим убеждениям – республиканец, вбивший себе в голову, что никакая сила, кроме его партии, не способна спасти цивилизацию. Он был в меланхолическом настроении, но мы его расшевелили, втянули в беседу, и он, немножко повеселев, кое-что рассказал о себе. Менаду прочим, и то, что покончил жизнь самоубийством. Мы это и раньше заподозрили – по дырке у него на лбу: свайкой так не проткнешь.

Потом он опять предался грусти и поведал нам причину. Он был щепетильно честен, а перед смертью сделал некий политический ход, и теперь все сомневался, было ли это вполне этично. У них в городке, где он жил, предстояли выборы на замещение какой-то должности в муниципалитете, и успех зависел от перевеса в один голос, А Бейли знал, что не сможет присутствовать на выборах, так как в это время будет уже здесь, где мы. II он подумал, что, если кто-нибудь из членов демократической партии тоже устранится от выборов, тогда успех республиканскому кандидату все равно обеспечен. И вот, уже решившись на самоубийство, он отправился к одному своему другу – демократу, человеку строжайших нравственных правил, и убедил его составить ему пару. Этим он спас республиканский список и лишь тогда застрелился. Но теперь его немножко тревожил этот поступок: он не был уверен, что, как пресвитерианин, поступил правильно.

Соломон – тот сразу проникся к нему симпатией: но его мнению, выдумка Бейли была замечательной, и он, что называется, ел его глазами, завидовал его уму и, ухмыляясь этакой хитрой, чисто еврейской ухмылкой, хлопал себя но ляжке и восклицал:

– Ох, Бейли, ты меня прямо-таки подбиваешь креститься! А застрелился-то Бейли из-за одной девушки – Кандес Миллер. Он никак не мог добиться от нее ответа, любит ли она его, хотя казалось, что любит, и он питал надежду жениться на ней. Судьбу его решила записка, в которой Кандес призналась ему, что любит его как друга и хотела бы навсегда сохранить с ним добрые отношения, но сердце ее принадлежит другому. Рассказывая нам это, бедняга Бейли не выдержал и заплакал. И ведь вот как иногда бывает! Внезапно мы заметили позади голубоватый свет, мы его окликнули, и, когда он приблизился к нам, Бейли вскричал:

– Господи, Том Уилсон! Вот так сюрприз! А ты каким образом очутился здесь, приятель?

Уилсон так умоляюще поглядел на него, что у меня сердце защемило. Он сказал:

– Не радуйся мне, Джордж. Я этого не стою! Я подлый негодяй, мне не место среди добрых людей.

– Полно вздор молоть! С чего это ты так? – удивился Бейли.

– Джордж, я поступил как предатель! Ты был мой самый лучший друг, мы с тобой дружили с детства, а я причинил тебе такое страшное зло! Но мне и в голову не приходило, что моя дурацкая шутка может иметь такие роковые последствия! Это я написал тебе письмо, будто от ее имени. Она ведь любила тебя, Джордж!

– Не может быть!

– Да, любила! Она первая вбежала к тебе в дом, увидела тебя мертвого, в луже крови, и рядом – письмо, подписанное ее именем, и поняла все. Она упала на твое бездыханное тело, осыпала поцелуями твое лицо, глаза, клялась тебе в любви, рыдала и сокрушалась. И выходит, что это я тебя убил, и я же разбил ее сердце. Я не мог этого пережить, и – как видишь – я здесь!

Ну-ну, еще один самоубийца! Бейли понимал, что назад дороги нет. На него было жалко смотреть. Он сгоряча решил убить себя, поддавшись отчаянию и даже не проверив, правда ли, что письмо написала та девушка. Он все повторял, что не может простить себе такую поспешность, и почему он не подождал, почему был глух к голосу разума, и все прикидывал, как ему следовало поступить, и как он поступил бы теперь, если бы можно было вернуться. Но что толку! Как ни жалко нам было его, мы знали, что возврата нет. Ужасная история! Люди думают, что смерть приносит покой. Ничего, умрут – тогда узнают!

Соломон оттянул Бейли в сторонку, чтобы успокоить его. Это он правильно сделал: те, у кого свое горе, умеют утешить других.

Примерно через неделю мы нагнали еще одного путешественника. На сей раз это оказался негр. Ему было лет тридцать восемь – сорок, почти половину своей жизни он провел в рабстве. Звали его Сэм. Симпатичный малый, добродушный и жизнерадостный. Уже позднее я понял, что каждый вновь прибывший сперва производит на остальных гнетущее впечатление: он только и думает, что о своих родных, о том, как они его оплакивают, и ни о чем другом он не способен говорить, и требует от всех внимания и сочувствия, и со слезами рассказывает, что за славная, добрая у него жена или бедная старушка мать, сестренка или братья, и, конечно, все это надо выслушивать с подобающей кротостью, и настроение у всех портится на несколько дней: каждый начинает вспоминать свое горе – свою семью и своих близких. Но самое тяжкое, когда новичок – молодой человек, у которого осталась на земле возлюбленная. Тут уж нет конца слезам, и сетованиям, и разговорам. И – в который раз – этот осточертевший вопрос: «Как вы думаете, она скоро откажется жить, скоро придет сюда?» Что можно ответить? Только одно: «Будем надеяться». Но когда ты повторил это несколько тысяч раз, то уже терпение лопается и думаешь: лучше бы мне не умирать! А покойник – он что, он тот же человек и, естественно, приносит с собой свои привычки. Ведь вот, приезжая в какой-нибудь город, в любой город на свете, слышим же мы вечно одни и те же вопросы: «Вы у нас впервые?», «Как вам здесь нравится?», «Когда вы приехали?», «Сколько намерены здесь пробыть?».

