Гюстав Флобер
Бувар и Пекюше
1
Стояла жара — тридцать три градуса, и на бульваре Бурдон не было ни души.
Внизу, замкнутый двумя шлюзами, тянулся ровной линией канал Сен-Мартен с тёмною, как чернила, водою.
Посредине стояла баржа, гружённая лесом, а на берегу громоздились бочки, сложенные в два ряда.
По ту сторону канала, между строений, разделявших дровяные склады, виднелась лазурь широкого чистого неба; в солнечном сиянии белые фасады домов, шиферные крыши, гранитные набережные ослепительно сверкали. Где-то далеко в тёплом воздухе разносился смутный гул; всё словно замерло в праздничном бездействии, в томительной печали летнего дня.
На бульваре появились два человека.
Один шёл от площади Бастилии, другой — от Ботанического сада. Первый, высокого роста, в полотняном костюме, шагал, сдвинув шляпу на затылок, расстегнув жилет и держа галстук в руке. Другой, ростом пониже, в наглухо застёгнутом коричневом сюртуке, семенил мелкими шажками, понурив голову и нахлобучив на лоб картуз с острым козырьком.
Дойдя до середины бульвара, они уселись, оба разом, на одну и ту же скамью. Вытирая лоб, оба они сняли головные уборы и положили рядом с собой; низенький прочёл на подкладке шляпы своего соседа надпись «Бувар», а тот, заглянув в картуз незнакомца, разобрал слово «Пекюше».
— Вот занятно, — сказал он, — нам обоим пришло в голову написать на шляпе свою фамилию.
— Ну да, ведь мой картуз могли бы обменять у нас в конторе.
— И у меня, я тоже служу в конторе.
Тут они присмотрелись друг к другу.
Приятная внешность Бувара сразу очаровала Пекюше.
Голубые глаза из-под полуопущенных век озаряли улыбкой его румяное лицо. Просторные панталоны топорщились внизу, на касторовых штиблетах, и обтягивали живот, вздувая рубашку у пояса, а светлые волосы в лёгких завитках придавали его физиономии что-то ребячливое. Он постоянно что-то насвистывал, выпятив губы.
Бувара поразила серьёзная мина Пекюше.
Чёрные пряди волос так гладко облегали его высокий череп, что их можно было принять за парик. Лицо из-за длинного висячего носа было как будто постоянно обращено к вам в профиль. Ноги в узких люстриновых брюках казались несоразмерно короткими в сравнении с туловищем; говорил Пекюше низким глухим голосом.
У него вырвалось восклицание:
— Как хорошо сейчас в деревне!
Но Бувар возразил, что за городом невыносимо от кабацкого шума и гама. Пекюше согласился, но всё-таки пожаловался, что начинает тяготиться столичной жизнью. Бувар испытывал то же.
Они обводили глазами груды строительного камня, грязную воду канала, где плавали пучки соломы, фабричные трубы, торчавшие вдали; из сточной канавы несло вонью. Они обернулись в другую сторону: там перед ними тянулись стены хлебных амбаров.
— Право же, — удивился Пекюше, — на улице ещё жарче, чем дома!
Бувар посоветовал ему снять сюртук. Наплевать ему на приличия — пусть говорят, что хотят!
Тут по аллее проковылял какой-то пьянчуга, выписывая кренделя ногами; заговорив по этому поводу о рабочих, они перешли на политические темы. У обоих оказались одинаковые взгляды, хотя, пожалуй, из них двоих Бувар был либеральнее.
По мостовой, в вихре пыли, с лязгом и грохотом прокатили три коляски по направлению к Берси; там ехали невеста с букетом, несколько горожан в белых галстуках, дамы, утопавшие до самых плеч в пышных юбках, две-три девочки, школьник-подросток. При виде свадебного поезда Бувар и Пекюше заговорили о женщинах и пришли к выводу, что все они легкомысленны, сварливы, упрямы. Правда, встречаются иной раз женщины лучше мужчин, но обычно они всё-таки хуже. Словом, гораздо спокойнее жить без них; потому-то Пекюше и остался холостяком.
— А я вдовец, — заявил Бувар, — и детей у меня нет.
— Может быть, это и к лучшему. А впрочем, одиночество под конец становится тягостно.
На набережной появилась уличная девица под руку с военным, черноволосая, бледная, с рябым лицом. Она шла вперевалку, опираясь на руку солдата и шаркая туфлями по панели.
Дав ей отойти подальше, Бувар отпустил непристойную шутку. Пекюше густо покраснел и, видимо, желая переменить тему, указал ему на священника, который к ним приближался.
Аббат величаво проплыл по аллее, обсаженной вдоль тротуара тощими вязами; как только его треугольная шляпа исчезла из виду, Бувар вздохнул с облегчением и заявил, что терпеть не может иезуитов. Пекюше, не защищая их, всё же признался, что относится к религии с уважением.
Между тем наступили сумерки, и в доме напротив подняли жалюзи. Прохожих стало больше. Пробило семь часов.
Их беседа лилась неиссякаемым потоком; за анекдотами следовали рассуждения, за личными мнениями философские идеи. Они раскритиковали в пух и прах ведомство путей сообщения, пошлины на табак, торговые дома, театры, морское министерство и весь род человеческий, — как будто они все испытали и во всём разочаровались. Каждый из них, слушая другого, вспоминал своё забытое прошлое, узнавал самого себя. И хотя они вышли из возраста наивных восторгов, оба испытывали что-то новое, неизведанное, расцвет чувств, прелесть зарождающейся дружбы.
Раз двадцать они вставали со скамьи, садились опять, прохаживались вдоль бульвара, от верхнего шлюза до нижнего, то и дело собирались уйти, но не в силах были расстаться, будто их приворожили.
Наконец они распрощались, как вдруг, при последнем рукопожатии, Бувар воскликнул:
— Погодите! А что, если нам пообедать вместе?..
— Я уж думал об этом, — подхватил Пекюше, — но не решался вам предложить.
Бувар повёл его в ресторанчик против ратуши, где, по его словам, уютная обстановка.
Он сам заказал обед.
Пекюше остерегался пряностей, как слишком возбуждающего средства. Это послужило поводом поспорить о медицине. Затем они начали превозносить науку: сколько интересного можно узнать, сколько исследований произвести… если бы только хватало времени! Увы, всё их время уходило на то, чтобы заработать на хлеб. И тут выяснилось, что оба они служат переписчиками; от изумления сотрапезники всплеснули руками и, перегнувшись через стол, едва не бросились в объятия друг друга. Бувар работал в одном торговом доме, а Пекюше — в морском министерстве, что не мешало ему вечерами уделять время научным занятиям. Он сообщил, что выискал много ошибок в сочинении Тьера, зато отозвался с величайшим почтением о некоем профессоре Дюмушеле.
У Бувара были другие достоинства. Изящная часовая цепочка, сплетённая из волос, манера сбивать соус — всё обличало в нём человека бывалого, умеющего пожить; за обедом, зажав салфетку под мышкой, он забавлял Пекюше уморительными историями. У Пекюше был характерный смех — басистый, на одной ноте, с долгими паузами. Бувар смеялся благодушно, звонко, скаля зубы, поводя плечами, и посетители невольно оборачивались на него.
