Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Шишков Вячеслав

С котомкой

Вяч. Шишков

\"С КОТОМКОЙ\"

ГЛАВА ПЕРВАЯ.

О совхозах. - Начинаем строить. - Умный дурак. - Масляные фокусы. - Кого он любит? - Пьяная взятка. - Самогон. - Налоги душат. - Убойная дорога. Настроения.

Отправились путешествовать по одному из северо-западных уездов вдвоем с моим другом Кузьмичем, агрономом местного совхоза. Было серое утро. Лохматые облака грозили дождем. С горки, как на ладони: речка, церковь и в кудрявых зеленях - совхоз. А вот крестьянские поля, вот только что расчищенная лесная заросль: унавожена, вспахана, но еще торчат пни. Крестьяне пускают теперь в ход каждый клочок земли, осушают болота, рубят кусты.

- Нужда велит, - об\'ясняет дядя, с которым мы остановились покурить. Ране-то у помещиков в аренду брали, либо исполу работали. А теперича совхозы кругом, раздуй их горой. Совхоз, известно, в аренду уж не даст мужику земли, сидит, как собака на сене. А где мужику взять земли? Вот и лезем в лес. Выходит, что раньше-то, до революции, у нас земли гораздо больше было.

- Но ведь совхозы-то работают, - возражаю я.

- А провались они со своей работой. Только землю зря пакостят. Наемный рабочий - он нешто хозяин земле? Его колом надо на работу-то выгонять. На себя выработать не могут. Богадельня-матушка.

- Там все-таки образцовое хозяйство.

- Тьфу ихнее образцовое хозяйство! Капуста - и та с килой. Образцовые хозяйства. Эвот в Липцовском совхозе тыщу десятин, дак разве мужик чего поймет. А ежели наше правительство с понятием, надо сделать так: все совхозы в три шеи, а землю мужикам. Хлеба ахнем - горы! А для наглядности науки - в каждой волости по маленькому совхозу, десятин на 25, как в хуторе. Вот и пусть там работают по науке. У меня хутор, и там хутор. Значит, на одной дорожке стоим. Только что я темный дурак, а там главные специалисты. Вот я и приду учиться к ним: а ну-ка, как образованность гласит? И все перейму оттудова: восьмиполье, севооборот, травосеянье и все такое. А на кой чорт я к нему на тыщу десятин-то пойду смотреть, у него там весь распорядок иной, для мужика неподходящий. Понял, нет?

- Ну, а как заведующие совхозами? Кажется, народ дельный, хороший?

- Да для себя-то они шибко хороши, свое возьмут, - и крестьянин плутовато подмигнул. - Оно и вправду сказать, кому охота на чужом деле стараться-то, раз он служащий? Ну, вот он и гонит в свой карман. Кого ему бояться? Ревизии? А взятка-то на что? Поделят - шито крыто, а в казну - фига. Вот какие дела, и винить их нечего. Кого хочешь на ихнее место посади, тебя ли, меня ли, все равно, будем и мы хапать. Разве что дурак какой сыщется по чести жить. И того слопают живо. Как кто? А кому мешает, тот и слопает. А нет - так и в омут башкой. Очень просто.

- Что же делать-то? - спросил я.

- А вот что делать. Я ж тебе сказал. Вот, скажем, совхоз в тыщу десятин, правительству убыток от него огромный. К чорту все! На тыще десятин 75 хуторов можно разбить, да в настоящие руки: \"владей\"! 75 хозяев. Понимаешь! Хозяев! А земля настоящего хозяина любит крепко.

- У государства запасный земельный фонд должен быть, - сказал Кузьмич.

- Ну, фонд. Пускай будет фонд. Это ничего. Фонд все-таки землю в аренду будет отдавать, все-таки мужику будет вольготней.

Вдогонку закричал:

- А вы поширше шагайте-то! в Дубраве праздник нынче, Преображенье... Погуляете.

* * *

Дорога свернула на луг и скоро уперлась в речку. На высоком берегу, в парке, барское гнездо, обращенное теперь в больницу. Мы навестим доктора на обратной дороге, теперь же дальше, в путь.

- Вот погляди, как пулемет работал, - говорит мне Кузьмич, показывая пронизанные пулями мостовые перила, - на той гривке, в лесу, белые были, а здесь - красные.

Отлично оборудованная водяная мельница. С десяток крестьян нарубают новые венцы на быках и устоях плотины, перестилают мост, а ещ 1000 е в прошлом году здесь нельзя было проехать. Я прошел много верст по деревням, видел: ремонтируются совхозские постройки, чинятся мосты, крестьяне делают новые избы. Итак, топор опять заработал по Новой России, пусть не иступится.

В верхнем этаже мельницы приспособлена \"динамо\", она подает энергию по всему больничному хозяйству, в школы первой и второй ступени, и в школьное общежитие, лежащее отсюда в двух верстах. В прошлом году ток подавался очень слабый, свет был скудный, и только трое крестьян пожелали освещать свои избы, а теперь, когда лампочки накаливаются по-настоящему, крестьяне и рады бы были ввести такое новшество, да поздно: мощность \"динамо\" ограничена.

По дороге и дальше, прямиком по пашням, врыты свежеоструганные столбы. Вот трое молодых людей быстро подставляют к столбу лестницу, ввинчивают простенькие, бутылочного стекла изоляторы и натягивают провод. Это новая телефонная сеть, соединяющая совхозы, волисполкомы, школы и дальше - уездный центр. Значит, работа началась и в этой области.

- Где лестницу-то взяли, товарищи? - спрашиваю.

- Да вроде как на станции украли. А что ж, ежели ничего не дали нам, проволоку и ту на своих горбах прем.

- Скоро проведете?

- Живо! Кому час возиться, а у нас в неделю закипит.

Бодрые, сытые, в бутылке самогон.

* * *

До самой станции идем возле дороги лесом. Нынче масса ягод и, в особенности, грибов.

- К войне, - говорят крестьяне. - Гриб завсегда к войне.

