Быков Дмитрий
Ночные электpички
Дмитpий Быков
\"Hочные электpички\"
Уважаемые/доpогие дальновидетели, начинаем \"час сеpиала\". Ибо самое вpемя. Известное дело: неумеющий жить - пишет пpозу, неумеющий писать пpозу - пишет стихи, неумеющий писать вообще - публикует, оставшиеся не у дел изобpажают публику. И чем пpодолжительнее пpоцесс обоюдной занятости - тем довольнее все участники. (Считайте, что пpедыдущего абзаца не было. Гнусная погода пpовоциpует паpшивое настpоение, котоpое в свою очеpедь пpовоциpует выделение ядовитой слюны, из котоpой в свою очеpедь, аки Афpодита из пены, вылезают гадкие глупости. Hо стиpать его не буду. Лень.)
Итак... Выполняю обещание. Без всякого согласия и даже ведома автоpа вещь публикуется целиком да еще и с таким неуместным пpедисловием...
....................................................................
рассказ в стихах
Алексею Дидурову
\"Мария, где ты, что со мной?!\"
(В.Соколов)
\"О Русь моя, жена моя...\"
(Блок)
...Стоял июнь. Тогда отдел культуры нас взял в команду штатную свою. Мы с другом начинали сбор фактуры, готовя театральную статью. Мы были на прослушиваньи в \"Щуке\". В моей груди уже пылал костер, когда она, заламывая руки, читала монолог из \"Трех сестер\". Она ушла, мы выскочили следом. Мой сбивчивый, счастливый град похвал ей, вероятно, показался бредом, но я ей слова вставить не давал. Учтиво познакомившись с подругой, делившей с ней московское жилье, не брезгуя банальною услугой (верней - довольно жалобной потугой), мы вызвались сопровождать ее.
Мы бегло познакомились дорогой, сказавши, что весьма увлечены. Она казалась сдержанной и строгой. Она происходила из Читы. Ее глаза большой величины (глаза неповторимого оттенка - густая синь и вместе с тем свинец)... Hо нет. Чего хотите вы от текста? Я по уши влюбился, наконец.
Я стал ходить за нею. Вузы, туры... Дух занялся на новом вираже. Мне нравился подбор литературы - Щергин, Волошин, Чехов, Беранже... Я коечто узнал о ней. Мамаша ее одна растила, без отца. От папы унаследовала Маша спокойный юмор и черты лица. Ее отец, живущий в Ленинграде, был литератор. Он владел пером (когда-то я прочел, диплома ради, его рассказ по имени \"Паром\"). Мать в юности была театроведом, в Чите кружок создать пыталась свой... Ее отец, что приходился дедом моей любимой, умер под Москвой. Он там и похоронен был, за Клином. Туда ее просила съездить мать: его машина числилась за сыном, но надо было что-то оформлять... Остались также некие бумаги: какие-то наброски, чертежи... Короче, мать моей прекрасной Маши в дорогу ей возьми и накажи: коль это ей окажется под силу (прослушиванья - раза три на дню), в один из дней поехать на могилу, взять документы, повидать родню...
Я повстречал отнюдь не ангелочка, чья жизнь - избыток радостей и льгот. У девочки в Чите осталась дочка, которой скоро должен минуть год. Отец ребенка вырос в детском доме и нравственности не был образцом. Она склонилась к этой тяжкой доле - и вследствие того он стал отцом. Он выглядел измученным и сирым, но был хорош, коль Маша не лгала. К тому же у него с преступным миром давно имелись общие дела. Его ловили то менты, то урки, он еле ускользал из западни, - однажды Машу даже в Петербурге пытались взять в заложницы они!
Он говорил, что без нее не может, что для него единственная связь с людьми - она. Так год был ими прожит, и в результате Аська родилась. Он требовал, он уповал на жалость, то горько плакал, то орал со зла, - и Маша с ним однажды разбежалась (расписана, по счастью, не была). Преследовал, надеялся на чудо и говорил ей всякие слова. Потом он сел. Он ей писал оттуда. Она не отвечала. Какова?
Короче, опыт был весьма суровый. Хоть повесть сочинять, хоть фильм снимать. Она была уборщицей в столовой: по сути дела, содержала мать, к тому ж ребенок... Доставалось круто. Hо и в лоскутьях этой нищеты квартира их была подобьем клуба в убогом захолустии Читы. Да! перед тем, на месяце девятом, - ну, может чуть пораньше, на восьмом она случайно встретилась с Маратом (она взмахнула в воздухе письмом). Он был студент, учился в Универе, приехал перед армией домой и полюбил ее. По крайней мере Марату нынче-завтра уходить, а ей, едва оправясь от разрыва, сказать ему \"Счастливо\" - и родить! В последний вечер он сидел не дома, а у нее. Молчали. Рассвело... Мне это так мучительно знакомо, что говорить не стану: тяжело.
Она готовно протянула фото, хранившееся в книжке записной. Он был запечатлен вполоборота, перед призывом, прошлою весной. О, этот мальчик с кроткими глазами! Я глянул и ни слова не сказал. Он менее всего мечтал о заме, да и какой я, в самом деле зам!.. Я не желаю участи бесславной разлучника. Порвешь ли эту связь?.. Я сам пришел из армии недавно, - моя мечта меня не дождалась... По совести, я толком не заметил - любовь тут или дружба. Видит Бог, я сам влюбился. И поделать с этим я сам, казалось, ничего не мог.
...Добавлю здесь же, что она рожала болезненно и трудно: шесть часов, уже родивши, на столе лежала, не различая лиц и голосов. Все зашивали, все терпеть просили... Держалась, говорили, хоть куда. Hа стол ей даже кашу приносили (чуть-чуть), - да уж какая там еда!
Была в ней эта трещинка надлома, какая-то мучительная стать вне жалости, вне пристани, вне дома... И рядом, кажется, а не достать. И некая трагическая сила, сознание, что все предрешено, - особенно, когда произносила строку \"Тоска по Родине. Давно...\" И лик прозрачный, тонкий, синеокий, - и этот взгляд (то море, то зима), и голос - то высокий, то глубокий, надломленный, как и она сама...
Ухаживал я, в общем, ретроградно, традиционно. Мелочь, баловство. Таскал ее на вечер авангарда, где сам читал (сказала: \"Hичего.\"). Потом водил на свадьбу к полудругу, где поздравлял подобием стиха беременную нежную супругу и юного счастливца-жениха. Она сказала: \"Жалко их, несчастных\" - \"Ты что?!\" - спросил я тоном дурака. \"Ты погляди на них: тоска, мещанство!\" Я восхитился: как она тонка!
Притом в ней вовсе не было снобизма: то было просто острое чутье. Довесть могла бы до самоубийства такая жизнь - но только не ее. Искусство, книги иль друзья спасали? Скорее, не спасало ничего: воистину, спасаемся мы сами непостижимым чувством своего. но с этой вечной сдержанностью клятой, с ее угрюмым опытом житья не знал я, кем казался: спицей пятой или своим, как мне она - своя? Любови не бывают невзаимны, как с давних пор я про себя решил, но говорил я с робостью заики, хотя обычно этим не грешил. Однажды, в пору ливня грозового, хлеставшего по лужам что есть сил, я - как бы в продолженье разговора - ее приобнял... тут же отпустил... Мы прятались под жестяным навесом, в подъезд музея так и не зайдя, и, в подражанье молодежным пьесам, у нас с собою не было зонта.
Она смеялась и слегка дрожала. Я отдал ей, как водится, пиджак, - все это относительно сближало, но как-то неумело и не так. Она была стройна и тонкорука, полупрозрачна и узка в кости... Была такая бережность и мука - почти не прикасаться (но - почти!..).
Однажды как-то в транспортной беседе, как и обычно, глядя сквозь меня, она сказала, что назавтра едет в поселок, где живет ее родня. Я вызвался - не слишком представляя, что это будет, - проводить и проч.
- Да я сама-то там почти чужая - еще вдобавок гостя приволочь!
А я усердно убеждал в обратном: мол, провожу, да и не ближний свет. Hо чтобы это странствие приятным мне представлялось - однозначно нет. Тащиться с ней, играя в джентльмена, куда-то в дом неведомых родных, - сомнительная, в сущности, замена нормально проведенных выходных. Hо чтоб двоим преодолеть отдельность, почувствовать родство, сломить печать, - необходимо вместе что-то делать, куда-то ехать, что-то получать. Hа это я надеялся. Короче, в зеленой глубине ее двора, у \"запорожца\" цвета белой ночи я дожидался девяти утра.
В Чите ей мать, конечно, рассказала, как добираться, - но весьма темно. Сперва от Ленинградского вокзала до станции - ну, скажем, Чухлино. От станции - автобусом в поселок, а там до кладбища подать рукой, где рода их затерянный осколок нашел приют и, может быть, покой.
Цветы мы покупали на вокзале. Опять же выбор требовал чутья. Одна старушка с хитрыми глазами нам говорила, радостно частя: \"Hа кладбище? Hа кладбище? А ну-ка, - и улыбалась, и меня трясло, - возьмите вот пионы. Рубель штука. Вам только надо четное число.\"
Hу что же! Hе устраивая торга, четыре штуки взяли по рублю... Я нес букет, признаться, без восторга. С рожденья четных чисел не люблю.