Иной раз удираешь на следующий же день, лишь бы скрыться от этих вопросов. Но со скорбящими влюбленными мы придумали лучше: мы соединили их в одну группу, предоставив им утешать друг друга. Им это не повредило, напротив – даже понравилось: сочувствия и соболезнований хоть отбавляй, а больше им ничего и не нужно.

У Сэма оказались в кармане трубка, табак и спички. Не могу передать, как я обрадовался. Но радость моя быстро померкла – спички не загорались. Бейли объяснил нам причину: мы летим в безвоздушном пространстве, а для огня необходим кислород. Все-таки я посоветовал Сэму не бросать курительные принадлежности – авось мы еще влетим в атмосферу какого-нибудь светила или планеты и, если позволят ее размеры, быть может, успеем прикурить и сделать одну-две затяжки. Но Бейли сказал, что это маловероятно.

– Наши тела и одежда утратили свои земные свойства, – пояснил он, – иначе мы мигом сгорели бы, когда прорывались сквозь слои атмосферы, окружающей Землю. И табак тоже утратил свои земные свойства: он теперь несгораемый.

Вот какая штука! Все же я предложил сохранить табачок – уж в аду-то он загорится!

Когда негр услыхал, куда я лечу, он очень расстроился, не хотел верить и принялся спорить со мной и доказывать, что я ошибаюсь, но я нисколько не сомневался и сумел его убедить. Он жалел меня, как самый близкий друг, и все утешал, что, возможно, там не так уж жарко, как говорят, и успокаивал, что я привыкну, а привычка ведь все облегчает. Его добрые слова расположили меня к нему, а когда он предложил мне на память свой табак и трубку, я совсем растаял. Славный человек – ну как все негры. Чтобы у негра было злое сердце, этого я почти никогда не встречал.

Мелькали недели; время от времени к нам присоединялись новые спутники, и к концу первого года нас уже было тридцать шесть человек. Мы были похожи на рой светляков – прелестное зрелище! Нас мог бы набраться целый полк, если бы все мы летели вместе, но, к сожалению, не у всех была одинаковая скорость. Правда, эскадра обычно равняется по тихоходам, и я еще подтянул их немного, установив норму двести тысяч миль, в секунду, но все же те, кто спешил поскорее встретиться с друзьями, умчались вперед, и мы не стали их удерживать. Лично я не торопился. Мои дела подождут! Позади остались чахоточные и прочие больные – они ползли, как черепахи, и мы потеряли их из виду. Нахалов и скандалистов, которые поднимают шум из-за всякой чепухи, я прогнал с дороги, отчитав как следует и предупредив, чтобы держались подальше. С нами оставался разный народ – и помоложе и постарше, в общем ничего, не плохие люди, хотя надо признать, что кое-кто из них не вполне соответствовал требованиям.

ГЛАВА III

Так вот, когда я пробыл покойником лет тридцать, меня начала разбирать тревога. Ведь все это время я несся в пространстве вроде кометы. Я сказал «вроде»! Но поверьте, Питере, я все кометы оставил позади! Правда, ни одна из них не следовала в точности по моему курсу – кометы движутся по вытянутому кругу, наподобие лассо; я же мчался в загробный мир прямо, как стрела; но изредка я замечал такую комету, которая час-другой шла моим курсом, и тогда у нас затевались гонки. Только гонки эти бывали обычно односторонние: я проносился мимо кометы, а она как будто стояла на месте. Обыкновенные кометы делают не более двухсот тысяч миль в минуту. Так что когда мне попадалась одна из них, ну, например, комета Энке или Галлея, я едва успевал крикнуть: «Здравствуй!» и «Прощай!» Разве же это гонки? Такую комету можно сравнить с товарным поездом, а меня – с телеграммой. Впрочем, выбравшись за пределы нашей астрономической системы, я начал натыкаться и на кометы иного рода, в некоторой мере мне под стать. У нас таких нет и в помине. Однажды ночью я шел ровным ходом, под всеми парусами, попутным ветром, считая, что делаю не менее миллиона миль в минуту, если не больше, и вдруг заметил удивительно крупную комету на три румба к носу от моего правого борта. По ее кормовым огням я определил ее направление – норд-ост-тэн-ост. Она летела так близко от моего курса, что я не мог упустить этот случай, и вот я отклонился на румб, закрепил штурвал и бросился догонять ее. Вы бы слышали, с каким свистом я разрезал пространство, поглядели бы, какую я поднял электрическую бурю! Через полторы минуты я был весь охвачен электрическим сиянием, до того ярким, что на много миль вокруг сделалось светло, как днем. Издали комета светилась синеватым огоньком, точно потухающий факел, но чем ближе я подлетал, тем яснее было видно, какая она огромная. Я нагонял ее так быстро, что через сто пятьдесят миллионов миль уже попал в ее фосфоресцирующий кильватер и чуть не ослеп от страшного блеска. Ну, думаю, этак в нее и врезаться недолго, и, подавшись в сторону, стал набирать скорость. Мало-помалу я приблизился к ее хвосту. Знаете, что это напоминало? Точно комар приблизился к континенту Америки! Я все не сбавлял ходу. Постепенно я прошел вдоль корпуса кометы более ста пятидесяти миллионов миль, но убедился по ее очертаниям, что не достиг даже талии. Эх, Питере, разве на земле мы знаем толк в кометах?! Если хочешь увидеть комету, достойную внимания, надо выбраться за пределы нашей солнечной системы, туда, где они могут развернуться.