Попадаются окатные валуны, наследие ледникового периода. Вот хутор латыша: чистая изба, скотный двор, амбары. Тут же пашня: яровые, картофель, греча, клевер - урожай недурен.

Об этом латыше стоит сказать пару слов. Он наглядно показал, что значит настойчивость и сила воли. Пять лет тому назад он купил у помещика совершенно непригодный к земледелию клочок земли десятины в две, болото, камень на камне и дряблый полусгнивший лес.

- Вот дурак-то, - посмеивались мужики. - Да на этом месте только чорту в кулак свистать.

А чрез пять лет все зацвело и зазеленело. Осушительные каналы, груды собранных камней и вывороченных пней говорят о каторжном труде. Зато теперь всего вдоволь: коровы, овцы, две лошади, пасека, даже сторожевая шавка, едва не разорвавшая мне штаны. Сытно живет на проклятой, когда-то засыпанной камнями земле большая семья, и латыш, попыхивая трубочкой, подсмеивается над мужиками.

- Молодца, Мартын! И самогонка у тебя - огонь.

* * *

Наконец, лесная тропинка приводит к железнодорожной станции. Это целый небольшой поселок. Ссыпной пункт, где принимают продналог, отделение \"Пепо\", лавка сельского кооператива и еврейская лавчонка, где и товару-то на пять целковых серебром, но все дешевле.

Идем мимо какого-то помещения, набитого мужиками. Это арестованные, не внесшие масляного налога. А возле сидят несколько человек кружком, играют от нечего делать в карты.

- Работа стоит, а мы сидим, как пни, что ты будешь делать! Пахать время, сеять время. Ах ты, Господи...

Конечно, и здесь не без курьезов. Так уж, должно быть, издревле ведется на Руси.

У серого дома - хвост. Крестьяне, бородатые, безусые и древние, в руках кринки, ведра, туеса, набитые сливочным маслом, а то и просто узелки. Уж не за самогонкой ли, думаю, стоят. Нет, в этом доме добрейшей души фельдшер, и дров у него, надо быть, заготовлено вдоволь: с утра до ночи горит плита, а православные перетапливают масло.

- Зачем же это? - спрашиваю.

- А, вишь ты, требуется так, значит, по декрету. А мы не знали ничего, сливочного привезли. Нас и погнали вон. Нет - чтобы в исполкомах да по деревням об\'явить. А то: подавай столько-то скоромного масла, а какого - пес его ведает. Вот и бьемся. Спасибо, фершал в положенье вошел.

В одной из деревень старик рассказывал мне:

- Притащил я, значит, масла сколько полагается. Меня назад. \"Пошто?\" \"Топленое давай\". - Я и то, я и се, нет. Заладили одно: топленое давай. Я домой, пешком. А деревня-то наша за 25 верст. Истопили со старухой, а оно, Бог с ним, не стынет, а срок налога вот-вот кончится. Налил в чугунок, пошел. А оно, Бог с 1000 ним, бултыхается, сколько расплескал, и тряпица-то вся в масле. Сниму да пососу, все-таки жаль. Пососу, пососу, да опять вперед. Так все и сосал. Пришел сдавать, не берут. Иди, грыт, остуди. Пошел в речку. Сидел, сидел в воде у краюшка, не стынет, потому жарища, и вода теплая. Я опять на пункт. Мол, не стынет. А они: ты бы, говорят, поглубже, в омутину. А я им: щука я, что ли, на самом-то деле! Тогда иди, говорят, на станцию, там есть такой, называется, погреб. Еле укланял я на станции, впустили. Стал я, благословясь, на льду корячиться с чугуном-то, да едва, Бог с ним, не опрокинул, потому - темно, и рученьки дрожат. Все-таки маленько выплеснул на лед. Одначе, застыло, колупнул это я пальцем - твердое. В радостях понес. Взвесили: \"четырех фунтов не хватает, гражданин\". - Это я гражданин-то, значит, а ране все товарищем обозначали. \"Давай, гражданин, еще четыре фунта\". А где я их возьму. \"Купи, а то домой иди\". Едва укланял, чтоб это-то хоть приняли, достальное додам, мол, а то срок уйдет. \"Явите божецкую милость, ведь мне седьмой десяток, и хромой я, болонища на ноге\". Выдали мне фитанец. Прикултыхал домой, пять суток на эту потеху ушло. Через неделю член с книжкой. \"А с тебя, Куприянов, четыре фунта недоимки\". - \"Нет у меня ни масла, ни денег!\" - \"Тогда самовар возьму\". Я с радостью: \"Бери, товарищ, самовар!\" А самоваришка у меня немудрящий, весь в заплатах, и без кранту, Васютка-внучек кран-то потерял, швырнул в борова, боров такой все ходил к нам посторонний, весь огород изрыл, чтоб его пятнало, подлеца... Ну, дак вот, бери, кричу, самовар, а мало - вот тебе чайник, вот котелок, еще чего не хочешь ли? - все забирай, только ослобони ты меня, не тревожь больше! Вот где сидит у меня этот самый налог, вот! Ноги в кровь разбил, хоть на карачках ползай.

В другой деревне говорили:

- Ты думаешь, там чисто дело-то, на пунхте-то этом? Жулики. Ты свое масло сдал, а другой пришел с деньгами, твое масло продадут ему, да от него же и примут. Сколь разов так было. Кого хошь спроси. Э, да пес с ним! Наше деле сдать, приказ исполнить, а куда пойдет - дело ихнее.

Пишу то, что слышал и видел. Пишу по совести. Наблюдатель должен выявлять светлые стороны жизни нашей молодой Республики, и отнюдь не скрывать ее темных сторон. Полагаю, что в этом долг каждого.