Отобедав, они зашли выпить кофе в другое заведение. Пекюше, оглядевшись при свете газовых рожков, поворчал на излишне роскошную обстановку, затем презрительным жестом отбросил газеты. Бувар был гораздо снисходительнее. Он любил всех писателей без разбору, а в юности намеревался поступить актёром в театр.
Ему вдруг захотелось показать ловкие фокусы с бильярдным кием и двумя шарами, какие при нём проделывал его приятель Барберу. Но шары беспрестанно падали на пол, под ноги посетителей, и закатывались куда-то в угол. Лакей, которому всякий раз приходилось, ползая на четвереньках, доставать их из-под скамеек, в конце концов начал ворчать. Пекюше наорал на него; явился хозяин, но Пекюше не пожелал слушать извинений и разругал все кушанья в ресторане.
После этого он предложил мирно закончить вечер у него на дому; это совсем рядом, на улице Сен-Мартен.
Войдя, он напялил какую-то полотняную курточку и повёл гостя осматривать помещение.
Письменный стол елового дерева стоял, загораживая проход, как раз посреди комнаты, а повсюду вокруг — на полках, на стульях, на старом кресле и по углам — в беспорядке громоздились книги: несколько томов Энциклопедии Роре, Руководство для магнетизёра, томик Фенелона; там же, вперемешку с кипами бумаг, лежали два кокосовых ореха, всевозможные медали, турецкая феска и несколько раковин, привезённых Дюмушелем из Гавра. Стены, когда-то выкрашенные в жёлтый цвет, были покрыты бархатным слоем пыли. На краю постели, с которой свисали простыни, валялась сапожная щётка. На потолке чернело большое пятно от коптящей лампы.
Бувар, не выносивший спёртого воздуха, попросил позволения отворить окно.
— Но ведь бумаги разлетятся! — вскричал Пекюше, который пуще всего боялся сквозняков.
Однако и сам он задыхался в тесной комнатушке, накалившейся с утра от шиферной кровли.
— На вашем месте я бы снял фуфайку, — сказал Бувар.
— Как можно!
Пекюше, ужаснувшись при мысли, что расстанется с фланелевым набрюшником, предохранявшим от простуды, пожал плечами.
— Проводите-ка меня до дому, — предложил Бувар, — на свежем воздухе вы проветритесь.
И Пекюше пришлось снова натягивать сапоги.
— Вы просто околдовали меня, честное слово! — ворчал он.
Несмотря на расстояние, он проводил приятеля до самого дома, до угла улицы Бетюн, против моста Турнель.
У Бувара была большая комната с навощённым до блеска полом, перкалевыми занавесками, мебелью красного дерева и с балконом, выходившим на реку. Главными украшениями служили погребец на комоде и дагерротипы у зеркала, изображавшие друзей хозяина. В алькове висела картина масляными красками.
— Мой дядя, — сказал Бувар и, подняв свечу, осветил портрет пожилого господина.
Рыжие бакенбарды обрамляли широкое лицо, увенчанное взбитой причёской с завитком на хохолке. Пышный галстук и тройной воротник — от сорочки, бархатного жилета и фрака — туго стягивали шею. На жабо блестела бриллиантовая булавка. Глаза его щурились над обвислыми щёками, а губы лукаво усмехались.
— Его скорее можно принять за вашего отца! — невольно заметил Пекюше.
— Это мой крёстный, — небрежно отозвался Бувар и добавил, что его нарекли при крещении Франсуа-Дени-Бартоломе. Пекюше носил имя Жюст-Ромен-Сирил; они оказались ровесниками; обоим было по сорока семи лет. Такое совпадение их обрадовало, хоть и удивило. Каждый считал другого гораздо старше. Тут оба принялись восторгаться мудростью провидения, чьи пути неисповедимы.
— Подумать только: если бы мы не встретились нынче на прогулке, мы бы так и умерли, не узнав друг друга.
Обменявшись адресами по месту службы, они пожелали один другому покойной ночи.
— Смотрите, не заверните к девочкам! — крикнул Бувар, провожая гостя на лестницу.
Пекюше спустился по ступенькам, ничего не ответив на эту нескромную шутку.
На другое утро во дворе конторы братьев Декамбо «Эльзасские ткани», на улице Отфей, 92, кто-то громко позвал:
— Бувар! Господин Бувар!
Бувар высунул голову в окошко и узнал Пекюше.
— Я не простудился, я её снял! — крикнул тот ещё громче.
— Что такое?
— Я её снял, фуфайку! — объяснил Пекюше, показывая на грудь.
Их вчерашние разговоры, жара в комнате и тяжесть в животе не давали ему заснуть, так что, не выдержав, он скинул с себя фланелевый набрюшник. Наутро, удостоверившись, что это не имело дурных последствий, он поспешил поделиться новостью с Буваром, который теперь ещё более возвысился в его мнении.
Пекюше был сыном мелкого торговца и не помнил своей матери, рано умершей. Пятнадцати лет ему пришлось уйти из школы и поступить на службу к частному приставу. В один прекрасный день в дом явились жандармы, и вскоре его хозяина сослали на галеры. Пекюше до сих пор не мог вспомнить этой истории без ужаса. После этого он перепробовал много профессий: был аптекарским учеником, репетитором, счётоводом на пакетботе Верхней Сены. Наконец какой-то начальник, восхитившись его почерком, нанял его писцом в контору. Пекюше, при его пытливом уме, мучило сознание, что он недостаточно образован. Нрава он был раздражительного и жил совершенно один, без родных, без любовницы; по воскресным дням, в виде развлечения, ходил наблюдать за строительными работами.
Самые ранние воспоминания Бувара были связаны с фермой на берегу Луары. Потом дядя повёз мальчика в Париж обучать торговому делу. Достигнув совершеннолетия, он получил в банке несколько тысяч франков. Тогда он женился и открыл кондитерскую лавку. Полгода спустя его супруга сбежала, прихватив с собою кассу. Кутежи с друзьями, чревоугодие, а главное, лень очень скоро довели его до полного разорения. Но он догадался пустить в ход свой талант — красивый почерк, и вот уже двенадцать лет работал на том же месте, в конторе торговцев тканями, братьев Декамбо, улица Отфей, 92. О своём дяде, когда-то приславшем ему на память пресловутый портрет, Бувар ничего не слыхал, не знал даже его адреса и больше не рассчитывал на его помощь. Полутора тысяч франков дохода и жалованья переписчика ему хватало, чтобы вечером посидеть и подремать в кофейне.
Итак, случайная встреча стала важным событием в жизни обоих. Их сразу неодолимо потянуло друг к другу. Чем, в сущности, можно объяснить взаимную симпатию? Почему иные характерные черты, иные недостатки, безразличные или нетерпимые в одном человеке, восхищают вас в другом? Так называемая любовь с первого взгляда встречается в жизни нередко. Короче говоря, к концу недели Бувар и Пекюше перешли на ты.
Они то и дело навещали друг друга на службе. Как только один появлялся, другой запирал свой стол, и они отправлялись гулять по улицам. Бувар шёл, широко шагая, а Пекюше, путаясь в длинном сюртуке, едва поспевал за ним, будто катясь на роликах. Так же мало совпадали их личные вкусы. Бувар курил трубку, любил сыр, после обеда неизменно выпивал чашечку кофе. Пекюше нюхал табак, за десертом ел только варенье и макал сахар в свой кофе. Один был доверчив, беспечен, великодушен, другой скрытен, серьёзен и скуповат.