Я, друг мой, повидал там такие экземпляры, которые не могли бы влезть даже в орбиту наших самых известных комет – хвосты у них обязательно свисали бы наружу!

Ну, я пронесся еще сто пятьдесят миллионов миль и наконец поравнялся с плечом кометы, если позволительно так выразиться. Я был собою весьма доволен, право слово, пока вдруг не заметил, что к борту кометы подходит вахтенный офицер и наставляет подзорную трубу в мою сторону. И сразу же раздается его команда:

– Эй, там, внизу! Наддать жару, наддать жару! Подбросить еще сто миллионов миллиардов тонн серы!

– Есть, сэр!

– Свисти вахту со штирборта! Всех наверх!

– Есть, сэр!

– Послать двести тысяч миллионов человек поднять бом-брамсели и трюмсели!

– Есть, сэр!

– Поднять лисели! Поднять все до последней тряпки! Затянуть парусами от носа до кормы!

– Есть, сэр!

Я сразу понял, Питерс, что с такий соперником шутки плохи. Не прошло и десяти секунд, как комета превратилась в сплошную тучу огненно-красной парусины; она уходила в невидимую высь, она точно раздулась и заполнила все пространство; серый дым валом повалил из топок – нельзя описать, что это было, а уж про запах и говорить нечего. И как понеслась эта махина! И что за шум на ней поднялся! Свистали тысячи боцманских дудок, и команда, которой хватило бы, чтобы населить сто тысяч таких миров, как наш, ругалась хором. Ничего похожего я в своей жизни не слыхал.

С ревом и грохотом мы мчались рядом изо всех сил, – ведь в моей практике еще не бывало, чтобы какая-нибудь комета обогнала меня, и я решил: хоть лопну, а добьюсь победы Я знал, что заслужил определенную репутацию в мировом пространстве, и не собирался ее терять. Я заметил, что обхожу ко мету медленнее, чем вначале, но все же обхожу. На комете царило страшное волнение. Более ста миллиардов пассажирок высыпало на палубу, все они сгрудились у левого борта и стали держать пари, кто победит в наших гонках. Естественно, это вызвало крен кометы и уменьшило ее скорость. Ух, как рассвирепел помощник капитана! Он бросился в толпу со своим рупором в руках и заорал:

– Отойти от борта! От борта, вы!… [2] Не то всем вам, идиотам, черепа раскрою!

Ну, а я потихоньку обгонял и обгонял, пока не подпорхнул к самому носу этого огненного чудища. Теперь уже и капитана вытащили из постели, и он стоял на передней палубе, освещенный багровым заревом, рядом со своим помощником, без сюртука, в ночных туфлях, волосы торчат во все стороны, как воронье гнездо, подтяжки с одного боку свисают. Вид у него и у помощника был порядком расстроенный. Пролетая мимо них, я просто не в силах был удержаться, показал им нос и крикнул:

– Счастливо оставаться! Прикажете передать привет вашим родственникам?

Это была ошибка, Питере! Я не раз потом пожалел о своим словах. Да, это была ошибка! Понимаете, капитан уже готов был сдаться, но такой насмешки он стерпеть не мог. Он повернулся к помощнику и спрашивает:

– Хватит у нас серы на весь рейс?

– Да, сэр.

– Это точно?

– Да, сэр. Хватит с избытком.

– Сколько у нас тут груза для Сатаны?

– Миллион восемьсот тысяч миллиардов казарков.

– Прекрасно, тогда пусть его квартиранты померзнут до прибытия следующей кометы. Облегчить судно! Живо, живо, ребята! Весь груз за борт! Питере, посмотрите мне в глаза и не пугайтесь. На небесах я выяснил, что каждый казарк – это сто шестьдесят девять таких миров, как наш. Вот какой груз они вывалили за борт. При падении он смел начисто кучу звезд, точно это были свечки и их задули. Что касается гонок, то на этом все кончилось. Освободившись от балласта, комета пронеслась мимо меня так, словно я стоял на якоре. С кормы капитан показал мне нос и прокричал:

– Счастливо оставаться! Теперь, может быть, вы пожелаете передать привет вашим близким в Вечных Тропиках?

Потом он натянул на плечо болтавшийся конец подтяжек и пошел прочь, а через каких-нибудь три четверти часа комета уже опять лишь мелькала вдали слабым огоньком. Да, Питере, я совершил ошибку – дернуло же меня такое сказать! Я, наверно, никогда не перестану жалеть об этом. Я выиграл бы гонки у небесного нахала, если бы только придержал язык.