* * *

Итак, мы шагаем дальше. Озимое сжато и вывезено с полей. Урожай озимых определенно плох. Дозревают яровые хлеба. На них надежда. Виднеются в стороне от дороги несколько хуторов, видимо, выехали давно. Почему у местного крестьянина почти полное отсутствие чувства прекрасного? А ведь живет среди полей, среди соловьиных песен и блеска зорь. Избенки неважные, перевезенные со старых пепелищ, дедовской постройки, и хоть бы одна финтифлюшечка, расписные ставни, что-ли - хоть бы один куст цветов. А вот латышский хутор - совсем не то. Видна некоторая культурность, изба белая, веселая, ворота струганные, с резьбой, немудрящий садик, а вот и финтифлюшка - раздраконенный всеми красками скворешник на шесте.

По жнивью попадаются вехи и новые межевые знаки: это работают землемеры, мужик усиленно идет на хутора. Но об этом после.

Тучи не желают шутить, заморосил дождь, а мы в одних рубахах, да котомки за плечами. Но вот позади затарахтела телега.

- Кузьмич, да это ты никак?

- Я. Здравствуй, Степан Федотыч, - отвечает агроном.

- Здорово, Александр Кузьмич, здорово, дружок! Скачи в телегу, подвезем. Товарищ, залезайте.

Степан Федотыч весьма деятельный, но плохо грамотный крестьянин. Он председатель общества животноводства в своем родном селе. По письменной части ему помогает сын его, красноармеец, работающий совершенно безвозмездно, просто из любви к делу.

- Вот, по епархии своей иду, - отвечает агроном на вопрос Степана Федотыча. - В двух местах хочу сельскохозяйственное товарищество организовать. И при них кооперативы. Крестьяне очень просят.

- А зачем же ты пешком? - спрашивает тот. - Раз просят, лошаденку должны прислать. Посылают же за попом. А впрочем, наш брат-мужик, ежели дарма ему дают - давай, а чуть из его кармана - зубами за коп 1000 ейку держится. Кого он любит? Только себя любит.

- Отчего это так? - спрашиваю я.

- А кто его знает. То ли природа наша такая волчья, то ли выработки настоящей не было. Кто нас учил, чему учили? А так что ничему, как поганки в лесу росли. От этого самого мужик только себя и знает. Ему да-ко-сь наплевать на всех. Эвота школа у нас, надо поддерживать, дрова, ремонт. Бездетные или малодетные не хотят. Не желаем, да и все, у нас, мол, нет детей. Да ведь дело-то общественное! Братцы! Ведь ежели на многодетных повинность навалить, им не сладить, дурьи ваши головы! Никаких толков, им хоть кол на башке теши. Так и гибнет дело. Да-а... А я за жмыхами на станцию ездил. Думали, Питер не пришлет. Нет, спасибо, триста пудов прислали.

Агроном об\'ясняет мне, что по его почину в нескольких волостях крестьянскими обществами организуется выставка племенного крестьянского скота, и за лучшие экспонаты будет выдаваться, как поощрение, по нескольку пудов жмыхов. Петербург отнесся к этому делу сочувственно.

- Вот ты и прими в соображенье, что я тебе расскажу, - начал Степан Федотыч. - Ну, мужик уж темный человек, а вот эти-то на станции малость почище нашего брата, а гляди, сколь прекрасно взятку любят брать. Приехали мы на десяти подводах, наши общественники. На станции все под дрезину пьяные. Я к весовщику, требую взвесить жмых. Выпивши, не желает. Я к начальнику станции, тоже, выпивши: бери, говорит, на взгляд. Да как же на взгляд, раз дело-то общественное? Я к милиции, вся пьяна под дрезину, и старший ихний пьян. Оказывается, дело просто: вчера купеческий скот принимали. Да тоже не хотели принимать, мол, вагоны заняты, через четыре дня примем. Ну, значит, заплатили взятку, что следовает быть, да ведро самогону выставили, живо нашлись вагоны, бегом, бегом, через два часа поезд, - подцепили, фють! поехали. Вот и обожрались вчерашний день самогоном-то, да и сегодня гуляют. Ну и мы, грешным делом, спросили, сколько причитается дать. - \"Гони три бутылки самогону\". На счастье наше, шагает человек, сзади кошель, а в кошеле что-то побултыхивает. Не самогон-ли? Самогон. Почем бутылка? Три лимона. Шагай дальше, дорого. Глядим, другой идет рыжий мужчина этакий, бутыль под пазухой с самогоном. Почем? Два с половиной. Шагай дальше! Пошли мы на зады. Возле телеги народ, глядим самогонку покупают. Почем? Два мильона. Ну мы и...

- Неужели так много самогонки делают? - спросил я.

- Не приведи Бог, - сказал крестьянин, - на хуторах, по деревням, даже духовные лица которые. Ну, те, известно, для себя. А наш брат на продажу больше.

- Да для чего это?

- Как для чего? Кто от достатку, а кто и от бедности. Видишь, неурожай нынче, поневоле гнать приходится которым.

Я удивленно поднял брови:

- Как же так?

- Да очень просто. Я тебе по пальцам об\'ясню. В прошлом году хлеба девать было некуда, ну изрядно гнали вроде для удовольствия личности. А нынче неурожай, а налоги огромадные, много больше прошлогодних, прямо удивительно, как это там разочли в Москве. Страсть, ей-богу, страсть! У многих всю рожь под метелку отобрали, а яровых дай Бог, чтобы до Рождества, а там - в куски. Ну, вот теперь ты и слушай. Из пуда хлеба десять бутылок самогону выходит. Крестьянин продаст, да на эти деньги четыре пуда муки-то купит. Два опять в дело, а два - в запас. Да опять продаст, так себя и обеспечит до нового урожаю. Вот, милый человек. Другой плачет, да гонит. Нужда велит. От латышей пошло, от хуторян. Головастый народ, выдумщик.

