ЧИСЛЕННЫЙ СОСТАВ. Число выборных от каждой избирательной статьи изменялось и не имело значения. На соборе 1619 г. было приговорено созвать в Москву новый собор, выбрав из всякого города от духовных людей по человеку, от дворян и детей боярских по два человека да по стольку же от посадских людей, а на собор 1642 г. призывали «из больших статей», людных курий, от 5 до 20 выборных, а «не изо многих людей» от 2 до 5 человек. На собор 1648 г. указ призывал от московских служилых чинов и от провинциальных дворянских корпораций «больших городов» по два представителя, «из меньших» – по одному, от городовых посадов и от столичных черных сотен и слобод – тоже по одному, от высших сотен – по два и от гостей – троих. Полноты и однообразия представительства не добивались или не умели добиться. На соборе 1642 г. встречаем среди 192 выборных его членов 44 депутата от столичных служилых чинов, именно 10 стольников, 22 столичных дворянина, 12 жильцов, а на собор 1648 г., один из самых людных и полных, на котором было не менее 290 выборных членов, от столичных служилых чинов призвано было только 8 представителей. На соборах, состав которых известен, отсутствует целый ряд дворянских корпораций и посадов, потому что на местные дворянские съезды являлись немногие люди и выбрать было «не от чего» или из посадских людей выбрать было «не из кого», посадских людей в городе мало или совсем нет, «а которые, писал воевода, посадские людишки есть, и они в твоем, государь, деле на кабаке и в таможенном сборе в целовальниках». Вообще состав собора был очень изменчив, лишен твердой, устойчивой организации. В этом отношении трудно подобрать два собора, похожие друг на друга, и едва ли хоть на одном соборе встретились выборные от всех чинов и уездов, из всех избирательных статей. На соборе 1648 г. присутствовали выборные от дворян и посадских людей из 117 уездных городов, а на соборе 1642 г. только выборные от дворян и только из 42 городов. При спешном созыве считали даже достаточным присутствие на соборе выборных от областных дворян, в данную минуту отбывавших в Москве очередную службу, а иногда собор составлялся только из столичных чинов. В 1634 г. царь по делу о новом налоге на военные надобности 28 января указал быть собору, а на другой день собрался и самый собор; на нем среди других столичных чинов присутствовали «дворяне, которые на Москве».
ВЫБОРЫ. Выборные члены собора избирались на местных сходах и съездах, в уездных городах по призыву и под надзором городовых воевод. Указы предписывали выбирать «лучших людей, добрых, умных и постоятельных». Это значило, что требовались люди состоятельные, исправные и смышленые; потому старались выбирать из лучших статей: например, провинциальные дворяне выбирали советных людей на собор из высшего городового чина, называвшегося выбором. Грамотность не была непременным условием избираемости. Из 292 выборных на соборе 1648 г. об 18 членах неизвестно, были ли они грамотны; из остальных 274 человек 141, т. е. больше половины, было неграмотных. Избирательный протокол, подписанный избирателями, «выборный список за руками», передавался воеводе как ручательство за годность избранников «к государеву и земскому делу». Воевода отсылал выборных вместе со своей отпиской в Москву в Разрядный приказ, где проверяли правильность выборов. Один воевода отписал в Москву, что он исполнил царский указ, послал на собор 1651 г. двоих лучших дворян своего уезда, а касательно двух лучших посадских людей, сообразив, что в его городе и всего-то налицо только три посадских человека, да и те худы, бродят меж двор и к такому делу непригодны, сам назначил представлять посад на соборе сына боярского да пушкаря. За это дьяк Разрядного приказа, оберегая свободу земских выборов, положил на отписке строгую помету: послать воеводе грамоту «с осудом», с выговором – «велено дворянам промеж себя выбрать дворян добрых, а не ему воеводе выбрать, и за то его осудить гораздо; да он же воевода сглупил, мимо посадских людей прислал в их место сына боярского да пушкаря». Не видно, чтобы выборные приносили на собор письменные инструкции, наказы от своих избирателей. Только в 1613 г. временное московское правительство в грамотах по городам о присылке выборных для избрания царя писало, чтобы эти выборные договорились со своими избирателями накрепко и взяли у них о царском избрании «полные договоры». Это был случай исключительной важности, требовавший всенародного единодушия и непосредственного народного голоса. Потому и кн. Пожарский с Мининым в 1612 г., идя выручать Москву и созывая земский собор, писали, чтобы города прислали с выборными «совет свой за своими руками», письменные и подписанные избирателями указания, как им, вождям земского ополчения, против общих врагов стоять и выбрать государя. Акты обыкновенных соборов не упоминают о письменных наказах, и выборные на них не ссылаются. Депутату предоставлялся известный простор, а курский дворянский представитель на соборе 1648 г. даже выступил обличителем своих земляков, в докладной записке государю «курчан весь город всяким дурном огласил», обвинив их в зазорном провождении церковных праздников. Такая ревность о благоповедении была превышением депутатских полномочий, вызвавших горячий протест курчан, которые грозились «всякое дурно учинить» над обличителем. Самый источник полномочий обязывал соборного представителя и без формального наказа действовать в согласии с избирателями, быть ходатаем «о нужах своей братии», какие были ему заявлены при избрании, и из дела того же курского депутата видим, что избиратели считали себя вправе требовать отчета от своего выборного, почему на соборе не о всех нуждах земских людей по их челобитью государев указ учинен. Так понимало соборного представителя и само правительство. В 1619 г. оно призывало выборных от духовенства, дворянства и посадского населения, «которые бы умели рассказать обиды, насильства и разорения», чтобы царю «всякие их нужи и тесноты и всякие недостатки были ведомы», и царь, выслушав от них челобитья, учал бы «промышлять об них ко всему добру».
Выборный народный челобитчик на земском соборе XVII в. сменил собою правительственного агента XVI в.; соборное челобитье стало нормой народного представительства, высшим порядком законодательного взаимодействия верховной власти и народа, и мы уже знаем, как много пополнен и исправлен был этим порядком плохой канцелярский проект Уложения 1649 г.
ХОД ДЕЛ НА СОБОРАХ. В таком отношении к власти со стороны народного представительства не могло быть ничего требовательного, обязующего власть, ничего юридического: соборные вопросы могли решаться обеими сторонами только путем обоюдного обмена психологических настроений. Это сказывалось и в порядке обсуждения соборных вопросов. Избирательный собор 1613 г., как исключительный, имевший учредительное значение, конечно, не может быть вводим в общую норму. Собор созывался всякий раз особым царским указом. Только однажды Освященный собор взял на себя официальный почин в деле. Когда воротившийся из плена отец царя Михаила в 1619 г. был посвящен в патриархи, он с духовными властями приходил к царю и советовался с ним о разных нестроениях в Московском государстве. Царь с отцом своим и со всем Освященным собором, с боярами и со всеми людьми Московского государства, «учиня собор», говорили, как бы то все исправить и землю устроить. Этот случай объясняется тем, что патриарх был не только председателем Освященного собора, но и государем-соправителем. Обыкновенно царь указывал по возникшему делу «учинити собор» и открывал его (в Столовой избе или в Грановитой палате) тем, что сам «говорил на соборе» или по его приказу и в его присутствии думный дьяк «читал всем людям вслух письмо» или «речь» с изложением предмета, который подлежал соборному обсуждению. Так, на соборе 1634 г. было объявлено, что для продолжения войны с Польшей нужен новый чрезвычайный налог, без которого государевой денежной казне «быть не уметь». Царское предложение оканчивалось заявлением собору, что государь «то ваше вспоможение учинит памятно и николи незабытно и вперед учнет жаловать своим государским жалованьем во всяких мерах». Все соборные чины, среди которых не заметно городовых, в ответ на прочитанную речь «говорили на соборе, что они денег дадут, смотря по своим пожиткам, что кому мочно дать». Вот и все: выходит, как будто вопрос порешен был одним днем, на одном общем заседании, в один присест, и через 6 дней для сбора нового налога «со всяких людей» царь учредил комиссию из боярина, окольничего, чудовского архимандрита и двух дьяков. Но по соборному акту 1642 г. подобный же вопрос прошел через сложную процедуру, которая, может быть, применялась и на других соборах, но стерта в суммарном протокольном изложении сохранившихся актов. В 1637 г. донские казаки взяли Азов, отбили турецкие приступы и предложили царю взятую крепость. На соборе в присутствии царя, духовных властей и Боярской думы думный дьяк сказал царский указ о созыве собора и затем только в присутствии думы прочитал выборным письмо, в котором царь ставил им двойной вопрос: с турками и крымцами за Азов воевать ли и, если воевать, где взять деньги, которых понадобится много? Письмо указывало выборным «помыслить о том накрепко и государю мысль свою объявить на письме, чтоб ему, государю, про то про все было известно». Царское письмо по прочтении было «всяких чинов выборным людям для подлинного ведома роздано порознь при боярех», а церковным властям послано особо, чтоб они, поговорив о том отдельно, письменно объявили свою мысль государю. Думному дьяку велено было сказать чинам и допросить их о соборном деле. И на других соборах чины были допрашиваны «порознь» и отвечали письменными «сказками» или «памятями». Эти «допросы порознь по чинам» были одной из форм соборного голосования. Другую форму встречаем на соборе 1621 г., когда на предложение царя и патриарха воевать с Польшей чины отвечали челобитьем – воевать. Разница между обеими формами, сказкой по допросу и челобитьем на предложение, сколько можно судить по соборным актам, заключалась в том, что допросная память только излагала соображения чинов по данному вопросу, предоставляя решение государю, а челобитье давало более решительный ответ на предложение верховной власти и при этом могло осложнять дело каким-либо связанным с ним предложением и со стороны чинов, хотя это допускалось и в допросных памятях. Выборные служилые люди на соборе 1642 г. были разделены на три группы, из коих одну образовали стольники, другую – московские дворяне, головы стрелецкие и жильцы, третью – все городовые дворяне, и к каждой группе приставлен был особый дьяк, вероятно, для руководства и особенно для редакции письменного мнения группы; только торговым людям столицы не дали дьяка, а посадских людей из уездов совсем не видно на соборе. Но мнения подавались не по этой группировке. Всего представлено было 11 письменных «речей», или «сказок»: от духовных властей, от стольников, от дворян московских, от двух дворян же, выделившихся из своей группы с особым мнением, от московских стрельцов (сказки жильцов нет в акте), от городовых дворян владимирцев, от дворян трех других «замосковных» же, т. е. центральных, городов, еще от 16 центральных и западных городов, от 23 городов, преимущественно южных, от гостей и сотен гостиной и суконной, наконец, от московских черных сотен и слобод В таком порядке записки и помещены в акте собора вслед за поименным перечнем 192 соборных выборных. По сказкам оказались выборные дворяне от 43 уездных городов вместо 42, обозначенных в перечне; разница произошла от того, что в подаче записок не участвовали выборные дворяне от 8 городов, поименованные в перечне, зато участвовали выборные от 9 городов, там не упомянутых. Трудно объяснить, как это случилось. Можно заметить, что в составлении записок участвовали не одни выборные городовые дворяне, но и их земляки, случившиеся тогда в Москве по делам службы: так, в записке трех городов значатся «лушане, которые здесь на Москве», тогда как в перечне от г. Луха поименован всего 1 выборный. Да и городовые дворянские депутаты, поименованные в соборном перечне, кажется, не были вызваны на собор из своих городов, а выбраны в Москве из дворян, отбывавших здесь очередную службу. Указ о созыве собора состоялся 3 января, а с 8 января началась уже подача сказок. Этой спешностью объясняется и отсутствие на соборе выборных от городовых посадов. Записки выборных имеют внутреннюю связь между собою: одни заимствуют из других мысли, отдельные выражения, целые места. Этим вскрывается ход соборных совещаний. Выборные собирались где-то и как-то по группам, совещались, обменивались мыслями с другими, по их сказкам пополняли и изменяли свои записки: так, сказка 23 городов во многом сходна с запиской 16, а мнение черных сотен и слобод составлено по сказке гостей и обеих высших сотен с надлежащим применением к классу. Между тем общих соборных совещаний незаметно и общий соборный приговор не состоялся. Вопрос решен был царем с боярами, и решен отрицательно, вероятно под влиянием угнетенного тона поданных записок: Азова от казаков не принимать, с турками и крымцами не воевать, потому что денег нет и взять их не с кого.