Но я несколько отвлекся; возвращаюсь к своему рассказу. Теперь вы можете себе представить мою скорость. И вот после тридцати лет такого путешествия, повторяю, я забеспокоился. Не скажу, что я не получал удовольствия, – нет, я повидал много нового, интересного; а все-таки одному как-то, понимаете, скучно. И хотелось уж где-нибудь ошвартоваться. Ведь не затем же я пустился в путь, чтобы вечно странствовать! Вначале я был даже рад, что дело затягивается. – я ведь полагал, что меня ждет довольно жаркое местечко, но в конце концов мне стало казаться, что лучше пойти ко всем… словом, куда угодно., чем томиться неизвестностью.

И вот, как-то ночью… Там постоянно была ночь, разве что когда я летел мимо какой-нибудь звезды, которая ослепительно сияла на всю вселенную, – уж тут-то, конечно, бывало светло, но через минуту или две я поневоле оставлял ее позади и снова погружался во мрак на целую неделю. Звезды находятся вовсе не так близко друг от друга, как нам это кажется… О чем бишь я?… Ах да… Лечу я однажды ночью и вдруг вижу впереди на горизонте длиннейшую цепь мигающих огней. Чем ближе, тем они разрастались больше и вскоре стали похожи на гигантские печи.

– Прибыл наконец, ей-богу! – говорю я себе. – И, как следовало ожидать, отнюдь не в рай!

И лишился чувств. Не знаю, сколько времени длился мой обморок, – наверно, долго, потому что, когда я очнулся, тьма рассеялась, светило солнышко и воздух был теплый и ароматный до невозможности. А местность передо мной расстилалась прямо-таки удивительной красоты. То, что я принял за печи, оказалось воротами из сверкающих драгоценных камней высотой во много миль; они были вделаны в степу из чистого золота, которой не было ни конца ни края, ни в правую, ни в левую сторону. К одним из ворот я и понесся как угорелый. Тут только я заметил, что в небе черно от миллионов людей, стремившихся туда же. С каким гулом они мчались по воздуху! И вся небесная твердь кишела людьми, точно муравьями; я думаю, их там было несколько миллиардов.

Я опустился, и толпа повлекла меня к воротам. Когда подошла моя очередь, главный клерк обратился ко мне весьма деловым тоном:

– Ну, быстро! Вы откуда?

– Из Сан-Франциско.

– Сан-Фран…? Как, как?

– Сан-Франциско.

Он с недоуменным видом почесал в затылке, потом говорит:

– Это что, планета?

Надо же такое придумать, Питерс, ей-богу!

– Планета? – говорю я. – Нет, это город. Более того, это величайший, прекраснейший…

– Хватит! – прерывает он. – Здесь не место для разговоров. Городами мы не занимаемся. Откуда вы вообще?

– Ах, прошу прощения, – говорю я. – Запишите: из Калифорнии.

Опять я, Питерс, поставил этого клерка в тупик. На его лице мелькнуло удивление, а потом он резко, с раздражением сказал:

– Я таких планет не знаю. Это что, созвездие?

– О господи! – говорю я. – Какое же это созвездие? Это штат!

– Штатами мы не занимаемся. Скажете ли вы наконец, откуда вы вообще, вообще, в целом? Все еще не понимаете?

– Ага, теперь сообразил, чего вы хотите. Я из Америки, из Соединенных Штатов Америки.

Верьте не верьте, но и это не помогло. Разрази меня гром, если я вру! Его физиономия ни капельки не изменилась, все равно как мишень после стрелковых соревнований милиции [3]. Он повернулся к своему помощнику и спрашивает:

– Америка? Это где? Это что такое?

И тот ему поспешно отвечает:

– Такого светила нет.

– Светила? – говорю я. – Да о чем вы, молодой человек, толкуете? Америка не светило. Это страна, это континент. Ее открыл Колумб. О нем-то вы слышали, надо полагать? Америка, сэр, Америка…

– Молчать! – прикрикнул главный. – Последний раз спрашиваю: откуда вы прибыли?

– Право, не знаю, как еще вам объяснить, – говорю я. – Остается свалить все в одну кучу и сказать, что я из мира.

– Ага, – обрадовался он, – вот это ближе к делу. Из какого же именно мира?

Вот теперь, Питерс, уже не я его, а он меня поставил в тупик. Я смотрю на него, разинув рот. И он смотрит на меня, хмурится; потом как вспылит:

– Ну, из какого?

А я говорю:

– Как из какого? Из того, единственного, разумеется.

– Единственного?! Да их миллиарды!… Следующий!

Это означало, что мне нужно посторониться. Я так и сделал, и какой-то голубой человек с семью головами и одной ногой прыгнул на мое место. А я пошел прогуляться. И только тогда я сообразил, что все мириады существ, толпящихся у ворот, имеют точно такой же вид, как тот голубой человек. Я принялся искать в толпе какое-нибудь знакомое лицо, но ни единого знакомого не нашлось. Я обмозговал свое положение и в конце концов бочком пролез обратно, как говорится, тише воды, ниже травы.

– Ну? – спрашивает меня главный клерк.

– Видите ли, сэр, – говорю я довольно робко, – я никак не соображу, из какого именно я мира. Может быть, вы сами догадаетесь, если я скажу, что это тот мир, который был спасен Христом.