* * *

Едем дремучим лесом. Дорога ухабистая и грязная. А дальше - сплошной кисель. Берем в об\'езд, по лужам. И я с изумлением вижу, что это не лес, а форменный обман: пашни подползли к самой дороге и вековые деревья, создающие иллюзию первобытных дебрей, тянутся лишь неширокой полосой по ее обочинам. А дорога действительно убийственная. От булыжной мостовой остались жалкие следы: камни выворочены и разбросаны в беспорядке, выбоины, как медвежьи берлоги ночью шею береги, канавы затянуло землей и поросли бурьяном. Да и не мудрено: много лет не было ремонта, а между тем по этой дороге двигались обо 1000 зы и батареи - наши и белогвардейцев.

- Самая убойная дорога, - говорит Степан Федотыч, - в восьмнадцатом году красные мобилизовали у нас в волости 78 подвод, снаряды везли мы. Осень, грязища, а провианта для лошадей нет и самим жрать нечего, прямо край пришел. И солдатишки-то впроголодь воевали. Еще попервости тогда красная-то армия была. Одначе сковырнули белых.

Он рассказывает много курьезного, как красные удирали от белых, а белые от красных, как зеленые по ошибке целые сутки пластались против белых, и как красные впрах разнесли и тех и других.

- Вот тут наше орудие стояло, вот там - другое. А белые в Дубраве были притаившись, - рассказывал крестьянин.

Он свернул налево, а мы зашагали вперед. Догоняем группу подвыпивших крестьян: три парня в брюках и рыжебородый дядя - козырь на ухо. Парни, посовываясь носами, идут сторонкой и горланят с присвистом:

\"Это будет после-едний решительный бой!\" - но вместо удали слышится ожесточение.

Дядя идет прямиком, посреди дороги, не разбирая луж.

- Сорок семь пудов им подай... А? Нет, ты рассуди, Кузьмич... А жрать-то мне что? Сколевать, али как? Э-эх!! - рванул он кулаком по воздуху и едва удержался на ногах.

Лес кончился, пошли желтобурые поля и засерела Дубрава на пригорке. Из деревни вышла толпа, завернула влево и остановилась на пашне.

- Что это плясать, что ли, вышли, - сказал парень.

- Здесь не пляшут, - отозвался другой, с гармошкой. - Это поп молебствует.

ГЛАВА ВТОРАЯ.

Праздничная деревня. - У Филиппа Петровича. - Молодежь. - Разговоры. Мужика надо поддержать. - Крамольные речи. - Свежая струя. - Тяга к хуторскому хозяйству. - Плясы. - Молебен. - Мы, интеллигенты...

Избы, избенки, исправные дома, часовня. Настроение праздничное. Из открытых окон веселые, взвинченные самогонкой и пивом, голоса. Ревет, как и встарь, бессмертная гармошка, вот другая, третья. Идет вдоль улицы гурьба молодежи: чистяки и франты. Это визитеры. Вот повалили в чей-то дом:

- Пожалуйста заходите, - приветливо улыбается из окна девушка и слышен стариковский голос:

- Опять ораву чорт несет.

По тропинке, между избами и канавой, наполненной грязным киселем, обнявшись за шею, идут две бороды в белых рубахах. В сущности не идут, а все время падают вперед носом и никак не могут упасть. Киселеобразные свинячьи лужи тянут их как магнит. Точно нарочно, завидя лужу, ошалело бегут к ней, приседая на подогнутых неразгибающихся ногах, бегом-бегом, вот-вот ляпнутся, но сразу - стоп, как перед пропастью два козла, и начинают пятиться отопыренными задами. Остановятся, промычат и, повернувшись нос к носу, слюняво, взасос начинают целоваться, облизывая друг друга:

- Милай...

- Ку... кум...

Вот завыписывали мыслете от избы к канаве, от канавы к плетню. Правый все напирал к канаве, левый валился на соседа и оба сразбегу тыкались бородами в чей-нибудь сарай. Из открытых окон влипли в них сотни смеющихся глаз, все на дороге остановились и замерли в ожидании. Вдруг оба кума кувырнулись вверх ногами в канаву. Вся деревня дружно грянула ядрено и заливисто, даже проходивший священник в камилавке, враз потеряв серьезность, засмеялся.

- Александр Кузьмич! Эй!

Мы оглянулись. Из окна кричал лысый темнобородый крестьянин. Благообразное, открытое лицо его приятно улыбалось:

- Заходите, заходите, гости дорогие! - и выбежал к нам навстречу.

Большая, крепкая изба на две половины: направо помещается дочь-девица, стены оклеены обоями, на комоде с зеркалом дешевенькие вазочки, пудреницы, пуховочки, духи, - разные безделушки - все как в городе; на стене фотографические карточки, завравшиеся часишки, налево - жилое помещение, с русской в пол-избы печью, здесь старики и сын-паренек живут. Гостей целая застолица, односельцы и приезжие из других деревень.

\"А ведь это питерский человек\" - смотрю на одного с остренькой бородкой. Действительно, бухгалтер банка, приехавший отдохнуть на две недели к хозяину дома, своему старому приятелю Филиппу Петровичу. Очень обрадовался:

- Ну как, давно ли из Питера? Как там? Как процесс церковников? Ка 1000 к судьба эс-эров? Говорят, расстреляли митрополита Вениамина?

К судьбе митрополита крестьяне не проявили никакого интереса. Их вопросы были: не слыхать ли про войну, про налоги, поправляется ли Ленин, даст ли заграница золото. И в конце:

- А верно ли, будто водкой будут торговать?

Сажусь к окну и наблюдаю улицу. Выглянуло солнце и молодежь заходила табунами по селу. Недоумеваю, спрашиваю Филиппа Петровича:

- Это не городские барышни, не из Петербурга?

Оказывается, дети местных крестьян. Белые ажурные платья, белые туфли, кружева, моднейшие прически, зонтики, даже веер у одной. И совсем не деревенская грациозность движений: и жест, и поза. Чорт знает!

- Ведь у нас многие во второй ступени учатся. Которые кончили, - говорит Филипп Петрович и, высунув в окно свою лысину, показывает пальцем: - Вот эта при часах-то, с бантиком-то, Манька Фролова, с хутора, она даже на фортопьянах может. Обучают теперь. И по-немецкому, и по-французскому ребят-то наших обучают которых. Слава богу. Плохо только, не усердно.