Желая доставить удовольствие Пекюше, Бувар познакомил его с Барберу. Это был биржевой делец, в прошлом коммивояжер, славный малый, патриот, волокита, любивший щегольнуть крепким словцом. Пекюше нашёл его несносным и повёл Бувара к Дюмушелю. Этот учёный (он опубликовал книжку по мнемонике) преподавал литературу в пансионе молодых девиц, высказывал ортодоксальные взгляды и держался с необычайной серьёзностью. Бувару он скоро наскучил.
Приятели не скрывали своих мнений, и каждый признал правоту другого. Вскоре они изменили прежним привычкам и, отказавшись от домашнего пансиона, стали день за днём обедать вместе.
Они беседовали о нашумевших пьесах, о политике правительства, росте цен на провизию, о мошенничестве в торговле. Иногда вспоминали дело об ожерелье королевы или процесс Фюальдеса, рассуждали о причинах революции.
Они бродили по лавкам старьевщиков, посетили Музей искусств и ремёсел, аббатство Сен-Дени, фабрику гобеленов, Дом инвалидов, осмотрели все выставки, все коллекции.
Когда у них требовали пропуск, они делали вид, что потеряли его, или выдавали себя за иностранцев, за двух англичан.
В галереях Музея естественной истории они подолгу стояли у чучел четвероногих, любовались бабочками, равнодушно проходили мимо витрин с металлами; ископаемые возбуждали их любопытство, а моллюски не вызывали никакого интереса. Они разглядывали теплицы сквозь стёкла, содрогаясь при мысли о ядовитых испарениях. Кедр поразил их тем, что когда-то мог уместиться в шляпе.
В Лувре они принуждали себя восхищаться Рафаэлем. В Национальной библиотеке пытались выяснить точное число томов.
Как-то раз они зашли в Коллеж де Франс на лекцию об арабском языке и, к величайшему удивлению профессора, принялись старательно что-то записывать. При помощи Барберу им удалось проникнуть за кулисы бульварного театра. Дюмушель достал им билеты на заседание Академии. Они интересовались научными открытиями, читали книжные каталоги и, по свойственной обоим любознательности, развивали свой ум. Кругозор их расширился, каждый день им открывалось что-то новое, что-то смутное и чудесное.
Любуясь старинной мебелью, они сокрушались, что не жили в те времена, хотя о самой эпохе не имели ни малейшего представления. Слыша названия стран, мечтали о далёких краях, тем более прекрасных, что они ничего о них не знали. Книги с непонятными заглавиями привлекали их обаянием тайны.
Новые идеи приносили им новые страдания. Когда на улице им встречалась почтовая карета, их неодолимо тянуло уехать куда-то вдаль. На Цветочной набережной они тосковали о лугах.
Однажды в воскресенье, ранним утром, они отправились на прогулку пешком; прошли через Медон, Бельвю, Сюрен, Отейль, весь день бродили среди виноградников, рвали мак на полях, отдыхали на траве, пили молоко, закусывали в загородных кабачках под акациями; вернулись они поздно ночью, изнурённые, счастливые, все в пыли. Они часто повторяли такие прогулки, но наутро им становилось так тоскливо, что пришлось от них отказаться.
Однообразная работа в конторе обоим им опротивела. Всё те же ножички и резинки, те же перья и чернильницы, всё те же сослуживцы! Бувар и Пекюше считали конторщиков болванами и всё меньше с ними разговаривали. Те обижались и дразнили их. Чуть ли не каждое утро оба приятеля опаздывали на службу и получали выговор.
Прежде они были вполне довольны своим положением, но с тех пор как высоко о себе возомнили, их профессия стала казаться им унизительной. Они внушали это один другому, подстрекали, раззадоривали друг друга. Пекюше перенял вспыльчивость Бувара, Бувар усвоил угрюмую манеру Пекюше.
— Уж лучше быть паяцем в ярмарочном балагане! — вздыхал один.
— Или стать тряпичником! — восклицал другой.
Ужасное положение! Безвыходное! Безнадёжное!
И вот однажды (это было 20 января 1839 года), когда Бувар работал в конторе, почтальон принёс ему письмо.
Бувар всплеснул руками, голова его медленно запрокинулась назад, и он упал на пол без чувств.
Конторщики бросились к нему, развязали ему галстук, послали за врачом. Бувар открыл глаза; на обращённые к нему вопросы он отвечал бессвязно:
— Ах!.. Это пустяки… На воздухе мне станет лучше. Нет, оставьте меня! Позвольте выйти!
Несмотря на свою тучность, он во весь дух помчался в морское министерство; он вытирал лоб, стараясь успокоиться, ему казалось, будто он сходит с ума.
Он просил вызвать Пекюше.
Пекюше явился.
— Мой дядя умер! Оставил мне наследство!
— Быть не может!
Бувар показал извещение:
Нотариальная контора г‑на Тардивеля Савиньи в Септене, 14 января 1839 г.
Милостивый государь!
Прошу вас пожаловать в мою контору, чтобы ознакомиться с завещанием вашего отца, г‑на Франсуа-Дени-Бартоломе Бувара, бывшего негоцианта в городе Нанте, скончавшегося в нашем округе 10‑го числа сего месяца. В завещании содержится весьма важное распоряжение в вашу пользу.
Примите уверение в моём глубоком уважении.
Нотариус Тардивель
Пекюше, ослабев от волнения, присел на тумбу во дворе. Вернув бумагу, он произнёс, запинаясь:
— Лишь бы только… это не оказалось… шуткой!
— Ты думаешь… это кто-то подшутил? — спросил Бувар сдавленным голосом, похожим на предсмертный хрип.
Однако почтовые штемпеля, печатный бланк нотариальной конторы, подпись нотариуса — всё подтверждало подлинность документа. Они пристально смотрели друг на друга, губы у них дрожали, а в глазах стояли слёзы.
Им не хватало воздуха. Они дошли пешком до Триумфальной арки и зашагали обратно по набережным, мимо Собора Богоматери. Бувар побагровел. Он дубасил Пекюше кулаком в спину и бормотал какую-то чепуху.
Оба они не могли удержаться от смеха. Уж конечно, Бувар получит не меньше…
— Ох, это было бы слишком хорошо! Не стоит говорить об этом.
И всё-таки заговорили. Что им мешает сразу же попросить разъяснений? Бувар написал нотариусу.
Нотариус прислал копию завещания, которое заканчивалось словами: «Вследствие чего я завещаю Франсуа-Дени-Бартоломе Бувару, моему внебрачному сыну, признанному мною, полагающуюся ему по закону часть моего состояния».
Старик Бувар тщательно скрывал грех своей молодости, воспитывал сына вдали от города, выдавая за племянника, и тот всегда называл его дядей, хотя догадывался обо всём. К сорока годам Бувар-отец женился, потом овдовел. Два его законных сына огорчали его дурным поведением, и он стал раскаиваться, что бросил на произвол судьбы своего первенца. Не будь он под башмаком у своей кухарки, он выписал бы сына к себе. Когда, из-за семейных раздоров, кухарка ушла от них, старик, оставшись в одиночестве, решил перед смертью искупить давнюю вину, завещав всё, что мог, плоду своей первой любви. Наследство составляло около полумиллиона, на долю скромного переписчика приходилось двести пятьдесят тысяч франков. Старший из братьев, г‑н Этьен, заявил, что признаёт завещание.