ИХ ПОЛИТИЧЕСКИЙ ХАРАКТЕР. Не все соборы шли, как в 1642 г. Но подробный соборный протокол этого года помогает уяснить политическое значение соборов XVII в. И тогда, как в XVI в., они созывались в чрезвычайных случаях для обсуждения важнейших дел внутреннего государственного строения и внешней политики, преимущественно вопросов о войне и сопряженных с нею тягостях. Перемена произошла не в компетенции собора, а в составе и характере соборного представительства: теперь правительству приходилось иметь дело не с должностными своими агентами, а с выборными ходатаями о нуждах и недостатках их избирателей. Политическое значение соборных совещаний зависело от участия в них Боярской думы с государем во главе. Здесь можно заметить двоякий порядок: дума действовала или совместно с выборными, или отдельно от них. В последнем случае бояре с государем присутствовали только при чтении собору правительственного предложения, но потом отделялись от собора, не участвовали в дальнейшей работе выборных. Впрочем, эта работа ограничивалась совещаниями по группам и подачей отдельных мнений, но не составлялось ни общего заключительного заседания, ни соборного приговора. При таком порядке собор получал только совещательное или осведомительное значение: заявленные выборными мнения государь и бояре принимали к сведению, но законодательный момент, решение вопроса удерживали за собой. Так шло дело на соборе 1642 г.; то же видели мы и на уложенном соборе 1648 г. Проект Уложения одновременно читали выборным и докладывали государю с думой, заседавшей в другой палате, отдельно от выборных, с которыми при этом «сидел» особо для того назначенный боярин с двумя товарищами, как бы образуя их президиум. Но при такой раздельности занятий дума и собор совсем не походили на верхнюю и нижнюю палаты, как их иногда называют. Дума с государем во главе не являлась только одним из органов законодательства: это было само верховное правительство, вмещавшее в себе всю полноту законодательной власти. Слушая статьи Уложения, она исправляла и утверждала их, создавала законы. Собор выборных не стоял рядом с думой, а был пристроен к ее кодификационной комиссии. При слушании статей Уложения выборные били челом государю об их отмене или пополнении, и эти ходатайства через комиссию восходили к государю и боярам, которые, приняв во уважение челобитье всяких чинов людей, приговаривали по ним новые законы. В других случаях соборные выборные получали более прямое участие в законодательстве. Это бывало, когда дума с государем во главе прямо входила в состав собора, как бы сливалась с ним в один законодательный корпус. Тогда бояре подавали мнение наравне с выборными и составлялся общий соборный приговор, получавший силу закона, а дума становилась распорядительной властью, принимавшей меры для исполнения соборного приговора. Такой порядок наблюдаем на целом ряде соборов царя Михаила, следовавших за избирательным собором 1613 г., именно на соборах 1618, 1619, 1621, 1632 и 1634 гг. Особенно выразительно проявился такой порядок на соборе 1621 г. Турция с Крымом и Швеция звали Москву в коалицию против Польши. Представлялся заманчивый случай расквитаться с поляками за Смутное время. На соборе по этому делу духовные власти обязались молиться «о победе и одолении на вся враги», бояре и всякие служилые люди биться против короля, не щадя голов своих, торговые люди давать деньги, как кому мочно, смотря по прожиткам. Составился общий соборный приговор всех чинов стать на польского короля в союзе с турским салтаном и с крымским царем и со свейским королем. При этом дворяне и дети боярские били челом государю разобрать их по городам, кто как может государеву службу служить, чтобы «никаков человек в избылых не был». Но указ о разборке дворян и о рассылке грамот по городам с извещением о соборном приговоре и с приказом служилым людям готовиться к походу, «лошадей кормить и запас пасти» государи, отец и сын, издали, «говоря с бояры», по приговору только думы, без участия собора.
УСЛОВИЯ ИХ НЕПРОЧНОСТИ. Такое законодательное значение земский собор удерживает за собой до последних лет царствования Михаила, до 1642 г. Оно проявляется и позднее на соборе 1653 г. по малороссийскому делу, когда бояре голосовали на соборе наравне с выборными, которые были «допрашиваны по чинам, порознь», как в 1642 г., но решение принять Богдана Хмельницкого в московское подданство было принято государем по совету со всем собором, а не по приговору только бояр. Даже совещательная деятельность собора 1648 г. прерывалась подчас законодательным моментом. Так, «собором уложили» запретить церковным учреждениям приобретать и принимать в заклад служилые вотчины (Уложение, гл. XVII). Но самая двойственность соборного голоса, то совещательного, то законодательного, обнаруживала политическую непрочность соборного представительства. Законодательный авторитет падал на собор заимствованным светом, не был ничем обеспечен, служил не признанием народной воли, как политической силы, а только милостивым и временным расширением власти на подданных, не умалявшим ее полноты, да кстати и ослаблявшим ее ответственность в случае неудачи. Это была подачка, а не уступка. Отсюда видимые несообразности собора. Есть выборы, избиратели и выборные, вопросы правительства и ответы представителей, совещания, подача мнений и приговоры – словом, есть представительная процедура, но нет политических определений, не устанавливается даже порядок деятельности, не определяются ни сроки созыва соборов, ни их однообразный состав и компетенция, ни отношение к высшим правительственным учреждениям; формы являются без норм, полномочия без прав и обеспечений, а между тем налицо есть поводы и побуждения, которыми обыкновенно вызываются и нормы, и обеспечения; только поводы остаются без последствий, побуждения без действия. Известно, каким деятельным источником прав народного представительства на Западе служила правительственная нужда в деньгах: она заставляла созывать государственные чины и просить у них вспоможения. Но чины вспомогали казне не даром, вымогали уступки, покупали субсидиями права, обеспечения. И у нас в XVII в. не было недостатка в таких поводах и побуждениях. Из всех соборов того века, не говоря об избирательных, только три не имели видимой связи с финансами – это соборы 1618 г. по поводу движения королевича Владислава на Москву, 1648 г. по делу об Уложении и 1650 г. по поводу псковского мятежа, когда правительство хотело воспользоваться нравственным влиянием собора на мятежников. Всего чаще и внушительнее напоминала правительству о земском соборе пустота казны: пока не восстановилось после разорения равновесие обыкновенных доходов и расходов, то и дело приходилось прибегать к чрезвычайным налогам и заимообразным или безвозвратным запросам у капиталистов «на вспоможение», без чего государевой казне «быть не уметь». Оправдать такие поборы можно было лишь волей всей земли. В 1616 г. с богачей Строгановых потребовали сверх 16 тысяч окладного налога еще 40 тысяч рублей авансом, в зачет их будущих казенных платежей, и такое крупное требование, свыше 600 тыс. руб. на наши деньги, подкрепили «всемирным приговором» собора: так «приговорили власти и всех городов выборные люди», которых трудно было ослушаться. Для нетяглых людей такой соборный запрос получал характер добровольной подписки на экстренные нужды государства: в 1632 г., в начале польской войны, собор приговорил с нетяглых людей собрать на жалованье войску, «что кто даст», и духовные власти тут же на соборе объявили, сколько дают своих домовых и келейных денег, а бояре и все служилые люди обещали принести роспись тому, что кто даст. Соборный приговор сообщал доброхотному даянию вид обязательного самообложения. Собор открывал казне источники дохода, без которых она не могла обойтись и которых помимо собора никак не могла добыть. Здесь казна вполне зависела от собора. Выборные, жалуясь на управление, давали деньги, но не требовали, даже не просили прав, довольствуясь благодушным, ни к чему не обязывавшим обещанием «то вспоможенье учинить памятно и николи незабытно и вперед жаловать своим государским жалованьем во всяких мерах». Очевидно, мысль о правомерном представительстве, о политических обеспечениях правомерности еще не зародилась ни в правительстве, ни в обществе. На собор смотрели, как на орудие правительства. Дать совет, когда его спрашивали у земли, – это не политическое право земского собора, а такая же обязанность земских советников, как и платеж, какого требовала казна от земских плательщиков. Отсюда – равнодушие к земскому представительству. Выборные из городов ехали на собор, как на службу, отбывали соборную повинность, а избиратели неохотно, часто только по вторичной повестке воеводы являлись в свой город на избирательные съезды. Не имея опоры в политических понятиях, собор не находил ее ни в строе складывавшегося тогда управления, ни в своем собственном составе. Когда перед русским обществом после Смуты стали тяжелые вопросы, решать их пришлось не единичному лицу, не какой-либо политической партии или замкнутому кругу правительственных лиц: над решением их призывался поработать коллективный разум всей земли; до чего додумывались отдельные умы правительственные и рядовые, все это собиралось в одну земскую соборную думу и выражалось в соборном приговоре или в земском челобитье. Можно было ожидать, что при таком значении собора в центральном управлении соборное, земское начало будет поддержано или даже усилено и в управлении местном. Народное представительство немыслимо без местного самоуправления. Свободный выборный и подневольный избиратель – внутреннее противоречие. Между тем эпоха усиленной деятельности земских соборов совпала со временем упадка земских учреждений, подчинения их приказной власти. Законодательная деятельность при новой династии потекла двумя встречными струями; правительство одной рукой разрушало то, что создавало другой. В то время когда земских выборных призывали из уездов решать вопросы высшего управления рядом с боярами и столичными дворянами, их уездных избирателей отдавали во власть этих бояр и дворян. Приказный центр становился убежищем земского начала, когда в земском уезде хозяйничал приказный. Такое же противоречие обнаружилось и с другой стороны: вскоре после того как начал действовать совет всяких чинов людей, создавший новую династию, почти все сельское население (85 %, а с дворцовыми крестьянами 95 %) выведено