При этом имени он почтительно наклонил голову и кротко сказал:

– Миров, которые спас Христос, столько же, сколько ворот на небесах, – счесть их никому не под силу. В какой астрономической системе находится ваш мир? Это, пожалуй, нам поможет.

– В той, где Солнце, Луна и Марс… – Он только отрицательно мотал головой: никогда, мол, не слыхал таких названий. -…и Нептун, и Уран, и Юпитер…

– Стойте! Минуточку! Юпитер… Юпитер… Кажется, у нас был оттуда человек, лет восемьсот – девятьсот тому назад; но люди из той системы очень редко проходят через наши ворота.

Вдруг он впился в меня глазами так, что я подумал: «Вот сейчас пробуравит насквозь», а затем спрашивает, отчеканивая каждое слово:

– Вы явились сюда прямым путем из вашей системы?

– Да, – ответил я, но все же малость покраснел.

Он очень строго посмотрел на меня.

– Неправда, и здесь не место лгать. Вы отклонились от курса. Как это произошло?

Я опять покраснел и говорю:

– Извините, беру свои слова назад и каюсь. Один раз я вздумал потягаться с кометой, но совсем, совсем чуть-чуть…

– Так, так, – говорит он далеко не сладким голосом.

– И отклонился-то я всего на один румб, – продолжаю я рассказывать, – и вернулся на свой курс в ту же минуту, как окончились гонки.

– Не важно, именно это отклонение и послужило всему причиной. Оно и привело вас к воротам за миллиарды миль от тех, через которые вам надлежало пройти. Если бы вы попали в свои ворота, там про ваш мир все было бы известно и не произошло бы никакой проволочки. Но мы постараемся вас обслужить.

Он повернулся к помощнику и спрашивает:

– В какой системе Юпитер?

– Не помню, сэр, – отвечает тот, – но, кажется, где-то, в каком-то пустынном уголке вселенной имеется такая планета, входящая в одну из малых новых систем. Сейчас посмотрю.

У них там висела карта величиной со штат Род-Айленд, он подкатил к ней воздушный шар и полетел вверх. Скоро он скрылся из виду, а через некоторое время вернулся вниз, закусил на скорую руку и снова улетел. Короче говоря, он это повторял два дня, после чего спустился к нам и сказал, что как будто нашел на карте нужную солнечную систему, впрочем, не ручается – возможно, это след от мухи. Взяв микроскоп, он опять поднялся вверх. Опасения его, к счастью, не оправдались: он действительно разыскал солнечную систему. Он заставил меня описать подробно нашу планету и указать ее расстояние от Солнца, а потом говорит своему начальнику:

– Теперь я знаю, сэр, о какой планете этот человек толкует. Она имеется на карте и называется Бородавка.

«Не поздоровилось бы тебе, – подумал я, – если бы ты явился на эту планету и назвал ее Бородавкой!»

Ну, тут они меня впустили и сказали, что отныне и навеки я могу считать себя спасенным и не буду больше знать никаких тревог.

Потом они отвернулись от меня и погрузились в свою работу, дескать, со мной все покончено и мое дело в порядке.

Меня это удивило, но я не осмелился заговорить первым и напомнить о себе. Просто, понимаете, я не мог это сделать: люди заняты по горло, а тут еще заставлять их со мной возиться! Два раза я решал махнуть на все рукой и уйти, но, подумав, как нелепо буду выглядеть в своем обмундировании среди прощенных душ, я пятился назад, на старое место. Разные служащие начали поглядывать на меня, удивляясь, почему я не ухожу. Дольше терпеть это было невозможно. И вот я наконец расхрабрился и сделал знак рукой главному клерку. Он говорит:

– Как, вы еще здесь? Чего вам не хватает?

Я приложил ладони трубкой к его уху и зашептал, чтобы никто не слышал:

– Простите, пожалуйста, не сердитесь, что я словно вмешиваюсь в ваши дела, но не забыли ли вы чего-то?

Он помолчал с минуту и говорит:

– Забыл? Нет, по-моему, ничего.

– А вы подумайте, – говорю я.

Он подумал.

– Нет, кажется, ничего. А в чем дело?

– Посмотрите на меня, – говорю я, – хорошенько посмотрите!

Он посмотрел и спрашивает:

– Ну, что?

– Как что? И вы ничего не замечаете? Если бы я в таком виде появился среди избранных, разве я не обратил бы на себя всеобщее внимание? Разве не показался бы каким-то чудаком?

– Я, право, не понимаю, в чем дело, – говорит он. – Чего вам еще надо?

– Как чего? У меня, мой друг, нет ни арфы, ни венца, ни нимба, ни псалтыря, ни пальмовой ветви – словом, ни одного из тех предметов, которые необходимы здесь каждому.

Знаете, Питерс, как он растерялся? Вы такой растерянной физиономии сроду не видывали. После некоторого молчания он говорит:

– Да вы, оказывается, диковинный субъект, с какой стороны ни взять. Первый раз в жизни слышу о таких вещах!

Я глядел на него, не веря своим ушам.

– Простите, – говорю, – не в обиду вам будь сказано, но как человек, видимо проживший в царствии небесном весьма солидный срок, вы здорово плохо знаете его обычаи.