Бувар ходил как одурелый. Блаженно улыбаясь, точно пьяный, он всё шептал:
— Пятнадцать тысяч франков ренты!
Пекюше, хоть голова у него была покрепче, тоже не мог опомниться.
Их сразу отрезвило письмо Тардивеля с неприятным известием. Младший сын, г‑н Александр, объявил о своём намерении оспорить завещание в суде и, если удастся, признать его недействительным; он требовал опечатать имущество, составить опись, наложить арест и прочее! У Бувара разлилась желчь. Едва оправившись, он поехал в Савиньи, но вернулся ни с чем, не добившись никакого решения и досадуя, что даром потратился на дорогу.
Потянулись бессонные ночи, мучительные переходы от отчаяния к надежде, от восторгов к полному упадку сил. Наконец, через полгода несносный Александр смирился, и Бувар вступил во владение наследством.
Первым делом он воскликнул:
— Вот теперь мы переедем в деревню!
Это решение разделить с другом свалившееся на него счастье показалось Пекюше вполне естественным: союз этих двух людей стал тесным и неразрывным.
Однако Пекюше заявил, что не желает жить на счёт Бувара и никуда не поедет, покуда не дослужит до пенсии. Ещё два года — подумаешь! Он был тверд и непоколебим; на том они и порешили.
Выбирая место, где поселиться, они перебрали все провинции. На севере плодородные земли, но слишком холодно; на юге климат чудесный, но отравляют жизнь москиты, а в центральных областях, по правде сказать, нет ничего интересного. Бретань, пожалуй, подошла бы, но там живут одни святоши. О восточных округах из-за местного диалекта нечего и думать. Однако есть же и другие края. Что такое, к примеру, Форе, Бюже, Румуа? В географических картах ничего о них не сказано. Впрочем, неважно, в том или другом месте они поселятся, — главное, у них будет свой дом.
Они уже представляли себе, как будут без пиджаков работать в саду, подрезать розовые кусты, рыть, копать, рыхлить землю, пересаживать тюльпаны. Проснувшись рано, под пение жаворонка, они пойдут на пашню, отправятся с корзинкой собирать яблоки, станут наблюдать, как сбивают масло, молотят, стригут овец, подкармливают пчёл, будут наслаждаться мычанием коров, запахом свежего сена. И никакой переписки! Никакого начальства! Никаких платежей в срок. Ведь у них будет свой собственный дом! Куры из своего птичника, овощи со своего огорода, обеды по-домашнему в затрапезном платье.
— Мы будем делать всё, что душе угодно. Хоть бороды отрастим.
Они купили садовый инвентарь, разные мелочи, «которые могут пригодиться», ящик с инструментами (необходимый в хозяйстве), потом весы, землемерную цепь, ванну на случай болезни, градусник и даже барометр «системы Гей-Люссак» для физических опытов: а вдруг им придёт охота этим заняться? Не мешает иметь в доме литературу для чтения — не всё же время работать в саду; они даже начали подыскивать книги, часто не зная хорошенько, подходят ли они для «домашней библиотеки».
Наконец Бувар принял решение:
— К чёрту! Нам не понадобится библиотека.
— К тому же можно взять мою, — сказал Пекюше.
Они строили планы. Бувар перевезёт свою мебель, Пекюше — большой чёрный стол; если прихватить ещё занавески да немного кухонной утвари, этого будет достаточно.
Они условились хранить всё в тайне, но лица у обоих сияли, и сослуживцы подшучивали над ними. Бувар писал, лёжа грудью на конторке, расставив локти, чтобы аккуратнее выводить косые буквы, и всё время весело насвистывал, хитро подмигивая из-под тяжёлых век. Пекюше, взгромоздясь на высокий соломенный стул, писал так же старательно, как и прежде, тем же чётким почерком с нажимом, но невольно раздувал ноздри и кусал себе губы, словно боясь проговориться.
Уже больше полутора лет они искали, где бы поселиться, но ничего не могли найти. Путешествовали по окрестностям Парижа, ездили от Амьена до Эвре, от Фонтенебло до Гавра. Их тянуло в деревню, в настоящую сельскую местность, пускай не слишком живописную, но на широком просторе.
Они избегали слишком многолюдных посёлков и вместе с тем опасались одиночества.
Иногда они уже делали выбор, затем, боясь разочароваться, отменяли решение, ссылаясь на нездоровую местность или на резкий морской ветер, на близкое соседство фабрики или на неудобное сообщение.
На помощь им пришёл Барберу.
Узнав об их заветной мечте, он сообщил им в один прекрасный день, что слыхал о продаже поместья в Шавиньоле, между Каном и Фалезом. Поместье состояло из фермы в тридцать восемь гектаров, господского дома и фруктового сада, приносящего доход.
Друзья поспешили съездить в Кальвадос и пришли в восторг. Однако за ферму вместе с домом (их не продавали порознь) с них запросили сто сорок три тысячи франков, а Бувар не давал больше ста двадцати тысяч.
Пекюше спорил с ним, убеждал пойти на уступки и объявил наконец, что доплатит недостающие деньги из своих личных средств. На это ушло всё его состояние — материнское наследство и собственные сбережения. Этот капитал он хранил в тайне от всех на чёрный день.
Вся сумма была уплачена полностью к концу 1840 года, за полгода до выхода Пекюше на пенсию.
Бувар уже не работал переписчиком. Первое время, ещё не уверенный в будущем, он ходил на службу, но лишь только решился вопрос о наследстве, вышел в отставку. Однако он охотно заглядывал в контору братьев Декамбо и накануне отъезда угостил пуншем всю компанию.
Пекюше, напротив, угрюмо распрощался с сослуживцами и, уходя в последний раз, сердито хлопнул дверью.
Ему ещё надо было последить за упаковкой вещей, исполнить множество поручений, закупить кое-что и нанести прощальный визит Дюмушелю.
Профессор обещал вести с ним переписку, сообщать ему все литературные новости, потом ещё раз поздравил и пожелал доброго здоровья.
Барберу простился с Буваром гораздо сердечнее — даже бросил неоконченную партию в домино. Он дал слово приехать к нему в гости, заказал две рюмки анисовки и крепко обнял на прощание.
Вернувшись домой, Бувар вышел на балкон и, вздохнув полной грудью, воскликнул: «Наконец-то!». В воде канала отражались огни набережной, вдали затихал шум омнибусов. Бувару вспомнились счастливые дни, прожитые в этом огромном городе, кутежи в ресторане, вечера в театре, болтовня привратницы, все его прежние привычки, и он почувствовал стеснение в груди, печаль, в которой не решался признаться самому себе.
Пекюше до двух часов ночи расхаживал из угла в угол. Никогда больше он не вернётся сюда, и слава богу! Однако, чтобы оставить что-то на память о себе, он нацарапал своё имя на стенке камина.
Тяжёлую кладь они отправили ещё вчера. Садовые инструменты, кровати, тюфяки, столы, стулья, жаровню, ванну и три бочки бургундского решили везти баржой по Сене до Гавра, а оттуда доставить в Кан, где Бувар их дождётся и переправит в Шавиньоль.
Портрет отца, кресла, погребец с ликерами, книги, стенные часы и прочие ценные вещи погрузили в фургон, который должен был ехать через Нонанкур, Верней и Фалез. Пекюше вызвался его сопровождать.
