Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Я услышала, как они отдают друг другу необходимые распоряжения. Мне предстояло стать объектом особого достижения инженерно-технической мысли. Зашаркали туфли — это они заняли позиции и ухватились. Потом Питер сказал: «Вира!», кровать поднялась в воздух, и я вылезла из-под нее, пятясь, — точно рак, которого выгнали из-под речного камня.

Питер помог мне встать. Платье было сплошь покрыто пылью. Питер и Лен принялись весело отряхивать меня.

— Что ты там делала? — спросил Питер. По тому, с какой мучительной сосредоточенностью они снимали с моего платья крупные хлопья пыли, я поняла, что, пока я была в подполье, они успели прилично нализаться.

— Там было тише, — уныло ответила я.

— Призналась бы сразу, что застряла! — сказал Питер с рыцарским великодушием. — Я бы тебя спас давным-давно. Ну, и вид у тебя! — Ему было весело, и он держался покровительственно.

— Мне не хотелось прерывать вашу беседу, — сказала я.

К этому времени я уже поняла, какое чувство мной владеет: ярость.

В моем голосе, должно быть, прозвучала такая злоба, что с Питера разом слетел весь его веселый хмель. Он отступил на шаг и смерил меня ледяным взглядом, а потом взял за локоть, словно задерживал за неправильный переход улицы, и, обернувшись к Лену, сказал:

— Пожалуй, нам действительно пора. Было очень славно. Надеюсь, мы скоро опять увидимся. Я обязательно должен показать тебе мой треножник — интересно, что ты о нем скажешь.

На другом конце комнаты Эйнсли освободилась от опутавших ее бархатных подушек и встала.

Я выдернула руку и холодно заявила:

— Никуда я с тобой не поеду. Я пойду домой пешком, — и выскочила за дверь.

— Да делай что хочешь! — сказал Питер, однако тотчас пошел за мной, бросив Эйнсли на произвол судьбы. Сбегая вниз по узкой лестнице, я слышала, как Лен сказал: «Может, останешься, Эйнсли, выпьешь еще кока-колы? Я тебя потом доставлю домой. Пусть эти влюбленные сами улаживают свои дела», а Эйнсли ответила ему с тревогой в голосе: «Нет, нет, лучше не надо…»

На улице мне стало гораздо легче; я чувствовала, что преодолела преграду и вырвалась — только не знала, откуда и куда. Не знала даже, что побудило меня к этим странным поступкам; но по крайней мере я начала совершать поступки. Какое-то решение созрело, что-то свершилось. После этих сцен, после этой явной демонстрации, которая вдруг показалась мне постыдной, примирения быть не может; впрочем, теперь, отрекшись от Питера, я уже не питала к нему злобы. Я поняла одну нелепую вещь: ведь между мной и Питером все было так мило! Мы никогда прежде не ссорились. Для ссор у нас просто не было причин.

Я оглянулась; Питера не было видно. Я шла по пустынным кварталам, мимо старых домов, в сторону ближайшей большой улицы, где можно было сесть в автобус. В такое время (а который сейчас, собственно, час?) автобуса, конечно, придется долго ждать. Мне стало не по себе: ветер дул сильнее, стало холодно, молнии, казалось, сверкали все ближе и ближе. Уже слышались раскаты грома. На мне было только легкое летнее платье, я даже не знала, достаточно ли у меня денег, чтобы взять такси; остановившись и пересчитав деньги, я поняла, что на такси не хватит.

Уже минут десять я шла к северу мимо запертых, освещенных ледяным светом магазинов, когда метрах в ста передо мной к тротуару подъехала машина Питера. Питер вышел на пустую улицу и встал, поджидая меня. Я продолжала идти, не замедляя шага и не сворачивая. Бежать ведь теперь не было причины. Нас больше ничто не связывало. Я поравнялась с Питером, и он шагнул ко мне.

— Надеюсь, ты разрешишь мне отвезти тебя домой? — сказал он с непроницаемой учтивостью. — Я бы не хотел, чтобы ты промокла под дождем.

Не успел он договорить, как первые тяжелые капли дождя упали на тротуар. Я колебалась, не зная, как отнестись к словам Питера. Какие у него мотивы? Может, им движет сейчас тот автоматический рефлекс, который заставляет его открывать передо мной двери? Что-то почти инстинктивное? В таком случае я могу себе позволить принять от него эту услугу. А может быть, если я сяду к нему в машину, это что-то изменит? Я внимательно посмотрела на Питера; было видно, что он сильно выпил, но было также видно, что он вполне владеет собой. Глаза у него неестественно блестели, но стоял он прямо и не шатался.

— Вообще-то, — сказала я с сомнением, — я бы охотнее пошла пешком. Но все равно спасибо.

— Брось, Мэриан, не будь ребенком, — сказал он резким тоном и взял меня под руку.

Я не сопротивлялась, и он подвел меня к машине и усадил на переднее сиденье. По-моему, я сделала это достаточно неохотно; на самом-то деле мне не хотелось мокнуть под дождем.

Он сел в машину, захлопнул дверь и завел мотор.

— Может быть, теперь ты объяснишь мне, для чего ты вытворяла все эти глупости? — сказал он сердито.

Мы завернули за угол, и порыв ветра швырнул дождь на ветровое стекло. Как говорила одна из моих двоюродных бабушек, погода рассердилась не на шутку.

— Я могла и пешком дойти, — сказала я, не отвечая на его вопрос. Зная, что мои поступки вовсе не так глупы, я прекрасно понимала также, что посторонний наблюдатель счел бы их довольно глупыми. Мне не хотелось обсуждать их, такое обсуждение лишь завело бы нас в тупик. Я сидела выпрямившись и уставившись в окно, за которым почти ничего не было видно.

— Не понимаю, зачем тебе понадобилось портить такой прекрасный вечер, — сказал он, игнорируя мои слова. Ударил гром.

— По-моему, я тебе ничего не испортила, — ответила я. — Ты прекрасно провел время.

— Ах, вот в чем дело! Мы, значит, плохо тебя развлекали. Наш разговор тебе наскучил, мы уделяли тебе недостаточно внимания. Что ж, в следующий раз мы позаботимся о том, чтобы тебе не приходилось страдать в нашем обществе.

Это было несправедливо. В конце концов, Лен — мой друг.

— Между прочим, Лен не твой друг, а мой, — сказала я. Голос у меня начинал дрожать. — Мне, может быть, тоже хотелось с ним поговорить. Тем более что он только что вернулся из Англии. — Говоря все это, я прекрасно понимала, что Лен тут совершенно ни при чем.

— Эйнсли вела себя прилично, и ты могла бы взять с нее пример. Но нет! — сказал он яростно. — Тебя не устраивает роль женщины.

Комплимент Эйнсли я восприняла как злобный выпад — и взорвалась.

— Чушь собачья! — крикнула я. — При чем тут роль женщины? Ты вел себя попросту грубо!

Я знала, что, обвиняя Питера в нарушении правил хорошего тона, я наношу ему удар под ложечку. Для него это все равно что увидеть свое лицо на рекламе средства от пота.

Он быстро посмотрел на меня, и глаза его сузились, словно он целился; потом он скрипнул зубами и яростно прибавил газ. Дождь к этому времени лил уже сплошной стеной, а мостовая перед нами, когда нам удавалось ее увидеть, походила на поверхность быстрой реки. В момент моего выпада мы как раз спускались с холма, и, когда Питер резко нажал на педаль газа, машину занесло, она дважды развернулась, потом заскользила боком, влетела на чей-то газон, страшно ударилась и остановилась. Раздался громкий треск.

— Сумасшедший! — завопила я, отталкиваясь от передней панели, к которой прижал меня удар, и соображая, что я все еще жива. — Ты нас всех убьешь!

Я, видимо, считала себя за двоих.

Питер опустил стекло и высунулся наружу. Потом принялся смеяться.

— Я им немного постриг кусты, — сказал он. Он нажал на газ. Сначала колеса вращались без всякого толку, разбрасывая землю и образуя на газоне (как я увидела позже) глубокие рытвины; затем мы с воем перевалили через поребрик и вернулись на дорогу.

Я дрожала от страха, холода и злости.

— Сперва ты меня затащил в машину, — сказала я, стуча зубами, — и наорал на меня, потому что чувствовал себя виноватым, а теперь пытаешься меня убить!

Питер все еще смеялся. Волосы у него прилипли ко лбу — намокли от дождя, хотя он высунулся в окно всего на несколько секунд, — а по щекам текла вода.

— Проснувшись утром, они увидят, что их садик несколько преобразился, — хихикал он. Порча чужой собственности сегодня казалась ему чрезвычайно веселым занятием.

— До чего же весело портить чужую собственность! — заметила я саркастически.

— Да не будь ты такой занудой, — ухмыльнулся он. Было очевидно, что проявление грубой физической силы доставило ему удовольствие. При этом подвиг, совершенный задними колесами его машины, он полностью приписывал себе, считал своей заслугой. У меня это вызывало лишь раздражение.

— Питер, как ты можешь быть таким легкомысленным? Да ты просто перезрелый подросток.