было из состава свободного общества, и его выборные перестали являться на земские соборы, которые через это потеряли всякое подобие земского представительства. Наконец, с обособлением сословий и настроение отдельных классов пошло врозь, их взаимные отношения разлаживались. На соборе 1642 г. послышалась полная разноголосица мнений и интересов. Освященный собор на вопрос о войне дал стереотипный ответ, что на то дело ратное – «рассмотрение его царского величества и государевых бояр, а им, государевым богомольцам, то все не заобычай», впрочем, в случае войны обещал дать на ратных людей по силе. Стольники и дворяне московские, верхи дворянства, будущая гвардия, кратко отписались, предоставив государю решить вопрос о войне, об изыскании ратных людей и средств на войну, а казакам велеть удерживать Азов, послав им в помощь охотников. Дворяне Беклемишев и Желябужский посовестились присоединиться к отписке своей братии и подали рассудительно составленную записку, решительно высказавшись за принятие Азова и за уравнительную разверстку тягостей предстоящей войны между всеми классами, не изъемля и монастырей. Наиболее сильные голоса послышались с низов общества, представленного на соборе. Две записки городовых дворян 39 центральных и южных уездов – настоящие политические доклады с резкой критикой действующих порядков и с целой преобразовательной программой. Они полны горьких жалоб на разорение, на неравномерное распределение служебных тягостей, на льготное положение столичных дворян, особенно служащих по дворцовому ведомству. Бельмом на глазу сидело у городового дворянства московское дьячество, разбогатевшее «неправедным мздоимством» и настроившее себе таких палат каменных, в каких прежде и великородные люди не живали. Городовое дворянство просило распределять служебные повинности землевладельцев не по пространству земли, а по числу крестьянских дворов, точно счесть, сколько за кем крестьян в поместьях и вотчинах, пересмотреть земельные богатства духовенства, пустить в оборот на нужды государства «лежачую домовую казну» патриарха, архиереев и монастырей. Дворянство готово работать против врагов «головами своими и всею душой», но просит собирать ратных людей со всяких чинов, только не трогая его «крепостных людишек и крестьянишек». Свои жалобы и проекты дворянство завершает резким порицанием всего управления: «а разорены мы пуще турских и крымских басурманов московскою волокитою и от неправд и от неправедных судов». Высшее московское купечество и торговые люди московских черных сотен и слобод подобно городовому дворянству – за принятие Азова, не боятся войны, готовы на денежные жертвы, но говорят скромнее, минорнее, меньше проектируют, хотя так же горько плачутся на свое обнищание от налогов, казенных служб, от воевод, просят государя «воззрить на их бедность», с грустью вспоминают о разрушенном земском самоуправлении. Общий тон соборных сказок 1642 г. довольно выразителен. На вопрос царя, как быть, одни чины сухо отвечают: как хочешь; другие с верноподданным добродушием говорят: где взять людей и деньги, в том ты, государь, волен и ведают то твои бояре, «вечные наши господа промышленники», попечители, но при этом дают понять земскому царю, что правление его из рук вон плохо, порядки, им заведенные, никуда не годятся, службы и налоги, им требуемые, людям невмочь, правители, им поставленные, все эти воеводы, судьи и особенно дьяки своим мздоимством и насильством довели народ до конечного обнищания, разорили страну пуще татар, а богомольцы государевы, духовные власти, только копят свою лежачую казну – «то наша холопей мысль и сказка». Недовольство управлением обострялось сословным разладом: общественные классы не единодушны, недовольны своим положением, сетуют на неравенство в тягостях, новую тягость верхние стараются свалить на нижние, торговые люди колют глаза служилым их многими поместьями и вотчинами, а служилые торговым людям их большими торгами, столичное дворянство корит городовое легкою службою, а городовые дворяне попрекают столичных доходными их должностями и наживаемыми великими пожитками, не забывая при этом напомнить о пропадающих для государства богатствах церкви и о неприкосновенности своих собственных крепостных людей и крестьян. Читая записки, поданные сословными представителями на этом соборе, чувствуешь, что этим представителям нечего делать вместе, у них общего дела нет, а осталась только вражда интересов. Каждый класс думает про себя, особо от других, знает только свои ближайшие нужды и несправедливые преимущества других. Очевидно, политическое обособление сословий повело ко взаимному нравственному их отчуждению, при котором не могла не расторгнуться их совместная соборная деятельность.
ЗЕМСКАЯ МЫСЛЬ В ТОРГОВЫХ КЛАССАХ Но, погасая в правящих и привилегированных слоях, идея земского собора некоторое время еще держалась в небольших кучках тяглого земства, оставшихся с закрепощением владельческих крестьян под защитой закона. В заявлениях высшего московского купечества и московских черных сотен и слобод, на которые падала черная работа управления, проскользнула едва заметная черта, возвышающая их над властными «белыми чинами». Выражая готовность служить государю своими головами, торговые и черносотенные люди заявляют, что принятие Азова – дело не сословное, «дошло до всей государевой земли, православных христиан голов», и вся земля без всяких изъятий должна понести тяжести этого дела, чтобы никто в избылых не был. Ничего подобного не слышно со служилой дворянской стороны: те чины только перекоряются друг с другом, смотрят на чужие рты, негодуя, что туда перепадают лишние куски, и стараясь свалить новые служебные тягости со своих плеч на чужие. Торгово-промышленные люди знают, зачем они пришли на собор, понимают общеземский интерес, душу земского представительства. В этих черносотенцах XVII в., представлявших собою низ общества, еще теплилось чувство гражданского долга, уже гаснувшее в верхних слоях, которые громоздились на их плечах. Еще прямее и настойчивее выразили идею земского собора те же классы несколько позднее, когда он уже замирал. От неудачной кредитной операции с медными деньгами, выпущенными в 1656 г., произошла дороговизна, вызвавшая сильный ропот. Кризис касался всех и мог быть устранен дружными совместно с правительством усилиями всех классов общества; но правительство думало выйти из затруднения посредством совещания только со столичными торговыми людьми. Допросить их о том, как помочь горю, в 1662 г. указано было вместе с другими Илье Милославскому, тестю царя, совсем бессовестному боярину, который своими злоупотреблениями и обострил беду. В письменных сказках теперь, как и на соборе 1642 г., гости и торговые люди гостиной и суконной сотни, также черных сотен и слобод московских сказали много дельного, обстоятельно вскрыли наличные экономические отношения в стране, их нескладицу, сословный антагонизм села и посада, землевладельческого и торгового капитала, сказали много горькой правды и самому правительству, указав на его непонимание того, что творится в стране, на его неуменье поддержать законный порядок, на его равнодушие к общественному голосу. По закону право городского торга и промысла соединено было с торговым тяглом, с платежом торговых податей и пошлин, которыми государева казна полнилась, а ныне, жаловались торговые люди, всякими большими и лучшими промыслами и торгами, презрев всякое государственное правление, завладел духовный и воинский и судебный чин, архиереи, монастыри, попы, всякие служилые и приказные люди торгуют «в тарханах беспошлинно», отчего чинится государству немалая тщета, а казне в пошлинах и во всяких податях великая убыль. Притом, вынужденные продавать товары дорого на упавшие в цене медные деньги, торговые люди навлекли на себя ненависть всех чинов по их недомыслию, «от нерассуждения». Высказав свои соображения, московские торговцы прибавляли в один голос, что о том, как делу помочь, они больше ничего сказать не умеют, потому что \"то дело великое всего государства, всей земли, всех городов и всех чинов, и они у государя милости просят, указал бы он для того дела взять из всех чинов на Москве и из городов лутчих людей, а без городовых людей им одним того дела решить не уметь\". Эта просьба торговых сведущих людей о созыве собора – прикрытый протест против наклонности правительства заменять совет всей земли совещаниями с сословными сведущими людьми, в чем они видели дело правительственного недомыслия. Теперь московские торговые выборные указывали на ту же административную и общественную неурядицу, о которой так горячо заявляли 20 лет назад на соборе 1642 г. Но тогда они пользовались собором для протеста против этой неурядицы, а теперь смотрят на собор, как на средство ее устранения. Но ведь собор и составлялся из виновников этой неурядицы, из представителей классов, ее создавших своим взаимным антагонизмом. Значит, московские торговцы признавали собор единственным средством соглашения разъединившихся общественных сил и интересов. Этим указывалась земскому представительству новая, дальнейшая задача. Оно возникло из Смуты, чтобы восстановить власть и порядок; теперь ему предстояло установить порядок, которого не умела создать восстановленная власть, устроить общество, как прежде оно устроило правительство. Но была ли под силу собору такая устроительная задача, когда само правительство было деятельным фактором общественного расстройства? Возможно ли было такое соглашение, когда правящие круги и привилегированные служилые классы в нем не нуждались, как виновники неурядицы, им выгодной, и были равнодушны к общественному раздору, лишь бы не трогали их «крепостных людишек и крестьянишек», а московские «гостишки и торговые людишки», как они сами себя величали на соборе, были слишком легковесной величиной, чтобы уравновесить общественные отношения? С установлением крепостного права, при ничтожном политическом значении и гражданском малодушии духовенства нужды и пользы тяглого земского мира имели слабых проводников на соборе только в торговых столичных и городовых посадских людях. Гнетомые своими сословными тягостями, эти люди становились на соборе перед подавляющим большинством служилого люда и перед служилым же боярско-приказным правительством. Собор, на котором настаивали торговые люди в 1662 г., не был созван, и правительству пришлось выдержать новый московский бунт, поднятый и подавленный с обычным московским безмыслием.