Надев самый старый сюртук, шарф, рукавицы, упрятав ноги в меховой мешок, которым пользовался в конторе, он уселся на скамье рядом с проводником и в воскресенье 20 марта, на рассвете, выехал из столицы.
Первое время его увлекала быстрая езда и новые впечатления. Но вскоре лошади пошли шагом, и он повздорил из-за этого с кучером и проводником. Для ночлега они выбирали самые омерзительные постоялые дворы, и, хотя хозяева отвечали за сохранность багажа, Пекюше от излишней мнительности ночевал там же.
Наутро они пускались в путь с рассветом, и всё та же дорога тянулась перед ними до самого горизонта. Мелькали кучи щебня, канавы, полные воды, расстилались широкие, однообразные поля холодного зелёного цвета, по небу бежали облака, то и дело моросил дождь. На третий день поднялась буря. Брезентовый верх, плохо привязанный, хлопал на ветру, точно парус. Пекюше ёжился, нахлобучив фуражку на нос, и всякий раз, открывая табакерку, поворачивался спиной к ветру, чтобы уберечь глаза. При сильных толчках он слышал, как перекатывается позади него вся их кладь, и надоедал проводнику советами. Увидев, что это не помогает, он переменил тактику; принял добродушный тон, шутил, угождал, помогал возчикам толкать фургон на крутых подъемах и даже угощал их кофеем с водкой после обеда. Тогда они покатили так резво, что, не доезжая Гобюржа, у них треснула ось, и повозка завалилась на бок. Пекюше тут же бросился проверять поклажу: фарфоровые чашки разбились вдребезги. Он простирал руки к небу, скрежетал зубами, осыпая проклятиями обоих болванов. Наутро кучер напился, и они потеряли целый день, но у Пекюше уже не хватало сил возмущаться: чаша горечи была переполнена.
Бувар выехал из Парижа только через день, так как ему захотелось ещё раз отобедать с Барберу. Он примчался на почтовую станцию в последнюю минуту, а проснувшись, увидел перед собой Руанский собор: впопыхах он ошибся дилижансом.
Вечером все места на Кан были заняты; не зная, как убить время, Бувар пошёл в театр. Там, любезно улыбаясь, он рассказывал соседям, что он — коммерсант, удалившийся от дел, владелец нового поместья в окрестностях города. Когда наконец он добрался до Кана, его багаж ещё не прибыл. Получил он его лишь в воскресенье и отправил в Шавиньоль на телеге, известив фермера, что сам поедет следом через несколько часов.
В Фалезе на девятый день пути Пекюше нанял ещё пристяжную, и до захода солнца лошади бежали рысью. Миновав Бретвиль, они свернули с большака на проселочную дорогу, и Пекюше всё ждал, что вот-вот покажутся крыши Шавиньоля. Между тем колеи на проселке становились всё мельче, наконец исчезли совсем, и фургон очутился среди вспаханного поля. Надвигалась темнота. Что делать? Пекюше слез с повозки и, шлёпая по грязи, отправился на поиски. Когда он подходил ближе к фермам, на него лаяли собаки. Он кричал во всё горло, прося показать дорогу. Никто не отвечал. Наконец ему стало страшно, и он побежал назад. Вдруг в темноте загорелись два фонаря. Пекюше разглядел коляску и бросился навстречу. В коляске сидел Бувар.
Но куда же девался фургон с поклажей? Битый час они бродили впотьмах, окликая возчиков. Наконец фургон отыскался, и они приехали в Шавиньоль.
В камине жарким огнем пылали сучья и сосновые шишки. Стол был накрыт на два прибора. Мебель, привезённая на телеге, загромождала прихожую. Всё было доставлено в целости. Приятели уселись за стол.
Им подали луковый суп, цыплёнка, сало и крутые яйца. Старуха кухарка то и дело приходила спросить, по вкусу ли им угощение. «Отлично, замечательно!» — отвечали они; пышный хлеб, который так трудно было резать, сливки, орехи — всё приводило их в умиление. В полу были щели, стены сочились сыростью. И всё же они с удовольствием оглядывали комнату, закусывая вдвоём за столиком, на котором горела свечка. Лица их разрумянились на свежем воздухе. Выпятив животы, откинувшись на спинки скрипучих стульев, они всё повторяли:
— Наконец-то мы дома! Какое счастье! Уж не сон ли это?
Хотя уже пробило полночь, Пекюше вздумалось прогуляться по саду. Бувар согласился. Они взяли свечу и, защитив её от ветра старой газетой, прошлись вдоль грядок. Оба радостно вскрикивали, показывая друг другу огородные овощи.
— Гляди-ка, морковь! А вот капуста.
Затем они осмотрели шпалерники. Пекюше пытался отыскать молодые побеги. По стене иногда пробегал паук, а две их тени, непомерно удлинённые, вырисовывались на ней, повторяя каждый их жест. С тонких стеблей капала роса. Наступила полная темнота, и всё замерло в великом молчании, в глубоком покое. Где-то вдали пропел петух.
В стене, разделявшей их спальни, оказалась потайная дверь, заклеенная обоями. Когда двигали комод, дверца соскочила с петель, и между комнатами открылся проход. Это было приятной неожиданностью.
Раздевшись и улёгшись в постель, они ещё поболтали некоторое время, потом уснули. Бувар спал на спине, с непокрытой головой, с разинутым ртом; Пекюше — на правом боку, прижав колени к животу, нахлобучив тёплый колпак; и оба уютно похрапывали, залитые лунным светом, струившимся через окно.
2
Как радостно было их утреннее пробуждение! Бувар закурил трубку, Пекюше втянул понюшку табаку, и оба воскликнули, что никогда в жизни не испытывали такого удовольствия. Потом они подошли к окну полюбоваться пейзажем.
Прямо перед ними расстилались поля, справа виднелись рига и церковная колокольня, слева — ряды тополей.
Две главные аллеи, пересекаясь крест-накрест, разделяли сад на четыре части. Среди грядок с овощами росли кое-где карликовые кипарисы и кусты. С одной стороны стояла на пригорке беседка, увитая виноградом, с другой — стена, подпиравшая шпалерник, а в глубине, в просветах изгороди, открывался широкий вид на поля. По ту сторону стены раскинулся фруктовый сад, дальше шла буковая аллея, роща; за изгородью тянулась тропинка.
Пока они обозревали окрестности, какой-то господин с проседью, в чёрном пальто, прошёл по дорожке, колотя палкой по всем жердям изгороди. Старуха служанка сообщила, что это господин Вокорбей, известный в округе врач.
Другими именитыми гражданами были: граф де Фаверж, бывший депутат, владелец образцового скотного двора; Фуро, здешний мэр, который торговал лесом, извёсткой и всем, чем угодно; нотариус Мареско, аббат Жефруа и г‑жа Борден, вдова, жившая на свои доходы. Их служанку звали Жерменой, по имени Жермена, её покойного мужа. Она работала подёнщицей, но охотно пошла бы в услужение к новым господам. Они согласились её нанять и отправились осматривать ферму, расположенную всего на расстоянии километра.
Когда они вошли во двор, фермер, дядя Гуи, орал на какого-то мальчишку, а фермерша сидела на табуретке, зажав между колен индюшку и кормила её мучными клецками. Мужчина был широкоплечий, низколобый, с острым носом и хитрым недоверчивым взглядом. Жена — светло-русая, с веснушками на щеках, простоватого вида — похожа была на крестьянок, изображённых на церковных витражах.
