Владимир Найдин
Реанимация. Записки врача
Записки врача
Антонина
«Не входить». «Реанимация» — в любой приличной больнице есть такое отделение. Святая святых. Место, где пытаются задержать человека на этом свете. Иногда — получается, а иногда — не очень. То есть не получается. Почему не входить? Чтоб не мешались, не морочили голову идиотскими советами, не разносили инфекцию на своих сапожищах и одеждах, на немытых волосах. Но главное — чтоб не падали в обморок при виде беспомощных людей, опутанных проводами и трубками, хрипящих, стонущих, борющихся за жизнь. Ведь среди них, вон там, за стеклянной перегородкой второй слева, тот самый или, что еще тяжелее, та самая, из-за которой ты приперся, проник, «просочился» в этот жуткий, всегда освещенный мертвенным светом зал.
Ну и, конечно, не слушали то, что им слышать абсолютно ни к чему. Хлопающие вздохи дыхательных аппаратов, тиканье мониторов, душераздирающие крики: «Танька, подруга, ты куда мой лоток со шприцами подевала? Поставь, где взяла! И не имей привычки цапать!»…
Там персонал особый. Энергичный, беспокойный и малосентиментальный. Привыкли к стрессам: то давление падает, то рвота кровью, а то и вообще сердце остановилось к чертовой матери. Извините за выражение. Но ведь так и есть! Только вроде наладили — человек свободно задышал, кривульки на мониторе нормализовались, можно отойти чайку попить с коллегами, и вдруг — раз! Остановка сердца, будь она неладна! Надо бегом нестись, электроды волочить, подключать, отключать, капельницы заменять. В общем, аврал. Как на корабле во время шторма. Боцман орет, матросы суетятся. Капитан мужественно грызет потухшую трубку. Морской волк.
С некоторыми поправками здесь то же самое. Наша Антонина-реаниматолог, конечно, не волк. Зато была четко волчица. Оскалит зубы, отбросит сигаретку, вцепится в помирающего пациента и, глядишь, вернет его из небытия.
Он уже там, светящийся тоннель видел, несся по нему как бы к Богу, а она его бац — и обратно возвернула. «Не знаю, нужно ли это? Не уверена. Может, ему там гораздо лучше будет? Но у меня работа такая. Вот я ее и исполняю», — задумчиво говорила Антонина, сбрасывая пепел на чайное блюдце. Она много курила. Голос поэтому хрипловатый, прокуренный. Но лицо милое. Простое русское лицо. Привлекательное. Фигура замечательная. Держала форму. У нее и дочка была взрослая, и куча мужей побывала (они у нее всегда моложе были. Гораздо). А она все равно в молодежной форме. Кроме того, за словом в карман не лезла.
Как-то раз оживляла одного временно усопшего адмирала. Не старый еще, боевой, но сердечко в подводных походах поизношено. Вот он однажды под капельницами и «дал дуба». Сердце замерцало, затрепетало, задергалось и, зараза, остановилось. Антонина, к счастью, была рядом. Ругнулась непечатно и полезла оживлять его. В прямом смысле полезла. Села на него верхом и давай непрямой массаж сердца делать. Пока дефибриллятор принесут.
Но вместо этого устройства прибыл сам директор института, знаменитый нейрохирург и весьма неординарный человек. Академик. Постоял, понаблюдал за ее действиями. Она уже подышала «рот в рот» и «рот в нос» (небольшое удовольствие) и снова подпрыгивала на больном, толкая энергично грудную клетку. Директор постоял, покачался с пятки на носок, засунув руки за пояс хирургического халата, привычная позиция. И спросил серьезно, но с сомнением в голосе: «Что, Тонька, надеешься, адмирал тебя вые. т?» — «А вдруг, — отвечает растрепавшаяся и потная Антонина, продолжая на нем подпрыгивать, — моряки они такие, заеб…ие. Я знаю». — «Ну-ну, старайся, авось получится», — сказал директор и важно удалился, так и не вынимая рук из-за пояска халата. Получилось, однако. Запустила она его «движок». Человек еще пожил. Когда выписывался — шел своими ногами.
У Антонины с директором были свои отношения. Она его несколько раз вытаскивала с того света.
После сокрушительных инфарктов — этого бича всех активных хирургов. Опасная специальность. Слишком большое нервное напряжение. Сердце не выдерживает. Во-первых, нагрузка на сам «мотор», а во-вторых, на то, что в нем хранится. Есть мнение, что душа, Она ведь живая и тоже не выдерживает. Бред какой-то, но так говорят и верят в это. Я тоже, кстати, склоняюсь к этой ненаучной гипотезе.
Квартира директора была в институтском доме, то есть рядом, даже выход в общий двор. Прошел тридцать шагов, и ты уже дома. Но наш академик был трудоголиком и все свои сердечные атаки схватывал на работе. Домой не доносил. Как почувствует характерную боль за грудиной, бросит пару таблеток нитроглицерина под язык, пососет, подумает и жмет на кнопку вызова. Под столом. Как в сберкассе, если ее собираются ограбить.
Только вместо охраны вбегает кто-нибудь из реаниматологов: или Виталик Саладыгин (странная фамилия), или наша Антонина. Всплеснет по-бабьи руками: «Опять!» И давай шуровать. Кислородный баллон прикатит, масочку, закись азота (чтобы болевой приступ снять), инъекции туда-сюда вкатит. И глядишь — отпустило, глаза просветлели, муть из них исчезла, пересохшие губы зашевелились, водичку запросил. Антонина все устроит, попоит, вызовет нужных помощников. Быстро, умело, толково, без лишних «мерехлюндий». Хороший врач, по призванию. Своей уверенностью успокоит любого человека, а этому цены нет. И шутку понимала с лета.
«Я у тебя как за пазухой», — говорил просветлевший директор. «Эх, — отвечала Антонина, — не бывали вы за моей пазухой. Там еще лучше». И смеялись оба.
Насчет ее пазухи ходили разные слухи. Весьма романтичные. Однажды в середине рабочего дня она устроилась «отдохнуть» в кабинете заведующего отделением. Тот был где-то в командировке, и помещение пропадало зря. К ней прилепился молодой симпатичный ординатор. Он приехал откуда-то из Сибири набираться хирургического опыта и столичных знаний.
Вот он с Антониной и набирался. Но забыл запереть дверь.
В самый сокровенный момент дверь распахнулась, и вошла одна гранд-дама. Зина. «Гранд» — это только ростом. Но не умом. Зато была еще и членом партийного бюро. Бессменным. Зачем-то ее всегда переизбирали. Черт его знает (извините) зачем! Она обязательно выступала на всех собраниях, волнуясь и покрываясь багровыми красными пятнами. Несла абсолютную чепуху. Когда-то она служила военным врачом, носила черную косу вокруг головы и на фото была привлекательной. Но личная жизнь не сложилась, она ударилась в партийное строительство — надо же заниматься чем-то серьезным и полезным. Кроме медицины.
Так вот она и вошла в тот славный чертог, как бы нарушив романтическое свидание. Но оно не нарушилось. В ответ на возмущенный, даже ошеломленный возглас: «Что это значит?» Антонина выглянула из-под сибиряка и хриплым от страсти голосом сообщила: «У меня обеденный перерыв, я тут е…сь и прошу закрыть за собой дверь». Мужик захрюкал, затрясся, застонал неизвестно из-за чего, но головы не повернул, не хотел расшифроваться. Дама поглядела на всю эту картину, на его могучие ягодицы, позавидовала и выскочила как ошпаренная.
Помчалась в партийное бюро жаловаться. Но секретарь, ее подружка, только гораздо умнее, выслушала, тонко улыбаясь анемичными губками, потрясла седой челкой и сказала:
— Угомонись, Зина, над тобой все смеяться будут. А ты член партбюро, лицо, облеченное высоким партийным доверием! Значит, над кем будут смеяться? Вот то-то же. А в реанимации надо усилить политико-воспитательную работу. Может, тебя туда послать?
— Только не туда! — завопила с ужасом дама. — Лучше Саладыкина, он там и так работает.
Саладыкин, крепкий мордовский мужичок с фельдфебельскими складками на щеках, сидел в уголочке партбюро и делал вид, что читает брошюру «Материалы икс, икс, три палки съезда партии». Он так всегда называл римские цифры. Читать он не любил и, по-моему, не умел. Родился в семье лагерного врача (а какие еще врачи в Мордовии?) и впитал с молоком матери, вернее, с молоками отца гигантский интерес к женским задницам. Желательно тоже гигантским. Когда он встречал в коридоре нашу «кадриху» с привлекательными габаритами (у нее грудь, талия и зад составляли неразделимое целое), то сразу пристраивался следом и шел совсем не туда, куда ему надо было идти. В его голубых глазах светился восторг и уважение. Кстати, он был прекрасным анестезиологом, наркоз давал виртуозно, осечек почти не имел, но когда что-то не ладилось и больной шел в штопор, горестно говорил: «Имеем большие трудности». Хороший был мужик.
Он с интересом выслушал взволнованный рассказ гранд-дамы, гыкнул, углубил в улыбке носогубные складки и охотно отправился проводить политико-воспитательную работу. Ему не терпелось выяснить все подробности. От него мы их потом и узнали. Славное было время! Партийное.
Партийное-то партийное, но очень непростое. Однажды приключилась такая история. Это была середина семидесятых. К нам поступил некий пациент с тяжелой черепно-мозговой травмой. Его жестоко избили бутылкой с кефиром. Прямо на лестничной площадке перед дверью его квартиры. Кошмар! Голову расколотили вдребезги, чуть не убили. Спасло то, что он был изрядно выпивший. Алкоголь играет роль наркотизатора. Это его и спасло.
Я сам устроил этого человека к нам в институт. Позвонила моя сестра, соединила со своей подругой, известной переводчицей с болгарского, и та слезно попросила перевести ее друга из Боткинской к нам. Человек она была сверхделикатный, по пустякам бы просить не стала, и я активно включился в процесс перевода. Позвонил в Боткинскую, в реанимацию.
Лечащий врач измученным усталым голосом (работа там адская) сказал, что если хотите забрать, то пожалуйста, но поскорее, а то вот-вот помрет. Очень плох. На вопрос, транспортабелен ли, получил ответ: «Терять нечего, на реанимобиле выдержит, да и ехать близко, десять минут».
Я пошел к главному врачу, фамилия больного никому не знакома, мало ли травматиков, которым по башке звезданули. Перевели, трахеостому сделали, аппаратом провентилировали. Антонина с ним повозилась изрядно. Он и оклемался. Дня через три вышел из комы. Глазами лупает, что-то сказать пытается. Белобрысенький, ногти обкусаны, щетина пегая. Антонина ему что-то в вену капает, то одно, то другое. Щетину побрила электробритвой, обихаживает. Хороший доктор своего больного пестует как родственника. Но через несколько дней вдруг сама приходит ко мне:
— А вы его откуда знаете?