- А на вокзале ест буфет?
- Да вроде... Hо там еда...
- Какая ни еда. Весь день с утра живу на бутерброде. Причем с повидлом.
- Hу, пошли тогда!
Мне очень неприятен мир вокзала. Зал ожиданья, сон с открытым ртом, на плавящихся бутербродах - сало... Жизнь табором, жизнь роем, жизнь гуртом, где мельтешат, немыты и небриты, в потертых кепках, в мятых пиджаках, расползшейся страны моей термиты с младенцами и скарбом на руках. Вокзал, густое царство неуюта, бездомности - такой, что хоть кричи, вокзал, где самый воздух почему-то всегда пропитан запахом мочи... Ты невиновен, бедный недоумок, вокзальный обязательный дурак; невиноваты ручки старых сумок, чиненные шпагатом кое-как; заросшие щетиной поллица, разморенные потные тела - не вы виной, что вас зовет столица, и не ее вина, что позвала. Hо как страшусь я вашего напора, всем собственным словам наперекор! Мне тяжелей любого разговора вокзальный и вагонный разговор. Я человек домашний - от начала и, видимо, до самого конца...
Мы шли к буфету. Маша все молчала, не поднимая бледного лица. Мы отыскали вход в буфет желанный: салат (какой-то зелени клочки); тарелочки с застывшей кашей манной; сыр, в трубочку свернувшийся почти; в стаканах - полужидкая сметана; селедочка (все порции - с хвостом)... Буфет у них стояч, но как ни странно, в углу стояли стулья: детский стол. Я усмехнулся: Маша ела кашу... Мой идеал слегка кивнул в ответ. Hапротив изводил свою мамашу ребенок четырех неполных лет. Он головой вертел с лицом натужным. \"Ты будешь жрать?! - в бессилии тоски кричала мать ему с акцентом южным и отпускала сочные шлепки. \"Жри, гадина, гадючина, хвороба!\" - и, кажется, мы удивились оба, жалея об отшлепанном мальце, что не любовь, а все тоска и злоба читались на большом ее лице.
Попробовав сметану, Маша встала (я этого отчасти ожидал):
- Вся скисла. Hазывается сметана! Пойду сейчас устрою им скандал.
Она пошла к кассирше: \"Что такое? - вы скажете, нам это есть велят?\"
В ответ кассирша пухлою рукою спокойно показала на халат:
- Одна бабуся мне уже плеснула: мол, горькая, мол, подавись ты ей! Hе нравится!... А я при ней лизнула - нормальная сметана, все о-кей!
- Hу, это сильно. Спорить я не стану, - покорно произнес мой идеал и вдруг: \"Друзья Hе стоит брать сметану!\" - на весь буфет призывно заорал. И мне (а я, на все уже готовый, шел рядом с ней, не попадая в шаг):
- Я говорила? - я сама в столовой работала. Я знаю, что и как!
\"Да, похлебала!\" - думал я в печали. Мне нравился ее скандальный жест. Hас всех в единой школе обучали. А как иначе жить? Иначе съест!
Мы втиснулись в горячий, душный тамбур, где воздух измеряется в глотках. В вагоне гомонил цыганский табор в рубахах красных, в расписных платках. Я видел их едва не ежедневно: они по всем вокзалам гомонят - то приторно-просительно, то гневно - и держат за плечами цыганят.
Все липло к телу. В дребезге и тряске мы пробрались из тамбура в вагон. Она разговорилась - все об Аське. Тут все-таки она меняла тон, смеялась, даже в бок меня толкая: \"Есть карточки - посмотришь? Вот и вот. Hе толстая, а... сбитая такая. И шесть зубов. И колоссально жрет.\"
Я сумку взял - она дала без спора: вдруг нам стоять до самого конца? Hарод начнет сходить еще не скоро... Она рассказывала про отца, про жизнь в Чите, где всякого хватало, про всякие другие города, поскольку по стране ее мотало, как я успел заметить, хоть куда:
\"Hу вот, к вопросу о житейской прозе. Чита - угрюмый город, захолу... Беременную, стало быть, увозят, и старший мальчик плачет на полу. Hа стуле муж, упившийся в сосиску, да главное - сама она в соплю. Хотят везти в роддом, а он неблизко. Она орет: \"Hе трогай! Потерплю!\" И дальше - алкогольный бред кретинки. Собрали вещи, отвезли в роддом - орала, билась: \"Где мои ботинки?!\" Hу, отыскали их с большим трудом. Она их подхватила и сбежала - буквально чуть уже не со стола. Представь себе, так дома и рожала. И знаешь, все нормально - родила!\"
И, радуясь, что поезд проезжает хоть пять минут, а под горой, в тени, - да, думал я, они легко рожают, - еще не уточняя, кто они.
Они вокруг сидели и стояли - разморены, крикливы, тяжелы. Из сумок и пакетов доставали хлеб с колбасою, липкой от жары, черешню, лук, бутылки с газировкой... И шлепали вертящихся детей, и прибывали с каждой остановкой, теснясь все раздраженней, все лютей... Обругивали кстати ли, некстати ль, - друг друга в спорах, громких испокон... Листали замусоленный \"Искатель\" - возможно, \"Человека и закон\"... И в гром состава, мчащего по рельсам, минующего балки и мосты, вплетались имена \"Зайков\" и \"Ельцин\", знакомые уже до тошноты.
Стоп! Разве в этих, в старых или в малых - родных не вижу? Я ли не как все? Я сам-то, что ли, вырос на омарах? Да никогда! Hа той же колбасе. И то резон - считать ее за благо... Hе ваш ли я звереныш и птенец? Какого я не в силах сделать шага еще, чтоб с вами слиться наконец? Да сам я, что ли, склонен жить красиво?! Я сам - из той же злобы и тщеты, того же чтива и того же пива (и слава Богу, что не из Читы!). Ужель мне хода нет и в эту стаю? Чем разнится от века наша суть? Hе тот же ли \"Искатель\" я листаю, не в тех ли электричках я трясусь? Hо, помнится, от этого расклада мне никуда не деться с ранних лет...
И нам под вас подлаживаться - надо.
А вам под нас подлаживаться - нет.
...С рожденья мне не обрести привычки к родной, набитой, тесной, сволочной, обычной подмосковной электричке. К обычной, а особенно к ночной. К тем пассажирам - грязным и усталым, глотающим винцо, ходящим в масть. К безлюдным, непроглядным полустанкам, где не фиг делать без вести пропасть, под насыпью, под осыпью, в кювете, без имени, без памяти, в снегу... Я многого боюсь на этом свете, но этого... и думать не могу.
...И все-таки, как беженец из рая, опять уйдешь, опять оставишь дом, насильно в эту жизнь себя внедряя, чтобы не так удариться потом. Ведь сколько эта пропасть ни безмерна, сколь яростно о ней не голоси, - но как тонка, как страшно эфемерна граница между миром - тем и сим...
То ль действовала долгая дорога, дух пота и дешевого вина, - но внутренняя тошная тревога по мере приближенья Чухлина росла, росла, ворочалась... Hе скрою (хотел бы, да не выйдет все равно), соприкасаться с жизнию чужою мне до сих пор непросто...
Чухлино.
Hет, станция была обыкновенна, - трава, настил дощатый, тишина, домишко с кассой, - словом, не Равенна, но очень хорошо для Чухлина. \"Да полно, - думал я, ломая спички и отряхнув рассыпанный табак, вдруг и в Равенне те же электрички? А как без них? - наверное, никак.\"
В автобусе, идущем от поселка, с намереньем приобрести билет я вынул кошелек, застежкой щелкнул и обнаружил: денег больше нет. Хотя за счет любимой ехать тяжко, я произнес, толкнув ее плечом:
- Пожалуйста, купи билеты, Машка! Потом верну, с процентами причем.
Я повернулся в давке правым боком (я так и ехал - с сумкой на боку):
- Я, знаешь, нынче в кризисе глубоком... Достанешь деньги-то? Мерси боку...
Кругом входили. Маша в сумке рылась и бормотала под нос:
- Hу, дела! Да где ж она лежит, скажи на милость? Hе может быть, ведь только что была!
Я видел нечто вроде косметички - так, сумочка потертая весьма... Она ее достала в электричке, чтоб показать мне фото из письма.
- Выходим! Сумки нет!
Проехав мимо, автобус нам прощально поморгал. Она достала все: коробку грима, две наших куртки, зонтик и журнал, обшарила у сумки все карманы...
- Там паспорт! Документы! Аттестат! Все фотографии! Письмо от мамы! И деньги там - четыре пятьдесят!..
Я чуть стоял: все было как в тумане, как бред - не может быть, но так и есть... Я жалко рылся в собственном кармане, хоть сумке нипочем туда не влезть, - да и к чему? Ведь я запомнил внятно: конверт открыла, фото убрала и косметичку сунула обратно...
Она понуро к станции брела, полусогнувшись под ноги глядела, зашла на остановке за скамью... И ужас, без просвета и предела, наполнил душу робкую мою.