Этот выпад он попросту игнорировал.

— Приехали, — сказал он, и машина резко остановилась.

Я взялась за ручку, намереваясь, кажется, сказать последнее решающее слово и броситься в дом, но он придержал меня за локоть:

— Подожди, пока лить перестанет.

Он повернул ключ зажигания; дворники перестали биться по стеклу. Мы молча сидели в машине и слушали, как гремит гром. Гроза была, наверное, прямо над нами; молнии сверкали почти непрерывно, и тотчас следовал удар грома; вокруг нас будто с треском валился лес. Когда на секунду воцарялась тишина, мы слышали, как по крыше машины бьет дождь. В щели над дверцами летела тонкая дождевая пыль.

— Хорошо, что я не позволил тебе идти домой пешком, — сказал Питер тоном человека, который принял правильное решение и сумел настоять на своем. Я не могла не согласиться с ним.

Стало светло на несколько секунд подряд, и я заметила, что Питер как-то странно смотрит на меня: лицо его было необычно испещрено тенями, а глаза мерцали, как глаза кошки, в свете фар. В его напряженном взгляде было что-то зловещее. Потом он склонился ко мне и сказал:

— У тебя тут грязь застряла. Не шевелись. — Пальцы его неуверенно коснулись моего виска: он неловко, но осторожно извлекал клок пыли, запутавшийся у меня в волосах.

Я вдруг почувствовала, что слабею и никну, как намокшая бумажная салфетка. Я прижалась лбом к голове Питера и закрыла глаза. Кожа у него была холодная и мокрая, и от него пахло коньяком.

— Открой глаза, — сказал он.

Я послушалась. Мы сидели, прижавшись друг к другу головами, и при вспышке молнии я на секунду увидела, что глаза Питера двоятся и четверятся.

— У тебя восемь глаз, — сказала я тихонько.

Мы оба рассмеялись, он притянул меня к себе и поцеловал. Я обняла его.

Так мы провели несколько минут — обнявшись и слушая грозу. Я не могла унять дрожь и чувствовала только сильнейшую усталость.

— Сама не знаю, что это я сегодня вытворяла, — прошептала я.

Он погладил меня по голове — понимающим, прощающим, немного покровительственным жестом.

— Мэриан, — услышала я и почувствовала, как он сглотнул. Я уже не знала, кто из нас дрожит — он или я, потому что он обнял меня еще крепче.

— Как по-твоему, могли бы мы… Как по-твоему, что, если бы мы поженились?

Я отпрянула.

Гигантская голубая вспышка молнии, очень близкой, осветила машину. При свете этой вспышки я увидела в глазах Питера свое крошечное овальное отражение.

10

Проснувшись в воскресенье утром — точнее, в воскресенье днем, — я почувствовала, что голова моя пуста, словно кто-то выскреб из нее все содержимое, как мякоть из дыни, и оставил мне только корку — как прикажете думать коркой? Я оглядела комнату, с трудом узнавая ее. Повсюду были разбросаны детали моего вчерашнего туалета — на полу, на стульях, на спинках стульев, будто здесь взорвалось крупное чучело в женском наряде. Рот у меня был точно ватой набит. Я встала и поплелась на кухню.

Через открытое окно в кухню стремился ясный солнечный свет и свежий воздух. Эйнсли встала раньше меня. Она сидела с распущенными волосами, поджав под себя ноги и внимательно изучая что-то, лежащее на столе. Со спины она была похожа на сидящую на скале русалку — русалку, одетую в давно не стиранный зеленый махровый халат. Стол перед ней был усеян, точно галькой, крошками хлеба, среди которых валялись и другие остатки завтрака — банановая кожура, похожая на спящую морскую звезду, осколки скорлупы и разбросанные прибоем подгорелые корки тоста.

Я подошла к холодильнику и достала томатный сок.

— Привет, — сказала я в спину Эйнсли, мысленно прикидывая, в состоянии ли я съесть яйцо.

Она обернулась и хмыкнула в ответ.

— Как ты добралась до дому? — спросила я. — Гроза была просто кошмар.

Я налила себе большой стакан томатного сока и выпила его с жадностью вампира.

— Прекрасно, — ответила она. — Я заставила его вызвать такси. Приехала перед самым началом грозы, выкурила сигарету, выпила виски и легла спать; устала как собака. Ты не представляешь себе, до чего это тяжело — я же просидела неподвижно целый вечер, а когда вы уехали, просто не знала, как вырваться, — отбиться от осьминога и то было бы легче. Пришлось притворяться испуганной дурочкой. На данном этапе это необходимо.

Я заглянула в стоявшую на плите кастрюлю, полную еще горячей воды.

— Тебе больше не нужна эта вода? — спросила я, включая плиту.

— А ты как доехала? Я очень волновалась — ты была то ли пьяная, то ли не в себе. Не обижайся, но, по-моему, ты вела себя как последняя дура.

— Мы помолвлены, — несколько неохотно сказала я, зная, что Эйнсли не одобрит эту новость. Я опустила яйцо в кастрюльку, и оно тут же треснуло — наверно, было слишком холодным, ведь я только что достала его из холодильника.

Эйнсли подняла свои зачаточные брови. По-моему, она вовсе не удивилась.

— На твоем месте я бы оформила брак в Штатах; тогда будет гораздо легче получить развод. Ведь ты, собственно, совсем не знаешь его, правда? Но по крайней мере, — продолжала она уже веселее, — он скоро будет хорошо зарабатывать, и, когда у тебя появится ребенок, вы сможете жить отдельно, даже если Питер не даст тебе развода. Все же не торопись оформлять брак. По-моему, ты сама не понимаешь, что делаешь.

— Подсознательно я, наверное, с самого начала хотела выйти замуж за Питера.

Эйнсли не нашла что ответить. Упоминание о подсознательном равносильно для нее магическому заклинанию.

Я смотрела на яйцо, плававшее в кипящей воде; из него выползали белые нити, похожие на щупальца. «Наверное, готово», — подумала я и выловила яйцо из воды. Я поставила на плиту кофе и очистила себе угол клеенки. Теперь я увидела, чем Эйнсли занимается: она сняла со стены календарь (это один из тех календарей, которые мне каждый год дарит кузен, владелец станции обслуживания автомобилей в моем родном городе; на календаре нарисована маленькая девочка в старомодном платье, сидящая на качелях с корзинкой черешен и белым щенком) и делала в нем какие-то таинственные пометки карандашом.

— Что это ты делаешь? — спросила я, Я разбила скорлупу о край блюдца и вскрыла яйцо, оно оказалось недоваренным. Я вылила его в блюдце и разболтала.

— План разрабатываю, — ответила Эйнсли деловым тоном.

— Не понимаю, как ты можешь хладнокровно заниматься разрабатыванием подобных планов, — сказала я, глядя на аккуратные ряды черных цифр в календаре.

— Но мне нужен отец для ребенка! — возмутилась она. Можно было бы подумать, что я лишаю куска хлеба миллионы вдов и сирот, которых она в данный момент представляла.

— Конечно, тебе нужен отец — но почему именно Лен? С Леном все может оказаться очень сложно. В конце концов, он мой друг, и в последнее время ему и так досталось; я вовсе не хочу, чтобы он снова впал в уныние. Мало других, что ли?

— Никого другого сейчас нет под рукой — во всяком случае, с такими же хорошими данными, — резонно возразила она. — А мне хотелось бы родить весной. Да, мне хочется иметь ребенка, который родился бы весной или в начале лета. Тогда в день рождения можно будет устраивать ему вместо вечеринок пикники или чай в саду, это не так шумно…

— А про предков ты все выяснила? — ехидно спросила я, поддевая ложкой остатки яйца.

— О да! — сказала Эйнсли с воодушевлением. — Мы успели немного поговорить, перед тем как он начал делать пассы. Я узнала, что его отец окончил колледж. Значит, умственно отсталых со стороны отца не было, и аллергии у него тоже ни на что нет. Я хотела спросить, какой у него резус, но побоялась, что такой вопрос может прозвучать немного странно. Он действительно работает на телевидении, и, следовательно, в нем есть что-то артистическое. Про дедушек и бабушек я почти ничего не узнала, но, если вдаваться в такие подробности, будешь искать всю жизнь. Вообще генетика — вещь обманчивая, — продолжала она. — У самых настоящих гениев бывают вовсе неодаренные дети.

Она обвела дату в календаре жирным кружком и, глядя на нее, нахмурилась. Меня передернуло — до того она была похожа на генерала, планирующего крупную операцию.

— Знаешь, чего тебе не хватает, Эйнсли? Плана твоей спальни, — сказала я. — Или нет, не плана, а топографической карты или аэрофотоснимка. Ты могла бы чертить на нем стрелки и пунктирные линии и поставить крест в точке соединения сил.

— Прошу без сальностей, — сказала Эйнсли.

Теперь она что-то вполголоса вычисляла.

— Ну, когда же? Завтра?

— Погоди-ка, — сказала она, продолжая вычисления. — Нет, придется подождать. Самое раннее — через месяц. Понимаешь, надо, чтобы получилось с первого раза, в крайнем случае — со второго.