На кухне с потолка свисали связки пеньки. У высокого камина стояли три старых ружья. Середину стены занимал буфет с расписной фаянсовой посудой; сквозь окна бутылочного стекла падал тусклый свет на кухонную утварь из жести и красной меди.
Двое парижан, которые только раз, мельком, видели своё поместье, пожелали подробно всё осмотреть. Дядя Гуи с женой пошли их провожать, и начался бесконечный поток жалоб.
Все строения, от сарая до винокурни, нуждаются в починке. Надо бы пристроить ещё сыроварню, обновить железные скрепы на воротах, поднять ограду в загоне, вырыть канавы и пересадить множество яблонь во всех трёх дворах.
После этого они осмотрели посевы; дядя Гуи не одобрял здешней земли. Она требует много навозу, возить его накладно, повсюду мелкие камешки, луга зарастают сорняком. Такое охаивание земельных угодий отравляло удовольствие, с каким Бувар обходил свои поля.
Обратно они вернулись ложбиной, ведущей в буковую аллею. С этой стороны был виден парадный двор и фасад дома.
Дом был белого цвета с жёлтыми лепными украшениями. Каретник и кладовая, пекарня и дровяной сарай примыкали к нему с боков в виде двух низеньких крыльев. Кухня выходила в маленькую залу. Дальше шла прихожая, вторая зала побольше и гостиная. Четыре комнаты во втором этаже соединялись коридором, выходившим окнами во двор. Пекюше занял одну из них для своих коллекций; в последней комнате они решили разместить библиотеку; отпирая шкафы, они обнаружили ещё какие-то книги, но даже не удосужились прочитать заглавия. Им не терпелось заняться садом.
Проходя по буковой аллее, Бувар вдруг заметил среди ветвей гипсовую женскую статую. Склонив головку набок, согнув колени, она двумя пальцами придерживала юбку, словно боясь, что её застигнут врасплох.
— Ах, извините! Пожалуйста, не стесняйтесь!
Эта шутка так их позабавила, что они повторяли её раз двадцать на дню несколько недель подряд.
Между тем жители Шавиньоля жаждали познакомиться с новыми соседями, даже подглядывали за ними через калитку. Когда они забили калитку досками, это всех возмутило.
Чтобы защититься от солнца, Бувар обматывал голову платком в виде тюрбана. Пекюше надевал картуз; он носил длинный фартук с карманом на животе, засунув туда садовые ножницы, платок и табакерку. Бок о бок, засучив рукава, они без устали копали, пололи, подстригали, понукая друг друга, едва успевая поесть, но кофе всегда пили на пригорке, в увитой виноградом беседке, чтобы любоваться видом.
Если им попадалась улитка, они подбегали и давили её каблуком, скривив рот, точно щёлкая орехи. С заступом они не расставались и с такой силой рассекали им надвое белых червей, что железо уходило в землю на три дюйма.
Чтобы избавиться от гусениц, они яростно колотили палкой по деревьям.
Бувар посадил посреди лужайки пионы, а по стенам беседки — помидоры, чтобы они свисали со сводов, как фонарики.
Пекюше велел вырыть возле кухни глубокую яму с тремя отделениями, куда собирался закладывать компост; из отбросов вырастут всевозможные побеги, их перегной даст новые ростки, те опять обратятся в удобрение, и так до бесконечности; стоя на краю ямы, он мечтал о будущем и уже представлял себе горы фруктов, море цветов, груды овощей. Но ему не хватало лошадиного навоза, столь полезного для парников. Земледельцы не продавали, на постоялых дворах его нельзя было достать. Наконец, после долгих поисков, несмотря на уговоры Бувара, Пекюше махнул рукой на приличия и, потеряв всякий стыд, решил сам собирать навоз на дорогах.
За этим занятием и застала его однажды на большаке г‑жа Борден.
После любезных приветствий она спросила, как поживает его друг. Чёрные блестящие глазки этой дамы, яркий румянец и самоуверенные манеры (у неё даже пробивались усики) напугали Пекюше. Он что-то пробурчал и повернулся к ней спиной. За такую невежливость ему попало от Бувара.
Вскоре наступили ненастные дни, сильные холода, пошёл снег. Они укрылись в доме; мастерили трельяжи на кухне, расхаживали по комнатам, болтали у камелька, глядели в окно на дождь.
Со средины поста они с нетерпением ждали весну, каждое утро повторяя «Всё проходит!». Но весна запаздывала, и они старались утешиться словами: «Всё пройдёт!»
Наконец на грядках появился зелёный горошек. Пошла в рост спаржа. Виноградные лозы давали надежду на урожай.
Друзья решили, что раз они так хорошо разбираются в садоводстве, им должно удастся и земледелие; ими овладело стремление заняться обработкой земли на ферме. Руководясь здравым смыслом да немного подучившись, они без сомнения добьются успеха.
Прежде всего следовало посмотреть, как поставлено дело в других хозяйствах, и они отправили письмо г‑ну де Фавержу, прося позволения посетить его поместье. Граф тут же послал им приглашение.
Пройдя около часу, они поднялись по склону холма, возвышавшегося над долиной Орна. Река текла глубоко внизу, извиваясь змеёй. Глыбы красного песчаника, торчавшие там и сям, и камни покрупнее, образуя вдали как бы скалистую гряду, обрамляли поле зрелых хлебов. На другом холме, напротив, среди разросшейся зелёной листвы прятались дома. Ряды деревьев делили холм на неравные квадраты, вырисовываясь тёмными линиями среди лугов.
Дальше перед ними вдруг открылся общий вид на поместье. По черепичным кровлям можно было узнать строения фермы. Замок с белым фасадом находился справа, на фоне леса; от него спускалась лужайка к реке, в которой отражались ряды платанов.
Приятели вышли на луг, где сушилась люцерна. Работницы в соломенных шляпах, ситцевых косынках, бумажных повязках ворошили граблями скошенную траву, а на другом конце луга, возле стогов, сено быстро навивали на длинные возы, запряженные тройкой лошадей. Хозяин вышел навстречу гостям в сопровождении управляющего.
Подтянутый, прямой, в канифасовом костюме, с бачками в форме котлет, граф был похож и на судейского чиновника и на светского денди. Лицо его, даже когда он говорил, оставалось совершенно неподвижным.
После обмена любезностями граф ознакомил посетителей со своей системой травосеяния. Ряды скошенного сена надо ворошить, не раскидывая; в копны сгребать сразу, на месте, затем собирать их десятками, стоги складывать в форме конуса. Английские грабли здесь не годятся — местность для них слишком неровная.
Какая-то девчушка в туфлях на босу ногу, в дырявом платье, сквозь которое просвечивало голое тело, упирая кувшин в бедро, поила женщин сидром. Граф спросил, откуда взялся этот ребёнок, но никто ничего не знал. Работницы приютили её на время покоса, и она им прислуживала. Он удалился, пожимая плечами и возмущаясь безнравственностью деревенских жителей.
Бувар отозвался с похвалой о его люцерне. Граф признал, что она хорошо уродилась, хотя повилика принесла ей большой вред (будущие агрономы вытаращили глаза, впервые услыхав о повилике). Чтобы прокормить стада, он особенно заботится о разведении кормовых трав; к тому же это полезно для севооборота, который не всегда удаётся на лугах с естественной растительностью.
— Это уж не подлежит сомнению.