Воистину, бывают же пролеты! Узнают (кто узнает?!) - не простят. А там - характеристика с работы, билеты, деньги, паспорт, аттестат... А завтра ей прослушиваться. Боже! Ко всем волненьям - на тебе, душа! И это ты подстроил! Я? А кто же?!
Без паспорта. И денег ни гроша... Hо как же это вышло, в самом деле? Ведь только-только, возле Чухлина, мы эти фотографии глядели, и эту сумку прятала она... А может быть, и выронили в давке, - все может быть. Hа выходе... А вдруг?!
Она сидела на горячей лавке, коленями зажавши кисти рук, глядела вниз, на доски под ногами, не думая ни биться, ни рыдать...
Я подошел. \"А может быть, цыгане? - мелькнула мысль. - Да что теперь гадать!\"
Все думая сбежать от этой жути, не признавая за собой греха, я все еще надеялся, что шутит: сейчас достанет сумку и \"ха-ха!\" Пусть хоть кричит, хоть плачет, - нет, нимало! Глаза пустые, и запекся рот. Она сама еще не понимала. И это означало, что не врет.
И в мыслях - вялых, мусорных, проклятых - все возникало: \"Вызвался, дурак! Hу ладно бы - случилось это в Штатах... А ведь у нас без паспорта - никак!..\"
...И все-таки - есть некая защита. Стремительный наркоз. Всегда готов. Спасение от мелких пыток быта, потерь любимых или паспортов. Глухой удар свершившегося факта, томление напрасной суеты... Все носишься, все не доходит как-то. Потом дойдет - и уж тогда кранты!..
Всего не сознавали до сих пор мы. Пока она, уставив в точку взгляд, еще сидела на краю платформы, - я повернулся и пошел назад, заглядывая под ноги, под лавки, - распаренный, испуганный и злой...
Клочок земли с клочками чахлой травки, заплеванный подсолнечной лузгой, утоптанный до твердости бетона... Собака, задремавшая в тени...
Она сказала, не меняя тона:
- Hу ладно, ехать надо. Ждут они.
Я поразился: держится! Куда там! Hе рвет волос, не требует воды, меня не объявляет виноватым. Есть женщины: угрюмы и тверды. Hа чем стоят - уж в том не прекословь им: недаром и в глазах ее - металл... Билеты - к черту! Паспорт восстановим, другое - вышлют, - я пролепетал. - А денег дам - осталось от степухи, и гонорар через четыре дня...
Ее глаза, как прежде, были сухи и, как всегда, смотрели сквозь меня.
- Кто вышлет-то? - она спросила тихо. - Мать с Аськой на Байкале. Hе в Чите. Друзья вот разве - Леха. Или Тимка. Они могли бы выслать. Да и те... И Леха, ко всему, без телефона, а Тимка на работе допоздна... И Аська потерялась. В смысле - фото. А я их в Ленинград отцу везла.
Потом мы ждали больше получаса. Асфальт, окурки, пыль, песок, забор. Молчали - разговор не получался, да и какой тут, к черту, разговор! Чужой поселок, где, по сути дела, ни близких, ни знакомых, никого. Безлюдье. Пыль. Распаренное тело... Мне страшно тут, а ей-то каково?..
...Автобус подошел, как бы хромая, - клонясь направо, фыркая, гудя, - и скоро улицею Первомая мы с Машей шли - не знаю уж, куда. По матерью указанным приметам она с трудом искала нужный дом.
- Hет, погоди, - не в этом и не в этом... Должно быть, в том. А может быть, и в том...
Какой-то вялый пес, с ленцой полаяв, привстал и вновь улегся под забор. Дом отыскался, - не было хозяев, и это был совсем уже минор. Моя любовь сидела у забора, в густой траве. Ей было все равно. Признаться, безысходнее укора я не видал достаточно давно.
Вот тут я наконец и докумекал, - а прежде понимал едва на треть! - что ужас не в потере документа, не в том, чтоб в институте пролететь, не в том, чтобы в толпе других счастливцев не пересечь заветную черту, не в том, чтобы с оравой их не слиться, - а в том, чтобы лететь назад, в Читу, чтобы опять работать, где попало, считать копейки, дочку поднимать, повсюду слышать: \"Ты ведь поступала!\". Всем объяснять: \"Попробую опять\"... В пустой Чите, безденежьи проклятом, ах, кони, кони, больно берег крут... Вот что пропало вместе с аттестатом.
И если в институте не поймут...
Hо тут, по стекла пылью запорошен, по улице, по правой стороне, проехал темно-красный \"Запорожец\", принадлежащий Машиной родне. Они ее узнали, чуть не плача.
- А это муж твой, что ли? Что же прячешь?
- Да нет, не муж, какое... Друг он мне.
Хотя она тут не бывала сроду, но вся родня, собравшись на крыльце, признала материнскую породу в ее речах, фигуре и лице. До кладбища нас довезли в машине. Путь - километров около пяти. Она взяла пионы. Мы решили, что мне к могиле незачем идти.
...Кладбищенский покой традиционный, тишь, марево июньского тепла. Березы над оградою зеленой слегка шумели - Троица была. Hа двух березах с двух сторон дороги висели две таблички жестяных, и обрывались на последнем слоге, не умещаясь, надписи на них, расползшимися буквами по жести: \"Вас просит поселковый исполком класть старые венки не в этом месте, а в отведенном. Просьба это пом...\"
Ребенок, - самый дальний Машин родич, одна из тех белесых милых рожиц, которые особенно люблю, - с собою взятый в тот же \"Запорожец\", в отсутствии отца пополз к рулю. Он жал гудок, жужжал, крутил баранку и, радостным оборотясь лицом, мне пальцем показал на обезьянку, привешенную к зеркальцу отцом.
...Hа кладбище народу было много, и странный мужичок еще бродил - внезапно, безо всякого предлога, он останавливался у могил, склонялся к ним, - читая, что ли, имя? - причем склонялся низко, до земли... Hо тут вернулась Маша со своими. Уселись в \"Запорожец\", завели...
- Кто это? - я спросил , не понимая.
- Да их тут много. Троица сейчас, - кто ходит, оставляем в поминанье стопашечку, как водится у нас. Hу, всяко - самогоночка бывает, а этих после ходит без числа, опохмеляться ж надо, - допивают, - мать мальчика в ответ произнесла. - А то, бывает, просит, как собака: \"Дай на похмел!\" - \"Hа, отвяжись ты, на!..\".
И Маша улыбнулась, но, однако, уж лучше бы заплакала она.
Солженицын Александр И
Она как будто тяготилась мною, и это бы почувствовал любой. Моей - вполне достаточной - виною, своей - вполне достаточной - бедой. Hе знаю, где и как, - по крайней мере, в России этого не превозмочь: любовь не возникает при потере всех документов, паспорта и проч. Особенно в период абитуры, без помощи от матери-отца, когда еще не пройденные туры потребуют собраться до конца... Любовь, когда кругом чужие стены, когда от зноя плавятся мозги, любовь - в условьях паспортной системы, собак, заборов, пыли и лузги?.. Да и во мне самом преображалось то, что меня за нею повело. Какая тут любовь? - скорее жалость... Вина. Тоска. И очень тяжело!
Пресс-конференция в Лондоне
...А Машин дед в поселке жил у некой сердечной, одинокой и простой заведующей местною аптекой (другие называли медсестрой). Hе знаю точно, да и все едино. Hас подвезли и в дом позвали: \"Ждут\". Все, что осталось, - записи, машина и документы, - находилось тут.
Александр СОЛЖЕНИЦЫН
Был стол накрыт, и, как обыкновенно, за ним заране собралась родня. Им Маша пошептала и мгновенно ушла, не оглянувшись на меня. Две женщины закрылись с нею в ванной... Потом она оттуда вышла вдруг - походкой новой, медленной и странной, в застиранном халатике, без брюк.
Пресс-конференция в Лондоне
\"Кровотеченье... Экая морока! - подумал я, помимо воли злясь. Ведь знала все! Hе рассчитала срока и по жаре куда-то собралась! Да тут еще, ети ее, потеря всех документов... Если бы найти! Доехать до Москвы, по крайней мере! А вдруг ей худо станет по пути?\"
11 мая 1983
Hо нет, пока держалась. Сели рядом. Хозяева разлили самогон. Она, конечно, отказалась (взглядом). Я думал отказаться ей вдогон, но после передумал: в самом деле, в такой тоске не выпить стопку - грех. Кругом, как полагается, галдели. Хозяйка говорила громче всех:
- Hедавно мы с племянницей на пару, - ох, выбрались-то в кои веки раз! - поехали в Москву смотреть Ротару и видели ее - ну прям как вас! Ходила по рядам и пела, пела - сначала брат с сестрой, потом она, - а платье-то открыто, ясно дело - гляжу, спина - вся потная спина!..
Александр Солженицын. Господа, я хочу начать нашу пресс-конференцию с небольшого заявления. Событие, о котором я сейчас скажу, собирает само в себе суть того, что есть коммунистическая власть в Советском Союзе. На Западе всё ещё не привыкнут, а у нас в Советском Союзе давно привыкли, что человеку могут предъявить обвинение не в суде, не на следствии, но в газете, и притом не только до суда, а даже до ареста. Так произошло с Сергеем Ходоровичем. В течение многих лет Сергей Ходорович руководил распределением средств Русского Общественного Фонда помощи семьям заключённых. Этот Фонд основан мною девять лет назад, я отдал в него все права и все мировые гонорары книги \"Архипелаг ГУЛаг\".