— С первого раза?

— Да, — подтвердила она. — Я все продумала, но без сложностей не обойдется. Тут все дело в его психологии. Я чувствую, что он из тех, кого уступчивые девицы отпугивают. Его надо держать на расстоянии. Потому что, добившись своего, он наверняка сразу начнет ныть, что нам, мол, лучше расстаться, пока дело не зашло слишком далеко, мы не должны друг друга связывать и т. д. и т. п. И вдруг возьмет да исчезнет, и в тот день, когда он мне действительно понадобится, я не смогу даже позвонить ему, потому что он станет обвинять меня, будто я посягаю на его свободу и на его время — и еще на что-нибудь в этом духе. Значит, его можно допустить до себя только в самый последний момент.

Некоторое время мы молча размышляли.

— Проблема места тоже не из легких, — сказала Эйнсли. — Надо, чтобы это вышло как бы случайно. В минуту страсти. Чтобы я как бы потеряла контроль над собой и не устояла перед его натиском. — Она бегло улыбнулась. — Тут не годится заранее назначенное свидание в мотеле. Придется или у него, или здесь.

— Здесь?

— Да, если понадобится, — твердо сказала она, слезая со стула.

Я замолчала. Мне не понравилось, что Леонарда Слэнка принесут в жертву в доме, где по стенам развешаны портреты предков нашей хозяйки; в этом было что-то кощунственное.

Эйнсли, деловито напевая, удалилась к себе в спальню, забрав с собой календарь; я сидела и думала о Лене. Меня снова начала мучить совесть; ведь я его даже не предупредила об опасности и спокойно глядела, как его, в венке и праздничных одеждах, ведут навстречу гибели. Конечно, он сам в каком-то смысле на это напросился, а Эйнсли твердо решила не предъявлять никаких претензий тому, кого она изберет для почетной, хотя и несколько сомнительной, роли отца — сомнительной, потому что его имя останется неизвестным его потомку. Если бы Леонард был обыкновенным бабником, я бы не тревожилась. Но я прихлебывала кофе и говорила себе, что он сложная и тонкая натура. Допустим, он тихий развратник и сам это признает; и все же Джо был не прав, сказав, что Лен — человек без всякой этики. На свой извращенный манер он моралист наоборот. Он любит говорить, что люди охотятся только за сексом и деньгами, но когда кто-нибудь доказывал эту теорию на практике, он обрушивал на такого человека самую беспощадную критику. Сочетание цинизма и идеализма и заставляло его «портить», как он выражался, молоденьких девиц, вместо того чтобы соблазнять более зрелых представительниц слабого пола. То, что казалось чистым, недоступным, привлекало Лена-идеалиста; как только оно становилось доступным, циник в нем с презрением отвергал достигнутое. «Она оказалась в точности такой же, как все остальные», — недовольно говорил он. Женщины, которых он считал действительно недоступными, например, жены его друзей, вызывали у него истинное поклонение. Он бесконечно доверял им, просто потому, что при всем своем цинизме не стал бы их испытывать; они были недоступны уже потому, что перезрели для него. Клару, например, он боготворил. К тем немногим, кого Лен любил, он порой проявлял нежность, граничащую с сентиментальностью; несмотря на это, женщины постоянно обвиняли его в женоненавистничестве, а мужчины — в мизантропии; вероятно, ему было свойственно и то, и другое.

Однако я пришла к выводу, что затея Эйнсли не может нанести Лену непоправимого урона, и решила предоставить его заботам его ангелов-хранителей — вероятно, суровых созданий в роговых очках; допив кофе и выплевывая кусочки кофейных зерен, я пошла одеваться. Одевшись, я позвонила Кларе, чтобы сообщить ей свою новость; реакция Эйнсли не доставила мне особого удовольствия.

Клара была довольна, но сказала немного странную фразу:

— Прекрасно: Джо будет в восторге. Он уже говорил, что тебе пора заводить семью.

Я почувствовала легкое раздражение: можно подумать, что мне тридцать пять лет и я боюсь остаться старой девой. Она восприняла мою помолвку как разумный шаг. Впрочем, я подумала, что, наблюдая отношения со стороны, люди не могут их понять. Вторая часть нашего разговора была посвящена проблемам Клариного пищеварения.

Мо́я посуду после завтрака, я услышала, как кто-то поднимается по лестнице. В арсенале «нижней дамы» был и такой тактический прием: она потихоньку впускала к нам гостей, не предупреждая нас об этом, и обычно в самое неподходящее время, например, в воскресенье днем; она надеялась, конечно, что гость застанет нас в каком-нибудь постыдном виде: с волосами, накрученными на бигуди или вовсе не расчесанными; или, скажем, в купальных халатах.

— Привет! — послышалось с лестницы. Это был голос Питера. Он уже решил, что в его новые привилегии входит право наносить мне неожиданные визиты.

— А, привет, — отозвалась я небрежно, но дружелюбно. — Я как раз мыла посуду, — бессмысленно добавила я, когда голова Питера показалась над перилами лестницы. Я оставила в раковине недомытую посуду и вытерла руки передником.

Он вошел в кухню.

— Господи, — сказал он, — судя по сегодняшнему похмелью, я вчера напился, как последний сапожник. Проснулся — прямо помойка во рту.

Тон у него был одновременно и гордый, и извиняющийся. Мы настороженно оглядели друг друга. Если кто-то из нас собирался пойти на попятный, это следовало сделать сейчас: можно было свалить все на алкогольное отравление. Но ни один из нас не отступил. Наконец Питер улыбнулся, нервно, но весело.

— Бедняга, — сказала я сочувственно. — Ты действительно много пил вчера. Хочешь кофе?

— Очень хочу, — сказал он и, подойдя, поцеловал меня в щеку, а потом свалился на один из двух стульев, стоящих у нас в кухне.

— Кстати, прости, что я пришел, не позвонив. Мне вдруг захотелось тебя увидеть.

— Ничего, — сказала я. Вид у него действительно был неважный. Казалось, что он и одет небрежно, но Питер неспособен одеться по-настоящему небрежно; он был оформлен с продуманной небрежностью: нарочно не побрился, надел спортивную рубашку, забрызганную краской, и носки подобрал под цвет этой краски. Я поставила кофе.

Он хмыкнул — как Эйнсли, но совсем с другой интонацией. Он хмыкнул так, словно только что приобрел красивую новую машину. Я нежно улыбнулась ему хромированной улыбкой; то есть хотела-то я улыбнуться нежно, но мне показалось, что улыбка моя блеснула этаким дорогим украшением.

Я налила две чашки кофе, достала молоко и села на второй стул. Он накрыл ладонью мою руку.

— Ты знаешь, — сказал он, — я ведь не собирался… сказать то… что сказал вчера. Совершено не собирался.

Я кивнула. То же самое я могла сказать о себе.

— Наверно, я сам себе не хотел признаваться.

Я тоже не хотела.

— А насчет Тригера ты, пожалуй, права. И, может быть, я и собирался, но просто сам этого не знал. Когда-то надо заводить семью, а мне уже двадцать шесть лет.

Я видела его в новом свете: он менялся у меня на глазах, превращался из бесшабашного холостяка в блюстителя порядка и устойчивости. Где-то в сейфах Сеймурского института невидимая рука стирала с бумаги мою подпись.

— Теперь, когда все решено, я чувствую, что буду счастлив. Нельзя же без конца болтаться одному. В конечном счете это будет полезно и для моей работы: клиенты предпочитают женатых адвокатов; когда человеку под тридцать и он все еще не женат, люди начинают подозревать, что он гомосексуалист. — Немного помолчав, он продолжал: — А в тебе, Мэриан, есть одно важное качество: на тебя можно положиться. У большинства женщин мозги набекрень, но ты — человек здравый. Не знаю, как ты, а я всегда считал это качество главным критерием, когда выбираешь себе жену.

Сама я в этот момент не казалась себе слишком здравым человеком. Я скромно опустила глаза и уставилась на сухую хлебную корочку, которую прозевала, когда вытирала стол. Я не знала, что сказать. Я могла бы сказать: «Ты тоже человек здравый», но это как будто не очень подходило к случаю.

— Я тоже очень счастлива. Давай пойдем пить кофе в гостиную.

Он пошел- за мной. Мы поставили чашки на круглый кофейный столик и сели на диван.

— Мне нравится эта комната, — сказал он, оглядываясь. — Здесь очень уютно.

Он обнял меня за плечи, и тут наступило, я полагаю, блаженное молчание. Мы оба чувствовали себя неловко — оба лишились привычных ролей, проторенных тропинок и дорожек наших прежних отношений. Предстояло протаптывать новые — а пока мы попросту не знали, как себя вести.

Питер издал довольный смешок.

— Над чем ты смеешься? — спросила я.

— Так, ерунда. Когда я вышел сегодня к машине, под бампером висели три выдранных куста, и я решил проехать мимо того газона. Мы вырезали им симпатичную калитку в живой изгороди. — Он все еще гордился этим поступком.