Молодежь с тросточками, с хлыстиками, одеты форсисто, чисто. Рассыпаются барышням в любезностях, а чуть поотстанут закурить, обязательно матерщиной пустят, так, шутя, между собой.

За столом философствуют. Говорит Филипп Петрович, разливая чай:

- Наше крестьянское дело маленькое, а ежели размыслить, то - большое. Сколько нас мужиков-то в России? Санька, дай-ка календарь сюда! Кажись, сто миллионов... Да вы кушайте, лейте молока-то. Вот грибки беленькие, в уксусе отварили... Опора-то на чем? На мужике. Надо его щадить, надо хозяйство поддерживать? Надо. А для этого надо, чтоб лошади были хорошие у мужика, коровы племенные, сельскохозяйственные орудия, ссуда, агрономов чтоб больше было, да чтоб агрономы не сидели на местах, а по деревням ездили, обучали. Учить надо мужика, учить, учить! Ежели сам не пожелает, палкой по башке! Почему наше правительство не издает декрет, чтоб обязательно травосеяние ввести, настоящий севооборот, восьмиполье? Приказ - и никаких. А то мы еще сто лет на трехполье будем сидеть.

- С нас дерут только... Масло подай, хлеб подай, яйца...

- Разорят мужика совсем. Ему и не подняться.

- Вот именно, что не надо разорять. Самое время теперича поддержать его. Самое время. Раз власть укрепилась, перевороту ожидать нечего, значит надо работать.

- Да еще как! - кричит Филипп Петрович. - Эй, старуха, не пожалей-ка нам пивца подлить! Сколько времени баловство было, просто не желательно было и землю пахать: сколь не собери хлеба, все отымут. А теперича другие права. Мужик видит, что порядки устанавливаются, все идет по закону. Отряды уж больше, видать, не будут по деревням рыскать да грабить. Значит, работать надо во все тяжкие: давай, давай! Мужик натосковался по настоящей работе, не троньте только мужика, помогите только мужику!

- Они помо-о-гут, - иронически тянет подвыпивший старик. - Знаем, как они помогают-то. Давить их, подлецов, надо.

- Брось пустяки! - обрывает Филипп Петрович. - Ну, передавишь всех, ну, допустим, переворот. Дак что ж, это хорошо, по твоему?

- Известно хорошо.

- А за переворотом-то опять потасовка, опять переворот. До того допереворачиваем, что сдохнем все, как тараканы на снегу. Нет, уж раз власть эта укрепилась, и слава те Христу. Эта власть умеет командовать, умеет заставлять. Погоди, успокоится маленько, власть встанет на настоящую точку мнения, тогда посмотри, что это за власть. Это настоящая власть.

Филипп Петрович все посматривал на час. Не знаю, искренно ли говорил он. Думаю, что искренно. Гости отвечали руганью, или в большинстве отмалчивались, и что выражали их глаза под хохлатыми бровями, не так-то легко понять. Мужик держит свою душу на запоре. Он будет поддакивать вам, во всем охотно соглашаться, а чуть ушли, пошлет вас ко всем чертям с вашими высокими словами, и станет жить по-своему, хоть по-дурацки, да по-своему, как жили деды, как земля велит. Но теперь как будто начинает в\'едаться в жизнь свежая струя: с одной стороны возвратившиеся пленные, ведь многие из них работали на немецких экономиях и фермах и к 1000 ой-чему, наверное, научились же; с другой стороны, и это из главных главное, мужичья молодежь, потрепавшаяся в вихре революции по широкому лицу России. У них и взгляд шире - народ бывалый - и к старому укладу отвращение, у них воля и тяга к новой, красивой жизни. Но это только еще сырой материал, его надо пустить в настоящую обработку путем внешкольного образования, путем толковой газеты, книги, лекций, опытных полей. Было бы невредно наиболее толковых и хозяйственных посылать пачками за границу, прежде всего в Америку, пусть посмотрят и поучатся под руководством наших опытных агрономов. А потом... Филипп Петрович говорит: палкой по башке; я говорю: книгой, хорошей школой по душевным запросам, по зеленому полю подрастающего молодняка, детей.

- Вот, на хутор хочу уходить, - продолжает Филипп Петрович. - Нас пятеро хозяев идут на хутора.

Как здесь, так и в других местах на хутора и отруба выделяются самые энергичные крестьяне. Их давит деревня, община, чересполосица, переделы.

- Сам себе господином хочу быть, хоть на старости лет. А дети спасибо скажут. И за землей совсем другой уход будет. Я ее, матушку, как пух сделаю. Каждый камушек долой. А теперь хрен ли мне стараться? Ну, скажем, расчистил свои полосы, а на будущий год передел: моя земля к Ивану отошла, а мне камень на камне досталась.

В избу входит пастух, старый солдат, небритый, и рот провалился:

- А, полковник!.. - восклицает хозяин. - Садись, садись. Это полковник наш, коровий командир. Пей-ешь без стесненья. Такой же человек.

Полковник внес с собой запах навоза и сивухи, красные глазки его еле глядели на божий свет.

- Чего хочешь, полковник: пива или самогону?

- Сначала самогону хвачу, - прохрипел тот и рыгнул.

- Брюхо рычет - пива хочет, - сказал старик, и перекусил свежепросольный огурец, - Пастухам жизнь ныне лучше, чем попу: целый возище хлеба домой увезет, яиц, масла. А осенью баранов резать будут - баранины дадут.

- А, завидуешь - давай в менки играть, - прохрипел пастух и хлопнул водки.

По улице девушки, весело пересмеиваясь, несли икону, фонарь и запрестольный крест, за ними култыхали старухи. Какой-то пьяный подлез на карачках под образ, девушки прыснули. Мальчишка поддел ногой его шапку, тот, не успев перекрестить испачканное рыло, заорал, заругался матерно.