Бувар и Пекюше дружно подхватили:
— О, разумеется, не подлежит сомнению!
Они подошли к тщательно возделанному полю; лошадь, которую вели под уздцы, тащила широкую тележку на трёх колесах. Снизу семь лемехов распахивали тонкие параллельные борозды, куда через трубки, свисавшие до земли, падали семена.
— Здесь я сажаю турнепс, — сказал граф. — Турнепс — основа моей четырёхпольной системы.
Он начал объяснять устройство сеялки. Но тут за ним пришёл слуга. Его вызывали в замок.
Графа заменил управляющий, тщедушный человечек, угодливый и льстивый.
Он повёл «почтенных господ» на другое поле, где четырнадцать работников с обнажённой грудью, широко расставив ноги, косили рожь. Железные косы со свистом срезали колосья, ложившиеся направо. Каждый широким взмахом описывал перед собою полукруг, и все, выстроившись в ряд, шагали вперёд в ногу.
Могучие руки косарей восхитили парижан; их обоих охватило чуть ли не религиозное благоговение перед плодородием земли.
Они обошли ещё несколько возделанных участков. Надвигались сумерки, на вспаханные поля садились вороны.
Дальше им повстречалось стадо. Овцы разбрелись по лугу; было слышно, как они щиплют траву. Пастух, сидя на пне, вязал шерстяной чулок, а у его ног лежала собака.
Управляющий помог Бувару и Пекюше перелезть через изгородь, и, пройдя мимо двух лачуг, они очутились во дворе, где коровы жевали жвачку под яблонями.
Все постройки фермы, примыкая друг к другу, окружали двор с трёх сторон. Работы производились при помощи водяной турбины, к которой нарочно подвели русло ручья. Кожаные приводные ремни протянулись с одной крыши на другую; посреди навозной кучи работал железный насос.
Управляющий показал им низенькие отверстия в стенах овчарни, а в свинарнике — замысловатые дверцы, запиравшиеся автоматически.
В риге потолок был сводчатым, как в соборе, с кирпичными арками, возведёнными на каменных стенах.
Чтобы развлечь господ, птичница бросила курам пригоршню овса. Давильный станок поразил двух друзей своими гигантскими размерами; потом они взобрались на голубятню. Особенно восхитила их молочная ферма. Из кранов, расположенных по углам, стекала вода на каменные плиты пола, и, едва войдя, они ощутили прохладу. На полках рядами стояли тёмные глиняные кувшины, до краёв полные молока, и крынки поменьше со сливками. Круги масла лежали, точно обрубки медной колонны, а в жестяных подойниках, только что поставленных на пол, пенилось парное молоко. Красой и гордостью фермы был воловий хлев. Вмазанные в стену деревянные перекладины делили его по всей длине на два помещения: одно для волов, другое для скотников. Там стояла полутьма, так как отдушины были закрыты. Привязанные на цепях волы жевали, похрустывая, под низким потолком; от их боков валил пар. Вдруг кто-то отворил дверь, и струя воды разлилась по желобу вдоль кормушек. Послышалось мычанье; с треском и стуком сталкиваясь рогами, волы вытянули морды из стойла и начали медленно пить.
В ворота въехали большие телеги, заржали жеребцы. В нижнем этаже зажглись два-три фонаря, потом погасли. По двору прошли работники, стуча по камням деревянными башмаками, зазвонил колокол, сзывая к ужину.
Оба посетителя отправились домой.
Все, что они видели, привело их в восторг, и они утвердились в своём решении. В тот же вечер они разыскали в библиотеке четыре тома Сельской усадьбы, выписали курс Гаспарена и подписались на агрономическую газету.
Чтобы удобнее было ездить на ярмарку, они купили одноколку, которой правил Бувар.
В синих блузах, широкополых шляпах, гетрах до колен, с палками, какие носят барышники, они обходили торговцев скотом, расспрашивали крестьян, неизменно присутствовали на всех сельскохозяйственных выставках.
Вскоре они до смерти надоели дяде Гуи своими советами; они особенно возмущались тем, что он оставлял землю под паром.
Но фермер вёл хозяйство по старинке. Он попросил господ отсрочить платёж под тем предлогом, что выпал град. Арендной платы он и вовсе не вносил. В ответ на любое замечание, самое справедливое, его жена начинала голосить. В конце концов Бувар объявил, что не желает возобновлять договор.
Тогда дядя Гуи припрятал удобрения, перестал полоть сорняки, растратил все запасы и уехал разъярённый, явно затаив план мести.
Бувар рассчитал, что двадцати тысяч франков, то есть суммы в четыре раза больше арендной платы, вполне хватит на первое время. Его нотариус прислал эти деньги из Парижа.
Их земельные угодья состояли из пятнадцати гектаров лугов и пастбищ, двадцати трёх — пахотной земли и пяти гектаров неудобной земли на каменистом холмике, носившем название Бугор.
Они закупили необходимые орудия, четырёх лошадей, двенадцать коров, шесть поросят, сто шестьдесят овец, наняли двух работников, двух скотниц, одного пастуха, завели большого пса.
Чтобы добыть денег на расходы, они продали все запасы кормов. С ними расплатились на дому: золотые монеты, отсчитанные на ящике с овсом, показались им особенно блестящими, необыкновенными, высшей пробы.
В ноябре они вздумали заготовить сидр. Бувар погонял лошадь хлыстом, а Пекюше, стоя над чаном, помешивал выжимки лопатой.
Пыхтя от натуги, в тяжёлых деревянных башмаках, они зажимали винт, вычёрпывали сусло из кадки, следили за втулками, забавляясь от всей души.
Решив, что выгодней всего получить как можно больше зерна, они заняли под пашню чуть ли не половину своих искусственных лугов, а так как удобрений им не хватало, они закопали жмыхи, не размельчив их, и хлеб уродился плохо.
На следующий год они густо засеяли поле. Разразилась гроза. Колосья полегли.
Невзирая ни на что, они упрямо сеяли пшеницу и задались целью обработать землю на Бугре. Камни вывозили в плетёной повозке. Круглый год с утра до вечера, в дождь и в непогоду всё та же лошадь, погоняемая тем же возчиком, тащила ту же повозку вверх, вниз и снова вверх на маленький холмик. Иногда позади шёл сам Бувар, делая остановку на полдороге, чтобы отдышаться и вытереть пот.
Не доверяя никому, они сами лечили скотину, поили её слабительным, ставили клистиры.
Скоро начались всякие напасти. Птичницу кто-то обрюхатил. Когда они наняли женатых людей, народились дети, понаехали родственники, тётки, дядья, золовки; целая орава жила на их счёт, и друзья решили по очереди ночевать на ферме.
Но по вечерам там было тоскливо. Грязная комната вызывала отвращение, да и Жермена, приносившая ужин в такую даль, всякий раз ворчала. Обманывали их напропалую. Молотильщики набивали зерном кувшины и кружки. Поймав одного из них, Пекюше с криком вытолкал его в спину:
— Мерзавец! Ты позоришь деревню, где родился на свет!
Его здесь никто и в грош не ставил. К тому же его мучила совесть при мысли о саде. Он должен посвятить всё своё время, чтобы привести сад в порядок. Пускай Бувар занимается фермой. Обсудив этот вопрос, они поделили обязанности.
Прежде всего надо было позаботиться о парниках. Пекюше велел построить парник из кирпича. Он сам выкрасил рамы и, опасаясь солнечных лучей, замазал мелом все стёкла.