— Дурачок ты мой, — сказала я с нежностью. Я почувствовала, как во мне просыпаются инстинкты собственника. Сей субъект, стало быть, принадлежит мне. Я положила голову ему на плечо.

— Когда же состоится наша свадьба? — спросил он немного ворчливо.

Прежде, когда Питер задавал мне серьезные вопросы, я отвечала уклончиво и легкомысленно, и теперь мне захотелось ответить так же, например: «Давай поженимся в День сурка»; но вышло иначе: я услышала мягкий бархатный голос, едва знакомый:

— Я хочу, чтобы ты сам это решил. Я хочу, чтобы все важные решения принимал ты.

Я была поражена своим ответом. Никогда прежде я не говорила ему ничего подобного. И самое смешное, что я сказала это вполне искренне.

11

Питер скоро ушел. Он сказал, что ему нужно поспать, и посоветовал мне заняться тем же. Однако я вовсе не чувствовала себя усталой. Меня переполняла энергия, которую я безуспешно пыталась израсходовать на бесцельное хождение взад и вперед по квартире. День отличался той особой мрачной пустотой, которая мне знакома с детства: в воскресенье после пяти совершенно нечего делать.

Я домыла посуду, разложила ножи, вилки и ложки по соответствующим отделениям ящика в кухонном столе, хотя и знала, что долго они там не пролежат; в седьмой раз перелистала журналы в гостиной; ненадолго, но с новым интересом, я останавливалась на таких заголовках, как «Приемный ребенок — хорошо это или плохо?», «Вы влюбились — а если это не любовь? Проверьте себя, ответив на двадцать один вопрос» и «Тернии медового месяца»; потом покрутила ручки тостера, в котором недавно начал подгорать хлеб. Когда зазвонил телефон, я опрометью бросилась отвечать — но позвонили по ошибке. Можно было, конечно, поболтать с Эйнсли, которая все еще сидела у себя, но мне не это было нужно. Мне хотелось что-нибудь сделать, что-нибудь совершить, но я не знала что. Наконец я решила провести вечер в прачечной.

Мы, разумеется, не пользуемся хозяйской стиральной машиной. Может быть, у нее и нет машины. Ее ухоженный задний двор не оскверняет мокрое белье. Может быть, ее белье попросту не пачкается. Вероятно, их тела защищены от грязи невидимой пластмассовой пленкой. Ни я, ни Эйнсли никогда не спускались в подвал дома и даже не слышали, чтобы она упоминала о существовании такового. Не исключено, что, по ее правилам приличия, стирка относится к тем занятиям, о которых порядочные люди не упоминают.

Поэтому, когда в квартире накапливаются горы грязного белья, а шкафы и ящики с чистым совершенно пустеют, мы ходим в прачечную самообслуживания. Чаще, впрочем, хожу туда я: Эйнсли в этом смысле более вынослива. Если идешь в прачечную в выходные, то лучшее время — это воскресный вечер, потому что к вечеру пожилые джентльмены перевязывают и опрыскивают свои розовые кусты, а пожилые дамы в цветастых шляпках и белых перчатках уже разъезжаются в своих машинах по гостям — сидят у других таких же пожилых дам и пьют чай. В прачечную от нас надо ехать на метро или на автобусе, и в субботу днем ездить плохо, потому что транспорт набит все теми же пожилыми дамами в шляпках и перчатках (но не белых), путешествующими по магазинам. А в субботу вечером мешают молодые парочки, направляющиеся в кино. Я предпочитаю воскресные вечера: народу на улицах гораздо меньше. Не люблю, когда на меня глазеют, тем более что сумка, в которой я вожу грязное белье, сразу выдает цель моей экспедиции.

В тот вечер я собиралась в прачечную с удовольствием. Мне не хотелось оставаться дома. Я съела обед, приготовленный из замороженного пакета, оделась, как я обычно одеваюсь в таких случаях, — джинсы, футболка и клетчатые спортивные туфли, которые я как-то купила сама не знаю для чего и надеваю только в прачечную, — и проверила, достаточно ли у меня в сумочке мелочи. Когда Эйнсли появилась на пороге, я уже утрамбовывала белье в сумке. Бо́льшую часть дня Эйнсли провела у себя в спальне, проделывая, наверное, какие-нибудь магические обряды, — скажем, приготовляла любовные напитки или лепила из воска маленьких Леонардов и протыкала их булавкой в нужных местах. Теперь интуитивная догадка побудила ее прервать это занятие.

— Привет, ты что — в прачечную? — спросила она с наигранной небрежностью.

— Нет, — сказала я, — я разрубила Питера на мелкие кусочки и под видом грязного белья несу его в овраг закапывать.

Моя шутка не показалась ей остроумной — она не улыбнулась.

— Слушай, ты бы не могла простирнуть там пару моих вещичек, ведь ты все равно едешь? Только самое необходимое.

— Ладно, — покорно сказала я, — тащи.

Так у нас всегда. Потому Эйнсли и не приходится самой ездить в прачечную.

Она исчезла и через несколько минут появилась с огромной охапкой разноцветных тряпок.

— Эйнсли! Только самое необходимое.

— Так ведь все самое необходимое, — уныло сказала она.

Но когда я убедила ее, что все это просто не влезет в сумку, она унесла половину своего белья обратно.

— Огромное спасибо, ты меня просто спасла, — сказала она. — До вечера.

На лестнице я волокла сумку по ступенькам, но внизу подобрала ее, повесила через плечо и шатаясь вышла на улицу, успев заметить ледяной взгляд хозяйки, выскользнувшей из-за бархатной портьеры, которая заслоняла дверь в гостиную. Я уверена, что ей хотелось выразить свое возмущение этой откровенной демонстрацией грязного белья. «Все мы нечисты», — мысленно возразила я хозяйке.

Забравшись в автобус, я пристроила сумку рядом с собой на сиденье, надеясь, что издали она может сойти за ребенка и я буду избавлена от праведного гнева тех, кто не одобряет работающих в день господень. Не могу забыть, как одна пожилая дама в черном шелковом платье и лиловой шляпке вцепилась в меня однажды в воскресенье, когда я выходила из автобуса. Ее оскорбило не только то, что я нарушаю четвертую заповедь, но также и моя нечестивая одежда: по ее словам, Иисус не простил бы мне этих клетчатых спортивных туфель.

Я принялась читать яркий плакат, висевший над окном; на плакате была изображена молодая женщина с тремя парами ног, которая приплясывала, выставляя напоказ свой пояс. Вынуждена признаться, что меня немного шокируют рекламы нижнего белья. Уж больно откровенно все выставляется напоказ. Проезжая мимо первых кварталов, я пыталась вообразить себе женщину, у которой подобный плакат действительно вызвал бы желание немедленно купить рекламируемый товар; не знаю, проводился ли когда-нибудь опрос потребителей касательно таких реклам. Изображение женской фигуры должно привлекать внимание не женщин, а мужчин; но мужчины обычно не покупают дамские пояса. Впрочем, возможно, эта стройная девица предназначалась для глаз покупательниц, которые отождествляют себя с героиней рекламы и думают, что, приобретая пояс, они возвращают себе юность и стройность. Проезжая следующие несколько кварталов, я размышляла о прочитанном где-то наставлении женщинам: если хочешь хорошо одеваться, никогда не забывай о поясе! Меня поразило это «никогда». Остаток пути я думала о том, что всё женщины с возрастом полнеют и что когда-то это произойдет и со мной. Когда? Может быть, я уже начала полнеть? Я подумала, что за такими вещами надо следить очень внимательно: оглянуться не успеешь, как будет поздно.

Прачечная совсем рядом с входом в метро. Лишь очутившись внутри и стоя перед одной из больших стиральных машин, я обнаружила, что забыла дома порошок.

— О, черт! — сказала я вслух.

Человек, закладывавший белье в соседнюю машину, обернулся и посмотрел на меня. Лицо его ничего не выражало.

— Можете взять у меня, — сказал он, подавая мне коробку.

— Спасибо. Не понимаю, как у них не хватило ума поставить здесь автомат для продажи стирального порошка.

Теперь я узнала его: это был тот молодой человек, к которому я заходила во время опроса по пиву. Я застыла с коробкой в руке. Как он узнал, что я забыла порошок? Ведь я не сказала этого вслух. Он внимательно разглядывал меня.

— А! — сказал он. — Вспомнил. Не сразу сообразил, где я вас видел. Без скорлупы служебного наряда у вас какой-то… голый вид. — Он снова склонился над стиральной машиной.

Голый. Это хорошо или плохо? Я быстро оглядела себя, проверяя, не разошлись ли у меня где-нибудь швы или молнии; потом стала торопливо засовывать белье в машины, темное — в одну, светлое — в другую. Мне не хотелось, чтобы он управился раньше меня и потом глазел на мое белье, но он кончил раньше и успел оглядеть несколько пар Эйнслиных кружевных трусиков, пока я засовывала их в машину.

— Это ваши? — заинтересованно спросил он.

— Нет, — сказала я, покраснев.

— Я так и думал. Они на вас не похожи.