— Да ниоткуда. Знакомые попросили. А что?
— Какая-то вокруг пациента возня. Неизвестные люди на меня выходят, звонят, расспрашивают. Я, конечно, в несознанку. А тут по «Голосам» («Голос Америки», Би-би-си, «Немецкая волна») стали про него вещать. Он, оказывается, переводчик с немецкого (может, поэтому белобрысый?). Рильке переводил (А кто это такой, не знаете?), теперь Белля переводит. Вот писатель Белль и поднял кипеж. Мужик еще и диссидентствовал, чего-то подписывал, выступал. В общем, выражал несогласие. Вот его и огрели. Ну, мне-то что? Мое дело лечить да на ноги ставить, а там уже пусть разбираются сами. Нам, татарам, все равно.
Прошло еще несколько дней, я зашел в реанимацию. Белобрысый улыбается, что-то бормочет, ногти отросли, щетины нет, лежит гладкий, перспективный. Я порадовался. На другой день я туда опять попал на обход. Смотрю, а его кровать пустая, аккуратно заправлена. Спрашиваю:
— Антонина, а где переводчик наш?
— Не наш, а ваш. Умер ночью.
— Как это?
— Так это. Я после дежурства, ухожу домой. Устала как собака. Чао!
Не хотела говорить и глаза прятала. На нее это не похоже. Несколько дней не появлялась. Отгулы были за переработку. В этом горячем цеху всегда перерабатывают. Потом вышла, но со мной не общалась. Переводчика похоронили, панихида была, народу набралось много, милиция в отдалении мелькала. Я туда не пошел. Мы к своим бывшим пациентам не ходим в финале. Не принято. Да и компания это не моя. Я — сочувствующий, не более того.
Жизнь дальше крутила свое колесо: работа, семья, дети. Изредка посиделки с друзьями на чьей-то кухне. Пытались меня расспрашивать про погибшего переводчика, но я не знал ничего нового. Поэтому интерес к этому случаю гас на корню.
А вот Антонина проявилась. Я к ней обратился с просьбой съездить посмотреть мать Александра Владимировича Меня, тогда еще не такого знаменитого священника, но человека замечательного: светлого, умного, красивого. Мы тогда только познакомились. Его мать была тяжело больна, он ее обожал и трепетно ухаживал.
Антонина как-то удивленно хмыкнула, когда я упомянул священника, и спросила: «А почему меня зовете, а не Саладыкина, вы вроде с ним общаетесь на партийном поприще?» Я объяснил, что очень доверяю ей как врачу, а с Виталиком мы общаемся сугубо формально, с некоторым эротическим уклоном.
У меня с ним конфуз даже приключился один раз. Нас направили в райком на утверждение какими-то чинами на выборах в Верховный Совет. Меня — на завагитколлективом, а его — завагитпунктом. Или наоборот. Забыл. В райком народу набилось тьма-тьмущая. Со всех предприятий. Вызывают по алфавиту. Наша буква «н» — нейрохирургия, где-то в середине списка, ждать долго. Мы пристроились в уголке и стали мирно беседовать.
Про погоду, про футбол, потом он перешел на любимую тему «женщины и особенности их строения» и так увлекся, что мы прослушали, когда подошла наша буква. К тому времени, когда он закончил рассказ о том, как он несколько раз (?) терял невинность, а я утер слезы смеха, зал опустел. Выяснилось, что мы опоздали. Нас не утвердили. Были большие неприятности. Мы не могли разумно объяснить свое опоздание и тему так отвлекшей нас беседы.
Так что сотрудничать с ним на медицинском поприще я остерегался. Антонина посмеялась, и мы поехали. Случай оказался крайне тяжелым, предсмертным. Антонина подтвердила мою мысль о кишечном кровотечении в результате цирроза печени (старый гепатит, еще в военные годы). Объяснила отцу Александру, что нужно уповать только на Бога, он согласно кивнул головой, и мы уехали. По дороге она еще раз сказала, что старушка не жилец, а сын ее, конечно, супер, она такого никогда не встречала, весь светится. И перекрестилась. Да, когда мы уходили, она ему руку поцеловала, а он ее благословил.
И вдруг под влиянием минуты и доверия ко мне она рассказала о том странном случае с переводчиком-вольнолюбцем. Вернее, о его странной смерти. Оказывается, поздно вечером, во время ее дежурства в отделении появились два молодых и очень серьезных человека. Они были в халатах и шапочках. Правда, шапочки были какие-то мятые и надеты косо. Видно, что они их раньше никогда не надевали. Их привел в реанимацию старший дежурный по институту, неопределенно помахал Антонине рукой и быстренько смылся.
Они строго спросили Тоню, в каком отсеке лежит «имярек». И не менее строго, даже с несколько скучающей интонацией посоветовали ей сходить в ординаторскую. Попить чайку с коллегами, посудачить о чем-то своем, девичьем. Сказано это было так уверенно и настойчиво, хотя и с определенной долей ерничества, что Антонина неожиданно для себя послушалась и пошла куда велели.
Там никого, кстати, не было. Она тяпнула большую мензурку спирта, закусила мятной жвачкой, выплюнула, матюгнулась и стала заполнять истории болезни. Буквально через десять минут заглянули смятые шапочки, одобрительно кивнули головами и исчезли навсегда. Она еще посидела, ощущая тревогу и переваривая спиртягу. Даже вспомнила его формулу — СН
3СН
2ОН. Удивилась ее логичности и пошла к пациентам. Настала ночь, больные дремали, стонали в забытьи, хрипели. Все как обычно. Белобрысый как будто тоже спал. Тоня успокоилась. Но на рассвете он умер. Внезапно. Сестра даже не успела ее позвать. Сказала, что перестал дышать. Остановилось сердце. Бросилась реанимировать, но поняла, что бесполезно, и отпустила его с богом. Я больше ни о чем не стал расспрашивать. Чего ее тревожить?
С этого времени я стал ей доверять еще больше. Честная потому что.
Однажды попросил ее поехать со мной к одной пожилой женщине с непонятным диагнозом. Она была матерью моего приятеля-художника. Он иллюстрировал детские книжки: «Гуси-лебеди» и другие сказки. Он казался мне человеком свободным, раскованным, хотя и довольно богемным. Жена его была тоже художницей, очень талантливой. И вот они «намылились» за кордон.
С маленьким сыном. Совсем, с концами. Надоела им советская власть, да и просто хотелось повидать мир. Уфицци, Лувр, Прадо — они же художники.
Но вот богема богемой — Фред Астор, чечетка на столе (он обожал чечетку, в ней был для него особый шик), а мать оставить не мог. Совесть не позволяла. Молодец! Тем более он был единственный сын.
Она была безропотной простой русской женщиной. Очень славной.
И вдруг она заболевает. Температура под сорок, бредит, упало давление. Диагноз непонятен. Грипп? Нет ни кашля, ни насморка. Инсульт? Ноги-руки шевелятся, глотание нормальное, речь — тоже, слова в бреду произносит, вспоминает какую-то речку и лужок.
Сын считал, что это про свою родину, он уже когда-то слышал этот текст. Жаропонижающие — аспирин, парацетамол — не помогают нисколько. Я привез Антонину в помощь. Она покрутила пациентку, повертела, пожала своими плечами: «Непонятное кино». Велела кислородный баллон прикатить, чтобы подышать качественным воздухом. Прикатили, подышали. Никакого результата. Решили подождать до утра. Разъехались. Сын остался дежурить. А ночью она умерла. Сгорела. Что это было? «Чего тут непонятного, — резюмировала Антонина, — освободила она сына, отпустила с Богом. Видно, хорошая была женщина. Любила его. Не хотела ему кислород перекрывать. Я уже встречала такие случаи». Тонкое, однако, наблюдение.
Антонина вообще была очень чутким человеком. А почему была? Она и сейчас есть где-то. Просто я давно ее не встречал. Наверняка движемся параллельными курсами. Мы же доктора. Оба.
Грустный клоун
Так называется картина, нарисованная моей девятилетней внучкой Машей. В семье — Манечкой. На выставках и в каталогах — Марией. Она настоящая художница. Может быть, ген такой, а может, просто Бог поцеловал в макушку, что, в общем, одно и то же.
Я одного такого клоуна знал, любил и очень жалею, что его уже не стало. Переместился в другое измерение — время подошло. Мое тоже подходит, и я тороплюсь зачем-то рассказать о том, что я видел, чувствовал, знал. Была такая чудная детская книжка Бориса Житкова «Что я видел?» Там маленький мальчик захлебывается от разных впечатлений и радостно их описывает. Очень хорошая книжка. Я часто чувствую себя этим мальчиком. Только так хорошо, как он (Житков), рассказать не могу. Но стараюсь.
Звали его Лев, но по контрасту с именем он был совершенно не царственен и прайд (семья львов) рыканьем не сдерживал. Его окружение было совершенно необычным — акробаты, дети, инвалиды. Странный перечень, но что было, то было.
Лев Соломонович был детским врачом-невропатологом. Хорошим и очень знающим. Читал специальные книжки, статьи в научных журналах, думал над каждым новым пациентом. Ездил на бесконечные специализации — то по детскому параличу, то по водянке мозга. На этом поприще мы и познакомились много лет назад. Он был совершенно незлобив, врагов не имел, детей любил, свою жену вообще обожал, фанатично собирал библиотеку: фантастику, поэзию, научпоп. Читал и запоминал. Окончил Саратовский мединститут, работал на эпидемиях трахомы где-то на Урале, а потом переместился в маленькую абхазскую Гудауту и остался там навсегда врачом детской больницы для парализованных.
А еще у него была страсть — цирк и акробатика. Казалось, ну какой из Соломоновича акробат? Прекрасный! Мастер спорта СССР, чемпион Абхазии. Еще в юности, на песчаных пляжах Саратова, еврейский мальчишка-сирота (отец погиб на войне) научился стоять на руках как вкопанный, прыгать заднее, переднее, боковое (арабское) и еще черт знает какое сальто, не замечать насмешек, вытирать кровь с разбитых губ, ободранных коленок и делать цирковой «комплимент» — «Оп-ля-ля» с наклоном и так изящно шаркнуть ножкой.
У меня сохранилась фотография — Левка прыгает боковое сальто через райкомовскую «Волгу». «Это первого мая, — пояснял Лев. — В будние дни я через любые машины прыгаю, но в праздники — только через партийные. Народу и начальству нравится. Каждый понимает по-своему. А один раз прыгнул через автоцистерну с вином. Сухим. Но с подкидного мостика. Так взлетел, что еле поймали. Вчетвером ловили. Одному палец вывихнули. Об меня. Вино было «Изабелла». Очень хорошее. Пили долго».