РАСПАДЕНИЕ СОБОРНОГО ПРЕДСТАВИТЕЛЬСТВА. Двойственность политического характера и политическая неустроенность собора, централизация и крепостное право, сословная разрозненность, наконец, неспособность к выполнению дальнейшей задачи, ставшей на очередь, – таковы наиболее заметные условия непрочности земского собора; ими объясняется и прекращение его деятельности, постепенное замирание соборного представительства. Я уже не говорю о низком уровне политических понятий, привычек и потребностей, как бы сказать, политической температуры, – уровне, при котором мерзнет всякое государственное учреждение, назначенное своей природой возбуждать дух свободы: это условие лежит в основе всех остальных, как оно же допустило все неудачные или вредные нововведения, которыми новая династия начала свою деятельность степенном распадении состава земского собора, которое началось очень рано. Уже на соборах, следовавших за избирательным 1613 г., оно обозначилось исчезновением выборных от духовенства и сельского населения. Тогда собор утратил значение земского, всесословного, стал представлять службу и посадское тягло, а не землю. Но и это упрощенное, оторванное от всенародной почвы представительство иногда еще обрубалось: по нужде или по усмотрению правительство, не тревожа городовых посадских, призывало на совет только выборных от столичных чинов да от тех городовых дворян, которые в ту минуту по делам службы находились в Москве, а на соборе 1634 г., установившем чрезвычайный всеземский сбор «со всяких людей» и, между прочим, пятую деньгу, падавшую преимущественно на посадское население, выборных от городовых посадов не видим. Так земский собор разрушался снизу: от него отваливались нижние, коренные земские его элементы, выборные от местных областных обществ, духовных, тяглых городских и сельских, даже служилых, и земский собор, теряя представительное значение, поворачивал назад к старому типу XVI в., к должностному собранию столичных чинов, служилых и торговых, так как и торговые столичные чины соединяли в себе тягло с казенной службой. На соборе 1650 г. также не было городовых посадских гласных, а столичных торговых тяглых людей представляли должностные лица, старосты и сотские, как это бывало на соборах XVI в. Рядом с территориальным сокращением соборного состава шло и социальное его разложение: правительство взамен земского собора обращалось к такой форме совещаний, которая отрицала самую его идею. Известному государственному вопросу оно придавало специальное ведомственное или классовое значение и для обсуждения его призывало по выбору или по должности представителей только одного класса, которого по его воззрению вопрос ближе касался. Так, в 1617 г. английское правительство обратилось к московскому с предложениями о позволении английским купцам ездить Волгой в Персию и о торговых льготах и концессиях. Боярская дума отвечала на эти предложения, что теперь «такого дела решить без совета всего государства нельзя ни по одной статье»; но совет всего государства ограничился опросом одних гостей и торговых людей гор. Москвы. Даже на общем земском соборе иные вопросы разрешались не всем его составом: так, упомянутое соборное постановление о служилых вотчинах было принято государем и думой по совещанию с духовенством и служилыми людьми, без участия представителей других классов. С 1654 г. земский собор не созывался до смерти царя Федора (апрель 1682 г.). Государственные дела чрезвычайной важности решались государем с думой и Освященным собором без земского. Так, в 1672 г., когда грозило страшное нашествие султана, чрезвычайные сборы назначены были по приговору государя только с думой и высшим духовенством. В 1642 г. подобный случай, даже менее важный, заставил созвать земский собор. Зато теперь правительство все чаще обращается к сословным совещаниям, и они остаются единственной формой участия общества в правительственных делах. За 1660 – 1682 гг. известно не менее 7 таких обращений правительства к сословным выборным. В 1681 г. по вопросу о военной реформе призваны были на совещание под председательством боярина кн. В. В. Голицына выборные от служилых чинов; на все остальные сословные совещания по финансовым вопросам призывались выборные лишь от тяглых людей. Так само правительство разрушало земский собор, заменяя или, точнее, подменяя земское представительство ни к чему не обязывавшими особыми совещаниями со сведущими людьми, превращая общее государственное дело в специальный классовый вопрос.
ЧТО СДЕЛАЛ СОБОР. Так, история земского собора в XVII в. есть история его разрушения. Это потому, что он возник из временной потребности безгосударной земли выйти из безнарядья и безгосударья, а потом держался на временной потребности нового правительства укрепиться в земле. Новой династии и классам, на которые она опиралась, духовенству и дворянству, земский собор был нужен, пока земля не оправилась от самозванческой встряски: по мере успокоения слабела и правительственная нужда в соборе. Однако следы его деятельности были долговечнее его самого. Явившись в 1613 г. учредительным и всесословным собранием, он создал новую династию, восстановил разрушенный порядок, два года с лишком заменял правительство, готов был превратиться в постоянное учреждение, потом по временам получал законодательное значение, впрочем, ничем не укрепляемое, собирался при царе Михаиле не менее 10 раз, иногда из года в год, при царе Алексее только 5 раз, и то лишь в первые 8 лет царствования, при этом постепенно уродовался, теряя один свой орган за другим, из всесословного превращаясь в двухсословный и даже односословный, дворянский, наконец, распался на сословные совещания сведущих людей, ни разу не был созван при царе Федоре, дважды собирался наспех в кое-каком случайном составе в 1682 г., чтобы посадить на единодержавный престол рядом обоих его младших братьев, и в последний раз созван был Петром в 1698 г., чтобы судить царевну-заговорщицу Софью. Будучи не политической силой, а правительственным пособием, собор не раз выручал правительство из затруднений, оставил по себе слабый законодательный след в нескольких статьях Уложения, подержался некоторое время в политическом сознании московских торговых людей, а потом скоро был забыт, и только крепкая историческая память поморского Севера сохранила о нем смутное воспоминание, рассказывая в былине, как царь Алексей Михайлович, тот самый, который в шутку писал, что «всегда мирских речей слушают», но который, собственно, и заморил земский собор, – как этот царь с Лобного места в Москве обращался к своим подданным: «Пособите государю думу думати./ Надо думать крепка дума, не продумати».
ОБЗОР СКАЗАННОГО. Земский выборный собор входит в жизнь Московского государства случайно, по механическому толчку, какой дало пресечение старой династии, и потом появляется эпизодически, от времени до времени. На нем впервые земля, народ выступает на правительственную сцену, когда на ней не стало правительства, появляется и после, когда восстановленное правительство чувствовало нужду в помощи земли, народа. Бедствия Смутного времени соединили последние силы русского общества для восстановления разрушенного государственного порядка. Представительный собор был создан этим вынужденным общественным единодушием и поддерживал его. Народное представительство возникло у нас не для ограничения власти, а чтобы найти и укрепить власть: в этом его отличие от западноевропейского представительства. Но, создав и поддерживая власть, собор, естественно, становился до времени ее участником и со временем мог стать в силу привычки постоянным сотрудником. Помешало то, что нужды восстановленного государства при правительственном способе их удовлетворения расстроили вымученное бедой общественное единодушие, заставили разбить общество на обособленные сословия и при этом отдать большинство крестьянства в крепостную неволю землевладельцам. Это лишило земский собор земского характера, сделало его представительством только верхних классов, а в то же время разъединило и эти классы политически и нравственно, политически – неравенством сословных прав и обязанностей, нравственно – вытекавшим отсюда антагонизмом сословных интересов. С другой стороны, испытания Смутного времени и усиленная деятельность земского собора при царе Михаиле не расширили политического сознания в обществе настолько, чтобы сделать земское представительство его насущной политической потребностью и превратить собор из временного вспомогательного средства правительства в постоянный орган народных нужд и интересов. В обществе не образовалось влиятельного класса, для которого соборное представительство стало бы такой потребностью. С установлением крепостной неволи крестьян дворянство, поглощая в себе боярство, стало на деле господствующим классом; но оно помимо собора нашло более удобный путь для проведения своих интересов – непосредственное обращение к верховной власти с коллективными челобитьями, а боярско-дворянские кружки, преемственно обседавшие престол слабых царей, облегчали этот путь. Столичное купечество, усвоившее идею земского представительства, одно не было в силах отстоять ее, и их выборные в 1662 г. жаловались, что по их представлениям мало что исполнялось. Так выясняются два ряда условий, помешавших соборному представительству упрочиться в XVII в.: 1) служа сначала опорой новой династии и вспомогательным органом управления, земский собор становился все менее нужен правительству по мере упрочения династии и роста правительственных средств, особенно приказного чиновничества; 2) общество, разъединяемое сословными повинностями и классовой рознью при общей придавленности чувства права, не было в состоянии дружной деятельностью превратить собор в постоянное законодательное учреждение, огражденное политическими обеспечениями и органически связанное с государственным порядком. Значит, земское представительство пало вследствие усиления централизации в управлении и государственного закрепощения сословий.
ЛЕКЦИЯ LI
ОБРОЧНЫЕ, СВЯЗЬ ЯВЛЕНИЙ. ВОЙСКО И ФИНАНСЫ. ОКЛАДНЫЕ НАЛОГИ: КОСВЕННЫЕ; ПРЯМЫЕ – ДЕНЬГИ ДАННЫЕ И ЯМСКИЕ, ПОЛОНЯНИЧНЫЕ. СТРЕЛЕЦКИЕ ПИСЦОВЫЕ КНИГИ. НЕОКЛАДНЫЕ СБОРЫ ОПЫТЫ И РЕФОРМЫ. СОЛЯНАЯ ПОШЛИНА И ТАБАЧНАЯ МОНОПОЛИЯ. МЕДНЫЕ КРЕДИТНЫЕ ЗНАКИ И МОСКОВСКИЙ БУНТ 1662 г. ЖИВУЩАЯ ЧЕТВЕРТЬ. ПОДВОРНОЕ ТЯГЛО И ПЕРЕПИСНЫЕ КНИГИ. СОСЛОВНАЯ РАЗВЕРСТКА ПРЯМЫХ НАЛОГОВ. ФИНАНСЫ И ЗЕМСТВО. РАСПРОСТРАНЕНИЕ ТЯГЛА НА ЗАДВОРНЫХ ЛЮДЕЙ. РАСПРЕДЕЛЕНИЕ НАРОДНОГО ТРУДА МЕЖДУ ГОСУДАРСТВЕННЫМИ СИЛАМИ. ЧРЕЗВЫЧАЙНЫЕ НАЛОГИ. РОСПИСЬ ДОХОДОВ И РАСХОДОВ 1680 г.