Пришел Санька, сын Филиппа Петровича, в новом пиджачном костюме, и привел с собой человек пять сверстников. Те осмотрели меня со всех сторон, ушли.

- Это Санька мой их оповестил, узнал, что вы книжки сочиняете. Вот, любопытствуют, - сказал мне хозяин. - Санька, так?

- Так, - ответил тот, а сам улыбается и все ластится ко мне. Он переходит во вторую ступень, любит читать, но книг здесь достать негде, мечтает о том, как будет в Петербурге \"обучаться на инженера\".

- А крестьянство? - спрашиваю я.

- Буду пахать и инженерить. Построю мельницу. Электричество проведу.

В сенцах топот, словно кони ворвались. Это к девице, в ту половину, гости. Вскоре вошла и она, раздраженная, щеки горят:

- Бесстыжий какой этот Прошка Мореход, опять парней привел.

- Самовар, что ли? - спросила мать.

- Очень надо им брюхо-то полоскать. Давай скорей пирогов да хлеба. А селедки-то где?

- Ужо я студня положу. Пес-то их носит, прижрали все. С раннего утра. Да и завтра-то целый день. Обжоры окаянные... - ворчит старуха.

* * *

Вскоре затряслась изба и задребезжала посуда; начался пляс. Пошли смотреть. Гармошка визжит и тяфкает, как сто собак. На маленьком пространстве горницы пляшут восемь пар: и кадриль, и вальс, и тустеп, невообразимая толчея и суматоха. Прошка Мореход выделывает такие штуки, что хоть на открытую сцену в \"Аквариум\". Сухой, черномазый, возле уха бачки, брюки-клеш, и у пояса офицерский кортик. Он занимает в уездном городе большую должность, приехал на праздник домой, подвыпил и снизошел до веселой гульбы. Но он все время на высоте положения: жесты и позы его пышут необычайным благородством, с уст летит бесконечное: \"извиняюсь... извиняюсь... Ах, мерси\". В вихре вальса какая-то рослая девица двинула его лошадиным задом, 1000 он торнулся головой в брюхо пастуха и воскликнул под общий хохот:

- Извиняюсь, извиняюсь...

Вот ударил ладонь в ладонь, крикнул:

- Дамы! Гранрон!.. Круг, круг, круг... Нетанцующих прошу к стенке... Дамы!

Девушки в замешательстве совались, путались:

- Танька, куда ты?.. Олечка, сюда!

- Кавалеры скрозь дам! Сирвупле... Дамы скрозь кавалеров! Сирвупле...

Он дробно перекручивал ногами, брючины, как юбки, хлестали одна другую, взлетала вверх то правая, то левая рука, и каблуки в пол, как в барабан. Изомлел, устал, да и все дышали жарко - в горнице, как в бане, он протискивался сквозь густую толпу зевак, заполонившую все сенцы, и, помахивая в лицо надушенным платком, говорил своей свите:

- Мы, интеллигенты, в городе развлекаемся в танцах таким манером: во-первых, - на эстраде духовой оркестр... Потом...

А в другой половине, под рев гармошки, батюшка служил молебен, отчетливо и не торопясь. Подвыпивший дьячок, привалившись плечом к окну, рявкал благим матом, и уж не мог креститься. Набирался народ, старики и молодежь. Пастух рыгнул оглушительно и перекрестился. Старик сгреб его сзади за опояску и выбросил за дверь. На столе - вода и ржаной каравай. Священник освятил хлеб и воду. Стали подходить к кресту.

- А там веселятся? - спросил он. - Ну, ничего, ничего, дело не злое. Молодежь. Ничего... Лишь бы не ссорились.

- Батюшка, отец Кузьма, - сказал хозяин. - Не смею утруждать вас водочкой, знаю, что не употребляете... Чайку.

- Тороплюсь, Филипп Петрович, тороплюсь... Ах, вы из Петербурга? обратился он к нам. - Ну, как там живая церковь? И что это за живая церковь? Ее принципы, каноны? Ересь, наверно. И что ж вы не защищали свою матерь, старую апостольскую церковь Христову?

- Я никаких церквей не признаю, батюшка, - сказал агроном.

- Ваше дело, ваше дело. И за это осуждать нельзя. Бог и вне церкви живет. Но во что-то-нибудь вы веруете?

- Верую. Даже хотел побеседовать с вами.

- Ах, очень рад... Как же это... Ну, вот что... Вечерком, перед от\'ездом, я буду у Кузнецова... Вот там.

Когда он проходил мимо окон, освежавшийся танцор демонстративно повернулся к нему спиной и громко сказал свите:

- Мы, интеллигенты, религию отвергаем в корне. Даже для нас смешно. Коммунизм и религия - два ярых врага. Правило гласит: религия есть опиум.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ.

Праздник продолжается. - Пирушка. - Местная знать. - Религиозное прение. Прокатный пункт. - Питерский педагог. - \"Это правительству надо твердо помнить\". - Свистун.

Вечером мы сидели у зажиточных крестьян, братьев Андрея и Петра Дужиных. Огромный стол, диван, шкафы, комод, взбитая барская кровать под великолепным одеялом, меж стеной и комодом целый взвод бутылок с самогонкой. Хозяину, Андрею, очень удобно - нагнется, не вставая, и - за горлышко. Он рядом со мной, в жилетке, молодой, безбородый крестьянин, с льняными, по-городски стриженными волосами. Выпивши. Да и вся застолица, человек десять, на сильных развезях. Шумно, говорят все разом, не говорят, а кричат. Один уткнулся головой в стол и похрапывает, другой примостился спать на табуретке: голова мотается, а сам, как каменный. В ухо мне Андрей гостеприимно бубнит одно и то же:

- Да ты пей... Самогонки много... Сорок две бутылки сготовлено. Кушайте.

Только выпил - опять готово:

- Кушайте.

Выпил и не успел усов обтереть - к самому рту:

- Кушайте... Не огорчайте.