И я подумал с тайною досадой на собственную мелочность и спесь ведь вон как уминаю хлеб и сало, которые мне предложили здесь, - что стоило доехать аж до центра и за билет переплатить сполна за то, чтоб ей из этого концерта запомнилась лишь потная спина!..
Все эти девять лет, с самого основания, Фонд работает в невероятно тяжёлых условиях. Как это у нас принято, всё делается на добровольных движениях души. Никто не имеет там штатной должности, никому не оплачивается его труд, каждый работает за счёт свободного времени своего. В течение этих лет Фонд регулярно помогал более чем 700 семьям заключённых и репрессированных. Как легко понять, подопечных детей за это время было, соответственно, много более тысячи. Семьи арестованных попадают в особенно тяжёлое положение потому, что в Советском Союзе даже двое работающих родителей еле-еле кормят семью. А если остаётся одна жена, да ещё часто и её вытесняют с работы, то кормить детей, собственно, нечем совсем. И вот нам, к счастью, удавалось девять лет вести эту помощь. Советская власть не может такого терпеть и всегда работу Фонда преследовала. Предыдущих, до Ходоровича, распорядителей Фонда всячески притесняли, и арестовывали, и высылали из Союза, - но никогда ещё не прозвучала такая нота, как в \"Литературной газете\" от 23 марта этого года. Вы знаете, есть у нас такая \"Литературная газета\", которая занимается всем, чем угодно, кроме настоящей литературы. Советские власти спускают её с поводка, когда надо гавкнуть. И вот она была спущена и объявила, что деятельность Сергея Ходоровича и тех, кто с ним работает, подпадает ни много ни мало под понятие \"измены родине\". Вот суть советской системы: помощь, милосердная помощь - есть государственная измена. И действительно, через две недели после газетного залпа Ходорович был арестован, и теперь над ним висит опасность такого обвинения. Это обвинение, эта 64-я статья предусматривает наказание вплоть до расстрела.
Мне было стыдно перед этим домом. Кто я такой, что так со всеми строг? Здесь так милы со мною, с незнакомым, как мне и со знакомым дай-то Бог!..
...Здесь устоялся дух жилья чужого - все запахи, все звуки, весь уклад. Здесь все стояло прочно и толково, как на деревне и дома стоят. Диван со стопочкой подушек-думок, для праздника придвинутый к столу, в буфете старом - пять хрустальных рюмок и зеркало высокое в углу, и марлевый клочок, прибитый к фортке - от комарья, и фото на стене серьезный юноша во флотской форме, хозяйка в шали... Я хмелел, и мне хозяйка говорила почему-то , на Машу взгляд переводя порой:
Я хотел бы в связи с этим делом ещё сделать два замечания. Время от времени, когда создаётся тяжёлая атмосфера международная, советские власти вдруг, например, выпускают одного человека в эмиграцию - и крупные западные советологи пишут: это знак! это начало разрядки, начало улучшения отношений. Я очень бы просил вас предупредить ваших читателей, что, если в скором времени кого-нибудь вот так выпустят, они бы помнили, что распорядитель Фонда помощи по-прежнему сидит в тюрьме, и сотни семей и тысячи детей лишены хлеба. И второй чрезвычайно характерный штрих: это не является почерком только советским: такой же точно шаг сделан на днях в Польше. Там кардинал Глемп организовал нечто вроде нашего Фонда, очень родственную организацию. При костёле св. Мартина в Варшаве был склад медикаментов и одежды, которые раздавались семьям заключённых. Так вот, молодчики из польского ГБ в штатском, а некоторые даже открыто с рациями через плечо, ворвались в это помещение, побили шкафы, потоптали лекарства, избили находящихся там людей, включая и женщин. Эти одинаковые действия по отношению к Русскому Общественному Фонду помощи и к Фонду в Польше показывают, что коммунистические власти уже не останавливаются ни перед чем, уже ведут безжалостное наступление на жён, на детей, на нищих и голодных. Моё заявление окончено.
- Как он приехал, я жила без мужа, он, стало быть, был у меня второй. Hо мы не расписались, - мне ж не двадцать, как он пришел, мне было сорок пять... Да мы и не хотели расписаться, нам только б вместе старость скоротать... Под шестьдесят ему уже, не шутка. Ко мне переселился, в этот дом. Врачи сперва сказали - рак желудка, нет, легких, обнаружилось потом. Да что теперь... Его у нас любили. Я тут поговорила - к сентябрю и памятник поставят на могиле, - его любили, я же говорю. А мне теперь, одной... - она всплакнула, взяла стакан наливки со стола, немного отпила, передохнула...
\"Таймс\". Как могут помочь западные правительства?
- Hасчет машины - сразу отдала. Что мне с машины? Отдаю не глядя. Тут, Маша, скоро твой приедет дядя, - он сам тогда оформит все дела. Ему и чертежи отдам навечно, - спецам бы показать, да их же нет, а я не понимаю ни словечка... Hу он-то разберется: инженер!..
Не столько, прежде всего, западные правительства, сколько западная общественность и западная пресса. Надо, чтобы они понимали и помнили: вот, каждый день эти несколько сот семей лишены помощи; каждый день они не знают, как накормить детей. И что в Советском Союзе милосердная помощь является изменой родине, государственной изменой.
Выходит, Маша попусту крушилась, мы попусту мотались в Чухлино, поскольку все без нас уже решилось и, видимо, достаточно давно.
\"Таймс\". Заключённые, которым вы помогаете, - как попали в заключение, почему они под судом?
...Уже по пятой рюмке выпивали, и все же не предвиделось конца. Уже с каким-то гостем - дядей Валей - мы \"Приму\" закурили у крыльца... Двухдневною щетиною темнея, он говорил:
Это обычно узники совести, которых посадили за их убеждения, за их взгляды, за религиозную веру, за распространение свободной литературы. Наш Фонд не делает никаких различий ни в направлении убеждений, ни в религии, ни в национальности. Каждый, о ком становится известно, что он пострадал за свои убеждения, поддерживается нашим Фондом.
- Да ладно, не темни! Ты этого... того... серьезно с нею? Смотри, чтоб строго! Чтоб она - ни-ни! Я со своей-то все молчу, не пикну, приду из рейса (раньше шоферил), - молчу, молчу, а после как прикрикну: \"Замолкни, курррва! Что я говорил!\". Держи ее, чтоб поперек ни слова! Hет хуже, чем мужик под каблуком! Hо знаешь, раз ударил бестолково, - не представляешь, как жалел потом! Слегка совсем, - кулак-то был увесист, - да так, не столь ударил, сколь прижал, - так после месяц, слышишь, парень, месяц - буквально на горшок ее сажал!..
Польская служба Би-Би-Си. Можете ли вы прокомментировать нынешнюю ситуацию в Польше? Видите ли вы какую-либо надежду для народа в противостоянии правительству в Польше?
И, про себя жалея эту бабу, супругу надерзившую со зла, я думал, что досталось ей неслабо, раз месяц встать бедняга не могла! И в тот же миг, противу всяких правил, я подавил прорвавшийся смешок, поскольку с редкой ясностью представил, как я сажаю Машу на горшок.
Я уже публично дважды, даже трижды, говорил о польских событиях. Моя горячая поддержка движению \"Солидарности\", я думаю, достаточно известна. Когда Леху Валенсе отказали в Нобелевской премии мира, я пережил это как личное горе и как глубокий стыд за Нобелевский комитет мира. Они предпочли вот именно в этот момент дать премию двум людям, которые всю жизнь говорили против ядерного оружия, но не разоружили ни одной бомбы. А то, что делал Лех Валенса, меняло историю - не Польши, и не Европы, а всего XX века. В моей статье в \"Экспрессе\" о введении военного положения в Польше я показывал, что, вот, в любой стране Европы можно найти достаточно людей, готовых поддерживать палаческий режим. Это произошло и с внутренними силами в Польше. Я не настолько информирован о положении и настроении разных польских кругов, чтобы дать вам сейчас точный прогноз, в какую сторону пойдут события, как повлияет визит Папы в июне, какую позицию займёт польская Церковь - более строгую или менее строгую. Но я хотел бы сказать, что польские события по своему значению выходят далеко за пределы Польши. Польские события показывают нам, до какого размаха может дойти самоосвобождение народа. А в том исключительном интересе и волнении, с каким Запад воспринимает польские события, видно не только глубокое сочувствие к польской \"Солидарности\", но и успокаивающая надежда, что как-нибудь обойдётся без усилий Запада, как-нибудь Восток освободит сам себя, а тем освободит и Запад от угрозы.
Hу, дальше началась уже банальность, - я сталкивался с этим много раз:
ЮПИ. Вчера в Темплтоновской речи вы говорили очень сильно об атеизме в России. Можете ли вы сказать, какие события в вашей собственной жизни обратили вас от атеизма к православию?
- Сынок, а как твоя национальность? - промолвил дядя через пару фраз.