Он открыл акробатическую школу. Потянулись мальчишки и девчонки со всего побережья. Приезжали на электричке, на попутках. Одного пацанчика на ослике привезли. Очень способный оказался. Колесо делал идеально. Постепенно появились свои звезды. Был армянский красивый парнишка, Ашотик, крутил подряд три или четыре сальто и при этом смешно кривлялся. Глаза черные, с вечной армянской печалью. Но с лукавыми искрами. У матери еще пятеро мал мала меньше, а отец сгинул где-то в России. Ни слуху ни духу. Наклепал шестерых и смылся. Мать была счастлива, что хоть этого пристроила. Он как собачонка около Льва Соломоновича крутился. Даже ночевать у него оставался, когда Левина жена Тамуся на дежурство уходила. Она была акушером-гинекологом и в маленьком городке пользовалась огромной славой. Вторая мать всего поселка! Или роды, или аборт — никто мимо не проскакивал.
Ашотик вырос и превратился в Париса — с тонкой талией, мускулистыми ногами-руками и со всеми остальными необходимыми частями, которые у греков прикрывались виноградным листиком или умышленно изображались недоразвитыми. Чтоб не отвлекать внимания от общей красоты. Ашотик не был древним греком и носил красные трусы с черными лампасами.
Лева повез его в Москву поступать в цирковое училище. Я помог им устроиться в гостиницу «Алтай» с удобствами на этаже, и они были довольны. Конкурс был не то триста, не то шестьсот человек на место. Там уже учились его крестники. Когда оценивали экстерьер соискателей (половина сразу отсеялась), обратили внимание на фигуру Ашота. А когда попросили пройтись в образе и он, нацепив детскую панамку в виде модной шляпки, изобразил проход Софи Лорен, его сразу перевели в четвертый финальный тур. В стойке он стоял как свеча, прыгал рондат-фляк — сальто по десять раз без остановки по кругу манежа, жонглировал сразу пятью сухумскими мандаринами и в конце положил перед каждым членом жюри слегка очищенный плод.
В общем, Левку поздравили, Ашота приняли и дали место в общаге. Лева его обнял, сказал какое-то слово, поместился в поезд Москва — Сухуми на боковую полку и отбыл в Гудауту малой скоростью. Денег было негусто.
Потом он сотворил еще одно благое, необычное дело. В больнице-санатории лечились юноши, девушки и дети, перенесшие полиомиелит. Несчастье, которое их настигло, оставило им сухие параличные ноги. При полном благополучии всех остальных органов и членов. Включая голову. Умные были ребята. Лева, начитавшись каких-то переводных английских авторов, решил из них сделать рукоходов. Так раскачать и укрепить верхнюю часть туловища и рук, чтобы они смогли как-то возместить, скомпенсировать свою ножную убогость. И ведь получилось! Ребята фанатично занимались и превратились в настоящих атлетов. Мощные торсы, мышцы, как канаты, шеи, как колонны. Если не смотреть на ноги. А что на них смотреть? Ну, не повезло с ногами.
Один из парней, Нерсик, так накачался, что делал стойки на одной руке, поднимался на руках по лестнице-стремянке, спрыгивал с этой стремянки опять же на руки. Цирковой номер! Настоящий рукоход! Лев и его повез в Москву, да не в училище, а прямо в цирк. И ведь приняли! И номер поставили. И Нерсик срывал шквал аплодисментов, забираясь на руках на какую-то поднебесно-купольную лестницу, и сотворял там всякие чудеса эквилибра, демонстрировал потрясающей красоты торс, могучие руки и невозмутимо-равнодушное лицо с могучим же армянским носом.
Думаете, легко новичку в цирке получить номер? Но тут уж действовали Левкины связи и знакомства. Дело в том, что по всем циркам страны тогда гремела группа акробатов Замоткиных. Он и сейчас жив, скромный и даже застенчивый Володя Замоткин, и его милая жена и ассистентка Элечка. Только ходить ему мучительно тяжело — коленки раздолбаны, как буфера у старого вагона. Болят, скрипят и не держат.
Этот Володя, кстати, тоже саратовский сопляжник Льва, исполнял единственный в мире номер — сальто-мортале на ходулях. Акробат становился на двухметровые ходули, превращаясь в сказочного монстра-кузнечика, и с подкидной доски крутил сумасшедшее сальто, приземляясь на опилки без всякой страховки. Простенько так взлетал на высоту двухэтажного дома, переворачивался там через голову на 360 градусов и грохался с этой высоты на палки — ходули-ноги, чуть приседая для амортизации. Больно! Но улыбка была абсолютно радостной, до ушей. Оп-ля-ля. И публика, конечно, не видела ссадин, синяков, растяжений и опухолей, которые сопровождали каждого прыгуна на утренних тренировках в пустом цирке. Иногда со страховочной лонжей, а иногда и без. Невидимые миру слезы.
Но цирк — как наркотик. Кто вкусил, не может выплюнуть или завязать совсем. Левку уберегла врачебная стезя — ему хотелось лечить людей, а не только удивлять и развлекать.
Ведь цирк — это удивление. Надо уметь делать то, что другие не умеют и никогда не научатся. Завязывать удава вокруг шеи. Совать голову в пасть бегемоту. Стоять вниз головой на одной руке, а другой рукой играть серенаду Шуберта на гуслях или, еще лучше, на двуручной пиле. Надо, чтобы зритель понял — он этого сделать не сумеет. Это его очень удивит и озадачит
Больше всех Лева уважал клоунов, просто благоговел и преклонялся. Клоун должен уметь делать все, что другие артисты делают, но делать это смешно и нелепо. У него дурацкий костюм. Короткие рукава и штанины, огромные башмаки и рыжий лохматый парик. Настолько огненно-рыжий, что клоунов и называли рыжим. Он должен спотыкаться на ровном месте и падать в какую-то неподходящую среду — лужу, известку, на бревно.
Сам клоун почти никогда не смеется. Он — не весел. Плакать — плачет, заливая слезами своего визави в двух метрах от него. Горюет, страдает, боится, несчастливо влюбляется — и делает это все таким образом, чтобы над ним смеялись другие. Труднейшая роль! С нею справлялись только великие. Чарли Чаплин — великий, например.
Лева и сам был по натуре таким клоуном. Печальным, веселым и удивительным.
Его авторитет в цирковой среде был огромным. Когда приезжал в Москву, то звал всех друзей в цирк. Нас пропускали без билетов, сажали в директорскую ложу и почтительно говорили: «Сам Мильман приехал». Такая неарийская фамилия никого не смущала. Человек умел делать дело. В маленьком приморском городке клепать кадры для Его Величества Цирка. И делать это абсолютно бескорыстно, из интереса.
Один раз и для него наступил час «икс». Этот час встречается в жизни у любого человека, иногда раз, иногда два, редко — три. После чего биография делает резкий поворот, ее рельсы идут в новом направлении — иногда к счастью, иногда наоборот. В прославленной акробатической группе заболел центровой. Без него ансамбль рассыпался. А через две недели надо ехать на гастроли в Австралию. А оттуда в Сингапур, Гонконг и Малайзию. Одним словом, на Борнео. Само слово-то какое — Бор-не-о. Романтика! Левке предложили войти в эту элитную труппу, чуть потренироваться и вылететь на сказочные гастроли. Каков соблазн! Вот страдание! С одной стороны — Борнео, Австралия, аборигены, утконосы, здесь зима, там лето. Лихая и совершенно новая жизнь, а с другой — семья, обожаемые жена и дети, а еще и парализованные ребятишки в больнице, которые спят и видят себя акробатами, силачами, ловкачами! Левка мучился-мучился и… остался. Если бы поехал, то больше в медицину не вернулся бы. Он знал, что цирк засасывает, как очаровательная зеленая травка на коварном болоте. Наступил… и привет. С концами. Даже булькнуть не успеешь. Друзья-циркачи рассказывали.
Я подозреваю, что и жена Тамуся внесла свою лепту. Вспоминается чудесный фильм «Тридцать три», когда Травкин-Леонов на «Чайке» перед полетом на Марс едет посоветоваться с женой. Получает мокрым полотенцем по морде и обреченно (облегченно) докладывает: «Семья согласна!» Думаю, что здесь было что-то похожее.
В общем, он остался. Но начал писать стихи. Они у него получались совершенно цирковыми и очень искренними — с нелепыми выкрутасами. Левку обвиняли в графоманстве, отмахивались (я, увы, в том числе), а он писал их и писал. Ночью. У него была бессонница. Тематика стихов была широкая и разнообразная — на смерть Листьева и футбол одноногих инвалидов, события у Белого дома и нежность к жене. Вот послушайте:
«Нет болей в суставах,
Когда снимаешь платье.—
Снимают усталость
Крепкие объятья,
Жена и осьминог…
Какие глупости!! У каждого своя судьба.
Но мне от осьминога еще б
четыре щупальца,
Чтоб всю покрепче обнимать тебя».
Немного коряво и нескладно, но чувства, чувства каковы! А еще в своих стихах он устраивал всякие цирковые штучки: акростих, монорим, омфоним, слова-перевертыши. От этой словесной акробатики сама поэзия абсолютно увядала, но он этого не замечал и радовался вообще всякому словесному разнообразию.
Еще он любил делать из пластилина различные акробатические пирамиды. Сначала из проволочек мастерил каркас, а потом одевал его желтым, синим, красным пластилином. Его персонажи делали стойки на руках и голове, горизонтальные висы — «крокодилы», мостики и арабески. Иногда целыми ночами лепил. Чтоб не страдать от бессонницы. Сейчас в Гудаутах есть целый музей этих фигурок. Их более ста. Как музей мадам Тюссо. Он фотографировал эти композиции, а на обороте писал «стишата» (его выражение):
Скепсис свой побереги,
Перо поэта здесь бессильно.
Ну и что, что нет ноги —
Им костыли, как крылья.
Хоть это звучит банально, но он действительно приносил увечным детям радость, крылья, надежду. Это дорогого стоит. Сам он был сказочно бескорыстен и непрактичен. Целый вечер трясся на «уазике» по горным дорогам, старика-инсультника консультировал. «Устал как собака, но хорошо заработал! Подарили пятьдесят рублей». Увидев на моем лице крайнее удивление, оправдывался: «Мы же в Абхазии. У нас на эти деньги можно курицу купить, сулугуни, зелень и еще на домашнее вино останется. Мы люди не гордые, на целую неделю еды хватит». Иной уровень жизни.
Они с Тамусей вырастили двоих детей. Сын — инженер, уехал в Москву. Живет трудной жизнью. Дочь стала врачом-невропатологом. Очень работящая и живучая. В маленьком городке под Саратовом скооперировалась еще с двумя врачами и кормят поросенка. Осенью забивают его и имеют на зиму мясо. На три врачебные семьи. Саратовским депутатам в Думе и Совете Федерации, включая губернатора, забыл его фамилию, такое и не снилось. Там миллионы и защита чести и достоинства от журналюг. А здесь задашь болтушку поросенку между утренним и вечерним обходом — и порядок. Все сыты. Доктор еще успевает смотаться в Саратов, на курсы усовершенствования врачей. На специализацию — эпилепсия. Или — Альцгеймер. В самый раз. Смеется, когда рассказывает. Левка часто к ней приезжал. Внучат обучал акробатике.