СВЯЗЬ ЯВЛЕНИЙ. Земское соборное представительство замерло позднее местного земского самоуправления. Исчезновение одного и падение другого – параллельные, хотя и не совпадающие по времени следствия двух основных перемен в государственном порядке, упомянутых мною в конце прошедшего чтения. Усиление централизации придавило местные земские учреждения, а их упадком и разобщением закрепощенных сословий разбит был земский собор, служивший высшим органом участия местных сословных миров в законодательстве. Обе эти основные перемены вытекали из одного источника, из финансовых нужд государства; эти нужды были скрытой пружиной, направлявшей и административные и социальные меры правительства, возбуждавшей его деятельность в устроении управления, как и общества, и заставившей принести столько жертв насчет общественного благоустройства и народного благосостояния.
ВОЙСКО И ФИНАНСЫ. Финансы были едва ли не самым больным местом московского государственного порядка при новой династии. Потребности, вызванные учащенными, дорогими и редко удачными войнами, решительно перевешивали наличные средства правительства, и оно терялось в догадках, как восстановить равновесие. Рать вконец заедала казну. В 1634 г., испрашивая у собора вспоможение на продолжение войны с Польшей, царь объявлял, что казна, скопленная им в мирные годы «не с земли», не из прямых налогов, вся пошла на приготовления к войне и теперь для содержания вспомогательной рати «без прибыльной казны», без чрезвычайных налогов обойтись не суметь. Военные неудачи при встрече с польскими и шведскими войсками заставили тревожно заняться улучшением вооруженных сил по иноземным образцам. Два документа дают понять, как преобразовывалась дворянская милиция и как вместе с тем дорожало ее содержание в продолжение 50 лет. В сметном списке 1631 г: перечислены вооруженные силы, которые содержались непосредственно на казенный счет, поместным, денежным или хлебным жалованьем. По сметному списку их насчитывается до 70 тыс. Это столичные и городовые дворяне, пушкари, стрельцы, казаки и служилые иноземцы. В областях бывшего царства Казанского и Сибири числилось еще около 15 тыс. различных восточных инородцев, служилых мурз и татар, ясачных чуваш, черемис, мордвы и башкир; но они не имели служилых денежных окладов, посылались на службу лишь в чрезвычайных случаях, когда, по выражению сметного списка, «бывает всей земле повальная служба», общая мобилизация. Еще в 1670 г. Рейтенфельс любовался парадным царским смотром 60-тысячного дворянского ополчения. Это были, очевидно, не только столичные чины, но и верхние слои провинциального дворянства, годные к дальним походам, со своими походными дворовыми людьми. Нарядные всадники ослепили иноземца блеском оружия и костюма. Но под Москвой они производили, особенно на эстетически восприимчивого царя, более сильное впечатление, чем на боевых полях Литвы и Малороссии, хотя им в жертву отдано было громадное количество народного труда. Боевая годность всей этой пестрой массы, оборонявшей государство, дворянской, казачьей, татарской, чувашской, распускавшейся после похода, может быть определена словами Котошихина, что «учения у них к бою не бывает и строю никакого не знают». Только стрельцы, соединенные в постоянные полки, приказы, имели несколько устроенный вид. Реорганизация этого боевого материала заключалась в том, что под командой иноземных, преимущественно немецких полковников и капитанов, которых выписывали сотнями, из городовых дворян и детей боярских, преимущественно малопоместных, пустопоместных и беспоместных, также из охотников и рекрутов других классов, даже крестьян и холопов, составлялись роты и полки конные, рейтарские, пешие, солдатские и смешанные конно-пешего строя, драгунские. Целые села по южной окраине превращались в военные поселения. В 1647 г. монастырское село почти в 400 крестьянских дворов в Лебедянском уезде поверстано было в драгунскую службу. По инструкции 1678 г. всех «скудных» дворян, годных к службе, велено писать в солдаты на ежемесячное жалованье, а указ 1680 г. всех способных к полковой службе дворян Северского, Белгородского и Тамбовского разрядов записал в солдатскую службу. Это были чрезвычайные меры. Для нормального пополнения этих полков иноземного строя приведен был в действие новый и притом двоякий способ комплектования, сбор даточных по числу крестьянских дворов, например, со 100 дворов по рейтару и солдату, либо по семейному составу дворов, из двух или трех неотделенных сыновей у отца или братьев одного, из четырех сыновей или братьев двоих брали в солдаты. Это были уже настоящие рекрутские наборы, призванные на помощь прежнему способу комплектования, прибору. Эти наборы по вычислению исследователей в 25 лет (1654 – 1679) вырвали из состава рабочего населения по меньшей мере 70 тыс. человек. Полки нового строя получали огнестрельное вооружение и строевое обучение. Роспись ратным людям 1681 г. представляет результаты этой медленной перестройки вооруженных сил. Все ратные люди здесь расписаны на 9 разрядов, окружных корпусов, о которых мы уже говорили (лекция XLVIII). Только московский столичный корпус, состоявший из 2624 человек столичных чинов с их походными холопами и даточными людьми в числе 21830 человек и 5 тыс. стрельцов, остался при старом доморощенном строе. В 8 других корпусах рядом с 16 стрелецкими приказами значилось полков иноземного строя 25 рейтарских и 38 солдатских под начальством иноземных полковников; только тремя полками командовали русские в звании генералов. Из всей дворянской милиции, которой по списку 1631 г. числилось около 40 тыс., теперь в старом строю осталось лишь 13 тыс.; остальные вошли в состав 63 реформированных полков численностью до 90 тыс. Это не была еще вполне регулярная армия, потому что не была постоянной; по окончании похода и новые полки распускались по домам, оставляя после себя только офицерские кадры. Всего с казаками, не считая 50 тыс. малорусских, по росписи 1681 г. числилось 164 тыс. человек. Сопоставляя по возможности однородные части войск по списку и росписи и опуская восточных инородцев, которых в росписи нет, находим, что с 1631 г. вооруженные силы, лежавшие на плечах казны, возросли почти в 2 1/2 раза. Наемная плата, «месячный корм», многочисленным иноземным полковникам и капитанам была очень высока и, когда они оставались на московской службе, превращалась в пожизненное жалованье, половина которого становилась после них пенсией их женам и детям. Рейтары, солдаты и драгуны, вербуемые больше из недостаточных классов, получали возвышенные денежные оклады, казенное вооружение и боевые припасы, а в походе казенное продовольствие. Стоимость армии на наши деньги с 3 миллионов рублей в 1631 г. возросла к 1680 г. до 10 миллионов. Значит, при численном увеличении армии почти в 2 1/2 раза стоимость ее возросла больше чем втрое. Соразмерно с этим вздорожали и войны: неудачный полуторагодовой поход под Смоленск при царе Михаиле обошелся по наименьшему расчету в 7 – 8 миллионов, а две первые кампании против Польши при царе Алексее (1654 – 1655), сопровождавшиеся завоеванием не только Смоленской земли, но и Белоруссии с Литвой, стоили до 18 – 20 миллионов, что почти равнялось годовой сумме доходов, какую получали в 1680 г. центральные финансовые учреждения.
ОКЛАДНЫЕ ДОХОДЫ. Бюджет доходов рос вместе со вздорожанием армии. Чтобы объяснить себе, как правительство пыталось привести свои финансовые силы в уровень со все возраставшими расходами государства, надобно представить себе, хотя в общих чертах, раньше сложившийся финансовый порядок. Обыкновенные средства казны составлялись из доходов окладных и неокладных. Окладными доходами назывались податные сборы, которым наперед назначался в смете определенный обязательный для плательщиков размер, оклад. Окладные доходы составлялись из прямых и косвенных налогов. Подати или прямые налоги в Московском государстве падали либо на целые общества, либо на отдельные лица. Совокупность податей, платимых целыми обществами, по общей раскладке, составляла тягло, и люди, подлежащие таким платежам, назывались тяглыми. Главными предметами тяглового обложения были земли и дворы, которые также назывались тяглыми. Основанием податного обложения служило сошное письмо, т. е. расписание тяглых земель и дворов на сохи. Соха – податная единица, заключавшая в себе известное число тяглых посадских дворов или известное пространство тяглой крестьянской пашни, именно: доброй земли поместной и вотчинной считалось в сохе 800 четвертей в одном поле, т. е. 1200 десятин в трех полях (четверть – половина десятины), монастырской – 600 четвертей, черной казенной – 500. Количество четвертей средней и худой земли в каждой из этих сох пропорционально увеличивалось, причем качество земли определялось ее доходностью, а не свойством самой почвы. Состав посадской сохи чрезвычайно разнообразился: в Зарайске, например, в конце XVI в. в соху было положено лучших, зажиточнейших людей по 80 дворов, середних по 100 дворов, а молодчих и убогих по 120 дворов, в Вязьме же в первой половине XVII в. считалось в сохе 40 дворов лучших людей, 80 середних и 100 меньших. Перечислим главные окладные доходы и начнем с косвенных налогов, из коих главные были таможенные и кабацкие сборы: это был в XVII в. самый обильный источник, которым питалась московская казна. Таможенные налоги были очень разнообразны и взимались как при провозе, так и при продаже товаров; кабацкие сборы получались от продажи питей, составлявшей казенную монополию. И для этих доходов правительство обыкновенно назначало известные оклады и отдавало их либо на откуп, либо на веру, поручая таможенные сборы и продажу вина верным (присяжным) головам и целовальникам, которых обязаны были выбирать для того из своей среды местные тяглые обыватели, а недоборы взыскивались с выборных или с самих избирателей, если последние не доглядели и вовремя не донесли о воровстве или нерадении первых. Головам и целовальникам, уличенным посторонними в воровстве и корысти, закон 1637 г. грозил «смертной казнью без всякой пощады», т. е. наказывал исполнителей за нерадение или неспособность правительства, которое возлагало на обывателей не только повинность, но и надзор за ее отбыванием, что составляло его прямую обязанность. В половине XVII в. косвенные налоги были объединены: в 1653 г. вместо многочисленных таможенных сборов введена так названная рублевая пошлина (по 10 денег с рубля, т. е. 5 % продажной цены товаров с продавца, и 5 денег с рубля суммы, привезенной покупщиком на покупку товаров).