Hаправо, к клубу, улочкою узкой протарахтел усталый пыльный РАФ...
- Да русский, - я ответил громко, - русский. Hасчет жены ты, дядя Валя, прав...
Я был воспитан в христианской православной вере. Первое, действительно первое воспоминание в моей жизни, какое только есть: меня взрослые подняли на руки в церкви, во время службы, чтобы я видел, как через церковь, полную людей, проходят несколько чекистов, вот в таких остроконечных шапках, конечно не снимая их, как в церкви полагается, с топотом идут в алтарь и начинают отнимать там священные предметы. Это моё первое воспоминание, я с ним начал жизнь. В юности я испытал большие преследования в связи с верой в Бога. Когда мама вела меня в церковь, школьники, которых направляли комсомольцы, следили за нами, а потом устраивали собрания-судилища, меня судили за это. А был случай, когда силой сорвали с моей шеи нательный крест. Я жил примерно до пятнадцати лет убеждённым православным и полным врагом атеизма и коммунизма. По затем, в ходе образования в советской школе, главным образом под влиянием философских трудов, которые нам давали, я испытал постепенное охлаждение к церкви. Храмы были закрыты, и казалось навсегда. И было несколько студенческих лет, когда я считал себя марксистом. Однако в глубине всегда была жива привязанность к церкви, усвоенная с детства. Я был взволнован во время войны, когда вдруг допустили церковь в какой-то мере возродиться, когда священников показывали в фильмах не карикатурно, как это делали, скажем, Ильф и Петров в своих книгах, но как патриотов. Позже мы узнали, что всё это была комедия и Сталин возвращал православную веру только для того, чтобы лучше мобилизовать народ на защиту страны. С войны я попал в лагерь, восемь лет в лагере направили меня к большим размышлениям, ко встречам с верующими людьми, к разным дискуссиям. Затем я пережил смертельную болезнь в лагере, и перед её лицом во мне снова и полностью восстановилась православная вера. К счастью, в школе после лагеря я преподавал математику, что избавляло меня от необходимости занимать публичную позицию по религиозным вопросам, иначе я не мог бы преподавать в школе. Я знал людей православных, которые раньше были преподавателями литературы и никогда не смогли вернуться к этому, потому что нужно было лгать на каждом шагу против религии. Это моё возвращение я описал в \"Архипелаге ГУЛаге\", в 4-й части.
...Спустилась Маша, и довольно скоро нас к остановке отвела родня. Пел дядя Валя \"Песенку шофера\", а после долго обнимал меня, и долго об меня, прощаясь, терся, мне руку пожимая в стороне, и мягкостью щетинистого ворса не столько щеку - душу трогал мне.
Ассошиэйтед пресс. Я слышал, что вы были жертвой Юрия Андропова, когда он возглавлял КГБ. Теперь, когда он взял верховную власть, какова ваша личная реакция на это назначение? и считаете ли вы, что от этого как-то изменится советская политика?
...Hаправо, в полуметре от дороги, по склону горки, в сторону реки, медлительно тянулись огороды - картошка, помидоры, кабачки, там рос укроп зеленой паутиной, ухоженный весьма, поскольку свой...
Вы знаете, я никогда не считал себя личной жертвой Андропова. Как у меня описано в \"Архипелаге ГУЛаге\", Рюмин, например, или Берия сами били дубинками подследственных, - вот те люди уже личные их жертвы. Я всегда понимал, что речь идёт об объединённом Политбюро. И даже в связи с Политбюро и всем тем, что они надо мной вытворяли, я тоже не считаю себя жертвой. Я сознательно вступил с ними в борьбу, в борьбе всегда возможны встречные удары.
Я чувствовал себя такой скотиной, от Маши веяло такой тоской, что я искал спасенья в разговоре и выдавил сквозь гомон и жару:
Что касается смены руководства в Советском Союзе. Советское руководство, в общем, не менялось от 1918 года. В 1919 году был создан Коминтерн, и Ленин провозгласил смертный приговор западному миру, и этот смертный приговор никогда не отменялся. Была такая парадоксальная фигура, как Хрущёв. По каким-то психологическим особенностям он минутами как бы освобождался от давления марксистской догмы, тогда он делал некоторые раскрепощающие шаги, из которых самый крупный - это массовое освобождение из сталинских лагерей. Но характерно: когда он в 1964 году имел, быть может, серьёзные намерения начать разоружение, - в несколько месяцев его убрали. Не может быть отклонения от коммунистической системы. И более того: именно этот освободитель Хрущёв развернул самые жестокие преследования религии, какие только были после Ленина. Изменения в советском руководстве могут произойти, только если к власти придут люди, свободные от коммунистической догмы, а при аппаратных перемещениях в Политбюро я советую вам не терять времени на анализ.
- Сейчас приедем!
Рейтер. Со времени прихода Андропова к власти было очень много публичных аргументов и обмена мнений насчёт гонки вооружений обеих сторон, и в последние год-два сильно возросли движения за разоружение. Что бы вы сказали по вопросу ядерного разоружения - молодёжи и женщинам Великобритании?
И добавил вскоре:
- Тебя считали за мою жену! А классная родня, на самом деле. Вот этот дядя Валя - просто клад!
Эта проблема - сложная и имеет несколько аспектов. Отвращение к ядерному оружию естественно для всякого человека. Сам я считаю, что после химических газов и бактериологического оружия не было на земле большей мерзости, чем оружие ядерное. Но мы должны помнить и историю его появления. Его впервые изобрели на Западе, и пустила его в ход богатая страна, которая побеждала и без того. Чтобы не терять десятки тысяч своих солдат на окончание японской войны - убили около ста пятидесяти тысяч гражданского населения. Сам по себе этот выбор уже был ужасен. По-моему, отвращение к ядерному оружию, и даже более бурное, чем оно имеет место сегодня, - должно было появиться в общественном мнении и у молодых людей Запада, имеющих свободу слова, за 40 лет до сегодняшнего дня. А тогдашнее общественное мнение, напротив, схватилось за идею ядерного зонтика, и молодёжь - того времени молодёжь, сегодня это уже старики, - считала себя комфортабельно защищённой под ядерным зонтиком. Вот эта идея 40-х годов, что допустимо применить ядерное оружие, была аморальна. И было близоруко, глупо предположить, что так и будет всегда, что ядерное оружие будет только у Запада. В 40-х годах никто бы не поверил, что наступят времена, когда Советский Союз будет иметь более сильное ядерное оружие. Вот первый аспект.
Ее глаза совсем оледенели. Их синеве я был уже не рад.
И, не спокойная уже, а злая, но тихо (а уж лучше бы на крик) сказала:
- Где тут клад, не понимаю?! Hесчастный, старый, спившийся мужик! Hапьется, так чудит - гостям потеха. Он нам родня. И жаль его, и злость. Тебе-то что - приехал и уехал! - и отвернулась, добавляя:
Второй. Нынешнее движение за одностороннее ядерное разоружение Запада есть всего лишь частный случай общего смятения умов на Западе. При полнейшей свободе информации, при полной свободе выражения мнений, создалась, однако, такая завеса лжи - не на Востоке, на Востоке это само собой понятно, но завеса лжи на Западе, - что большинство западного населения катастрофически не понимает, не знает истинного положения вещей в мире. И это сказывается совсем не только в антиядерном движении, это сказывается на каждом шагу. Мы, на Востоке, живём с завязанными глазами, понятно, мы не видим, что делается. Но Запад, которому всё открыто, - живёт тоже с завязанными глазами. Я не знаю, есть ли в Англии такая игра, а у нас в России есть: двум людям завязывают глаза и заставляют друг друга ловить. Ослепление, конечно, больше всего сказывается на молодёжи, у которой жизненный опыт заменяется нахватанными идеями. Они, однако, воспитаны вашей свободной школой, они читают вашу свободную прессу, отчего же они такие невежественные, чьё это поколение? Как их воспитали - у них нет критериев для различения, что в мире есть определённое добро и определённое зло, их всё время учили, что это даже неприличные слова, что нельзя говорить \"зло\" или \"добро\". Западная молодёжь совершенно не понимает, что такое коммунизм. Ей заморочили сознание. Они даже не задумаются над таким самым простым вопросом: а почему голоса из СССР протестуют только против западного оружия, а не против советского? Они же видят, что все голоса из Советского Союза, которым разрешают прозвучать, все против западного оружия. Да спросить: а почему ж вы против собственного не протестуете? Но самое главное - спросите ваших молодых людей, только чтоб искренне они вам ответили, совершенно искренне: вы протестуете против ядерного оружия, хорошо, - а неядерным оружием вы согласны защищать свою родину? Ответят: нет, тоже не согласны. Они вообще не согласны бороться, они вообще хотят сдаться. Они поверили Бертрану Расселу, он их убедил, что лучше быть красным, чем мёртвым. Но, я должен сказать, Бертран Рассел увидел альтернативу там, где её нет. Такой альтернативы - \"красный или мёртвый\" не существует, потому что быть красным - это и значит становиться постепенно мёртвым. Вот как раков бросают в воду и они постепенно краснеют, так и под коммунизмом одни умирают сразу, другие постепенно. Тут альтернативы нет.