Не знаю, как это следовало понимать — как комплимент или как оскорбление? Судя по его равнодушному тону, это было бесстрастное наблюдение. Бесстрастное и верное, — усмехнулась я про себя.

Я закрыла двойные стеклянные двери, опустила в щель монеты, дождалась знакомого плеска, означавшего, что машина в порядке, и села на один из стульев, поставленных здесь для удобства посетителей. Я поняла, что мне придется ждать: в воскресенье вечером в этом районе больше заняться нечем. Можно было бы посидеть в кино, но я не взяла с собой лишних денег. Я даже забыла книжку взять. О чем я думала, когда уходила из дому? Обычно я ничего не забываю.

Он сел рядом.

— Одно только плохо в этих прачечных, — сказал он, — в машинах всегда находишь чужие паховые волосы. Мне-то все равно. Я не брезгливый и микробов не боюсь. Просто неприятно. Хотите шоколада?

Я оглянулась, проверяя, не слышал ли кто-нибудь его реплику, но мы были одни.

— Нет, спасибо, — сказала я.

— Я тоже его не люблю, но я пытаюсь бросить курить.

Он развернул шоколадку и медленно съел ее. Мы оба смотрели на длинную шеренгу сверкающих белых машин, чаще всего поглядывая на три стеклянных дверцы — круглые, похожие на иллюминаторы или аквариумы, — за которыми вращались и кружились наши вещи; цвета и формы ежесекундно изменялись, перемешивались, появлялись и исчезали в тумане мыльной пены. Он доел шоколадку, облизал пальцы, разгладил и сложил серебряную обертку и положил ее в карман, потом достал сигарету.

— Люблю смотреть на стиральные машины, — сказал он. — Как другие люди любят смотреть телевизор; машины успокаивают, потому что всегда знаешь, чего ожидать, и не приходится думать о том, что видишь. И можно по своей воле изменять программу; надоест смотреть одни и те же вещи — подбросишь пару зеленых носков или еще что-нибудь яркое.

Он говорил монотонно, сидел сгорбившись, поставив локти на колени, втянув голову в широкое горло темного свитера, точно черепаха, прячущая голову под панцирь.

— Я сюда часто прихожу. Иногда просто потому, что не могу больше сидеть в нашей квартире. Когда есть что погладить, я еще держусь: люблю разглаживать вещи, убирать морщинки и складки — это дает рукам работу; но, как все выглажу, приходится идти сюда. Чтобы опять было что гладить.

Он даже не смотрел на меня. Можно было подумать, что он говорит сам с собой. Я тоже склонилась вперед, чтобы видеть его лицо. В голубоватом свете флюоресцентных ламп, которые уничтожают полутона и полутени, лицо его казалось мертвенно-бледным.

— Иногда совершенно не могу находиться дома. Летом там точно в темной горячей духовке, а когда такая жара, даже утюг не хочется включать. Квартира вообще тесновата, но от жары кажется еще меньше, пространство между тобой и соседями совсем сжимается. Даже когда я один у себя в комнате, и дверь закрыта, я все равно чувствую их присутствие и знаю, чем они занимаются. Фиш устраивается в своем кресле и почти не шевелится, даже когда пишет, а потом рвет написанное, говорит, что это никуда не годится, и целыми днями сидит, уставившись на клочки бумаги на полу; однажды он стал ползать на четвереньках, собирать обрывки и склеивать их клейкой лентой. Конечно, у него ничего не получилось, и он устроил нам ужасную сцену, обвинил нас в том, что мы воруем у него идеи, украли часть его записей, чтобы опубликовать под своим именем. А Тревор — если только он не в летней школе и не на кухне, — он любит раскалить квартиру, приготовляя обеды из двенадцати блюд, хотя я лично предпочитаю есть консервы, — тренируется в каллиграфии, пишет итальянским стилем пятнадцатого века, кругом завитушки и вензеля, и все разглагольствует насчет кватроченте. У него потрясающая память на всякие детали. Наверное, это интересно, но ведь это ничего не решает, по крайней мере для меня, и думаю, что для него тоже. Беда в том, что они оба без конца повторяются, делают одно и то же и топчутся на месте. Конечно, я ничем не лучше их, я точно такой же, застрял на своем проклятом реферате. Я как-то был в зоопарке и видел там сумасшедшего броненосца, который без конца ходил по своей клетке, описывая восьмерки, снова и снова, каждый раз тем же самым путем. Я еще помню странный металлический звук его когтей, царапающих пол. Говорят, со всеми животными это случается в неволе, это такой психоз, и даже если животное выпустить потом на свободу, оно все равно будет бегать кругами или восьмерками, как в клетке. Читаешь, читаешь материалы по своей теме, прочтешь статей двадцать — и перестаешь вообще что-нибудь понимать, и начинаешь думать, сколько каждый год, каждый месяц, каждую неделю издается книг, и за голову хватаешься — господи, какая прорва! Слова, — он наконец обернулся и посмотрел мне в лицо, но взгляд его был словно нацелен в какую-то точку в глубине моего черепа, — слова начинают терять свое значение.

Стиральные машины переключились на полоскание, белье завертелось быстрее; снова послышался плеск воды, наполняющей барабаны, и снова все завертелось и загудело. Он закурил еще одну сигарету.

— Значит, вы все студенты? — сказала я.

— Конечно, — сказал он удрученно. — Вы что, сразу не поняли? Точнее, мы аспиранты. Занимаемся английской литературой. Все трое. Мне кажется, у нас в городе все или студенты, или аспиранты: мы так замкнуты в своей среде, что никого другого не видим. Было так странно, когда вы вошли и оказалось, что вы не студентка.

— Я всегда думала, что пойти в аспирантуру было бы очень интересно.

На самом деле я этого не думала и сказала так просто, для поддержания разговора, но, закрыв рот, тотчас почувствовала, что реплика моя прозвучала по-детски.

— Интересно! — Он усмехнулся. — Я тоже так думал. Конечно, когда ты на третьем курсе, да еще отличник, аспирантура кажется чем-то очень заманчивым. Потом тебе самому предлагают стать аспирантом, дают тебе стипендию, ну ты и идешь в аспирантуру и думаешь: «Теперь я наконец познаю истину в последней инстанции». Но только ничего ты не познаешь, ровным счетом ничего, и начинаешь тонуть во всяких мелочах и подробностях, и становится все скучнее и скучнее, и наконец ты погрязаешь в кавычках и перекрестных ссылках и начинаешь понимать, что аспирантура — то же болото, засосало и уже не выбраться, и только спрашиваешь себя: зачем я вообще сюда полез? Если бы мы жили в Штатах, я мог бы сказать, что таким образом уклоняюсь от призыва; а здесь, в Канаде, нет я такого оправдания. Тем более что по нашим темам работает масса исследователей, и все уже давным-давно выловлено и исследовано. Плещешься на дне пустой бочки, как все аспиранты; по девять лет люди сидят в университетах, пережевывают чужие рукописи, пытаясь найти что-нибудь новенькое, или корпят над академическим изданием приглашений к обеду и театральных билетов, сохранившихся в архиве Рескина, или пытаются выдавить последний прыщик смысла из какого-нибудь литературного ничтожества и шарлатана. Несчастный Фиш пишет сейчас диссертацию. Он хотел писать о символике детородных органов у Д. Г. Лоуренса, но ему сказали, что этим кто-то уже занимался. Теперь он разрабатывает какую-то невероятную теорию — чем дальше, тем невероятнее. — Он замолчал.

— Что же это за теория? — спросила я, надеясь заставить его продолжать.

— Сам не знаю. Когда он трезвый, из него слова не вытянешь, а когда напьется, его не остановишь, да только ничего нельзя понять. Потому он и рвет все время свои записи: перечитает и сам ничего понять не может.

— А ваша диссертация о чем? — спросила я, не в состоянии вообразить подходящую для него тему.

— Я еще не дошел до диссертации. И, может, никогда не дойду. Я стараюсь об этом не думать. Сейчас я должен написать реферат, который задолжал еще с позапрошлого года. Обычно я пишу по одному предложению в день. А в неудачные дни — меньше.

Машины переключились на сушильный цикл. Он угрюмо уставился на них.

— О чем же будет ваш реферат? — спросила я заинтригованно; интриговала меня, как я поняла, не его речь, а его богатая мимика. Но мне все же хотелось, чтобы он продолжал говорить.

— Да вам это неинтересно, — сказал он. — Порнография в эпоху прерафаэлитов. И еще я немного занимаюсь Бердсли.

— А! — сказала я, и некоторое время мы оба молча размышляли о возможной бесплодности таких занятий. — Наверное, — предположила я, — вам нужно было выбрать другую профессию. Может быть, вы с бо́льшим удовольствием занимались бы чем-нибудь другим.

Он снова усмехнулся, потом закашлялся.