ДЕНЬГИ ДАННЫЕ И ОБРОЧНЫЕ. Основные прямые налоги были деньги данные и оброчные. Данными деньгами или данью назывались разные прямые налоги, которые падали на тяглое население, торгово-промышленное посадское и земледельческое сельское, и взимались по числу сох, значившихся по писцовым книгам за известным городским или сельским обществом. Оброк имел двоякое значение. Иногда так называлась плата правительству за предоставление частному лицу права пользоваться казенной землей, угодьем, или заниматься каким-либо промыслом. В этом смысле оброком назывался казенный доход с принадлежавших казне рыбных ловель, сенных покосов, звериных гонов, также с городских торговых лавок, харчевень, бань и других промышленных заведений. В других случаях оброк означал общую подать, которою складывались все жители известного округа взамен разных других податей и повинностей. Так, оброком назывался налог, заменивший кормы и пошлины наместников и волостелей при отмене этих должностей в царствование Грозного. Только оброки этого последнего рода входили в состав тягла и взимались по сошному письму. Дань и оброк в смысле общей подати уплачивались всегда в постоянном количестве по неизменному окладу, тогда как размеры других государственных податей были изменчивы, определялись особыми царскими предписаниями.
СПЕЦИАЛЬНЫЕ НАЛОГИ. К окладным доходам причислялись еще специальные налоги, назначавшиеся на особые потребности государства: таковы были деньги ямские, полоняничные и стрелецкие. Ямские деньги собирались на содержание ямской гоньбы для провоза послов, гонцов, должностных и ратных людей, для чего по большим дорогам ставились ямы (ям – почтовая станция). Эта подать собиралась с посадских людей и с крестьян также по сошному письму и поступала в особое центральное учреждение, в Ямской приказ, который заведовал ямщиками, получавшими жалованье и прогоны за езду, для чего они обязаны были содержать лошадей на ямах. Полоняничные деньги – подворная, а не посошная подать, назначенная на выкуп пленных у татар и турок. Еще в царствование Михаила она собиралась временно по особому распоряжению правительства. Потом она стала постоянной и по Уложению 1649 г. собиралась ежегодно «со всяких людей», как тяглых, так и нетяглых, но не в одинаковом размере с людей разных состояний: посадские обыватели и церковные крестьяне платили со двора по 8 денег (на наши деньги около 60 копеек), крестьяне дворцовые, черные и помещичьи вдвое меньше, а стрельцы, казаки и прочие служилые люди низших чинов только по 2 деньги. По словам Котошихина, полоняничных денег в его время собиралось ежегодно тысяч по 150 (около 2 миллионов рублей на наши деньги). Эту подать собирал заведовавший выкупом полоняников Посольский приказ. Стрелецкая подать назначена была на содержание стрельцов, постоянной пехоты, заведенной в XVI в. при великом князе Василии. Сначала это был незначительный налог хлебом; в XVII в. стрелецкая подать собиралась и хлебом и деньгами и по мере увеличения численности стрелецкого войска сильно возрастала, так что сделалась, наконец, важнейшим прямым налогом. По свидетельству Котошихина, в царствование Алексея стрельцов было в Москве даже в мирное время больше 20 приказов (полков), по 800 – 1000 человек в каждом (22452 в 1681 г.), да городовых, т. е. провинциальных, приблизительно столько же.
ПИСЦОВЫЕ КНИГИ. Все перечисленные подати, кроме полоняничной, взимались по сошному письму: правительство клало на каждую соху известную сумму податей, оклад, предоставляя плательщикам, тяглым людям сохи, раскладывать его между собой по платежным средствам каждого, «верстаться меж себя самим по своим животам, по промыслам, по пашням и по всяким угодьям». Основанием сошного обложения служили писцовые книги. От времени до времени правительство производило описи тяглых недвижимых имуществ, рассылая для того по уездам писцов, которые описывали предметы обложения по показаниям и документам обывателей, проверяя те и другие прежними описями и личным осмотром. Писцовая книга описывает город и его уезд, их население, земли, угодья, торговые и промышленные заведения и лежащие на них повинности. Описывая городские и уездные поселения, посады, слободы, села, деревни, починки, писцовая книга подробно пересчитывает в каждом поселении тяглые дворы и «людей» в них, домохозяев с живущими при них детьми и родственниками, обозначает пространство принадлежащей селению земли пахотной, пустопорожней, сенокосной и лесной, кладет тяглые посадские дворы и сельские пахотные земли в сохи и по ним высчитывает размер тягла, падающего на селение по земле и промыслам его тяглых обывателей. В московском архиве министерства юстиции хранятся многие сотни писцовых книг XVI и XVII вв., служащих основным источником истории финансового устройства и экономического быта Московского государства. Такие описи составлялись издавна, но лишь немногие книги дошли до нас от конца XV в. по Новгороду Великому. При своем кадастровом и финансовом значении писцовые книги помогали совершению разных гражданских и других актов: по ним разрешались поземельные споры, укреплялись права на владение недвижимостями, производился сбор даточных людей. Когда отец царя Михаила Филарет возвратился из Польши, оба государя в 1619 г. созвали собор и на нем приговорили послать писцов и дозорщиков, которые бы описали все города, разобрали обывателей и разместили их по местам, где они прежде жили и тянули тягло. В силу этого постановления в 1620-х годах предпринята была общая перепись тяглого населения в государстве с целью привести в известность и устроить его податные силы. Эти именно книги конца 1620-х годов Уложение кладет документальной основой крепостной принадлежности крестьянина владельцу, основой, покрывающей всякие другие крепости; по ним решались иски о беглых крестьянах; эта перепись, видели мы, и втолкнула крепостное условие в крестьянские ссудные записи.
НЕОКЛАДНЫЕ СБОРЫ. Второй разряд государственных доходов – неокладные сборы состояли главным образом из платежей за удовлетворение разных нужд, с которыми частные лица обращались к правительственным учреждениям: таковы были пошлины с разных частных сделок, с просьб, какие подавались частными лицами в административные и судебные места, с грамот, какие оттуда им выдавались, судебных решений и т. п.
СОЛЬ И ТАБАК. На основе этого финансового порядка в XVII в. возводились казной предприятия двух родов: это были либо опыты, затеи, расстраивавшие установившийся порядок, либо нововведения, его перестраивавшие. Прежде всего казна принялась собирать своих растерянных плательщиков. Смута выбила из тягла множество тяглых людей. По восстановлении порядка они продолжали свои тяглые занятия, оставаясь вне тягла. Против этих «избылых» и поведена была продолжительная законодательная и полицейская борьба. С земского собора 1619 г. правительство преследовало закладчиков и едва сладило с ними при содействии собора 1648 – 1649 гг. Тогда же Уложением было установлено, что непосадские люди, промышляющие на посаде, обязаны или бросить свои промыслы, или участвовать в посадском тягле. С целью обеспечить казне постоянный состав прямых или косвенных работников законодательство, как мы видели, сбило общество в замкнутые сословия, прикрепив каждое к его повинностям, запретило самовольный выход из посадов и превратило договорную пожизненную неволю владельческих крестьян в потомственную крепостную зависимость. Но как ни тщательно переписывали и прикрепляли обывателей, способных к тяглу, оставалось много избылых, ускользавших от казенных повинностей. Хотели одной общей мерой, как рыбу большим неводом, захватить в работу на казну все население, рядовое и привилегированное, взрослое и малолетнее обоего пола. В то самое время, когда на Западе политико-экономическая теория меркантилистов настаивала на замене прямых налогов косвенными, на обложении потребления вместо капитала и труда, в Москве попытались вступить на тот же самый путь вполне самобытно, по указанию не какой-либо заносной теории, а дурной доморощенной практики. В московской финансовой политике косвенные налоги вообще преобладали над прямыми. В XVII в. правительство особенно усердно истощало этот источник в расчете, что плательщик охотнее заплатит лишнее за товар, чем внесет прямой налог: там он за переплату получает хоть что-нибудь годное к употреблению, а здесь не получает ничего, кроме платежной отписки, квитанции. Отсюда, можно думать, и родилась мысль, внушенная, как говорили, бывшим гостем, а теперь дьяком Назарьем Чистого, заменить важнейшие прямые налоги повышенной пошлиной на соль: соль нужна всем, следовательно, все в меру ее потребления будут платить казне, и избылых не будет. До 1646 г. казна взимала пошлины с пуда соли 5 копеек, приблизительно 60 копеек на наши деньги. По закону этого года соляная пошлина была увеличена вчетверо, до 20 копеек с пуда, до полукопейки с фунта. Равняя по хлебным ценам тогдашнюю полукопейку 6 копейкам нынешним, видим, что только казенная пошлина вшестеро превышала нынешнюю рыночную цену фунта соли. Целым рядом простодушно-грубых соображений указ оправдывал эту меру: будут отменены стрелецкие и ямские деньги, наиболее тяжелые и неравномерно распределяемые прямые налоги; пошлина будет всем равна; в избылых никого не будет; все будут платить сами собою, без правежа, без жестоких взысканий; будут платить и проживающие в Московском государстве иноземцы, ничего в казну не платящие. Но тонкие расчеты не оправдались: тысячи пудов дешевой рыбы, которой питалось простонародье в постное время, сгнили на берегах Волги, потому что рыбопромышленники не были в состоянии посолить ее; дорогой соли продано было значительно меньше прежнего, и казна понесла большие убытки. Потому в начале 1648 г. решено было отменить новую пошлину. Она много усилила народное раздражение против администрации, вызвавшее летний мятеж того года. Убивая дьяка Н. Чистого, мятежники приговаривали: «Вот тебе, изменник, за соль». Та же финансовая нужда заставила набожное правительство поступиться церковно-народным предубеждением: объявлена была казенной монополией продажа табаку, «богоненавистного и богомерзкого зелья», за употребление и торговлю которым указ 1634 г. грозил смертной казнью. Казна продавала табак чуть не на вес золота, по 50 – 60 копеек золотник на наши деньги. После мятежа 1648 г. отменили и табачную монополию, восстановив закон 1634 г. Не зная, что делать, правительство прямо дурило в своих распоряжениях.