Подготовляя черенки, он осторожно срезал почку вместе с листьями. Он испробовал разные способы прививки — прививку дудкой, венчиком, щитком, глазком, английским методом. С каким старанием он прилаживал привой к дичку! Как плотно прикручивал мочалой! Как обильно обмазывал садовым варом!
По два раза в день он приносил лейку и размахивал ею над посадками, точно кадилом. Глядя, как растения зеленеют и свежеют под мелкими водяными брызгами, он словно оживал и возрождался вместе с ними. Потом, увлёкшись, он срывал сетку с лейки и поливал прямо из горлышка, обильной струёй.
В глубине буковой аллеи, возле гипсовой статуи, стояла будка из брёвен. Там Пекюше хранил садовые инструменты и проводил блаженные часы, сортируя семена, надписывая этикетки, расставляя в порядке горшочки с отводками. В минуты отдыха он усаживался на ящик у входа и раздумывал, как бы ещё украсить сад.
Перед крыльцом дома, внизу, он разбил две клумбы герани, между кипарисами и кустарником посадил подсолнухи. А так как грядки поросли лютиками и аллеи были заново посыпаны чистым песком, то их сад золотился всеми оттенками жёлтого цвета.
Между тем в парнике развелись личинки и, несмотря на перегной из сухих листьев, под заботливо выкрашенными рамами и замазанными стёклами выросли какие-то жалкие, чахлые стебельки. Черенки на деревьях не привились, обмазка отклеилась, почки засохли, отводки не давали ростков, корни дичков побелели; у сеянцев был самый плачевный вид. Ветер, словно резвясь, опрокидывал подпорки у фасоли. Клубнике повредила излишняя подкормка, томатам — недостаточное пасынкование.
Пекюше загубил спаржевую капусту, брюкву, кресс-салат, которые ему вздумалось выращивать в лохани. После оттепели пропали все артишоки. Единственным утешением была капуста. На один кочан Пекюше возлагал особенно большие надежды. Он разрастался, разбухал, достиг чудовищных размеров, но оказался совершенно несъедобным. Не беда! Пекюше все равно радовался, что вырастил такое диво.
Наконец он попробовал заняться труднейшим, по его мнению, искусством — выращиванием дынь.
Он посадил семена различных сортов в плошки с перегноем и врыл их в землю внутри парника. Потом выстроил другую теплицу и пересадил туда самые сильные ростки, прикрыв их колпаками. Он действовал по всем правилам, как опытный садовод: оставил цветы, дал завязаться плодам, выбрал по одному на каждом стебле, срезав остальные, и когда дыни стали величиной с орех, просунул под кожуру дощечки, чтобы они не сгнили в навозе. Он обогревал их, проветривал, протирал носовым платком запотевшие стекла и, как только погода портилась, бежал за соломенными щитами.
По ночам он не мог заснуть от беспокойства. Случалось, даже вскакивал с постели и, наскоро натянув сапоги на босу ногу, в одной рубашке, дрожа от холода, мчался через весь сад, чтобы накрыть парник своим одеялом.
Канталупы созрели. Попробовав первую, Бувар поморщился. Вторая оказалась не лучше, третья тоже; для каждой из них Пекюше находил оправдание, вплоть до последней, которую он выбросил в окно, заявив, что ровно ничего не понимает.
А дело было в том, что он выращивал рядом разные сорта, и сахарные дыни смешались с обыкновенными, португальские — с монгольскими, соседство помидоров принесло ещё больше вреда, и в результате выросли омерзительные ублюдки, похожие по вкусу на тыкву.
Тогда Пекюше занялся разведением цветов. Он выписал через Дюмушеля саженцы и семена, купил перегною и смело взялся за дело.
Но пассифлоры он посадил в тени, анютины глазки — на солнце, гиацинты удобрил навозом, лилии полил после цветения, погубил рододендроны, обкорнав их, подкормил фуксии костяным клеем и засушил гранатовое деревцо, поставив его на кухне, возле плиты.
Опасаясь холодов, он накрыл кусты шиповника картонными колпаками, обмазанными свечным салом, и получилось нечто вроде сахарных голов на ножках.
Георгины держались на несоразмерно высоких подпорках, а между их рядами торчали кривые ветви японской софоры, которая нисколько не менялась — не гибла и не росла.
Между тем в Шавиньоле самые редкие растения должны были привиться, раз они произрастают в парижских садах, и Пекюше достал индийскую лилию, китайскую розу и эвкалипт, входивший тогда в моду. Все эти опыты провалились. Каждая неудача повергала его в недоумение.
Бувару тоже встречались немалые трудности. Друзья советовались, просматривали одну книгу за другой и, сталкиваясь с противоположными мнениями, не знали, на что решиться.
Взять хотя бы мергель. Пювис его рекомендует, а Роре отвергает.
Риефель и Риго не одобряют известь, несмотря на положительный результат, полученный Франклином.
По мнению Бувара, держать землю под паром — средневековый предрассудок. А у Леклерка приводятся случаи, когда это было необходимо. Гаспарен ссылается на некоего лионца, который пятьдесят лет выращивал хлебные злаки на одном и том же поле, что начисто опровергает теорию севооборота. Туль восхваляет вспашку в ущерб удобрению; наконец, майор Битсон отменяет и вспашку и удобрение!
Чтобы научиться предсказывать погоду, друзья стали изучать облака по классификации Льюка Говарда. Они созерцали облака, походившие на конские гривы, на острова или на снеговые горы, и пытались отличить дождевые от перистых, слоистые от кучевых; но формы облаков так быстро менялись, что они не успевали подобрать для них подходящее название.
Барометр их обманул, показания градусника были бесполезны; тогда они прибегли к способу, изобретённому при Людовике XV неким турским священником. Пиявка, помещённая в банку с водой, должна была держаться на поверхности перед дождём, лежать на дне при устойчивой ясной погоде и извиваться в ожидании бури. Но атмосферные явления почти никогда не совпадали с поведением пиявки. Наши исследователи поместили в банку ещё три пиявки. Все четыре вели себя по-разному.
После долгих размышлений Бувар признал, что ошибался. Поместье нуждалось в образцово поставленном хозяйстве, в применении интенсивной системы. И он вложил в это дело весь свой наличный капитал — тридцать тысяч франков.
Поддавшись влиянию Пекюше, он помешался на удобрениях. Компостная яма была заполнена ветками, кровью, требухой, перьями, всем, что попадалось под руку. Он применял в качестве удобрения фекальную жидкость, бельгийскую и швейцарскую, щёлок, копчёную сельдь, водоросли, тряпки; выписал гуано, попытался сам его добывать и дошёл до того, что уничтожил отхожее место — моча и та не должна была пропадать даром. Во двор к нему отовсюду несли дохлых животных. Поля были усеяны кусками падали. Среди всего этого смрада Бувар ходил гоголем. Установленный на повозке насос поливал всходы навозною жижей. А тем, кто морщился от отвращения, он говорил:
— Это же золото, чистое золото!
И сожалел, что у него мало навоза. Счастливы обитатели стран, где встречаются пещеры, полные птичьего помёта!
Сурепица уродилась плохо, овёс вышел посредственный, а пшеницу покупали неохотно из-за неприятного запаха. И странное дело: на Бугре, очищенном, наконец, от камней, урожай был гораздо хуже, чем прежде.