– Его обычаи! – говорит он. – Любезный друг, небеса велики. В больших империях встречается множество различных обычаев. И в мелких тоже,.как вы, несомненно, убедились на карликовом примере Бородавки. Неужели вы воображаете, что я в состоянии изучить все обычаи бесчисленных царствий небесных? У меня при одной этой мысли голова кругом идет! Я знаком с обычаями тех мест, где живут народы, которым предстоит пройти через мои ворота, и, поверьте, с меня хватит, если я сумел уместить в своей голове то, что день и ночь штудирую вот уже тридцать семь миллионов лет. Но воображать, что можно изучить обычаи всего бескрайнего небесного пространства, – нет, это надо быть просто сумасшедшим! Я готов поверить, что странное одеяние, о котором вы толкуете, считается модным в той части рая, где вам полагается пребывать, но в наших местах его отсутствие никого не удивит.

«Ну, раз так, то уж ладно!» – подумал я, попрощался с ним и зашагал прочь. Целый день я шел по огромной канцелярии, надеясь, что вот-вот дойду до конца ее и попаду в рай, но я ошибался: это помещение было построено по небесным масштабам – естественно, оно не могло быть маленьким. Под конец я так устал, что не в силах был двигаться дальше; тогда я присел отдохнуть и начал останавливать каких-то нелепого вида прохожих, пытаясь что-нибудь у них узнать; но ничего не узнал, потому что они не понимали моего языка, а я не понимал ихнего. Я почувствовал нестерпимое одиночество. Такая меня проняла грусть, такая тоска по дому, что я сто раз пожалел, зачем я умер. Ну и, конечно, повернул назад. Назавтра, около полудня, я добрался до места, откуда пустился в путь, подошел к регистратуре и говорю главному клерку:

– Теперь я начинаю понимать: чтобы быть счастливым, надо жить в своем собственном раю!

– Совершенно верно, – говорит он. – Неужели вы думали, что один и тот же рай может удовлетворить всех людей без различия?

– Признаться, да; но теперь я вижу, что это было глупо Как мне пройти, чтобы попасть в свой район?

Он подозвал помощника, который давеча изучал карту, и тот указал мне направление. Я поблагодарил его и шагнул было прочь, но он остановил меня:

– Подождите минутку; это за много миллионов миль отсюда. Выйдите наружу и станьте вон на тот красный ковер; закройте глаза, задержите дыхание и пожелайте очутиться там.

– Премного благодарен, – сказал я. – Что ж вы не метнули меня туда сразу, как только я прибыл?

– У нас здесь и так забот хватает; ваше дело было подумать и попросить об этом. Прощайте. Мы, вероятно, не увидим вас в нашем краю тысячу.веков или около того.

– В таком случае оревуар, – сказал я.

Я вскочил на ковер, задержал дыхание, зажмурил глаза и пожелал очутиться в регистратуре моего района. В следующее мгновение я услышал знакомый голос, выкрикнувший деловито:

– Арфу и псалтырь, пару крыльев и нимб тринадцатый номер для капитана Эли Стормфилда из Сан-Франциско! Выпишите ему пропуск, и пусть войдет.

Я открыл глаза. Верно, угадал: это был один индеец племени пай-ют, которого я знал в округе Туларе, очень славный парень. Я вспомнил, что присутствовал на его похоронах; церемония состояла в том, что покойника сожгли, а другие индейцы натирали себе лица его пеплом и выли, как дикие кошки. Он ужасно обрадовался, увидев меня, и, можете не сомневаться, я тоже рад был встретить его и почувствовать, что наконец-то попал в настоящий рай.

Насколько хватал глаз, всюду сновали и суетились целые полчища клерков, обряжая тысячи янки, мексиканцев, англичан, арабов и множество разного другого люда. Когда мне дали мое снаряжение, я надел нимб на голову, взглянул на себя в зеркало и чуть не прыгнул до потолка от счастья.

– Вот это уже похоже на дело, – сказал я. – Теперь все у меня как надо! Покажите, где облако!

Через пятнадцать минут я уже был за милю от этого места, на пути к гряде облаков; со мной шла толпа, наверно, в миллион человек. Многие мои спутники пытались лететь, но некоторые упали и расшиблись. Полет вообще ни у кого не получался, поэтому мы решили идти пешком, пока не научимся пользоваться крыльями.

Навстречу нам густо шел народ. У одних в руках были арфы и ничего больше; у других – псалтыри и ничего больше; у третьих – вообще ничего; п вид у них был какой-то жалкий и несчастный. У одного парня остался только нимб, который он нес в руке; вдруг он протягивает его мне и говорит:

– Подержите, пожалуйста, минутку. – И исчезает в толпе.

Я пошел дальше. Какая-то женщина попросила меня подержать ее пальмовую ветвь и тоже скрылась. Потом незнакомая девушка дала мне подержать свою арфу – и, черт возьми, этой тоже не стало; и так далее в том же духе. Скоро я был нагружен как верблюд. Тут подходит ко мне улыбающийся старый джентльмен и просит подержать его вещи. Я вытер пот с лица и говорю довольно язвительно:

– Покорно прошу меня извинить, почтеннейший, но я не вешалка!