МЕДНЫЕ КРЕДИТНЫЕ ДЕНЬГИ. Еще плачевнее кончилось другое финансовое предприятие. Нужда в деньгах сделала московских финансистов XVII в. необычайно изобретательными. Додумавшись до мысли о замене прямых налогов косвенными, они столь же самобытно пришли к идее государственного кредита. В 1656 г., когда оканчивалась победоносная первая война с Польшей и готовился разрыв со Швецией, в московской казне не хватило серебряной наличности на жалованье войску, и кто-то, говорили, близкий к царю Ф. М. Ртищев, подал мысль выпустить медные деньги с принудительным курсом серебряных. Московский рынок был уже приучен к денежным знакам с номинальной стоимостью; порча монеты была вспомогательной доходной статьею, которой пользовалась казна в случае нужды. В денежном обороте не было ни туземной золотой, ни крупной серебряной монеты: рубль и полтина были счетные единицы. Ходячей монетой служили маленькие копейки, деньги – полукопейки и полушки – полуденьги, весом от 6 до 4 долей и менее. На рынке покупатели, остерегаясь карманников, обыкновенно держали эти мелкие неуклюжей чеканки и овальной, впрочем неправильной, формы монетки во рту за щеками. Не добывая своего серебра, московская казна выделывала эту монету из привозных немецких иохимсталеров, получивших у нас название ефимков. И при этой операции не забывали казенного интереса: ефимок на московском рынке ходил по 40 – 42 копейки, а переливался в 64 копейки, так что казна наживала от переливки 52 – 60 %. Иногда переделка ограничивалась наложением штемпеля, «царской печати» на ефимок, и он из 40-копеечника становился 64-копеечником. Только с начала первой польской войны стали чеканить серебряные рублевики и четвертаки по расчету нарицательной цены штемпельного ефимка. Теперь и наделали мелкой медной монеты формы и веса серебряной. Сначала эти металлические кредитки пользовались полным доверием, ходили al pari, «с серебряными заровно». Но соблазнительная операция попала в падкие на соблазн руки. Денежные мастера, люди небогатые, вдруг разбогатели и на глазах у всех начали сорить деньгами, пышно обстроились, разодели жен по-боярски, в рядах покупали товары не торгуясь. Богатые купцы, даже московские гости, приставленные присяжными надзирателями медного дела, покупали сами медь, привозили ее вместе с казенной на Денежный двор, переделывали в кредитную монету и отвозили на свои дворы. Рынок был наводнен «воровскими», краденными у государственного кредита медными деньгами. В курсе медной монеты образовался лаж, быстро возраставший: начавшись с 4 копеек, разница между серебряными и медными деньгами дошла до того, что в конце 1660 г. за серебряный рубль давали два медных, в 1663 г. сперва 12, а потом даже 15 рублей медных. Соответственно тому дорожали товары. Особенно затруднительное положение создавалось для ратных людей, получавших жалованье медными деньгами по полному курсу. Следствие вскрыло, что плутни денежных мастеров и гостей за большие взятки покрывала московская приказная администрация, проявившая здесь всю свою обычную приказную недобросовестность, а во главе ее коноводили тесть царя боярин Илья Милославский да муж тетки царевой по матери думный дворянин Матюшкин, которым поручено было медное дело; Милославскому приписывали и прямое участие в этом воровстве. Приказным, гостям и денежным мастерам отсекали руки и ноги и ссылали, на тестя царь посердился, а дядю отставил от должности. Соучастники воровства, видя такую безнаказанность знатных и пользуясь общим ропотом на дороговизну, задумали произвести смуту, тряхнуть боярством, как было в 1648 г. Расклеенные в Москве воззвания обвиняли в измене Илью Милославского и других. В июле 1662 г., когда царь жил в подмосковном селе Коломенском, мятежная толпа тысяч в пять подступила ко встретившему ее царю с требованием поставить на суд изменников. При этом царя держали за пуговицы кафтана и заставили обещаться богом и с одним из мятежников ударить по рукам на обещании, что он сам расследует дело. Но когда другая толпа из Москвы, соединившаяся с первой, стала невежливо требовать у царя изменников, грозя, что, если он не выдаст их добром, их возьмут у него силой, Алексей крикнул стрельцам и придворным, и началось повальное избиение безоружных, сопровождавшееся пытками и казнями; массами топили в реке Москве или ссылали семействами в Сибирь на вечное житье. Царица с июльского испуга хворала больше года. В подделке медных денег, как и в мятеже, участвовали люди различных состояний – попы и причетники, монахи, гости, посадские, крестьяне, холопы; к бунту пристали даже солдаты и некоторые офицеры. Современники насчитывали больше 7 тысяч человек, казненных смертью по этому делу, и больше 15 тысяч наказанных отсечением рук и ног, ссылкой, конфискацией имущества. Но «прямых воров», настоящих мятежников, считали не больше 200 человек; остальная толпа, ходившая к царю, состояла из любопытных зевак. Операция с медными деньгами сильно расстроила торгово-промышленный оборот, и казна, выпутываясь из затруднения, только содействовала этому расстройству. Московские торговые люди на известных уже нам совещаниях 1662 г. со Стрешневым и все тем же Ильей Милославским о причинах дороговизны довольно выразительно изображали свое положение. С целью восполнить истощенный запас привозного монетного серебра казна принудительно скупала у русских купцов на медные деньги вывозные русские товары: меха, пеньку, поташ, говяжье сало и перепродавала их иноземцам на их ефимки. В то же время русские купцы покупали привозные товары у иноземцев на серебро, потому что те медных денег не принимали, а своим покупателям продавали эти товары на медь. Таким образом, пущенное ими в оборот серебро к ним не возвращалось, дальнейшие закупки иноземного товара становились для них невозможны, и они оставались и без серебра, и без товара, оказывались «беспромышленны». Полная неудача предприятия заставила ликвидировать его. Выпуск медных кредитных знаков, как беспроцентный государственный долг, предполагал возможность обмена на настоящие деньги. Указ 1663 г. восстановлял серебряное обращение и запрещал держать и пускать в оборот медные деньги, которые велено было или переливать в вещи, или приносить в казну, где за медный рубль платили по 10 денег серебром, по словам Котошихина, а по указу 26 июня 1663 г. даже только по 2 деньги. Казна поступила как настоящий банкрот, заплатила кредиторам по 5 копеек или даже по 1 копейке за рубль. На только что упомянутую скупку казной вывозных товаров у русских купцов незадолго до июльского бунта и вскоре после по всем приказам собрано было без малого полтора миллиона рублей медных денег (миллионов 19 на наши деньги) по номинальному их курсу. Это была, без сомнения, только часть медной суммы, выпущенной с Денежного двора; молва доводила сумму выпущенных в 5 лет медных денег до неимоверно крупной цифры 20 миллионов (около 280 миллионов на наши деньги).
ЖИВУЩАЯ ЧЕТВЕРТЬ. Гораздо серьезнее были нововведения, какие удалось правительству провести в устройстве финансов. Их было три: изменение окладной единицы прямого обложения с новым типом земельной описи, сословная разверстка прямых налогов и привлечение земских обществ к финансовому управлению. В порядке прямого обложения перешли от сошного письма к дворовому числу, к подворному обложению. Но этот переход совершился не прямо от сохи к двору, как окладной единице, а через промежуточную ступень, живущую четверть. Первый заметил и обследовал эту посредствующую ступень. г. Лаппо-Данилевский в своем исследовании о прямом обложении в Московском государстве XVII в. Писцовые книги помогают уяснить происхождение этой окладной единицы. Сельская соха не была устойчивой платежной величиной. Переложное хозяйство постоянно выводило из тягла усталую пашню и вводило отдохнувшую. Во второй половине XVI в. тягловая цельность сохи разрушалась в центральных областях переселенческим движением к окраинам и сокращением крестьянской запашки: брошенные надолго участки, «пометные жеребьи впусте», все расширялись на счет «живущей», т. е. платящей, пашни. Сошного письма, выражаясь языком писцовых книг, не прибывало «из пуста в живущее», а наоборот. Смута почти совсем прервала сельскохозяйственную работу в стране: по свидетельству современника, едва не всюду перестали пахать, кое-как пробавляясь старозапасным хлебом. Когда в стране поутихло, крестьяне, уцелевшие на местах или воротившиеся из бегов, увидели вокруг себя множество пустых дворов и дворовых мест с пахотными участками, еще не успевшими порасти лесом. Обзаводясь после погрома, они из своей прежней тяглой пашни распахивали крохотные клинья, а излишек труда обращали на «наезжую пашню», на брошенные и выбывшие из тягла поля своих бывших соседей, перебитых, полоненных или без вести пропавших. По писцовым книгам видим, что где в конце XVI в. крестьяне пахали 4350 десятин, там в 1616 г. оставалось живущей тяглой пашни 130 десятин, тогда как наезжей нетяглой было 650 десятин. Встречаем имение в Рязанском уезде, где в 1595 г. значилось крестьянской пашни 1275 десятин, а в 1616 г. 9 крестьянских дворов сидели на 3 тяглых десятинах, припахивая наездом 45 десятин у соседних «пустых дворов». В других местах встречаем такие участки, что приходилось по 6 – 7 крестьянских дворов на одну живущую четверть, т. е. на полторы десятины в 3 полях, при 40 – 60 десятинах наезжей пашни. Такое хозяйство наездом, соединенное по местам с крайним умалением тяглой пашни, было убыточно казне, и она хотела поставить это дело в известные границы. Предпринимая в 1620-х годах общую поземельную перепись, правительство рядом указов пыталось установить по уездам наибольшее количество дворов, обязанных тянуть тягло с живущей четверти. При этом оно колебалось и поправлялось, меняло свои росписи: так, для столичных чинов сперва было положено на живущую четверть очень льготное число: 12 дворов крестьянских и 8 бобыльских или 16 крестьянских дворов, равняя полный крестьянский двор двум бобыльским; потом повысили оклад с лишком впятеро, назначив по три крестьянских двора на четверть, а затем несколько польготили, определив 5 дворов на четверть. Подворные доли тягла, падавшего на живущую четверть, высчитывались по числу дворов, на нее положенных: если положено было 8 крестьянских дворов, а крестьянин пахал восьмую долю живущей четверти, он платил с четверика пашни. С расширением тяглой пашни живущая четверть постепенно теряла значение мелкой доли сохи и становилась условной расчетной единицей обложения. На двор, зачисленный на 8-дворной живущей четверти, насчитывался платеж с четверика пашни, хотя бы он пахал 4 – 5 тяглых четвертей. Разумеется, соразмерно с расширением тяглой пашни возвышался по сошной разверстке и оклад, падавший на живущую четверть, т. е. на группу дворов, на ней числившихся; но этот оклад распределялся по счетным долям живущей четверти. На двор, плативший по книгам с четверика пашни, при окладе в два рубля на четверть насчитывался платеж в 25 копеек, сколько бы ни пахал он. Но это был только расчетный, а не действительный платеж: при разверстке тягла двор, плативший по книге с четверика пашни, т. е. с 3/16 десятины в трех полях, но пахавший 4 тяглых десятины, платил на деле не наравне со двором, числившимся тоже на четверике, но пахавшим 8 десятин. Пропорциональная пашне разверстка платежа была уже делом самого крестьянского общества или помещика, а не писца – раскладчика.