— Надо бросать курить, — сказал он. — Чем-нибудь другим? Да чем же еще мне заниматься? Когда зайдешь так далеко, ни на что другое ты уже не способен. Мозги уже невозможно перестроить. Приобретаешь высокую квалификацию по узкой специальности — и куда идти с этой квалификацией? Только сумасшедший возьмет меня сейчас на какую-то другую работу. А я готов рыть канавы; но ведь если мне поручат рыть канавы, я стану разбирать на части канализационную систему, пытаясь выявить и расчленить хтонические символы — трубы, клапаны, клоачные акведуки… Нет, нет, придется мне всю жизнь надрываться в бумажных шахтах.

Мне нечего было ему посоветовать. Глядя на него, я попыталась представить его работающим в фирме вроде Сеймурского института — хотя бы наверху, в мозговом центре; но нет: он и туда не вписывался.

— Вы ведь не здешний? — спросила я наконец. Об аспирантуре, кажется, уже все было сказано.

— Ну, конечно, мы все не здешние. Видели вы хоть кого-нибудь, кто вырос в этом городе? Потому нам и пришлось снять эту квартиру; разумеется, она для нас слишком дорогая, но общежития для аспирантов нет. Если не считать этого нового заведения в британском стиле, с гербом и монастырской стеной. Но туда меня бы просто не пустили. Да и жить там не веселее, чем с Тревором. Тревор — из Монреаля, семья богатая, но после войны им пришлось пуститься в коммерцию. У них теперь фабрика кокосового печенья, но об этом не принято упоминать. Довольно глупо получается — вся квартира завалена кокосовым печеньем, и мы его едим, притворяясь, будто не знаем, откуда оно появляется. Я его не люблю. А Фиш — из Ванкувера и скучает по морю. Ходит тут на озеро и барахтается в грязной воде, среди плавающих корок от грейпфрутов: думает, крики чаек его утешат, но ничего не получается. И Фиш, и Тревор раньше говорили с акцентом, но сейчас по их речи не догадаешься, что они приезжие; когда повертишься в этой мозгорубке, по твоей речи уже ничего не определишь.

— А откуда вы приехали?

— Вы и названия такого не знаете, — ответил он. Машины остановились. Мы взяли тележки и перевезли белье в сушилки. Потом снова сели. Смотреть теперь было не на что; мы слушали, как гудят и похлопывают сушилки. Он снова закурил сигарету.

Какой-то старик в потрепанной одежде зашел в прачечную, увидел нас и вышел. Наверное, искал, где поспать.

— Пассивность, — сказал он наконец, — вот что нас губит. Чувствуешь, что тяжелеешь, тонешь в болоте; но так и стоишь на месте. На прошлой неделе я устроил пожар в квартире, отчасти намеренно, — захотелось посмотреть, что они станут делать. А может, мне захотелось посмотреть, что я стану делать. Интересно было хоть посмотреть на огонь и дым, — все-таки какая-то перемена. Но они просто погасили огонь, а потом стали бегать восьмерками по квартире, точно армадиллы, и говорить, что я болен, и зачем я это сделал, и, может быть, у меня перегружена психика и надо сходить к психотерапевту. Толку от этого не будет никакого. Я уже выучил все их приемы, и они на меня не действуют. Психотерапевт теперь ни в чем меня не убедит, я слишком много знаю, у меня иммунитет. Даже пожар ничего не изменил, только теперь каждый раз, как я поведу носом, Тревор визжит и подскакивает к потолку, а Фиш начинает листать свой старый учебник по психоанализу. Они думают, я сошел с ума. — Он бросил на пол окурок сигареты и раздавил его ногой. — А по-моему, это они сошли с ума, — добавил он.

— Может быть, — осторожно сказала я, — вам надо жить отдельно.

Он улыбнулся своей кривой улыбкой.

— Где? У меня и денег нет. Нет, я застрял. И потом, они обо мне заботятся. — Он склонился еще ниже и втянул голову в плечи.

Я смотрела на его профиль, на его худое лицо — выпирающая скула, запавший глаз — и удивлялась ему: вся эта болтовня о себе, все эти сомнительные признания… Я бы, наверное, так и не могла. Я бы просто не рискнула: сырое яйцо не должно покидать свою скорлупу. Не то оно растечется, превратится в бесформенную лужу. Но молодой человек, сидящий рядом со мной с новой сигаретой во рту, кажется, ничего подобного не опасался.

Меня теперь поражает странная отрешенность моего тогдашнего состояния. Нервное напряжение, которое владело мною днем, исчезло; я была спокойна, равнодушна, точно каменная луна, я чувствовала себя самоуверенной хозяйкой всей этой белой прачечной. Я могла бы без всяких колебаний обнять этого неловкого, скорчившегося мальчишку, утешить его, убаюкать. В нем было и что-то совсем не детское, что-то от преждевременно состарившегося человека, утешить которого уже невозможно. Я не забыла также о том, как он разыграл меня тогда с пивом, и понимала, что он мог выдумать все это от начала до конца. Возможно, он говорил искренне, но при этом сознательно стремился вызвать у меня материнскую реакцию, чтобы потом хитро усмехнуться в ответ на мой ласковый жест и еще глубже спрятаться в широкое горло свитера, словно в убежище, где его никто не найдет, никто не тронет.

Должно быть, природа наделила его фантастическим чутьем или каким-то дополнительным органом чувств вроде всевидящего глаза: он не оборачивался ко мне и не мог заметить выражение моего лица, но вдруг тихо и сухо проговорил:

— Вам, кажется, нравится моя болезненность. Я знаю, что она привлекательна. Я ее тщательно оттачиваю: все женщины любят слабых, это комплекс сестры милосердия. Однако умерьте свой аппетит, — добавил он, искоса и не без лукавства посмотрев на меня, — а то вы уже готовы меня съесть; я понимаю, голод — более глубокая эмоция, чем любовь, а первая сестра милосердия, Флоренс Найтингейл, была, между прочим, людоедкой.

Отрешенности моей как не бывало. У меня даже мурашки пошли по коже. Что я такого сделала? В чем меня обвиняли? Опять я «голая»?

Я не нашла, что ему ответить.

Сушилки остановились. Я встала.

— Спасибо за порошок, — сказала я со сдержанной вежливостью.

Он тоже поднялся. Снова мне показалось, что мое присутствие ему совершенно безразлично.

— Не за что, — сказал он.

Мы молча стояли рядом, вытаскивая белье из сушилок и засовывая его в сумки. Подняли сумки на плечо и одновременно пошли к выходу, — я на шаг впереди него. Я на секунду остановилась, но он не сделал попытки открыть дверь, и я сама ее открыла.

Выйдя на улицу, мы одновременно повернулись и чуть не столкнулись. С минуту мы нерешительно стояли, глядя друг на друга; начали что-то говорить, но ничего не сказали. Потом как будто кто-то потянул за веревочку: мы опустили сумки, одновременно шагнули друг к другу, и я вдруг обнаружила, что мы целуемся. До сих лор не знаю, кто из нас был инициатором этого поцелуя. Я чувствовала вкус сигареты на его губах, чувствовала его худобу и сухость его кожи, словно лицо, которого я касалась щекой, и тело, которое я обнимала, были сделаны из бумаги или пергамента, натянутого на проволочный каркас; но, кроме этих ощущений, я ничего не испытывала.

Внезапно мы оба опустили руки и каждый сделал шаг назад. Еще с минуту мы глядели друг на друга. Потом подхватили свои сумки, повернулись и разошлись в разные стороны. Все наши жесты были до нелепости похожи на резкие движения пластмассовых собачек с вклеенными в них магнитами, которые я когда-то выигрывала на вечеринках.

Совершенно не помню, как я ехала домой; помню только, что в автобусе я долго смотрела на плакат, изображавший медсестру в белом колпаке и белом платье. У нее был здоровый, самоуверенный вид, она держала в руке детский рожок и улыбалась. Надпись на плакате гласила: «Помоги жить еще одному человечку».

12

Ну вот, я дома.

Я сижу на кровати у себя в комнате, дверь закрыта, окно открыто. Сегодня День труда, выходной. Погода ясная, прохладная и солнечная, как вчера. Странно было утром вспомнить, что сегодня не надо идти на службу. Дороги на подъездах к городу, наверное, уже запружены машинами: люди спешат вернуться из-за города пораньше, пока еще нет пробок на каждой улице. К пяти часам движение замедлится, воздух будет дрожать над раскаленными крышами автомобилей, двигатели будут работать вхолостую, дети — ныть от скуки. Но на нашей улице все тихо, как обычно.

Эйнсли на кухне, я ее почти не видела сегодня. Слышу, как она ходит за дверью, беспрестанно напевая. Мне не хочется открывать дверь. Наши отношения изменились, и я еще не знаю, как именно, поэтому говорить с ней мне будет трудно.