А потом начались удары судьбы. Жестокие и несправедливые. Лев был к ним не готов. А кто к ним может быть готов? Я? Вы, мой читатель? Не знаю, не знаю. Нелепо, трагически погиб старший внук. Семья у сына распалась. Он записался в Чернобыль. Ликвидатором. Облучился. Вторая группа инвалидности. Согнулся, но не сломался.
Левины гены, наверно, помогли. Ремонтирует машины, пестует огород, доит коз, молоко отдает двум-трем подшефным ребятишкам. Увечным, бедным, но веселым и обнадеженным. Он их тоже акробатикой потчует. Как и отец, считает ее универсальным лекарством.
Однако это «универсальное» лекарство имело и обратную сторону медали. У Левки начали разрушаться и болеть коленные суставы. Это участь всех акробатов-прыгунов. Человеческие коленки рассчитаны на многие тысячи сгибаний-разгибаний, даже на сотни тысяч. Сколько раз человек встанет-сядет, сделает шаги вперед, вверх и вниз по лестницам и пригоркам, прокатится на лыжах и коньках-роликах и тому подобное. Ну, еще немного попрыгает через лужу или вверх — от избытка чувств. Но когда он прыгает через райкомовский лимузин или вертит сальто на ходулях, то, извините, скромный и простой коленный сустав долго не вытерпит, он хочет смягчить эти зверские жесткие удары и начинает страдать. Сохнет в нем смазка, откладываются соли, истончаются хрящи и связки. Сустав скрипит, болит и распухает. Болит так, как будто в него насыпали толченое стекло, как будто налили кипятку.
Леве пришлось взять палочку, а потом и два костыля. Чтоб хоть как-то разгрузить многострадальные коленки. Акробат и клоун — и вдруг на костылях. Станешь тут печальным.
Я пытался его немного подлечить, придумал специальную физиотерапию. Она помогла, боли уменьшились, он стал опираться только на один костыль. И тут же увлекся… футболом для инвалидов. Для одноногих: «Мяч ведь бьют одной ногой… Только вместо белых крыльев мы имеем костыли…»
Мы движения ускорим,
С Марадоною поспорим,
Мы имеем три опоры,
А у них ведь только две.
Он ездил на разные футбольные баталии, кричал до хрипоты, когда мяч влетал в чьи-то ворота, забитый то ли ногой, то ли костылем. Привозил и дарил треугольные памятные вымпелы. В общем, как-то забылся и отвлекся. И тут — на тебе: внезапно умирает жена. Он в Саратове, она в Гудаутах, жаркий июльский день. Она оперирует — «кесарит», потом трудные роды, одни, вторые. Становится нехорошо, давление, капельница, инфаркт. Все.
«И для меня вдруг ночь настала/ в разгаре солнечного дня…» Стихотворение так и называется: «Я не могу никак очнуться…». Ему стало скучно жить. Даже цирк его больше не радовал. Произошло смещение «удельного веса жизни». То, что казалось ценным и важным, стало легковесным и незначительным, шутки и цирковой смех ощущались плоскими и несмешными.
Как Дон Кихот, порой мы продолжаем
с жизнью биться,
И ничего я не могу забыть.
Ах, как мне хочется с выводами ошибиться,
Ах, как мне хочется так людям нужным быть.
Он был чистый, хороший человек. Грустный клоун.
Сгущение крови
Леван Александрович был худощавым и подтянутым. Щеточка седых усов лежала точно посередине верхней губы. Пряжка брючного ремня точно по центру, ни на миллиметр влево или вправо. Он и оперировал так же — ровно и аккуратно, избегая рисковых ситуаций и необдуманных действий. «Эх, была не была» к нему совершенно не относилось.
Хороший нейрохирург и, несмотря на выраженную осторожность, — очень удачливый. Все- то у него складывалось как надо. Одно дело плотно прилегало к другому, без зазоров и перекосов. И лишнего тоже ничего не делал, а это в хирургии очень важно — не делать лишнего, непродуманного. А главное — воздерживаться от тех операций, которых можно избежать. Это безусловный признак очень хорошего врача-хирурга. Как у больших писателей — можешь не писать? Ну и не пиши.
Он был учеником знаменитого грузинского «бриллианта» — Бондо Чиковани, к сожалению, рано умершего от профессиональной болезни хирургов всего мира — стенокардии и инфаркта миокарда. Однако все самое лучшее — знания, взвешенность, высокую технику — Леван успел взять у своего учителя. Раннюю стенокардию, к счастью, не взял. Приобрел позже, но об этом дальше. Зато вскоре стал главным нейрохирургом республики, потеснив без особых усилий очень серьезных и весомых конкурентов.
Он оперировал не так уж часто — два-три раза в неделю. Больше не удавалось. Слишком много побочных обязанностей — комиссии, консилиумы, обучение молодых. Но главное, бесконечные торжества — веселые и печальные, юбилейные и похоронные. Что поделаешь? Грузины, как все кавказские народы, обязаны крестить, хоронить, женить, отмечать памятные даты всех близких, далеких и даже очень далеких родичей и друзей, а также родичей друзей и друзей родичей. Это отнимает массу времени и сил, но избежать этого нельзя. Это обида. Не принято здесь!
Вот на крестинах внука своего соседа по даче Леван и почувствовал заметный непорядок в организме, рука неуверенно держала стаканчик вина, какой-то этот стаканчик был тяжелый и неуклюжий. «Переутомился, — решил Леван, — надо отоспаться». Собственно, никакой дачи там еще и не было, так, развалюха в деревне, досталась жене от тетки. Он собирался ее перестраивать. В Кахетии любят все переделывать на свой лад.
Но на другой день за рулем своей «Волги» он удивленно обнаружил, что левая нога плохо выжимает педаль сцепления, какими-то рывками, толчками. «Странно, — подумал он, — машина только из ремонта».
Дальше — больше: стал заметно хромать, нога цеплялась за любую неровность, любой кустик. А из руки стали выпадать простые предметы — кружка, зубная щетка, да и вакуум-отсос (это такая трубочка со шлангом) однажды на операции потянуло куда-то в сторону, хорошо, что ассистент перехватил.
Пришлось дальнейшие операции отменить и выехать для обследования в Москву. Он категорически не хотел заниматься диагностикой в родных стенах. Ведь Тбилиси хоть и столица, но большая деревня. Все друг друга знают и готовы обсуждать чужие проблемы с утра до вечера, комментируя по-своему любой шаг и любое слово. Только не это. Такая болтовня не для него.
Положили в отдельную палату в Институте им. Бурденко — главном нейрохирургическом центре тогдашнего еще Советского Союза. Вообще-то одиночных палат там и не было, но заведующий отделением любезно предложил свой кабинет, перебравшись в ординаторскую к прочему врачебному народу, поближе к массам. Кроме того, срабатывало и коллегиальное чувство, свой брат-хирург пострадал. Да еще в памяти было ярко отпечатано фантастическое грузинское гостеприимство, хлеб-соль на свежем воздухе, когда научные семинары и коллоквиумы служили лишь легким туманным орнаментом в непреходящей картине застолий на Мтацминде, на фуникулере, во Мцхетах и еще в десятках живописных и хорошо приспособленных для этого мест.
Но это все мемории, воспоминания. А действительность была невеселой. Подозревалась опухоль, причем быстро растущая, в правой лобно-височной области. Магнитного резонанса в те годы еще не было, а компьютерный томограф показывал какую-то странную тень — то ли формирующуюся опухоль, то ли опухолеподобный инсульт. Такое тоже известно.
Я навещал его, но в суть болезни не вникал — уж очень авторитетные доктора им занимались. Но потом ко мне пришла его жена Нана, сначала говорила какие-то общие слова и вдруг горько заплакала. Мы, когда бывали в Грузии, с женой и дочкой любовались этой красивой и властной женщиной — и как она управлялась с детьми, невестками, внуками и руководила домом, да и Левана держала в обходительной строгости. Она нас научила сворачивать вокруг пальца в кольцо лук-порей (в Москве тогда мало известный), окунать в солонку и прикусывать с мягким лавашом. Вкусно! А тут она, высокая, гордая, с черной копной волос, в которых уже серебрятся нити, плачет навзрыд, закрыв лицо ладонями. У меня мороз по коже.
Потом как-то успокоилась и стала рассказывать.
— Ему становится хуже, а ничего кардинального не делается. Только обследования и обсуждения. На ноге флебит образовался, капают в вену электролиты и все неудачно — вены быстро тромбируются. Я ведь тоже врач, хоть и биохимик, и понимаю, что идет какая-то пробуксовка, а время уходит, и он слабеет на моих глазах. Что мне делать?
Как ни странно, я кое-что придумал. Отвлекся от авторитета коллег.
В те годы я только узнал о ДВС — синдроме, когда у человека изменяется (по разным причинам) текучесть крови по сосудам. Еще из курса гистологии известно, что внутренняя поверхность артерий должна быть гладкой, как идеально отполированное зеркало. Такой гладкой, что, если искусственно отполированную поверхность посмотреть в микроскоп, она покажется лунным перекореженным пейзажем по сравнению с идеальной гладкостью человеческого сосуда. Если бы можно было в них заглянуть, то предстала бы фантастически гладкая и завораживающая взгляд трубка, втягивающая вас прямо в себя, как тоннель. Конечно, некоторая гипербола, но красиво.
Так вот кровь прямо катится, не останавливаясь и ни за что не цепляясь, по этому тоннелю, который разветвляется на все более мелкие, но такие же гладкие сосудики вплоть до крошечных капилляров. Такая механика у здорового человека. Но вот бывает, что кровь — а это тоже сложная и совершенно неоднородная река, начинает прилипать по краям этой полированной трубки, по ее основанию, по стенкам. Это называется «внутрисосудистое свертывание». Просвет сосуда сужается, кровь уже не «катится», как ртутный шарик, а с трудом продирается через дебри свернувшихся собственных телец. Как жидкое молоко превращается в густую простоквашу, а легкий морсик становится тягучим киселем. Повторюсь, что эти сравнения для непосвященных, а на самом деле картина намного сложнее.
В результате кровь не попадает туда, куда надо, а если и добирается до нужного органа, то совершенно не в том количестве и качестве, которое необходимо для нормальной жизни этого самого органа. Кровь туда не «текет» или «текет» недостаточно. Ну, натурально, этот орган или его участок хиреет, чахнет и вызывает массу неприятностей у живого (пока еще) человека.