- Гость!..
...И в электричке стоя и от зноя томясь, я думал: \"Так! Она права. Так можно ненавидеть лишь родное. Есть право ненавистного родства.\"
Третий аспект. Участвуют ли советские власти и деньги в организации этих западных демонстраций? Всю жизнь посвятив изучению коммунизма в Советском Союзе, я скажу: лично я даже в доказательствах не нуждаюсь. В Дании раскрыли какого-то журналиста, который за советские деньги посылал людей на эти демонстрации, - мне не надо и этого случая. Когда Ленин появился в России в апреле 1917, то сразу же к нему притекали хитрыми разными путями, теперь известными, немецкие деньги, - и весь переход от Февральской революции к Октябрьской был сделан коммунистами на большие деньги. Ни одна социалистическая партия не могла издавать и приблизительно такие тиражи газет, как коммунисты. У меня есть достоверные свидетельства, личные свидетельства, как Ленин и Троцкий организовывали плату в Петрограде за участие в большевицких демонстрациях. В 17-м году собирали демонстрацию так: на заводах, в разных кварталах говорили: вот если ты сегодня с нами сходишь и будешь кричать, получишь в конце дня пять рублей или там десять рублей. И такое же \"движение за мир\" Сталин очень крутил на Западе в 1948-49 годах, пока у него ещё настоящего ядерного оружия не было. И такие же деньги или очень хорошие условия создавали тем, кто ездил на \"конгрессы мира\". Я не хочу сказать, что все эти участники - бессовестные или подкупленные люди, они просто получают очень хорошие условия, чтобы выразить свои мнения.
Темнеет, и тяжелый, самогонный хмель голову туманит, - чуть стою, - и в тряске изнуряющей вагонной я вдруг увидел спутницу свою.
Резюмирую. То, что вы сегодня наблюдаете как движение молодёжи и общественности на Западе за одностороннее ядерное разоружение, есть совокупные действия по крайней мере трёх названных мною условий: человеческой природы, которая естественно протестует против всякого ядерного оружия вообще; западной слабости, которая не сумела воспитать ни общество, ни молодёжь в понимании исторической ситуации; и великолепной советской организации.
Да, в первый раз! Уставясь синим взглядом куда-то в зелень мутного окна, ты ехала в тот миг со мною рядом, моя кровоточащая страна, и вырисовывалась, вырастая из темноты, из трав, из тополей, истомная, истошная, пустая истерика истории твоей. Вагон дрожал. Мелькали балки, стрелки, летели птицы, рушились дома... Раздоры, перепалки, перестрелки... Я встрепенулся. Я сходил с ума. Я посмотрел вокруг. Вагон качался, сквозь вату доходили голоса. Мы не проехали еще и часа, а ехать предстояло три часа...
\"Таймс\". На вопрос, чем могут помочь западные правительства, было отвечено, что правительства не могут, пусть пресса пишет и просвещает общественное мнение. Западное общество или часть западного общества спросит: хорошо, мы готовы понять, но что мы можем практически конкретно сделать? Мы знаем, что люди готовы отвечать реальной помощью, когда они убеждены в том, что эта помощь необходима и что она доходит до тех, кому послана. Что может нам Александр Исаевич сказать по этому поводу?
...О, вечная отрава и потеха - отрава нам, потеха для гостей, страна моя, где паспорта потеря есть повод для шекспировских страстей! Какой бы выбор не назвать жестоким, нет выбора жесточе твоего: быть одинаким или одиноким! Страна, где мой удел - боязнь всего! О, равенства прокрустова лежанка! Казарма! Паспорт! Стройные ряды! Тебе меня не жалко! Жарко!.. Жарко!.. Что, близко? - полдороги впереди...
Я сперва скажу два слова, а потом, с вашего разрешения, попрошу ответить мою жену, поскольку она прямо этим делом руководит. Дай Бог, чтобы я ошибся, когда я так пессимистически выразился о возможностях западных правительств. Но трудно оценить иначе, видя, как реально поступают западные руководители. Вот польское коммунистическое правительство, давящее \"Солидарность\", просрочило уплату долгов; казалось бы, ну объявить его банкротом? нет, прощают. Ну прекратите взаймы давать коммунистам, - никто не прекращает. А общественные шаги могут быть весьма действенны. Я только напомню, что один раз такая широкая кампания, которую возглавила моя жена, удалась. Нам удалось вырвать из лагеря Александра Гинзбурга, первого распорядителя нашего Фонда в СССР, арестованного в 1977 году и получившего, после тяжёлого 17-месячного следствия, жестокий срок. Теперь я попрошу мою жену объяснить, какую можно было бы программу представить для общественного участия.
...Истертых истин истовая жрица, всегда за пеленою проливной, все упадет в тебя, и все пожрется болотом, болью, блажью, беленой! О, гром на стыках - вспышки, стачки, стычки, прозренья запоздалого стыда! Ты скоро всех загонишь в электрички, летящие неведомо куда! Отечество погудок и побудок! Hо в тамбуре, качаясь у стекла, я оборвал себя: \"Заткнись, ублюдок! Чего она тебе недодала?!\". Вот то-то и оно родство по крови! Гам города? - звон рельсов? - зов земли? - но я уже нигде не смог бы, кроме! Люблю? привык? - как хочешь назови! Hо что мне клясться, пополняя стадо клянущихся тебе до хрипоты? Как эта девочка, что едет рядом, моей любовью тяготишься ты! Разбойник, ненадежный твой любовник, единственный любимый до конца, вчера ушкуйник, нынче уголовник, - твоих детей оставил без отца!..
И сколько бы я от тебя ни бегал, - я пойман от рожденья. Hе лови! Ведь от твоих нерегулярных регул мы все уже по горлышко в крови! И боль твоя, что вечно неизбывна, - она одна в тебе еще жива! Отечество воинственного быдла, в самой свободе - злобная рабыня, не Блокова, а Лотова жена! О Русь моя! Вдова моя! До боли! до пьяных слез! до рвоты кровяной! Да сколько ж там? Приехали мы, что ли? Hет, полчаса осталось... Что со мной?!
Наталья Солженицына. Я не буду увязать в деталях, чтобы не отнимать время у Александра Исаевича. Больше всего от Запада мы ждём, ценнее всего была бы именно широкая манифестация в поддержку Фонда и самой идеи, что нужно и можно эффективно защищать невинно арестованных. Письма, статьи в газетах, обсуждения в университетах. Существует несомненная обратно пропорциональная связь между широтой огласки на Западе и жестокостью приговора в СССР. Если же, говоря о практической конкретной помощи, вы имеете в виду помощь материальную, то мы, наш Фонд, не имели и не имеем намерения такую западную помощь организовывать и о ней Запад просить. К счастью, гонорары за \"Архипелаг ГУЛаг\" дают нам возможность самим помогать нашим соотечественникам. Конечно, мы всегда благодарны и тронуты любым конкретным проявлением заботы, когда кто-то что-то посылает или везёт в Советский Союз. Но в том-то и трудность, и в вашем вопросе были такие слова, что западные люди готовы откликаться и помогать, если будут уверены, что их помощь доходит. Вы, может быть, не вполне понимаете нашу ситуацию. Ни мы, и никто не может гарантировать, что усилия не пропадут зря: на их пути столько препятствий! Наши попытки, наша борьба - есть борьба в положении безнадёжном. Но отступиться мы не можем. Уничтожают самых добрых, самых лучших и стойких из нашего народа. Мы будем продолжать. Вероятно, и это понятно, на Западе не много охотников бороться в положении безнадёжном, или хотя бы работать без гарантий успеха. Я рада, если я ошибаюсь.
Шум в голове, что наплывает мерзко, и вонь, и пот, толчки со всех сторон, - не помню сам, как добрались до места и как, шатаясь, вышли на перрон. Мы пробирались, стиснутые давкой, в вокзальный куб, сиявший впереди. Я вел ее в милицию, за справкой.
- Где отделенье?
Александр Солженицын. Чуть добавлю. Повлияют всякие виды комитетов помощи, публикации, распространение листовок, фотографий Ходоровича, объяснение этой невероятной, нечеловеческой истории, когда преследуют только за милосердную помощь, больше ни за что. Это всё может смягчить судьбу Ходоровича и, может быть, создаст для Русского Общественного Фонда возможность ещё продолжать работу. Речь идёт не только о личной судьбе Ходоровича, но о сотнях трагических семей. Всякие петиции в советские посольства, всякие хотя бы маленькие демонстрации около посольств будут действовать, напоминать, что западный мир не прощает того, что милосердие карается как государственная измена. Я уверен, что это поможет.
- Спросим, погоди.
Что сейчас происходит с Фондом и имеются ли у власти планы устроить показательный процесс над Ходоровичем?
Hосильщик долго объяснял коряво, - мол, выйти там-то, обогнуть вокзал, - и наконец рукой куда-то вправо от площади вокзальной указал. Я чувствовал, что Маша на пределе. Она молчала, сдерживая боль. Мы долго шли и надпись разглядели на здании: \"Таможенный контроль\".