Дальше мне стали попадаться на дороге целые кучи этого добра. Я незаметно избавился и от своей лишней ноши. Я посмотрел по сторонам, и, знаете, все эти тысячные толпы, которые шли вместе со мной, оказались навьюченными, как я был раньше. Встречные, понимаете, обращались к ним с просьбой подержать их вещи – одну минутку. Мои спутники тоже побросали все это на дорогу, и мы пошли дальше.

Когда я взгромоздился на облако вместе с миллионом других людей, я почувствовал себя наверху блаженства и сказал:

– Ну, значит, обещали не зря. Я уж было начал сомневаться, но теперь мне совершенно ясно, что я в раю!

Я помахал на счастье пальмовой веткой, потом натянул струны арфы и присоединился к оркестру. Питерс, вы не можете себе представить, какой мы подняли шум! Звучало это здорово, даже мороз по коже подирал, но из-за того, что одновременно играли слишком много разных мотивов, нарушалась общая гармония; вдобавок там собрались многочисленные индейские племена, их воинственный клич лишал музыку всякой прелести. Через некоторое время я перестал играть, решив сделать передышку. Рядом со мной сидел какой-то старичок, довольно симпатичный; я заметил, что он не принимает участия в общем концерте, и стал уговаривать его играть, но он объяснил мне, что по природе застенчив и не решается начать перед такой большой аудиторией. Слово за слово, старичок признался мне, что он почему-то никогда особенно не любил музыку. По правде сказать, у меня самого появилось такое же чувство, но я ничего не сказал. Мы просидели с ним довольно долго в полном бездействии, но в таком месте никто не обратил на это внимания. Прошло шестнадцать или семнадцать часов; за это время я и играл, и пел немножко (но все один и тот же мотив, так как других не знал), а потом отложил в сторону арфу и начал обмахиваться пальмовой веткой. И оба мы со старичком часто-часто завздыхали. Наконец он спрашивает:

– Вы разве не знаете какого-нибудь еще мотива, кроме этого, который тренькаете целый день?

– Ни одного, – отвечаю я.

– А вы не могли бы что-нибудь выучить?

– Никоим образом, – говорю я. – Я уже пробовал, да ничего не получилось.

– Слишком долго придется повторять одно и то же. Ведь вы знаете, впереди – вечность!

– Не сыпьте соли мне на раны, – говорю я, – у меня и так настроение испортилось.

Мы долго молчали, потом он спрашивает:

– Вы рады, что попали сюда?

– Дедушка, – говорю я, – буду с вами откровенен. Это не совсем похоже на то представление о блаженстве, которое создалось у меня, когда я ходил в церковь.

– Что, если нам смыться отсюда? – предложил он. – Полдня отработали – и хватит!

Я говорю:

– С удовольствием. Еще никогда в жизни мне так не хотелось смениться с вахты, как сейчас.

Ну, мы и пошли. К нашей гряде облаков двигались миллионы счастливых людей, распевая осанну, в то время как миллионы других покидали облако, и вид у них был, уверяю вас, до-больно кислый. Мы взяли курс на новичков, и скоро я попросил кого-то из них подержать мои вещи – одну минутку – и опять стал свободным человеком и почувствовал себя счастливым до неприличия. Тут как раз я наткнулся на старого Сэма Бартлета, который давно умер, и мы с ним остановились побеседовать. Я спросил его:

– Скажи, пожалуйста, так это вечно и будет? Неужели не предвидится никакого разнообразия?

На это он мне ответил:

– Сейчас я тебе все быстро объясню. Люди принимают буквально и образный язык Библии, и все ее аллегории, – поэтому, являясь сюда, они первым делом требуют себе арфу, нимб и прочее. Если они просят по-хорошему и если их просьбы безобидны и выполнимы, то они не встречают отказа. Им без единого слова выдают все обмундирование. Они сойдутся, попоют, поиграют один денек, а потом ты их в хоре больше не увидишь. Они сами приходят к выводу, что это вовсе не райская жизнь, во всяком случае, не такая, какую нормальный человек может вытерпеть хотя бы неделю, сохранив рассудок. Наша облачная гряда расположена так, что к старожилам шум отсюда не доносится; значит, никому не мешает, что новичков пускают лезть на облако, где они, кстати сказать, сразу же и вылечиваются. Заметь себе следующее, – продолжал он, – рай исполнен блаженства и красоты, но жизнь здесь кипит, как нигде. Через день после прибытия у нас никто уже не бездельничает Петь псалмы и махать пальмовыми ветками целую вечность – очень милое занятие, как его расписывают с церковной кафедры, но на самом деле более глупого способа тратить драгоценное время не придумаешь. Этак легко было бы превратить небесных жителей в сборище чирикающих невежд. В церкви говорят о вечном покое как о чем-то утешительном. Но попробуй испытать этот вечный покой на себе, и сразу почувствуешь, как мучительно будет тянуться время. Поверь, Стормфилд, такой человек, как ты, всю жизнь проведший в непрестанной деятельности, за полгода сошел бы с ума, попав на небо, где совершенно нечего делать. Нет, рай не место для отдыха; на этот счет можешь не сомневаться!

Я ему говорю:

– Сэм, услышь я это раньше, я бы огорчился, а теперь я рад. Я рад, что попал сюда.