Тогда мы с агрономом решительно отодвинули стакашки.

Пьяный гость оторвал от стола голову. Хозяйская угостительная рука не дремлет:

- Пей, кум... Пожалуйте.

Бородатый кум бессильно разевает рот, Андрей ловко опрокидывает ему в рот стаканчик. Кум проглотил, открыл глаза и на смерть закашлялся:

- Сы... сы... сы-ыт...

А гости уходят, приходят новые, еле можаху, и как стеклышко, пьют, уходят, приходят, ползут от стола на карачках.

- Братейник, скажи, чтоб пива!

- Эй, хозяйки! Кто там... Пива-а!

Вот кампания молодежи: три барышни и три кавалера - нельзя иначе назвать прямо из столицы. Кто такие? Приезжие? Нет, с хуторов, свои же, богатые 1000 хуторяне. Молодежь, мужчины, конечно, пьет самогонку восхитительно и закусывает пивом. Заинтересовала меня барышня, рыжеватенькая и модница, в белом кружевном платье, заметьте: в белом. Золотые часики, брошки, браслеты, серьги. Горит и трясется все. Сколько-то пудов муки, крупы и масла уплыло за них в город? Вот она упорхнула и вскоре явилась в голубом, мастерски сшитом платье. А ночью, когда я вновь забрел сюда, она гадала с подругами на картах, в черном шерстяном платье. Она ли? Она. Узнаю от старших: ищет жениха, показывает наряды.

Рядом со мной бывший торговец, местный крестьянин. Лицо его энергично, с широким лысым лбом и коротко стриженой бородою.

- Поговори-ка, поговори с ним... Бывалый человек, - толкает меня под бок хозяин.

- На Шпалерной три месяца гноили. Выпустили. А спрашивается, за что? Да они и сами об\'яснить не могут, - кому-то кричит торговец. - Дурачье! За то, что торговлю завел, что работал день и ночь - сгребли да в Питер... Нешто можно без частных купцов государству процветать?.. Идиоты!

- Нет, ты об\'яви всем, кто навещал-то тебя? - кричит ему черный, весь в кудрях, черноусый человек, кудри с проседью, лицо пьяно, похоже на мопса, и в ухе серьга. Я принял его за румына, но он оказался чистокровным евреем - Исаем Аронычем. Он - когда-то богатый купец с соседней большой станции. Его в прах разорила революция, все было разбито в щепы и разграблено. А семейство восемь человек детей.

- Кто навещал тебе в тюрьма? - кричит он с акцентом и, прищурив левый глаз, замысловато трясет головой.

- Ты, Исай Ароныч, ты, - отвечает торговец. - Спасибо, брат. - И, обращаясь ко всем, тычет в него пальцем. - Братцы! Вот самый этот еврейской породы человек, еврей...

- Жид!.. - перебивает Исай Ароныч. - Пархатый жид...

- Этот самый пархатый жид, а дороже он мне родного.

- А-а-! - победно кричит еврей. - А сын тебе навещал?

- Навещал. Старший который. Спасибо, был разок.

- Пускай себе будет так. Зачем благодарить? Это его обязанность. Это долг, - его палец летит вверх. - Долг!.. - и безнадежно: - ни черта вы, мужики, не понимаете.

- А больше никто. Ты один в Питер приехал, пропитанья мне привез...

- А-а-а...

Торговец говорит мне:

- Когда Исайка голодал с семьей, я помогал ему, а то сдох бы. Хороший жид, верный.

Напротив меня латыш-мельник. Борода четырехугольная, рыжая и щеки - два красных под глазом кулака.

- Дорого, Мартын, за помол дерешь.

- Какой дерешь! Никогда моя не дерешь. Что надо, - возмущается тот.

- Дорого... Скинь.

- А мельниц наладить дорого, дешево? Скольки труда, уметь нада, вот тут, головам иметь. Ха-ха-ха.

- Пей, Мартын, не слушай, пей. - Пьяная рука расплескивает самогонку на тарелку латыша.

- Зачем селедка поливайт? В рот нада!

- Стой! - хозяин чиркнул зажигалку и к тарелке. Самогонка синим огнем пых! - затрещала у мельника борода. - Видал? - закричал хозяин. - Вот какая самогонка. Товарищ председатель, видал? Как спирт. Нет, ты в рот мне загляни. Лоскутья лезут. - И, весь изогнувшись, подставляет широко открытый рот прямо к носу председателя волисполкома. - Крепость - страсть...

Вдруг тенористый голос в соседней комнате и к нам:

- Живой! Живой! Живой пришел! Эй, вы!.. Я - живой!

Шустрый низенький старичонка, в черном пальто и козырек фуражки к уху, прыгал от гостя к гостю и кричал:

- Эй, вы! Живой пришел... Я - живой.

- А мы мертвые по-твоему? - смеялась у дверей хозяйка.

- Живой!.. Фамилия Живой... Пасечник... Живой... Фамилия Живой... Эй, я Живой... Живой! Гуляй, Живой!..

Он, в сущности, не кричал, а гнусил, но так суетился и скакал и, как градом, поливал словами, словно рота солдат бросилась на нас в атаку и закидала бомбами. Все оцепенели, сразу стало тихо, но вдруг задрожала изба хохотом:

- Братцы, да ведь это Живой, пасечник!

- Садись, Живой.

- Пей, Живой!

- Я Живой, а вы мертвые... Эй, вы! Я Живой.

Он все еще топчется, помахивает длинными рукавами, наскоро глотает самогонку, самогонка течет по коричневой с желтым бороде, лик постный.

- Эй, Живой! Мно 1000 го ли меду снял?

- Двац пудов, триц пудов, сорк пудов. Я Живой, пасечник. А вы кто? Эй, Живой пришел!

- Ко мне в улей две матки попало. Как быть?

- Ккой сстемы улей? Надо знать... Живой скажет. Живой все знает... до свиданья.