Вот такую «неприятность» я и заподозрил у моего коллеги. Однако банальные анализы на свертываемость крови были вполне благопристойны и у лечащих врачей не вызывали никакой озабоченности. Меня же смущала клиника: быстрое тромбирование вен под капельницами, жалобы процедурных сестер на трудности внутривенных инъекций (я дважды присутствовал при этих неудачных манипуляциях), наконец, тромбофлебит (воспаление) на одной ноге. Нога распухла и была постоянно закутана плотной повязкой, от которой исходил могучий запах мази Вишневского — дегтя и рыбьего жира в чудном сочетании. Эта мазь, кстати, спасла жизнь тысячам раненых, это отдельная поэма, но ее бронебойный аромат не забывается никогда. Как сыр у Джерома — в сорок лошадиных сил.
Но это так, по ходу дела.
Подобную ситуацию со свертыванием крови я встречал в своей практике не раз и не два, а все сто двадцать два. Даже, увы, у собственного отца. Много лет назад. Банальные анализы как будто нормальные, а «счастья нет».
И всегда в этих случаях меня выручала одна лаборатория, находящаяся в недрах Института акушерства и гинекологии на самой окраине нашей гигантской Москвы. Добираться туда было сущей пыткой, на машине через «пробки» вообще невозможно, а на метро и автобусе — достижимо, но с помятыми боками и оторванными пуговицами. Кстати, название у лаборатории благозвучное — гемостазиологии, или коагулографии. Коротко и ясно.
Создатель этой лаборатории (о нем отдельный разговор) завел непреложное правило: заполнять все клеточки-показатели, которые существуют в стандартном бланке свертываемости. Не отдельные выборочные и даже не большинство, а все без исключения. Просто? Просто-то просто, да не хочется. Лень и халтура преследуют человека на всем его трудовом пути. Бороться трудно. Бывают, конечно, исключения. Вот порядок в этой лаборатории и был таким приятным исключением. В результате подробного заполнения рисовалась довольно полная картина свертывающей системы крови, а выводы были почти всегда безошибочны. Если даже не было четких указаний, то отмечалась хотя бы тенденция, а это тоже пища для размышлений и действий.
Да, кстати, о создателе и вдохновителе этой не по-русски педантичной лаборатории. Поучительная история. Много лет назад, лет за десять, а то и пятнадцать до этого, в Москву приехал юноша поступать в Первый медицинский. Поступил. Его отец был тоже врачом, популярным и преуспевающим в масштабе маленького приморского городка на юге Грузии. Он был не только авторитетным и удачливым акушером-гинекологом, что почетно в любой местности, но и весьма умным и проницательным человеком, что встречается гораздо реже также в любой местности.
Навестив сына в Москве после первой же сессии и увидев все соблазны, которые как-то плотно окружают красивого и мягкого грузинского юношу, и с трудом, как он шутил, сам избежав этих соблазнов, он принял совершенно кардинальное решение. Поднатужившись морально и, главное, материально, он нашел нужных людей в министерстве (коррупция тогда только зачиналась и была доступна для относительно простых людей) и добился, чтобы сына Гурама отправили учиться в Париж, в Сорбонну, по обмену. Была такая форма. Гурама туда, а Пьера (условно) — нефтянника — сюда. Абсолютная идиллия. Тем более что грузин учился во французской школе и преуспевал в языке, а Пьер ходил зачем-то на курсы славистики. Сначала в качестве чудачества, а потом пригодилось. Все и устроилось.
Прошло пять или шесть лет, а может, и все восемь. Что стало с Пьером, мне неведомо, а вот Гурам появился в Москве совершенно в умопомрачительном виде: синий блейзер, блестящие пуговицы, кремовые брюки в стрелочку, начищенные ботинки и свободный французский с парижским прононсом. Каково? А еще, кроме того, за спиной аспирантура и прекрасная диссертация по свертывающим системам крови. Глубокие знания и желание заниматься наукой.
Заодно прихвачена лаборатория и методика работы в этом направлении. Точная и педантичная.
Шутки шутками, а результаты, которые выдавал Гурам, а потом и обученные им милые женщины-гематологи, позволяли серьезно корректировать лечение многих больных. Полезное дело.
Офранцуженный Гурам спас чисто кахетинского Левана. У него в крови оказался тот самый «синдром внутрисосудистого свертывания», что привело к нарастающему ишемическому инсульту. В мозгу образовалась зона, куда из-за тромбоза кровь почти не попадала. И функция мозговых клеток в этой области неуклонно гасла. Отсюда и парализация руки и ноги, головные боли, снижение памяти, медленное угасание мышления, концентрации внимания и прочих важнейших функций, которые и определяют суть человека. Медленный, но неуклонный конец. Б-р-р-р!
Но здесь все оказалось оптимистичней. Получив такой важный ориентир, доктора (по совету тех же моих знакомых гематологов) назначили нашему пациенту больше дозы гепарина. Два раза в день уколы подкожно прямо в живот. Как колют инсулин. Гепарин — пиявочный продукт. Этот малоприятный на вид червячок — великий целитель. Известен еще с времен Древней Греции. Греки любили оттягивать лишнюю кровь. Когда долго не было войны. Потом этим полезным делом занимался известный Дуримар.
Давно известно, что пиявка присасывается к теплому телу (холодное ее не волнует), анестезирует место укуса и сразу вводит в ранку противосвертывающее вещество — гирудин. Для комфортного поглощения слишком густой крови, как мы разводим молоком кашу или поглощаем коктейль через трубочку. На этом принципе и основано лечебное действие гепарина — производное гирудина. Кровь умеренно разжижается, и кровообращение в пострадавшем органе налаживается. Это, конечно, примитивная схема, все гораздо сложней, но для понимания ситуации вполне достаточно.
Вскоре я торжествовал. Моя идея материализовалась. Леван начал выздоравливать — прояснился вздор, ушло общее «обалдение» и онемение, задвигалась вначале нога, а потом и рука. Вокруг народ удивленно пожимал плечами и благосклонно радовался — никто не ожидал такого исхода. Про Нану и говорить нечего, она вся светилась.
Вот почти и вся история. Леван Александрович вернулся не только в Тбилиси, но и к операционному столу и помог выскочить, «выкрутиться» из смертельного тупика не одному десятку пациентов. Еще пять или шесть лет он активно работал, растил внуков и, к сожалению, перестраивал дачу.
Она же его в конце концов и погубила. Лихо оседлав конек крыши и что-то там прилаживая, он не обеспечил себя хорошими лесами. Понадеявшись на хилые ступеньки самодельной лестницы, свалился с самой верхотуры и ударился грудью.
Охая и стеная, поднялся и принялся за верстаком выправлять согнутые гвозди. Труженик! Вечером поднялась температура, одышка, его с трудом довезли до клиники и через несколько дней он умер от гнойного перикардита — воспаления околосердечной сумки. Остановить это злостное воспаление не удалось никакими антибиотиками. Вот так судьба и «косая» за ним следили, и на этот раз шанса на спасение не оставили. А человек был замечательный.
Письмо из Грузии
Уважаемый Владимир Львович, ко мне в руки попала Ваша книга «Один день и вся жизнь», где Вы выражаете симпатию к грузинскому (мингрельскому) народу, описываете наш обряд гостеприимства.
Наша деревня Анаклия Зугдидского района расположена там, где река Ингури впадает в море, где Вы когда-то один день находились в гостях и выходили на катере. Среди сопровождающих Вас находился человек, который рассказывал, как в начале войны его захватила немецкая подлодка. Этот человек был наш односельчанин Варлам Кикинадзе, он умер несколько лет назад.
После прогулки по морю Вас пригласили на обед в дом, где жили специалисты Анаклийского Животноводческого совхоза, муж и жена: он — ветврач, она — зоотехник. Эти добрые люди уже здесь не живут. Что касается остальных, кто Вас сердечно принимал: Тотоша, Дато, Котэ, — царствие им небесное!
Ваша книга «Один день и вся жизнь» — большая награда для нашего народа, я сравниваю ее с орденом чести, которым Вы наградили грузин.
Эта книга явилась маленькой частицей истории нашего народа, и скажу больше — Ваша книга есть учение Христа, призывающего любить и уважать друг друга!
Хотелось бы, чтоб «Один день и вся жизнь» стала настольной книгой в каждой грузинской семье, чтобы люди знали, что есть в мире здравомыслящие творцы, умеющие ценить совесть, честь и моральный уровень грузинского народа. Я не собираюсь Вам льстить, нет… я высказал свои мысли, возникшие после чтения книги.
Дорогой Владимир Львович! После Вашего приезда у нас кое-что изменилось, но верьте, грузинское гостеприимство осталось прежним.
Приезжайте в гости и убедитесь в этом. Крепко жму Вашу руку и молю Бога о Вашем здоровье.
Суважением, Ваш почитатель, Важа Александрович Салия.
5.05.2007 г.
Свой крест
Меня всегда привлекала Грузия и сами грузины. Вот передо мной цитата из книги малоизвестного немецкого искусствоведа Винкельмана (XVIII век — 250 лет назад): «…Существуют целые народы, у которых красота вовсе не считается преимуществом, так как все красивы. Путешественники единодушно говорят это о грузинах».
А откуда на моих полках этот Винкельман? Иоганн, Иоахим. Издательство «Академия», 1935 год. Почти год моего рождения. Чуть позже. Давно. Откуда? Читаю надпись: «С глубоким уважением Владимиру Львовичу от Темура. 8.IX, пятница — 1972 г.», и сбоку нарисован маленький крестик. Над этой надписью наискосок — другая, поблекшая: «Дорогой Ламаре от Нины». Без числа. Друг другу передаривали. По пятницам. Мне тоже подарили. В пятницу.
Но грузины действительно красивы. И очень мне нравятся. Хочется о них писать.
Темур, надо произносить «Тэмур», — очень импозантный юноша. Прекрасный. Но больной! Психически. У него есть список — кого надо убить в первую очередь, а кого во вторую. Первым стоит отец. Но в скобках приписка: «Не убивать, пока дает деньги». Очень толковое добавление.
Его отец — Дато — маленького росточка. Сильно хромой. Ходит быстро, валится на одну сторону. Неудачно сросшийся перелом шейки бедра: было приключение. Ехал в поезде Тбилиси — Кутаиси. Медленный поезд. Идет двенадцать часов всего триста километров. Скорость — четыре километра в час. Останавливается не просто у каждого полустанка, но и у любой лежащей на путях коровы. Те же любят полежать на остывающих рельсах, послушать их гудение, при случае почесаться о светофор. Хорошо проводят время. Я сам бы так хотел. Дато был слегка выпивши и гнался вдоль всех вагонов за хорошенькой девушкой. Она смеялась и не давалась. Спряталась за тамбурной дверью. Дато так стремительно ее догонял, что не заметил открытую дверь из этого вагона. Шагнул туда, прямо в кусты. Под треск ночных цикад и потрясающие ароматы грузинского лета. Пролежал до утра. Даже вздремнул. До следующего поезда. Никто его не искал. Оперировать перелом не решился, срослось криво. Однако это его мало беспокоило.