Столько событий произошло за последние два дня, что пятница кажется уже далеким прошлым, и я перебираю все в памяти и вижу, что поступки мои на самом деле были более разумными, чем подсознательные мотивы, а у подсознания есть своя логика. Мои поступки сами по себе, может быть, и не очень соответствовали моему характеру, но результаты их как будто вполне соответствуют ему. Решение было несколько внезапным, но теперь, обдумав его, я понимаю, что сделала очень правильный шаг. Конечно, я со школьных лет знала, что рано или поздно выйду замуж и заведу детей, как все женщины. Или двоих, или четверых, потому что три — несчастливое число, а семьи, где только один ребенок, я не одобряю: такой ребенок всегда ужасно избалован. У меня никогда не было дурацких предубеждений против брака, как, например, у Эйнсли, которая в принципе против замужества. В реальной жизни никто не действует по принципам, все постепенно приспосабливаются. Как говорит Питер, нельзя же без конца болтаться одному. Одинокие люди с годами приобретают причуды, озлобляются или глупеют. Уж я-то навидалась таких у себя в конторе. И все же, хотя мысль о браке всегда присутствовала в глубине моего сознания, я никак не ожидала, что приду к нему так скоро и именно таким образом. Я, конечно, просто не хотела себе признаться, что очень привязалась к Питеру.

Нет никаких причин опасаться, что мой брак окажется похож на Кларин. Они с Джо слишком непрактичны, у них нет даже представления о том, что жизнь надо организовывать, семью надо сознательно строить. Тут многое зависит от элементарной привычки к порядку, от таких мелочей, как мебель, режим дня, поддержание чистоты в доме. Мы с Питером сумеем разумно построить свою жизнь. Хотя, конечно, нам еще многое предстоит обсудить. В сущности, Питер — отличный кандидат в мужья. Он красив, в делах его ждет успех, и притом Питер аккуратный, а это очень важно, когда собираешься жить с человеком всю жизнь.

Представляю себе, какие мины скорчат наши сотрудницы, когда узнают. Но пока еще нельзя им говорить; мне придется еще некоторое время поработать в Сеймурском институте. Пока Питер не кончит стажировку, нам не обойтись без моей зарплаты. Сначала, наверное, придется снимать квартиру, но потом мы купим дом и устроимся постоянно. Поддерживать чистоту в целом доме стоит немалого труда, но это труд, не потраченный впустую.

Хватит бездельничать и рассуждать — надо заняться чем-нибудь. Сначала надо переделать вопросник по пиву и написать отчет о пробных интервью, чтобы утром перепечатать все набело и сдать.

Потом, пожалуй, вымою голову. И устрою генеральную уборку. Надо разобрать ящики в комоде и выбросить всю дрянь, которая там накопилась, и вытащить из шкафа платья, которые я давным-давно не ношу; отдам их Армии спасения вместе со всеми скопившимися у меня брошками, из тех, что родственники дарят на рождество: собачки из поддельного золота, со стекляшками на месте глаз, золоченые цветочки со стеклянными пестиками. Надо еще заглянуть в ящик с книгами — там в основном учебники и письма из дому, которые прекрасно можно выбросить, и еще пара старых кукол, которые я храню из сентиментальности. Та кукла, которая постарше, — матерчатая и набита опилками (я знаю, потому что однажды делала ей операцию при помощи маникюрных ножниц), а руки, ноги и голова у нее из твердого дерева. Пальцы на руках и ногах сжеваны; волосы у нее черные, короткие, наклеены на кусок канвы, которая уже отстает от черепа, лицо почти стерлось, но красный войлочный язычок и два фарфоровых зуба еще целы; они и составляли, насколько я помню, основную прелесть этой куклы. Одета она в кусок старой простыни. Я, бывало, оставляла ей поесть на ночь и всегда испытывала разочарование, когда утром еда оказывалась на прежнем месте. Вторая кукла поновее, у нее длинные моющиеся волосы и гладкая резиновая кожа. Я попросила кого-то подарить мне эту куклу, потому что ее можно купать. Куклы эти мне уже не нравятся. Вполне можно выбросить их вместе со всем остальным барахлом.

Я все еще не понимаю, какую роль сыграл во всем этом парень из прачечной, и не могу объяснить своего поведения с ним. Возможно, это было какое-то отклонение, пробел в ткани моей личности, частичная потеря контроля над собой. Едва ли мы с ним опять встретимся — я даже не знаю, как его зовут, — и в любом случае он не имеет никакого отношения к Питеру.

Когда кончу уборку, напишу письмо домой. Родные будут рады, они наверняка давно этого ждут. Захотят, чтобы я поскорее показала им Питера. Да и мне еще надо познакомиться с родителями Питера.

Вот сейчас встану с кровати, ступлю на пятно солнечного света на полу. Нельзя же, действительно, бездельничать весь день; а все-таки приятно сидеть в тихой комнате и глядеть на пустой потолок, прижавшись спиной к прохладной стене и вытянув ноги поперек кровати. Как будто лежишь на надувном плоту, медленно плывущем по морю, и глядишь в чистое небо.

Надо взять себя в руки. У меня много дел.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

13

Сидя за письменным столом, Мэриан вяло водила пером в блокноте для записи телефонограмм: начертила стрелу с пышным оперением, потом косыми линиями заштриховала квадратик. Ей было поручено составить анкету для опроса о бритвенных лезвиях. Она добралась до той части анкеты, где агент предлагает жертве новое лезвие взамен использованного. На этом она и застряла. Ей пришло на ум, что тут кроется отличный сюжет: директор компании по производству бритв владеет волшебным лезвием, которое передается в его роду из поколения в поколение; оно не только не утрачивает своей остроты, но исполняет любое желание хозяина, после того как тот побреется тринадцать раз. Однако директор не сумел сохранить свое сокровище: забыл спрятать лезвие в специальный бархатный футлярчик и оставил его лежать где-то в ванной, а служанка, слишком усердная… (Кое-что оставалось неясно, но в целом это была сложная история со множеством сюжетных ходов. Лезвие каким-то образом попало в магазин, в комиссионный магазин, где его приобрел ни о чем не подозревавший покупатель, и…) Директору же именно в тот День до зарезу понадобились деньги. Он брился, как одержимый, каждые три часа, чтобы достичь заветного числа тринадцать, щеки его уже начали кровоточить, но каковы были его удивление и ужас, когда… Тут он понял, что произошло, приказал бросить провинившуюся служанку в яму с использованными лезвиями и наводнил весь город частными детективами — женщинами среднего возраста, которые выдавали себя за сотрудниц Сеймурского института; их пронзительные, немигающие глаза были натренированы распознавать на лице каждого — будь то мужчина или женщина — малейшие признаки растительности; в отчаянной попытке обнаружить невосполнимую утрату они кричали: «Новые лезвия — за старые!»

Мэриан вздохнула, нарисовала маленького паука в уголке заштрихованного квадратика и повернулась к пишущей машинке. Она перепечатала абзац из черновика: «Нам хотелось бы проверить, в каком состоянии находится лезвие Вашей бритвы. Дайте мне то, которым Вы теперь пользуетесь, и получите взамен новое». Перед словом «дайте» она впечатала «пожалуйста». Сделать идею менее эксцентричной было невозможно, но пусть по крайней мере она звучит повежливей.

Вокруг нее в конторе царила суматоха. Так всегда: либо суматоха, либо унылая, мертвая тишина; в общем-то, она предпочитала суматоху. Это помогало ей отлынивать от работы: все так стремительно носились, так пронзительно кричали, что ни у кого просто не было свободной минутки, чтобы заглянуть ей через плечо и проверить, над чем она задумалась и чем, собственно, занимается. Прежде она чувствовала, что тоже причастна ко всей этой сумятице и крикам, и раз или два даже позволила себе из солидарности с сослуживцами прийти в такое же неистовство и была удивлена, до чего это весело; но с тех пор как она решила выйти замуж и поняла, что не собирается оставаться здесь навечно (у них был об этом разговор, и Питер сказал, что она, конечно, может после свадьбы работать, если захочет, но с финансовой точки зрения нужды в этом не будет; он считал, что порядочный человек, если он женится, должен быть в состоянии содержать жену; и Мэриан решила бросить службу), она научилась наблюдать суматоху в конторе отрешенно, как бы издали. Больше того — она обнаружила, что уже просто не может принимать искреннее участие в делах института. В последнее время сотрудники стали хвалить ее за выдержку в критических ситуациях. Они пили чай для успокоения нервов и, тяжело дыша, утирая разгоряченные лбы бумажными салфетками, говорили: «Слава богу, что у нас есть Мэриан! Уж она-то никогда не теряет присутствия духа. Правда, милочка?»