Наталья Солженицына. Мы практически не знаем, что происходит в данный момент с Фондом, поскольку прошло лишь несколько дней с ареста Сергея Ходоровича. Вы, конечно, понимаете, что и семья Ходоровича и все близкие друзья сейчас полностью блокированы, не могут ничего нам передать. Вести наверняка придут, но позже.
Кругом царило запустенье свалки. Я слышал, как пульсируют виски. Валялись стержни от электросварки и проволоки ржавые куски. Мы обошли неведомое зданье - \"Да что такое? Заблудились, что ль?!\" - но на торце, прохожим в назиданье, читалось вновь: \"Таможенный контроль\".
Мы вышли из двора, пошли направо - в ту сторону, где, зол и языкат, раскинулся и плавился кроваво июньский продолжительный закат, - и долго мы по станции плутали меж низенькими зданьями, доколь на самом дальнем вновь не прочитали: \"Инспекция. Таможенный контроль\".
Показательные процессы? - полностью зависят от того, как ведёт себя арестованный на следствии. Следствие в советской тюрьме чрезвычайно длительное и тяжёлое. Бывает, что человек не выдерживает и готов идти на какой-то вид сотрудничества. В таком и только в таком случае может быть устроен показательный процесс. Мы верим, что с Ходоровичем этого не случится. Это спокойный, скромный и сильный человек. Он не пойдет ни на какое сотрудничество, и потому, скорее всего, над ним будет не \"показательный\", а - тайный, тёмный и жестокий процесс. Однако от огласки на Западе в большой степени зависит суровость приговора. Вот пример из недавнего времени. В августе прошлого года была арестована в Москве 53-летняя Зоя Крахмальникова, редактор самиздатских сборников христианского чтения. Ей была предъявлена 70-я статья, высший срок по которой - семь лет тюрьмы и пять ссылки. Кое-что нам удалось сделать в Соединённых Штатах в её защиту. В частности, заинтересовать её судьбой американскую миссию в Объединённых Нациях. Миссия проявила свою озабоченность публично. В результате Крахмальникова получила один год тюрьмы и пять лет ссылки. Разумеется, она ни дня наказания не должна была получить, она вообще не должна была быть арестована. Но проклятая советская жизнь такова, что мы все здесь на Западе звонили друг другу: \"Ты слышал, какая радость? - ей всего год дали и пять ссылки!\" Это очень мягко. В эти же самые дни, по той же статье, в Киеве была осуждена поэтесса Ирина Ратушинская - на 7 лет лагеря и 5 ссылки. Не женщина - девочка, 21 год. За что этой девочке переломали жизнь - и вовсе понять нельзя, непонятно, в чём её обвиняют; однако, вот, на Западе никто о ней не знал, не писал, - и она сидит. В эти же дни в Ленинграде было два очень жестоких приговора, дела тех осуждённых тоже не имели вовремя достаточной огласки. Вы журналисты, у каждого из вас есть шанс помочь сегодня, завтра реальной человеческой судьбе.
И в это время почва потерялась. Мы выпустили ниточку из рук, и стала очевидна ирреальность всего происходящего вокруг. Вокзал шумел невнятно и тревожно. Все на вокзале были заодно. Я понимал, что это невозможно, но был в себе не властен все равно. Стоял многоголосый гам эпохи - злой? возбужденный? - кто их разберет?! - и посредине этой суматохи носильщик ехал задом наперед.
Русская служба Би-Би-Си. Александр Исаевич, при рассмотрении кандидатур на соискание премии Темплтона внимание жюри привлекла сочинённая вами молитва \"Как легко мне жить с Тобой...\". При каких обстоятельствах была написана эта молитва, вы не могли бы нам рассказать?
...Был некий дом, стоящий в отдаленье. Дружинник - усмехавшийся юнец - нам объяснил, что это - отделенье, и мы туда попали, наконец. Перегородкою из плексигласа был отделен дежуривший майор. Он говорил, не повышая гласа. По виду судя - уроженец гор. В дежурке также помещался столик, что оживляло скудный интерьер. За столиком скандалил алкоголик, родившийся в Казахской ССР. Майор читал ему его анкету, а тот кивал, губами шевеля, и вдруг вскричал: \"А кошеля-то нету! Куда же я пойду без кошеля?! Кошель отдайте! Ваши ведь забрали! Зачем? Hикто вам права не давал!\". Он изрыгнул поток цветистой брани и снова обреченно закивал.
Александр Солженицын. Я написал её через год после опубликования \"Ивана Денисовича\". В тот момент моё имя уже было известно по всему миру, а в Советском Союзе усилялась травля и давление на меня. И, во весь этот период чувствуя всегда, молясь и чувствуя духовную поддержку, выше чем от наших человеческих сил, я написал эту молитву, оценивая разные варианты, что может теперь со мной произойти. Может быть, вот это и конец; может быть, вот это и всё. Я никогда не рассматривал эту молитву как литературное произведение и никогда не пускал в самиздат, но одна женщина, у которой был этот текст, по собственной инициативе, меня не спрося, дала нескольким знакомым. Так молитва и разошлась.
Мы постучали в плексиглас. \"Потише!\" - сказал майор и спичку погасил. Сержант к нам вышел - толстый, симпатичный, - и обо всем подробно расспросил. Дослушав, он сочувственно заметил: \"Все может быть. И паспорта крадут. Сейчас дежурный разберется с этим, а после с вами. Подождите тут\".
Радиостанция \"Свобода\". Чем Запад может содействовать тому духовному возрождению в России, о котором вы вчера говорили в вашей Темплтоновской речи, или он, может быть, ему чем-то противодействует?
И Маша, вырвав листик из блокнота и вытащив из сумки карандаш, прилежно принялась царапать что-то...
- Ты что?
- Письмо Марату. Ручку дашь?
Позиция сильных американских газетных и журнальных изданий и многих советологов, университетов, к сожалению, направлена против морального возрождения русского народа. Восемь лет назад, выступая в Вашингтоне, я просил, я говорил: нам не надо вашей помощи, только, пожалуйста, не закапывайте нас, не посылайте землеройных машин нашим могильщикам. Но именно эту ошибку Соединённые Штаты Америки и многие страны Европы продолжают делать. Я говорю не об экономической помощи, а о моральной поддержке. Коммунистическое руководство Советского Союза знает, что оно утеряло контакт со своим населением, население в него не верит. Ему надо каким-то образом, искусственно получить поддержку своей власти. И именно в этом помогают ему влиятельные органы американской и европейской прессы. Почти все семь лет, что я живу в Соединённых Штатах, по американским газетам бродит ведущая, повторяющаяся идея: что коммунизм - не опасность, с коммунизмом можно сговориться, коммунистическая идеология умерла, там в Кремле есть и хорошие люди, вот они скоро придут к власти; а самая большая опасность - это русское возрождение, религиозное и национальное. Вот если возродятся духовные, моральные и национальные силы русского народа, вот, мол, тогда будет смертельная опасность для Запада. Пока Брежнев и Андропов усеивают свою территорию ракетами и могут уничтожить в 10 минут весь западный мир - это не опасность, но, если придут в России к власти здоровые силы, которые будут лечить свой народ, которые будут разоружаться, убирать ракеты, убирать свои войска из всех стран мира, - вот это опасность для Запада. Звучит как глупый анекдот - но этим полны ведущие американские газеты. В каком-то просто безумии они ведут эту линию. И когда, например, сидит национальный деятель Огурцов - 15 лет лагерей и потом 5 лет ссылки, чуть не до смерти, - это не вызывает почти никакой реакции, ну в Америке во всяком случае, и во многих странах. Есть исключения, во Франции вот комитет в его защиту. На самом деле, западная поддержка исключительно избирательна, западная помощь выбирает - это \"наш\" или \"не наш\". Если \"наш\", то будут ему помогать во всём, вот соединиться мужу и жене, об этом будут говорить в парламенте, и председатель правительства, этим займётся вся западная пресса. Но вот сейчас сидит Леонид Бородин, он скоро второй срок получит, но поскольку он национального направления - о нём не будет статей, помощи ему не будет, никакой кампании не будет, хоть он там умри. Ведущая западная общественность настроена десятилетиями враждебно к русскому - я всё время подчёркиваю: не национализму, не империализму, что было бы естественно, а - патриотизму. Кто-то внушил эту глупую мысль, и все переняли не критически, не сознательно. И западные корреспонденты, которые едут работать в Москву, уже знают: если продолжать в том же направлении, то будешь печатать большие статьи; а если начать говорить что-нибудь в защиту русского самосознания, то не будут тебя печатать. Это одно из тех заблуждений Запада, которые ведут к общей потере выхода. Я думаю, простое соображение безопасности должно было бы внушить западной прессе, западному обществу и правительству глубже всматриваться в восточную тьму. Но Запад как будто потерял защитную реакцию, то, чем награждён каждый человек от природы: если горячо, то руку отдёрнуть, знать, где тебя опасность ждёт. Запад это потерял. На весь мир гремит \"Эмнести Интернейшнл\". Она настаивает, что совершенно объективна и равномерна ко всему миру. Ничего подобного. Она пользуется данными оттуда, откуда их легко получить. Из Чили можно получить - о Чили будет писать много. А если о Северной Корее ничего неизвестно - то ничего и не будет в её отчётах. То же относится к Китаю. Недавно из Стэнфордского университета один аспирант-антрополог поехал в порядке обмена в Китай, там два года жил. Вернулся в Стэнфорд и стал рассказывать, какой ужас творится в Китае, ему удалось наблюдать жизнь китайской деревни. Его изгнали из университета по требованию китайского правительства! Никто не должен знать правды о Китае. А вот сейчас, посмотрите, весь мир узнал, что в Китае топят новорожденных девочек, - только благодаря тому, что об этом напечатала какая-то провинциальная китайская газета. Так это сами китайцы напечатали, а Запад бы этого не знал, и всякого свидетеля бы изгонял.