Преподавал биологию в педагогическом вузе. Он любил биологию и женщин. На первых же занятиях по биологии он взвешивал девушек. «Надо знать собственный вес, — убеждал он удивленных девиц, — вес влияет на все ваши биологические характеристики: темперамент, ум, эмоции, цвет волос, качество кожи. Что может быть лучше гладкой полной блондинки? Только очень полная гладкая брюнетка. Ха-ха-ха. Сейчас я помогу вам встать на весы, вы многое поймете и лучше узнаете себя». Это была ключевая фраза — «помогу встать на весы». Он поддерживал их под локоток, касался талии. Ниже не касался, только оглядывал с удовольствием. Очень он любил этот отряд млекопитающих. Конкретное — Из чего происходит млекопитание — его тоже интересовало:
— Форма груди и ее консистенция (он выражался научно) тоже влияют на общий вес. И наоборот.
— То есть как — наоборот? — спрашивали некоторые наивные взвешиваемые.
— Вот будете ходить на мои лекции, узнаете много интересного. Я и мужчинам (мальчикам) расскажу весьма полезные сведения. По биологии, разумеется.
Студенты улыбались, но на лекции ходили охотно. Он там, правда, больше сбивался на физиологическую разницу полов, размножение, оплодотворение и прочие увлекательные биологические штучки. Но это и давало ему заполненную аудиторию. Начальство хвалило и ставило в пример другим кафедралам. Те возмущенно передергивали плечами и саркастически улыбались.
Зачеты и экзамены он принимал тоже с определенным уклоном. В одной из групп студенты пошли даже на смелый эксперимент. Прислали ему в качестве коллективного сдающего одну студентку. Очень аппетитную: гладкую, полную и весьма опытную, без ненужных комплексов. Как он там в кабинете ее экзаменовал — осталось неизвестным, но через полчаса студентка высунула в дверь белую руку с ярко-красным маникюром и часть растрепанной головы и хрипло сказала: «Давайте зачетки! Все!» Группа ликовала. Девица потом сияла как именинница.
В деканате насторожились и вызвали к ректору для объяснения. Но как раз в это время он выпал из поезда и сломал ногу. Пока лечился, дело заглохло. Лихой был мужик.
Очень опекал свою семью. Жена у него была тоже профессорша. Патологоанатом. Специфическая профессия. На большого любителя. Кончилось тем, что ее хватил инсульт. В старину говорили — «кондрашка хватил». Странно было бы, если бы не хватил: сын — шизофреник, муж — женолюб, и вокруг — одни покойники. Вскрытые и не очень. Очумеешь тут!
Я приехал ее консультировать. Лежала тихая, как мышка. Рука и нога не двигались. Но речь сохранилась. Сказала еле слышно «спасибо» и отвернулась к окну. Дато ковылял возбужденно. Потирал руки. «Надо ей помочь, она справится, она молодец», — говорил он, утешая сам себя. Она, не поворачивая головы, сжав здоровую руку в кулак, погрозила ему, а потом построила выразительный кукиш. «Вот, видите, — смеялся Дато, — все понимает и верно оценивает. У нее вообще ум аналитический. Как у меня», — сказал он серьезно и обидчиво поджал губы. Как будто я собирался с ним спорить.
Я сделал назначения, выпил чаю, который подала «племянница из Зугдиди». В таких культурных семьях домработницу обязательно обозначают как родственницу. Молодая девушка с тревожным взглядом и перекрученным на боку передником. Ей было явно не по себе. Вскоре стала понятна причина.
В комнату быстро вошел, почти вбежал юноша. Это и был «Тэмури». Белая рубашка, бархатная черная жилетка (какой-то народный промысел — орнамент цветочками по краям). Русая эспаньолка, мягкие спадающие волосы, пробор не сбоку, а по центру головы. Пристальный, чересчур пристальный взгляд. Эффектный молодой человек. Мельком взглянул на меня и сразу бросился к книжному шкафу, нашел Винкельмана, надписал и подал мне, настойчиво глядя в глаза: «Вы добрый человек, и такая книга вам пригодится».
«Спасибо, спасибо», — забормотал я, стараясь не встречаться с ним глазами. Он крепко пожал мне руку, а потом приложил ее к своей груди, явно подражая какому-то фильму. Потом ласково и широко улыбнулся. Как осветился. Эти метаморфозы очень пугали. Сердце у него колотилось. «Тахикардия, — сказал Темур, прочитав что-то интуитивно в моем взгляде. — Я все их дурацкие термины выучил, а как лечить, они не знают». И кивнул в сторону родителей.
— Тэмурик, пойди в свою комнату, доктор будет осматривать маму, — сказал отец.
— Не пудри, батоно, мне мозги. Он ее уже осмотрел, иначе не стал бы пить чай. Я его уважаю, поэтому и дарю такую важную книгу. Ладно, если вы настаиваете, я уйду, но буду поблизости. — Он поклонился в пояс, так, что его мягкие длинные волосы закрыли лицо, потом резко выпрямился, и волосы взметнулись густой волной. Очень картинно. На это и был расчет. Когда Темур вышел, повисло смущенное молчание.
— Так, так, так, — забарабанил пальцами Дато, — он долго лежал в больнице, стал спокойнее. Они не хотели его выписывать. Пусть, говорили, полежит, подлечится. Да и опасность обострения велика. Я настоял на выписке, забрал домой. Я сам обязан за него отвечать. Это мой крест, и я должен его нести.
Я спросил:
— Разве это не опасно? Все-таки перечень врагов существует, вы сами мне сказали о нем. Какой-то принцип составления подобного списка существует в его мозгу?
— Да нет, обычный бред. Соседи, родственники, случайные прохожие. Даже артисты и политики, которых он видел по телевизору. Лечащий врач-психиатр (очень, кстати, милая женщина) сказала, что у таких больных зачастую имеется список как любимых, так и ненавидимых ими людей. Персонажи перекочевывают из одного списка в другой. Его врач сама присутствует там — то в левом, то в правом столбце. Темур делит страницу пополам вертикальной чертой. Слева — кого убить, справа — наградить. Там чуть не по десять человек с каждой стороны. Видно, вы сразу попали в правую сторону, вот он книгу и подарил.
Он как-то быстро на меня глянул, и мы наверняка подумали о том, как я перемещаюсь из правой стороны в левую и что из этого может получиться. В общем, я засобирался уходить, но чтоб сохранить лицо, не спеша повторил назначения несчастной матери, жене очень непростого человека, профессорше, инсультнице и так далее. Она лежала с безучастным видом, как будто нас не слушала.
Я еще раз приходил. Она стала чуть получше. Начала сидеть в глубоком кресле. Рассматривала гравюры в большой книге: Леонардо да Винчи, Дюрер. Анатомические рисунки. Она же сама анатом. Патологический. Наклоняла голову, и густые мягкие волосы спадали на лицо. Красиво. Сын, оказывается, был на нее похож.
Дато сказал, что у Темура весеннее обострение и его приходится запирать в комнате. «Веселое кино!»
Но «веселье» переросло в драму. Я об этом узнал уже в Москве, через месяц или два после возвращения из Тбилиси.
Весеннее обострение у Темура не только не уменьшилось к лету, но и приобрело уже совершенно агрессивный характер. Он вернулся к «окончательному» принятию решения и стал целыми днями изучать свой список плохих и хороших людей. Плохие явно преобладали. Он горестно качал головой и цокал языком. Что-то бормотал себе под нос. Совсем слетел с катушек.
Отец с беспокойством следил за его нарастающим возбуждением. И когда он поздним вечером стал надевать длинный плащ, застегиваясь на все пуговицы, и прихорашиваться, а потом встал перед зеркалом, чтобы проверить, насколько у него решительный вид (он так и сказал), Дато совсем испугался. И даже пытался его остановить.
Но у шизарей в момент обострения развивается исключительная сила. Одной рукой он легко смел с дороги отца, небрежно отодвинул ногой племянницу и, выскочив на улицу, зашагал куда-то решительной походкой. Отец бросился в комнату Темура, чтобы по черному списку определить — куда и, главное, к кому отправился больной сын. Список лежал на столе аккуратно придавленный по краям разными тяжелыми предметами: плоскогубцами, неизвестным минералом (сын когда-то в давние счастливые времена учился на геологическом факультете политеха), даже маленькой гантелей. Аккуратно, ровно, как по линеечке, была подчеркнута фамилия постоянного лечащего врача — Георгадзе Софико. Один из лучших психиатров Грузии, внимательный, добросердечный человек, очаровательная женщина.
Дато похолодел, лысина покрылась испариной. Дрожащей рукой, пальцы так тряслись, что он с трудом набрал номер (это было давно, телефоны были со скрипящим диском). Несчастный отец дозвонился до психиатра. Время было позднее и, к счастью, вернее, к несчастью, она была дома.
Еле ворочая пересохшим от волнения языком, Дато прохрипел в трубку: «Калбатоно, Софико! Беда! Тэмури очень возбужден и, как мне кажется, пошел к вам выяснять отношения. Я очень волнуюсь, как бы беды не было. Он последнее время не хотел принимать никаких таблеток».
«Почему вы мне раньше не сообщили о его состоянии? Надо было его отправить в стационар. Ну да ладно. Если он действительно придет ко мне, я сумею ребенка успокоить. Мы столько лет знакомы, он хороший мальчик. Я вам, батоно, перезвоню, не волнуйтесь», — вот что сказала напоследок эта милая женщина, профессиональный психиатр.
Но она не перезвонила. Переоценила свои силы. «Хороший мальчик» позвонил в дверь, и, когда она смело ее распахнула, успев только ласково сказать: «Это ты, Тэмурик?», зажмурившись, ударил кухонным ножом в грудь. Прямо в сердце. Она умерла мгновенно. Темур жутко закричал, прибежали родичи. Дальше — тишина. Его отправили в психушку. Навсегда. Больше он оттуда не вышел.
Как потом складывалась жизнь его родителей, я почти не знаю. Краем уха слышал, что мать поднялась, стала ходить, даже себя обслуживала. Но всегда молчала, хотя у нее не было афазии. Один лишь раз сказала: «Не о чем больше говорить». Ее можно понять. Дато долго болел, но потом вернулся на кафедру. Сникший, увядший. Девушек взвешивал рефлекторно, исключительно по привычке. Дорого ему стоила роковая ошибка — «нести свой крест». Слишком пышно было обозначено. А вот теперь он действительно нес свой крест. До конца жизни. Такой вот жизнелюб.
А грузинская жизнь продолжалась. Менялись президенты и министры, лозунги и глобальные цели, «отпадали» целые области и соседские народы. Но грузины оставались красивыми, добрыми и очень деликатными. «Нация воинов и поэтов» — так сказал «белый лис» Э. Шеварднадзе. Тоже хороший гусь. Как и все политики. Но мое отношение к грузинам не меняется. И это хорошо.
Цена шаблона
Она работала в нейрохирургии и была хорошим нейроофтальмологом. По глазному дну определяла состояние сосудов всего мозга, оценивала внутричерепное давление, выясняла степень сдавления зрительных нервов. Крепкая профессионалка.