Сейчас, глядя, как они носятся вокруг, словно стадо броненосцев в зоопарке, она вспомнила о том парне из прачечной; она не видела его с тех пор, хотя несколько раз опять ходила в прачечную в надежде встретить его там. Впрочем, не удивительно, что он исчез — ведь он человек без постоянных привычек, — надо думать, его уже давно унесло каким-нибудь потоком…

Она видела, как Эми стремительно бросилась к картотеке и стала лихорадочно в ней рыться. Сейчас институт проводил по всей стране обследование спроса на женские гигиенические салфетки. Что-то не ладилось с опросом в западных районах. Было задумано так называемое трехволновое, то есть трехступенчатое обследование: первая волна анкет рассылалась почтой и, возвращаясь, должна была принести на своем гребне адреса покупательниц, охотно отвечающих на вопросы. Вторая и третья волны должны были зондировать рынок на большей глубине, то есть в личной беседе с потребительницами и, как надеялась Мэриан, при закрытых дверях. Вся эта затея и особенно некоторые пункты анкеты шокировали Мэриан, но Люси как-то во время перерыва, за чашкой кофе, заметила, что в наши дни абсолютно прилично говорить о гигиенических салфетках: в конце концов, это вполне пристойный товар, его продают в супермаркетах, и даже в самых роскошных журналах рекламе гигиенических салфеток посвящены целые страницы; о подобных вещах нужно говорить открыто: не те времена, чтобы делать вид, будто их вообще не существует. Милли согласилась, что это, конечно, передовой взгляд, но с такими обследованиями всегда ужасная морока, — во-первых, не всякая покупательница станет с тобой разговаривать, а во-вторых, невозможно найти местных агентов, которые согласились бы вести личный опрос; у многих из них, особенно в маленьких городках, самые отсталые взгляды, — некоторые вообще отказываются работать после таких анкет (беда иметь дело с домохозяйками — они не нуждаются в заработке и вечно либо устали от работы, либо беременны, либо им все это осточертело; то и дело приходится искать новых и начинать все сначала — обучать их с самых азов), так что самое лучшее — послать агентам письмо на официальном бланке, где будет сказано, каким образом они должны действовать, чтобы облегчить участь женской половины человеческого рода; слушая Милли, Мэриан определила ее план как попытку воззвать к сестре милосердия, которая якобы готова проснуться в каждой женщине и после долгого сна тотчас начать самоотверженно служить человечеству.

На этот раз дело обстояло совсем скверно. Тот, кому было поручено выбрать по телефонным справочникам фамилии женщин, подлежащих охвату первой волной на Западе (кому же это было поручено? Миссис Лич из Фом Ривер? Миссис Хетчер из Вотруза? Никто не помнил, и Эми сказала, что карточка, кажется, потерялась), отнесся к делу халатно, и вместо ожидаемого потока ответных писем в институт бежал лишь слабый ручеек заполненных анкет. Милли и Люси были заняты сегодня изучением этих анкет; сидя за столом напротив Мэриан, они пытались понять, чем вызвана ошибка.

— Часть анкет наверняка попала к мужчинам, — фыркнула Милли. — В этой, например, вместо ответа стоит «ха-ха-ха!» и подписано: мистер Лесли Эндрюс.

— Чего я не понимаю, так это почему некоторые женщины ставят «нет» во всех графах! Чем же они пользуются вместо салфеток, скажите на милость? — раздраженно спросила Люси.

— Ну, этой уже за восемьдесят!

— А вот одна пишет, что беременеет семь лет подряд.

— Бедняжка, — вздохнула Эми, слушавшая разговор. — Да она совсем подорвет свое здоровье!

— Держу пари, эта безмозглая курица — кто же этим занимался? миссис Лич? или миссис Хетчер? — опять разослала наши анкеты в индейские резервации. А ведь я специально просила ее этого не делать. Бог знает, что они там употребляют! — и Люси усмехнулась.

— Мох! — безапелляционно сказала Милли. — С западными районами у нас и прежде бывали неприятности. — Она вновь перебрала стопку полученных анкет. — Придется все начать сначала, заказчик будет взбешен. Нормы не выполнены, страшно даже подумать, как мы теперь управимся в срок.

Мэриан взглянула на часы. До обеденного перерыва остались считанные минуты. Она нарисовала на листке ряд маленьких лун: только что народившуюся, растущую, полную, убывающую и потом пустое небо — лунное затмение. Для красоты добавила звездочку — в выемке одной из убывающих лун. Потом переставила стрелки на своих часах (подарок Питера ко дню рождения), хотя они отставали от конторских всего на две минуты, и завела их. Затем отстучала на машинке очередной вопрос. Она почувствовала голод и подумала, что у нее, наверное, условный рефлекс на час обеда. Встала с кресла, покрутила сиденье, чтобы оно поднялось, уселась и напечатала еще один вопрос. Господи, как она устала, до смерти устала от этого жонглирования словами. Наконец, не в силах больше сидеть за машинкой, она сказала:

— Пошли есть!

— Пошли… — протянула Милли с некоторым колебанием и посмотрела на часы. Милли все еще казалось, что она в состоянии разобраться в путанице с опросом.

— Пошли скорей, — сказала Люси, — а то у меня голова лопнет от этих анкет.

Она направилась к вешалке, Эми за нею. Когда Милли увидела, что подруги надевают пальто, она неохотно рассталась с анкетами и тоже поднялась.

На улице было холодно, дул сильный ветер. Девушки подняли воротники, запахнули пальто, стягивая потуже лацканы; они были в перчатках, шли по двое среди публики, торопящейся, как и они, завтракать; каблуки их звонко постукивали по голой панели: снег еще не выпал. Идти было дальше, чем обычно, — Люси предложила поесть сегодня в более дорогом ресторанчике. Девушки согласились — видимо, волнение по поводу гигиенических салфеток благотворно подействовало на выделение желудочного сока.

— О-о-о! — стонала Эми под порывами резкого ветра. — Такой сухой ветер! Что же мне делать? У меня вся кожа потрескается!

Когда шел дождь, у нее ужасно ныли ноги, в солнечные дни болели глаза, ломило затылок, высыпали веснушки и кружилась голова. В серенькую, теплую погоду ей вдруг делалось жарко и ее мучил кашель.

— Самое лучшее средство — кольдкрем, — сказала Милли. — У моей бабушки тоже была сухая кожа, она только этим кремом и спасалась.

— Говорят, от него бывают угри, — мрачно сказала Эми.

Ресторан был выстроен с претензией на староанглийский стиль — он был обставлен кожаными креслами, деревянные балки тянулись через потолок. После короткого ожидания распорядительница — вся в черном шелке — подвела их к столику. Они сбросили пальто и уселись в кресла. Мэриан заметила, что на Люси новое платье из дорогого темно-лилового джерси с блестящей ниткой, со строгой серебряной брошью у ворота. «Вот почему ей сегодня захотелось пойти сюда!» — подумала Мэриан.

Из-под длинных ресниц взгляд Люси был устремлен на других посетителей ресторана — в основном серьезных бизнесменов с невыразительными лицами, торопливо поедающих завтрак и столь же поспешно запивающих его, стремясь поскорее покончить с ленчем, бегом возвратиться к себе в контору, заработать побольше денег, а потом, пробившись сквозь дорожные пробки, добраться до дому — к жене, детям и обеду — и, как можно скорее разделавшись с домашним отдыхом, снова вернуться в контору. Глаза у Люси были подведены лиловатой краской, в тон платью, губы — бледно-лиловой помадой. Она была, как всегда, элегантна. Последние месяца два она все чаще завтракала в дорогих ресторанах (Мэриан удивлялась, где она берет на это деньги) и все больше походила на живую приманку для рыбы: стеклянные бусинки, обилие перышек, в которых скрываются три блесны и семнадцать крючков, — и путешествует эта приманка от одного ресторана или коктейль-бара к другому, с их пышными филодендронами в горшках, где прячется подходящий тип мужчины — прожорливый, как щука, зато склонный к супружеской жизни. Однако этот подходящий тип не клевал на нее, — то уходил на глубину, то хватал совсем иное: какую-нибудь пустяковую штучку из коричневого пластика, а иногда — простую тусклую блесну, сделанную из медной ложки, или же приманку с большим числом перышек и крючков, чем могла себе позволить Люси. И в этом ресторанчике, и в других ему подобных Люси вхолостую демонстрировала свои изящные туалеты и подведенные глаза косяку коротышек-гуппи, у которых и времени-то не было, чтобы замечать лиловые тона.

Подошла официантка. Милли заказала солидное, питательное блюдо: мясной паштет. Эми выбрала салат с творогом и разложила на столе возле стакана с водой три таблетки — розовую, белую и оранжевую. Люси долго колебалась, привередничала, меняла заказ и в конце концов остановилась на омлете. Мэриан удивлялась себе: только что она умирала с голоду и не могла дождаться перерыва, а теперь ей расхотелось есть. Она заказала сэндвич с сыром.

— Как Питер? — спросила Люси, поковыряв вилкой омлет и объявив, что он жесткий, как подошва. Она проявляла интерес к Питеру. Он теперь часто звонил Мэриан на службу, сообщал, чем был занят весь день и какие у него планы на вечер, а когда Мэриан не было на месте, передавал все эти новости через Люси — у них с Мэриан был параллельный телефон. Люси находила, что он очень вежлив и что у него интересный голос.

Мэриан наблюдала, как Милли поглощает свой паштет, — методично, словно укладывает вещи в чемодан. Казалось, что, кончив есть, она должна сказать: «Ну вот, все вошло!» и захлопнуть рот, как крышку чемодана.

— Отлично, — ответила ей Мэриан. Они с Питером решили, что до поры до времени она не станет говорить на службе об их помолвке. И Мэриан твердо держалась этого решения, но сегодня вопрос Люси застал ее врасплох, и она не могла утерпеть. «Пусть знают, что в мире еще есть надежда», — подумала Мэриан в свое оправдание.