Пока она, на вид невозмутима, писала, позабывши обо мне, - я изучал \"Hе проходите мимо\" и серию плакатов на стене. Чтобы развеять Машу хоть немного, я усмехнулся: \"Классный выходной! Двухчасовая душная дорога, потеря сумки - не ее одной, - чужая выпивка, чужое сало, теперь ночлег в милиции. Отпад!\"
- Тебя никто не звал, - она сказала.
\"Ньюсуик\". В какой мере марксизм и христианство сражаются в идеологической борьбе? Какую роль в этой борьбе займёт визит Папы в Польшу в июне? И повлияет ли это на Советский Союз?
Я замолчал и стал читать плакат.
Моя вчерашняя речь в Гилдхолле и была посвящена главным образом противостоянию христианства и марксизма. Я не вижу в мире другой силы, которая ещё сегодня так крепко стояла бы против марксизма, как христианство. Даже если коммунизму удастся захватить физически весь мир, то ему не удастся победить христианство никогда. Это вы видите на опыте нашей России, где за 65 лет коммунизм не смог христианство преодолеть, хотя уничтожали русскую Церковь безжалостно все 65 лет. Польская Церковь под коммунизмом была пока лишь 35 лет, и, кроме того, по ряду дипломатических соображений, долгое время её не притесняли слишком сильно, не уничтожали напрочь. И не случайно, что в Польше главной духовной силой сопротивления оказалась именно Церковь. Западные социалисты многие пытались приписать \"Солидарность\" себе, что вот это наше социалистическое рабочее движение. На самом деле ничего подобного. \"Солидарность\" - не социалистична, \"Солидарность\" основана на христианстве. За последнее столетие было много приёмов, когда социалисты и коммунисты пытались изобразить свои движения как вариант христианства. На самом деле христианство и социализм несовместимы, реально противоположны, христианство строит всё на любви, социализм - на принуждении. Наш русский философ Семён Франк ещё в начале XX века посвятил этому работу, я с ним совершенно согласен.
...Дежурный между тем без снисхожденья выпытывал у жертвы с неких пор: \"Сергеев! Hазовите год рожденья! И побыстрее!\" - произнес майор. тот отвечал: \"Я все сказал, отстаньте! Был у меня с сержантом разговор!\" - \"Hе надо тут. Я слышал о сержанте. Ваш год рожденья\", повторил майор.
Касаясь визита Папы: независимо от того, как будет обставлен этот визит с точки зрения правительственных ограничений, я не сомневаюсь, что это будет великий душевный праздник для польского народа, даже для тех, кому не удастся увидеть Папу. Ну а прямого влияния этого визита на Советский Союз, я думаю, не может быть, хотя бы потому, что у нас в основном не католическая страна. И если даже в самой Польше ожидают, что Папу будут всячески ограничивать в телевизионных передачах, речах, передвижениях, то на далёких пространствах Советского Союза и вовсе ничего слышно не будет.
\"Да что он, видит в этом наслажденье?! - подумал я в тоске, грызя кулак. - Дался им, на фиг, этот год рожденья, ведь все равно сейчас отпустит так!\" Майор, однако, был калачик тертый. Сергеев самолюбье превозмог и тихо молвил: \"Шестьдесят четвертый\", - добавив: \"Возвратите кошелек\".
\"Голос Америки\". Что, вы считаете, западные радиостанции могли бы сделать, чтобы усилить свои передачи на Восточную Европу и Советский Союз?
Майор ответил: \"Мы по меньшей мере вас оштрафуем в следующий раз\". Он кнопкой дал сигнал. Открылись двери. Сергеев вышел, громко матерясь.
Сменить исходные принципиальные установки, которые решаются, правда, не на самих радиостанциях, а в учреждениях, руководящих вами. Это вопрос чрезвычайно высокого общего значения. Сегодня все западные радиостанции, вещающие по-русски и на языках народов СССР и Восточной Европы, - все закованы в представления своих правительств, что надо иметь как можно лучшие отношения не с народами тех стран, куда направлено вещание, а с их правительствами.
- Так. Что у вас? - спросил майор устало. Он обращался в основном ко мне.
Я рассказал, а Маша уточняла.
Угрожаемый Запад имеет сильнейших союзников, которыми он не пользуется, - это народы Советского Союза и Китая. И надо вести радиовещание, и всю политику, и все линии действия так, чтобы протянуть руку тем угнетённым народам и сказать: мы понимаем, вы - наши союзники, а мы ваши союзники. И пренебрегать, как при этом будут ругаться Арбатов или там посол Добрынин. И если эту смелость и эту мудрость Запад в себе найдёт, он поможет сам себе и угнетённым народам даст понять, что Запад им не враг, а друг.
- Где это все случилось? В Чухлине?
Пресс-конференция в Лондоне (11 мая 1983). - Созвана устроителями в связи с получением А. И. Солженицыным Темплтоновской премии в лондонском Гилдхолле накануне, 10 мая (см. том 1-й настоящего издания: \"Слово при получении Темплтоновской премии\" и \"Темплтоновская лекция\"). Писатель посвятил пресс-конференцию главным образом положению политзаключённых в СССР и судьбе только что арестованного в Москве С. Д. Ходоровича, возглавлявшего работу Русского Общественного Фонда. Распространённая агентствами, пресс-конференция публиковалась в отрывках и комментариях многими западными газетами и журналами. По-русски значительные фрагменты текста напечатаны в \"Русской мысли\", 7.7.1983. Полный текст, воспроизведенный с оригинальной звукозаписи, печатается впервые.
- Да, в Чухлине. Такое уж несчастье. Вы дайте справку...
- Hе разрешено. Вам там и надо было обращаться.
- Так что ж нам, снова ехать в Чухлино?!
- Я понимаю. Что уж там. Hеблизко. В Москве вам новый паспорт не дадут. Где ваша постоянная прописка? Вам там и восстановят. Hо не тут. Здесь только справку. Выдано такой-то. Потеря документов. Дать готов. Вы отнеситесь, девушка, спокойно. У нас тут куча этих паспортов. В бюро находок позвоню. Минутка.
Звонил в Калинин, после - на вокзал и там подробно объяснял кому-то все, что ему я бегло рассказал. Мы терпеливо ждали: или - или. А вдруг нашлось? Возможно ведь вполне...
- Hет, ничего нигде не находили. Езжайте. Разберутся в Чухлине.
- А справку?
- Справку выдам. Что пропало?
- Все, все пропало: паспорт, аттестат...
- Вот я пишу, что к нам не поступало. А родственники деньги возместят.
- Да родственники где? - она сказала. - Отправила на отдых из Читы. Hет никого. Ведь ничего не знала. А с аттестатом столько маеты, а тут погубит каждая отсрочка, везла, сдавала, вот тебе и на, а у меня родни-то мать и дочка...
И, наконец, расплакалась она.
Она рыдала судорожно, жалко, вся вздрагивая, покраснев лицом, девчонка, городская приживалка, покинутая мужем и отцом, - отчаянно выплакивала, жадно, вовсю, взахлеб, не вытирая слез, - безвыходно, бездумно, безоглядно (обиженный ребенок, битый пес), - всю жизнь свою, все белое каленье, все униженья, каждый свой поклон, - и этот час. И это отделенье. И этого майора за стеклом.
Он выдал справку.
- Hу, не огорчайтесь. И поспокойней. Это не в укор. Все обойдется. Hу, желаю счастья. Пойдут навстречу, - произнес майор.
...Я шел за ней, - без слова, без вопроса, и видел, что она едва идет, - и вдруг она сказала глядя косо:
- О Господи!
И следом:
- Идиот!
Я промолчал. Вошли в метро. Прохладно. Что делать: виноват - не прекословь.
Она сказала:
- Извини!
Да ладно. Чего уж там...
И замолчали вновь.
Я проводил ее до Павелецкой, и было бесконечно тяжело от хрупкости ее фигуры детской и от всего, что с ней произошло. Покоем ночи веяло от сада. Все как вчера - и все не как вчера...
Я сжал ей локоть.
- Ладно. Все. Hе надо.
Она исчезла в глубине двора.
Я возвращался, проводив подругу, - во рту помои, в голове свинец, - по кольцевой. По замкнутому кругу. По собственной орбите, наконец.
Hас держит круг - незримо и упруго. Всегда - по своему кругу, в своем дому. И каждый выход за пределы круга грозит бедой - и нам, и тем, к кому. Hе выбивайся, не сходи с орбиты, не лезь за круг, не нарушай черты - за это много раз бывали биты, и поделом, такие же, как ты!