Была работящей, добродушной и смешливой. В коллективе ее любили и подсмеивались над мелко закрученным перманентиком и яркими нелепыми шляпами. В свободное время она их примеривала — красные и желтые, но больше всего любила зеленые, цвета молодой травы. Она от них не могла оторвать глаз.
Защитила диссертацию. Родила сына — без мужа. Мальчишка получился очень красивый, с романтичными глазами, густой шевелюрой и ярким румянцем. Чересчур ярким. Выпадал из образа, но ничего. Все гадали, кто отец, а она загадочно улыбалась, сохраняла инкогнито и совершенно не переживала из-за этого.
Ездила на конференции и семинары общества офтальмологов. Пошла на курсы иридодиагностики — когда по радужке глаза определяют все болезни и даже характер человека. Очень была увлечена этой наукой. С сыном сидела мама — самоотверженная, преданная и с такими же букельками-перманентиком. Но без шляпы. В платочке.
Так мирно и жили втроем. Растили парня, снимали дачу, принимали гостей с тортиком, раскладывали пасьянс. Она совмещала работу с консультациями в хозрасчетной поликлинике, больные ее любили за конкретность и сопереживание. Зарабатывала вполне прилично. Покупала парню костюмчики, велосипед, потом компьютер и турпоездки. Была хорошим товарищем. Один раз мне тоже очень помогла.
Младший сын, катаясь на санках, упал, перевернулся и серьезно повредил глаз. Она по первому же моему звонку вызвала такси и примчалась, несмотря на воскресный вечер. Обезболила, наложила повязку, успокоила, как могла. На другой день устроила нас в Глазной институт к известному детскому офтальмологу. Последствия, увы, остались, но она была на высоте. Мы с женой всегда это помнили и были благодарны. Такое не забывается.
Вышла на пенсию. Помимо платной поликлиники, подрабатывала и дома. Купила специальную щелевую лампу (где-то уже списанную), повесила таблицу зоркости, принесла грузики для измерения глазного давления (при глаукоме). Бывшие коллеги охотно присылали ей больных, да и пациенты передавали о ней хорошую молву. Смотрела медленно, внимательно, все объясняла и всегда обнадеживала. Писала подробные заключения. Очень толковые.
Шло время, она продолжала работать. Сын вырос и стал врачом. В страховой компании. Мама состарилась и умерла. Это было для нее большим ударом, но она не поддавалась. Правда, ее стали мучить периодические головные боли. Она считала, что от переутомления. Но, несмотря на это, пошла и закончила курсы иглотерапевтов. Увлекалась вначале, но потом вернулась к привычным ей осмотрам.
Однако со временем ее заключения стали слишком стандартными и одинаковыми, даже для разных больных: ангиопатия сетчатки (расширение сосудов глазного дна), шейный остеохондроз — отложение солей в шейных позвонках, воспаление тройничного нерва. Последние она определяла так: нажимала большим пальцем в ямочку над бровью и, увидев болезненную гримасу, радостно говорила: «Ага! Вот он где попался!» Гримасничали или вскрикивали все — она давила очень больно. Так всегда и появлялось заключение: неврит первой ветви тройничного нерва.
Я часто присылал ей больных, но постепенно эти штампы стали мне надоедать. Я стал реже направлять сложных больных. Она огорчалась и обещала исправиться.
Но вот как-то позвонил ее сын и сказал, что у матери подозрение на инсульт, удалось поместить в Кремлевскую больницу. Он устроил ее туда по страховке, но все равно сверху взяли приличные деньги. Пришлось даже продать компьютер.
Но ей не лучше, а хуже — онемела правая рука и ослабла правая же нога, появились затруднения в речи, с трудом добирается до туалета. И с каждым днем становится хуже. Что делать?
Я пошел к начальству, немного похлопотал, и ее перевели к нам, в сосудистое отделение, в хорошую двухместную палату. Вид у нее был ужасный — глаза выпучены, волосы, как пакля, свалялись, углы рта запеклись.
«Во-ло-дичка, — хрипло шептала она, — я тебя сразу узнала. Я совсем пло-ха. Такой у меня ползучий инсульт».
Старший невропатолог отделения Николай Иванович, человек крепко за семьдесят, уставший от медицины и безразлично-ласковый ко всем пациентам, посмотрел на нее, постучал молоточком по сухожилиям, невнятно пробормотал что-то успокоительное и, прочитав заключение Кремлевки, назначил очередные сосудистые и обменные лекарства.
«Мозг надо освежить, — сказал он мне, поглядывая с интересом на закипавший чайник на отдельном аккуратном столике, — но сосуды надо поддержать».
Назначил ультразвуковое исследование сосудов мозга. Оно показало, что есть затруднение кровотока в левой теменной доле.
«Ползучий инсульт, я такой описывал еще сорок лет назад, — сказал Николай Иванович, — со знаменитым профессором Коноваловым». Действительно был такой авторитетный невролог. Мы все у него учились. Но это было очень давно.
Больше Николай Иванович нашей пациенткой не занимался, только заглядывал мельком на утренних обходах, одобрительно поднимал брови и махал ей рукой. «Лечение получает адекватное», — докладывал он начальству.
Молодой ординатор, который вел больную, бредил только нейрохирургией, мечтал об оперативной деятельности — виртуозной и нескончаемой. Отвлекаться на больную, которую не надо оперировать, ему совершенно не хотелось, и он, уже уходя домой, переодевшись из романтичного хирургического зеленого костюма в свой «штатский» пиджак, даже не присаживаясь к столу, писал знаменитое: «Status idem», по-латыни, то есть — все по-прежнему. Но это была халтура и безобразие с его стороны. Потому что она на глазах ухудшалась, уже не присаживалась в постели и, показывая здоровой рукой на голову, жалобно бормотала: «Бо-бо». Очевидно, голова сильно болела, она плакала, два раза была рвота. Это отметили в своем журнале дежурные сестры, но не этот поганец, который упорно и легкомысленно писал St. id.
Я не был у нее целую неделю, хворал. А когда пришел — не узнал: глаза мутные, нос заострился, щека «парусит» при выдохе (кстати, типично для инсульта). На меня поглядела и скрестила на левой руке указательный и средний палец. Сын Алешка печально пояснил: «Это она могилу показывает, она мне раньше это поясняла». Он сидел на низенькой скамеечке около изголовья, и она запускала свои пальцы в шевелюру сына, медленно перебирая его густые каштановые волосы. Очень его любила.
В ординаторской все были заняты важными делами — обсуждали прошедшую сложную операцию, покупку Абрамовичем футбольной команды «Челси», общее потепление климата. Николай Иванович в своем кабинете по-прежнему пил чай с маленькими сушками, обгрызая их своими еще крепкими зубами. «Пока еще все свои», — гордо показывал на свой рот и смеялся. До нее никому не было дела. Все понятно — инсульт.
— Надо ее выписать, чего ее мучить? — сказал Николай Иванович.
— Дома она сразу помрет! — ответил я.
— Она и здесь скоро… того, — заключил Николай Иванович деликатно и поглядел через дырочку сушки на меня. Как в монокль.
— Подожди ее хоронить. А что показала компьютерная томография? Там отек? Почему болит голова?
— Болит потому, что оболочки напряжены, плохое кровоснабжение. А томографию мы не делали. Незачем, и так все ясно, да у нашего отделения и лимит на бесплатные исследования в этом месяце закончился.
— Но это же наша сотрудница, нехорошо как-то.
— А ты пойди, голубь, сам и договорись с рентгенологами, авось повезет.
Он уже начал сердиться, даже хрумкать сушками стал раздраженно. А я пошел и договорился. Они даже не очень сопротивлялись, только требовали визу заведующего. Профессор, мой давний приятель, человек хозяйственный и справедливый, задумчиво выслушал мои аргументы и спросил, подвергаясь совсем другим сомнениям: «Как ты думаешь, вон та дубовая старая балка поместится на моем багажнике?». Он тогда фанатично строил дачу и грузил на машину все, что бесхозно валялось во дворе. «Запросто», — ответил я искренне, и он тут же подписал заявку.
Прошло почти два дня. По коридору шел молодой, очень красивый рентгенолог и держал за уголок еще мокрый снимок. Он шел мне навстречу и весело ухмылялся: «А вы оказались правы, что на компьютер послали, — глядите, какая «туморяга» (опухоль на сленге) нарисовалась». Я посмотрел и ахнул. Вся левая теменная доля была придавлена плотной опухолью. «Старая менингеома, доброкачественная, лет пятнадцать росла и процветала, — веселился рентгенолог Виталий, — там, в отделении, все забегали, засуетились — такую «бандуру» проворонили. Николай Иванович чуть сушкой не поперхнулся».
Я пошел в отделение. Никто там не забегал, так, немного сконфузились, и то старые опытные врачи. Заведующий отделением помотал головой, как конь, фыркнул и сказал, что на такую опухоль лезть опасно, очень сильное смещение (дислокация), последствия удаления непредсказуемы. Он не берется при всем своем опыте. Надо обращаться к директору.
Я и обратился. Мы многие годы вместе работали, еще с юных лет. Он долго рассматривал томограмму, кряхтел, цокал языком и потом сказал своим глухим голосом: «Я так устал оперировать своих однокашников, каждый месяц попадается кто-то. (Она тоже сорок лет назад училась с ним в одной группе и даже была старостой — аккуратно отмечала, кто ходит на лекции, а кто сачкует.) «Ладно, передай, пожалуйста, чтоб ее готовили на следующей неделе, я потом скажу точный день».
Стали ее готовить — уменьшать отек мозга гормонами, капать в вену электролиты, и тому подобные дела. Она очень удивилась предстоящей операции: «Зачем?» Я как мог объяснил. А она выговорить слово «менингеома» не могла, слишком сложно. Хотя в своей трудовой жизни касалась многократно этой проблемы, клиника менингеомы ей была хорошо известна. Вот так эта самая доброкачественная опухоль «добивала» ее.
Однако в мозгу еще оставались какие-то социальные вопросы: она потерла большим пальцем по указательному — «деньги, мани». «Какие же деньги? Ты ведь будешь оперироваться в своем институте, здесь проработала всю жизнь. И оперировать будет директор — ни о каких деньгах и речи быть не может, успокойся». Она закрыла глаза, полежала, потом всхлипнула.
Крупные слезы скатились вбок, к ушам, и там застряли. Я их утер салфеткой и пошел к себе.
Директор оперировал блестяще — быстро, аккуратно, изобретательно обходя крупные сосуды, прижигая лишь мелкие, не травмируя никаких важных тканей. Одно слово, виртуоз. Ни возраст пациентки, ни тем более возраст опухоли его не смутили нисколько. Он с ними разобрался лихо и уверенно. Мастер! Во время такой операции получаешь эстетическое наслаждение. Помогал ему тоже профессор, заведующий отделением, тот, который мотал головой, старый товарищ, он предугадывал каждое его движение. Молодец. А того юнца, который только бредил операциями, а сам писал: «Статус идем», не взяли. Директор просмотрел историю болезни, наткнулся на его «вдумчивые» записи, шмыгнул носом, пожал плечами и ничего не сказал.