- Песню давайте... - громко предлагает председатель. Это коренастый человек, с большими, как у вахмистра, усами. Выпивши, но держится бодро, моментами напускает на лицо грозу: белые брови тогда слетаются вместе, и глаза ищут жертвы.

- Товарищ Тараканов, кушайте... Товарищ Тараканов, очень большое утеснение с налогами.

- Товарищ Тараканов, ублаготвори ты мне тот клинышек-то, земельку-то... Я б те отблагодарил...

- По закону, все будет по закону... Давайте, споем...

- Товарищ Тараканов, ты у нас с братом семьдесят десятин отобрал, а кому отдал?..

- Кому следует... По закону.

- А-а, по закону... А откуда это у тебя серый-то жеребец об\'явился?.. Тоже по закону?

- \"Вни-из по ма-а-атушке-е-е по Во-о-ол...\" - замахав руками, сердито начинает председатель.

Сначала вяло, потом погуще подхватывают, и всем столом ревут козлами песню. Бросили, начали другую. Бросили.

- Революционную! Давайте революционную... Ага, не знаете, не любите?..

- Пей! Товарищ Тараканов, кушай.

- Не хочу, - встал и пошел к выходу.

За ним высокий молодой крестьянин:

- Тараканов, навести меня.

- Не хочу.

- Ну, зайди, ну, ненадолго... Хоть одну рюмочку, желательно очень угостить. Товарищ...

- Не хочу, - и вышел.

- Сердится, - сказали крестьяне. - Не выйдет твое дело...

- Выйдет... Еще как выйдет-то. Я знаю, чем взять его.

Между мною и хозяином втерся большой белобрысый, толстогубый и толстоносый парень. Было темно. Хозяйка зажгла лампу-молнию под потолком. Парень орет мне в ухо:

- Лешего два, чтоб я опять пошел в милицию... Нашли дурака.

- Лешка! Зовут? Да?

- Зовут. Нашли дурака... Эвот у Васьки Улана наган, и у прочих наганы. Поди, разоружи их... Тараканова хотят стрелять.

- Кто? Где?..

- Исай Ароныч, милай... Пей!

- Я жид!.. Пархатый жид... Кто громил меня? Мужики громили.

- Жуликов поймаешь, а город выпустит... Этак самого убьют... Нашли дурака. Ха, служи...

- Зачем выпускают?

- Знамо, зачем. За взятку.

- Эй, Мавра, дай-ко пива!

- А ежели мазуриков выпускают, мы своим судом, - сказал хозяин. - Бац-бац - и готово дело. По-мужицки.

С улицы доносились свист и крики.

Мы пошли к Кузнецову. Нас провожал двоюродный брат председателя:

- Братейник богато живет. А чего ему не жить, всего натащут. Вот теперь на хутора народ бросился, всякому охота получше землю оттягать. Вот его и мажут. А кто не даст, и в болоте просидит. Да мало ли делов у нас. А и не взять нельзя, раз само в рот плывет. Кого хошь посади. Ежели человек с башкой...

- А крестьяне дружно живут между собою? - перебил я.

- А вот как дружно. Вот, говорит... Это Тараканов мне говорит, братейник, то есть председатель... Вот, говорит, Шурка, ты рот-то на сходках поуже держи, а то ушей много у меня. Хочешь, для испытания? Хочу. Тогда ругай меня на сходке и власть ругай, я ничего не сделаю. Я, значит, и вошел в откровенность, то есть на сходе: обкладывал почем зря. После, через недельку повстречались с ним. Он мне, как по пальцам: ты то-то говорил, то-то говорил, а тебе отвечали так-то. А на сходе все свои, самосильные хозяева были. Вот народ какой.

* * *

Мимо старух и баб в чистых платочках, мы прошли в заднюю комнату. Маленькая лампа освещала скупо, еле разглядишь, кто сидит за круглым большим столом.

- А-а, вот они... Наконец-то... - Это поднялся священник и вновь сел. - А мне, к сожалению, ехать скоро.

Я поместился между хозяином, радушным румяным стариком и дремавшим псаломщиком.

Рядом со священником здоровецкий старичина. Голова серой копной, маленькая бороденка, жирные щеки полезли книзу, губы толсты - такими губами трудно говорить - он пьет самогонку молча. Редко-редко влепит ядовитое словцо. Звать его - Пров.

Священник сразу же вцепился в агронома. Но хозяин мешает мне слушать: жалуется на налоги, - 1000 это не налоги, а погибель в двадцать раз больше, чем при царе, ежели и на будущий год в такой мере - крышка мужику.

- Я не зря тебе толкую, милый человек. Пропечатывать надо. Со смыслом, мол, бери, сообразуясь. Ежели овцу стригут, шкуру не спущают: а то сдохнет.

Краем уха ловлю:

- Не даром же великие умы ходили в Оптину пустынь: Достоевский, Толстой, у старцев правды искать, - говорил священник. - А теперь у кого правды ищут? И кто?

- Вот вы говорили, что ваша церковь зовет к себе всех, - сказал агроном, и черные умные глаза его уперлись в елейное лицо священника. - А Толстого вы приняли бы? Лично вы?

- Ежели б раскаялся - принял бы.

- Тогда это не Толстой был бы. Нет, а вот грешного, отрицающего церковь, еретика, которого мы чтим, приняли бы вы?

- Нет.

- Так где ж в вашей церкви свобода, о которой проповедовал Христос?

- Партию свою и то коммунисты чистят, - возразил священник, - а вы требуете, чтобы пустили в стадо волка. Для чего его пускать? Чтоб он церковь разрушил окончательно?

- Батюшка, что вы говорите, - улыбнулся агроном. - Значит, ваша церковь так беспомощно слаба? Вы боитесь критики, да?

- Ерунда! - сиплым басом гукнул Пров.

- Вот дедушка, Пров Степаныч, что-то хочет сказать, - улыбнулся священник. - Ну-ка, ну-ка, как на твой смысл?

- Ерунда, - еще раз хмуро сказал Пров, корявый, как пень, и выпил.