А он спрашивает:

– Капитан, ты небось изрядно устал?

Я говорю:

– Мало сказать, устал, Сэм! Устал как собака!

– Еще бы! Понятно! Ты заслужил крепкий сон, – и сон тебе будет отпущен. Ты заработал хороший аппетит, – и будешь обедать с наслаждением. Здесь, как и на земле, наслаждение надо заслужить честным трудом. Нельзя сперва наслаждаться, а зарабатывать право на это после. Но в раю есть одно отличие: ты сам можешь выбрать себе род занятий; и если будешь работать на совесть, то все силы небесные помогут тебе добиться успеха. Человеку с душой поэта, который в земной жизни был сапожником, не придется здесь тачать сапоги.

– Вот это справедливо и разумно, – сказал я. – Много работы, но лишь такой, какая тебе по душе; и никаких больше мук, никаких страданий…

– Нет, погоди, тут тоже много мук, но они не смертельны. Тут тоже много страданий, но они не вечны. Пойми, счастье не существует само по себе, оно лишь рождается как противоположность чему-то неприятному. Вот и все. Нет ничего такого, что само по себе являлось бы счастьем, – счастьем оно покажется лишь по контрасту с другим. Как только возникает привычка и притупляется сила контраста – тут и счастью конец, и человеку уже нужно что-то новое. Ну, а на небе много мук и страданий – следовательно, много и контрастов; стало быть, возможности счастья безграничны.

Я говорю:

– Сэм, первый раз слышу про такой сверхразумный рай, но он так же мало похож на представление о рае, которое мне внушали с детских лет, как живая принцесса – на свое восковое изображение.

Первые месяцы я провел, болтаясь по царствию небесному, заводя друзей и осматривая окрестности, и наконец поселился в довольно подходящем уголке, чтоб отдохнуть, перед тем как взяться за какое-нибудь дело. Но и там я продолжал заводить знакомства и собирать информацию. Я подолгу беседовал со старым лысым ангелом, которого звали Сэнди Мак-Уильямс. Он был родом откуда-то из Нью-Джерси. Мы проводили вместе много времени. В теплый денек, после обеда, ляжем, бывало, на пригорке под тенью скалы, – курим трубки и разговариваем про всякое. Однажды я спросил его:

– Сэпдн, сколько тебе лет?

– Семьдесят два.

– Так я и думал. Сколько же ты лет в раю?

– На рождество будет двадцать семь.

– А сколько тебе было, когда ты вознесся?

– То есть как? Семьдесят два, конечно.

– Ты шутишь?

– Почему шучу?

– Потому что, если тогда тебе было семьдесят два, то, значит, теперь тебе девяносто девять.

– Ничего подобного! Я остался в том же возрасте, в каком сюда явился.

– Вот как! – говорю я. – Кстати, чтоб не забыть, у меня есть к тебе вопрос. Внизу, на земле, я всегда полагал, что в раю мы все будем молодыми, подвижными, веселыми.

– Что ж, если тебе этого хочется, можешь стать молодым. Нужно только пожелать.

– Почему же у тебя не было такого желания?

– Было. У всех бывает. Ты тоже, надо полагать, когда-нибудь попробуешь; но только тебе это скоро надоест.

– Почему?

– Сейчас я тебе объясню. Вот ты всегда был моряком; а каким-нибудь другим делом ты пробовал заниматься?

– Да. Одно время я держал бакалейную лавку на приисках; но это было не по мне, слишком скучно – ни волнения, ни штормов – словом, никакой жизни. Мне казалось, что я наполовину живой, а наполовину мертвый. А я хотел быть или совсем живым, или совсем уж мертвым. Я быстро избавился от лавки и опять ушел в море.

– То-то и оно. Лавочникам такая жизнь нравится, а тебе она не пришлась по вкусу. Оттого, что ты к ней не привык. Ну, а я не привык быть молодым, и мне молодость была ни к чему. Я превратился в крепкого кудрявого красавца, а крылья – крылья у меня стали как у мотылька! Я ходил с парнями на пикники, на танцы, вечеринки, пробовал ухаживать за девушками и болтать с ними разный вздор; но все это было напрасно – я чувствовал себя не в своей тарелке, скажу больше – мне это просто осточертело. Чего мне хотелось, так это рано ложиться и рано вставать, и иметь какое-нибудь занятие, и чтобы после работы можно было спокойно сидеть, курить и думать, а не колобродить с оравой пустоголовых мальчишек и девчонок. Ты себе не представляешь, до чего я исстрадался, пока был молодым.

– Сколько времени ты был молодым?

– Всего две недели. Этого мне хватило с избытком. Ох, каким одиноким я себя чувствовал! Понимаешь, после того как я семьдесят два года копил опыт и знания, самые серьезные вопросы, занимавшие этих юнцов, казались мне простыми, как азбука. А слушать их споры – право, это было бы смешно, если б не было так печально! Я до того соскучился по привычному солидному поведению и трезвым речам, что начал примазываться к старикам, но они меня не принимали в свою компанию. По-ихнему, я был никчемный молокосос и выскочка. Двух недель с меня вполне хватило. Я с превеликой радостью вновь облысел и стал курить трубку и дремать, как бывало, под тенью дерева или утеса.