Все стало ясно, и молодца отослали в «почтенный публикум», наблюдать и учиться. Я тоже там занимал наблюдательный пост и волновался: как она потом будет приходить в себя, «оклемываться»?
После удаления опухоли осталась настоящая яма, величиной с «трехрублевый мандарин», как в давние годы находчиво описал доктор объем операции. Такой фольклор.
Она на удивление быстро вышла из послеоперационного периода и через три дня сидела в постели, левой рукой размазывая по тарелке кашу (а что с такой кашей еще делать?), а правой, раньше парализованной, достаточно крепко держала сушку, отгрызая от нее мелкие кусочки.
«Чтоб не подавиться», — серьезно сообщала она еще хриплым после интубации голосом. Сушку, конечно, принес Николай Иванович. Угостил, в качестве компенсации.
Потом началась обычная реабилитация — гимнастика, массаж, занятия с логопедом. Это уже моя епархия. Восстанавливать ее было сплошным удовольствием — функции быстро возвращались, она пребывала в отличном настроении, шутила, беспокоилась, что много ест и станет слишком толстой. «Полные офтальмологи нынче в цене», — шутил я нелепо. Но эти вполне глупые слова ее несказанно веселили. Наверно, за ними она видела какие-то свои радужные перспективы. «Ты меня спас, и теперь я стану снова полным офтальмологом», — она даже хохотала. Ну, и поглупела она, конечно. Не без этого. Что же тут удивляться? Мозг медленно сдавливался опухолью, привыкая к ней, приспосабливался годами, а тут — раз! — и в полчаса освободился от пресса. Он и «обалдел» слегка от этой свободы. От нее, свободы-то, кстати, почти все балдеют с непривычки. Ну, это уже политика.
Через две недели она уже была дома, а через месяц стала наращивать прическу, отдавая предпочтение куделькам и завитушкам. Шляпы пока только мерила, на улицу выходить в них стеснялась. Сначала сын ее выгуливал, а потом она стала выходить сама и даже посещать булочную и ближний супермаркет.
Прошло полгода, и она приняла первого больного, написав привычное: ангиопатия сетчатки и «обратить внимание» на вертебробазилярный синдром (то есть на сосуды шеи и затылка). Пациент остался доволен и прислал свою тещу, страдающую косоглазием. Богатый человек — хотел тещу улучшить, сделать покрасивее. А та привела сестру мужа, золовку, с глаукомой. И пошло-поехало.
Она вскоре выкупила сыновий компьютер, а в ломбарде — мамины колечки и браслетик.
Когда пациенты истощались, она звонила и жалобным голосом сообщала: «На мели». Стараясь ей помочь, я предупреждал, чтобы избегала шаблона: «Вспомни, к чему тебя шаблон чуть не привел!» «К могиле», — весело отвечала она и обещала исправиться. Иногда исправлялась, а иногда нет. «Что поделаешь, — говорила она — если у него (нее) действительно плохие сосуды сетчатки!»
Действительно, ничего не поделаешь.
Парашют раскрылся
«У вас новенькая, — сообщила строгая старшая сестра, — заполняйте историю болезни. О ней уже сам директор справлялся, кажется, она дочка его украинских друзей». Хорошие сестры все знают о больном. Раньше всех.
Она сидела на краю кровати и болтала ногами в теплых пушистых тапках. Тапки розовые, а помпончики на них — ярко-красные. Как нос у клоуна. Брюки тоже были розовыми и пушистыми. Она сама была румяная, полненькая и на вид очень здоровая. Только взгляд иногда вдруг тяжелел, как будто там опускали шторку.
Меня она встретила весело: «Я как раз таким и представляла своего доктора». «Каким же именно?» — польщенно спросил я. «Молодым, не очень опытным, но положительным. И худеньким. Даже тощеньким!» И она засмеялась переливчатым смехом. Как будто горошину в горле катала. Симпатичная дамочка. Волосы светлые, коротко острижены под мальчишку, с пробором. Сама плотная, прямо литая. Вот уж не тощенькая! Как украинская клецка!
Когда я начал ее осматривать — давление мерять, простукивать, пальпировать, она только покрикивала: «Смелей стучите, сильней давите, не бойтесь. Меня трудно продавить! Очень упругая, как теннисный мячик. Или хоккейная шайба». Веселилась.
Оказалась знаменитой спортсменкой. Чемпионкой мира в таком экстриме, как парашютный спорт, мастер спорта. Прыгала простыми и затяжными, одна и в большой компании, с самолета и вертолета. По-моему, собиралась с ракеты спрыгнуть. Из космоса. Готовилась поступать в отряд космонавтов, вернее, космонавток. Вот тут-то ее и тормознули.
Обнаружились серьезные проблемы со зрением. И не только. Ее давно мучили головные боли. Она терпела и в них не признавалась. Вот отсюда и была шторка перед глазами — когда простреливала боль где-то позади лобной кости. У нее был красивый выпуклый лоб без малейших морщинок. Да и возраст был «доморщинистый». Лет тридцать пять — тридцать шесть. Уже сейчас не помню.
Провел ее по диагностическим службам — биотоки мозга, рентген, нейроокулисты. Пришлось сделать спинномозговую пункцию. Она легла на бок, коленки подтянула к груди, прямо в колобок превратилась. Плотный такой колобочек. «Колите быстрей, пока я не испугалась. Я не боли боюсь, а щекотки», — и опять засмеялась.
Я осторожно ввел пункционную иглу. Во что- то плотное уперся, остановился. Чуть влево, вправо, вниз. Никак. Лоб в испарине. Всегда так легко пунктировал, а тут не получается, шмыгаю носом.
«Ну что, доктор, скоро? Надоело лежать в плотной группировочке». Спортсменка. Терпеливая.
«Крепче нажимайте! Сильнее!» — голос за моей спиной. Это моя наставница Нина Николаевна. Она хирург еще с фронтовых времен. Видала виды. Надавливаю. «Трэк!» Прошел. «Ой!» — вскрикивает пациентка. Ее зовут Люда. Людмила Терещенко. Хохлушка. Действительно терпеливая. Все хорошо. Ликвор получен. Прямо струйкой в пробирку набрался. Давление ликвора измерил, здорово повышено. Где-то давит. Заклеил прокол, повернул на спину: «Отдыхай».
Выхожу из процедурной. Нина Николаевна с ехидцей: «Что-то вы, доктор, уж очень миндальничаете с пациенткой, сюсю-мусю разводите. Нельзя так. И ручку поглаживаете якобы для успокоения. Смотрите, доктор! Это все во вред больной». Я густо краснею. Даже уши светятся. У меня таких мыслей и не было. Просто пожалел симпатичного человека. Однако женщину, не мужчину. Я же его не гладил бы. Хотя почему ей во вред? Непонятно. Ну да ладно. Замнем для ясности.
Иду по коридору в ординаторскую, размышляю. Люду на каталке отправили в палату. Каталки тогда были старые, погромыхивают. Она мне рукой помахала. Я кисло улыбнулся. Под контролем неусыпного ока наставницы, как еще можно улыбнуться?
Навстречу какой-то высокий большой человек. Халат накинут на плечи. Явно посетитель. Заговорил басом: «Володя, ты? Сто лет, сто зим! Как тут оказался?» Всматриваюсь, но не узнаю. Что-то знакомое, а вспомнить не могу. Витька Богданов! Вместе учились в физкультурном институте. Легендарная личность, тоже парашютист. Заматерел, плечи — косая сажень, лицо обветренное, бас откуда-то из глубины поднимается. Настоящий мужчина.
В те ранние пятидесятые он прославился на всю страну. Во время прыжка — спас товарища. Уже не помню деталей, у того что-то случилось со стропами, зацепились и перекрутились, в общем, человек был на волосок от гибели. Витька, рискуя жизнью, его распутал и вместе приземлился. Герой! Его наградили боевым орденом Красной Звезды. Представляете? На втором курсе советского вуза получить орден? Эта история в те времена нас очень всех взбодрила. А над Витькиной головой просто ореол светился. Вот какие у нас были однокашники!
Обнялись, похлопали друг друга по спинам. Я только до лопаток дотянулся. «А я здесь жену навещаю, у нее должна быть операция. Часом не знаешь Люду Терещенко?» — «Я как раз ее лечащий врач, только что пунктировал. Вон ее на каталке повезли». — «Вот здорово! Ты уж за нее похлопочи. Она девка хорошая, чемпионка мира. Только очень уж шебутная, непоседа. С хирургического стола может спрыгнуть. Ей все равно с чего спрыгивать, чемпионка мира. Ты уж за ней приглядывай». Он пожал мне руку своей огромной пятерней и пошел в палату к жене.
Обследование закончилось диагнозом: опухоль лобной доли мозга. Опухоль абсолютно доброкачественная, но большая и давняя. Значит, она жила, рожала детей (у нее семилетняя дочка), прыгала с немыслимых высот, а опухоль тем временем росла. Они ужасно коварные — эти «добрые» опухоли. Растут медленно, постепенно раздвигают ткани. Мозг успевает приспособиться к этому давлению. И функционирует без заметных потерь. Но потом «терпежка» заканчивается, количество переходит в качество — начинаются головные боли, снижается зрение. Может наступить и полная слепота. Надо оперировать.
Доложили директору, он решил оперировать сам. Стали ее готовить. Она держалась стойко. Не ныла, не скулила, даже пошучивала: «То-то я чувствую в голове лишние мысли, надо их урезать». Наступил день операции. Ей обрили голову. Так полагалось. «Без прически я даже интереснее», — комментировала Люда, потирая ладошками гладкий лоб и темечко. По часовой стрелке. Обтирала, как бильярдный шар, и балагурила: «Приятное ощущение, надо и с других мест сбрить. Вот Витька обрадуется!» (В те незапамятные времена женщины еще не брили чего надо.)
Но вот наступил день операции. С самого начала мне потрепал нервы наш анестезиолог Петя Саладыкин. Я уже не раз о нем писал, про его ерничество, цинизм и хладнокровие. Здесь он тоже отличился. Увидев, что я как-то усиленно хлопочу около хорошенькой пациентки, он разыграл свой обычный спектакль. Усыпил, ввел ей в вену релаксант, чтоб на время парализовать дыхательные мышцы и ввести трубку в трахею. Стандартная манипуляция. Весь фокус состоял в том, чтобы быстрей ввести трубку, заинтубировать, пока больной не дышит. А дальше — подключить дыхательный аппарат. Просто и ясно. Саладыкин производил это действо ежедневно, с девяти утра и до девяти вечера — с перерывом на обед и трепотню о толстых женщинах. Большой зад был его неотвязной мечтой, идеей фикс. Оставшееся время он шутил. По-своему.