ТЯГЛЫЙ ДВОР И ПЕРЕПИСНЫЕ КНИГИ. Финансовая нужда привела к мысли брать в расчет при определении поземельного тягла не просто наличную тяглую пашню, а и наличные рабочие силы и местные сельскохозяйственные условия: хотели обложить не только пашню, но и самого пахаря с целью заставить его пахать больше. Это соображение и руководило установкой разнообразного и изменчивого дворового состава, какой полагался на живущую четверть в разных уездах. Нетрудно, однако, предположить, что обложение, построенное на двух различных основах, поземельной и подворной, путало и плательщика, и раскладчика. Эта двойственность увеличивала технические неудобства сошного письма: трудность измерения пахотных площадей и сложения их в сохи с исключением перелогов, наезжей и лесом поросшей пашни, запутанные вычисления долей сохи по своеобразной древнерусской арифметике дробей, признававшей числителем только единицу, а знаменателями только числа, делимые на 2 да на 3, расчисление земли доброй, середней и худой, трудность проверки обывательских показаний и ошибок самого писца, не говоря уже об уловках с целью уклониться от тягла или уменьшить его, – все это открывало широкий простор произволу, подвохам и недоразумениям. Подворное обложение было проще и могло быть равномернее. На соборе 1642 г. городовые дворяне заявили правительству настойчивую просьбу собирать деньги и всякие запасы ратным людям по числу крестьянских дворов, а не по писцовым книгам. Мелким помещикам было виднее, чем кому-либо, что с закрепощением крестьян сельскохозяйственной силой, подлежащей эксплуатации, стали вместо земли рабочие руки с их инвентарем. В 1646 г. и предпринята была общая подворная перепись, которая, поголовно укрепляя крестьян за владельцами без урочных лет, вместе с тем переводила прямое обложение с сошного письма на дворовое число. Подворная перепись была повторена в 1678 – 1679 гг. Так составились окладные описи особого типа, переписные книги, которые тем отличались от прежних писцовых, что в последних описывались преимущественно земли, угодья, промыслы – хозяйственные средства, по которым население облагалось податью, а в переписных – рабочие силы, которые платили подать, тяглые дворы и их обыватели. Эти переписные книги и служили основанием подворного податного обложения. Но и при новой окладной единице порядок расчета и раскладки прямых налогов остался прежний: правительство назначало для каждого податного округа средний подворный оклад подати и по числу тяглых дворов высчитывало общую сумму податных платежей для каждого округа, а эту сумму плательщики сами распределяли между отдельными дворами тяглого общества так же, как прежде между дворами сохи, по платежным средствам, по «тяглу и промыслам» каждого двора.
СОСЛОВНАЯ РАЗВЕРСТКА. Переход к подворному обложению вызвал потребность в объединении накопившихся со временем Прямых налогов: затруднительно было разверстывать их по столь мелкой окладной единице, как двор. Притом объединением косвенных налогов в 1653 г. дан был образец и для прямых. Но была существенная разница: косвенный налог знает потребителя, игнорируя его экономическое положение, с которым необходимо считаться налогу прямому. Крепостное право разбило все тяглое население на два разряда: вольные городские и сельские обыватели платили со своего капитала и труда целиком государству, а крепостные делили свой труд между государевой казной и землевладельческой конторой. Объединенную прямую подать приходилось распределять между обоими разрядами плательщиков пропорционально их неодинаковой казенной налогоспособности. Предпочли другой исход, указанный нуждами самой казны. Из прямых налогов, ставших постоянными в XVII в., особенно быстро росла подать на содержание все возраставшего стрелецкого корпуса, стрелецкие деньги: с 1630 по 1663 г. она увеличилась почти в 9 раз. Следствием непосильного для плательщиков взгона подати явились недоимки. После подворной переписи 1678 г., присоединив к стрелецкой подати некоторые другие прямые налоги, указом 5 сентября 1679 г. ее перевели на дворовое число по неодинаковым окладам, «розными статьями». Недоимки увеличивались. Сложив их, правительство в 1681 г. вызвало выборных людей по два человека из города и запросило их: нынешний оклад стрелецких денег платить им в мочь или не в мочь и для чего не в мочь? На этот простодушно-невежественный запрос выборные отвечали, что платить им не в мочь от разорения разными поборами и повинностями. После того комиссии московских гостей поручено было установить более легкий оклад подати, и гости понизили ее на 31 %. Московское правительство не совестилось своей неспособности, незнания положения дел и даже охотно выставляло эти качества как свои естественные законные недостатки, исправлять которые обязаны управляемые, как обязаны они восполнять его финансовые недочеты: то и другое было их земской повинностью. По тому же указу 1679 г. полоняничные и ямские деньги также слиты были в одну подать. Эти два объединенных налога и были распределены между двумя разрядами тяглых людей: на тяглое посадское население всех городов и на черных крестьян северных и северо-восточных уездов взамен всех прежних прямых налогов положена была одна стрелецкая подать, разбитая на 10 подворных окладов от 2 рублей до 80 копеек по платежной способности податных округов или разрядов, а владельческие крестьяне остальных уездов, где они были, ввиду обременения их господскими повинностями обложены были ямскими и полоняничными деньгами, соединенными в одну подать, по 10 копеек с двора церковных крестьян, а с крестьян дворцовых и светских землевладельцев по 5 копеек, в 8 или 16 раз меньше наименьшего оклада стрелецкой подати. Из этого видно, какой громадный источник дохода уступила казна в безотчетное пользование владельцев крепостных крестьян. Так и финансовая политика следовала общему плану сословной розни, по какому складывался весь социальный московский порядок в XVII в.
ФИНАНСЫ И ЗЕМСТВО. Неудачная изобретательность в изыскании новых финансовых средств внушила бережливость в распоряжении наличными. Стремление стянуть все доходы в центральную казну выражалось в сокращении местных расходов, в упразднении местных должностей, требовавших себе корма и теперь признанных излишними, разных горододельцев, сыщиков, ямских приказчиков, житничных голов, даже губных старост. Все дела по этим должностям возложены были на воевод, чтобы тяглым людям в кормах лишней тягости не было и легче было им платить казенные налоги. Но были отменены и поборы на самих воевод с их дьяками и подьячими. С тою же целью удешевить взимание налогов на местах воеводы устранены были и от сбора новой стрелецкой подати и от вмешательства в таможенные и кабацкие сборы: ведение этих дел возложено на самих плательщиков, посадских и уездных людей, через их выборных старост и верных голов с целовальниками под ответственностью избирателей. Так возвращались к земским учреждениям XVI в. Это было не восстановление земского самоуправления, а только переложение казенных дел с корыстных коронных чиновников на местных даровых и ответственных исполнителей.
ТЯГЛО ЗАДВОРНЫХ. Переход к подворному обложению еще в двух отношениях важен для изучения социального склада Московского государства в XVII в.: он расширил пределы податного обложения, или, точнее, осложнил состав тяглого населения и притом оставил данные для суждения о распределении народных рабочих рук между правящими силами государства. Подворное обложение помогло казне найти значительный разряд новых плательщиков. Мы уже видели (лекция XLIX), как задворные люди, холопы по юридическому своему значению, были похожи на крестьян по хозяйственному положению и даже по своим договорным отношениям к господам, живя особыми дворами, пользуясь земельными наделами и отбывая крестьянские повинности в пользу владельцев. При переводе тягла с пашни на дворы задворных людей по их дворам стали зачислять в тягло наравне с крестьянами и бобылями: по указанию, встреченному г. Милюковым в платежных отписках, такое зачисление началось с подворной переписи 1678 г. Это один из первых моментов юридического слияния холопов и владельческих крестьян в один класс крепостных людей, завершившегося при Петре Великом первой ревизией.
РАСПРЕДЕЛЕНИЕ НАРОДНОГО ТРУДА. Переписные книги 1678 г. оставили после себя общий по государству итог тяглых дворов, которым потом, даже при Петре Великом, правительство пользовалось при расчете податного обложения. Этот итог дает возможность представить с некоторой ясностью социальный строй Московского государства, как он сложился к последней четверти XVII в., к кануну реформы Петра. Документы сохранили этот итог в разных цифрах; наиболее надежная из них – самая крупная: другие могли составиться по неполным данным; были побуждения убавлять число тяглых дворов, но не для чего было его преувеличивать. По этому итогу перепись 1678 г. насчитывала 888 тысяч тяглых дворов, городских и сельских. Котошихин и указы 1686 и 1687 гг. приводят цифры дворов посадских и черных, т. е. вольных крестьянских, церковных, дворцовых и боярских, принадлежавших боярам, думным и ближним людям, высшему правительственному классу. Исключив сумму дворов всех этих разрядов из общего итога по переписи 1678 г., получим число крестьянских дворов, принадлежавших служилым людям столичным и городовым, дворянству в собственном смысле слова. Распределение всей тяглой массы по разрядам владельцев представляется в таком виде (в круглых цифрах):
Посадских и черных крестьянских дворов – 92 тыс. (10,4 %) Церковных, архиерейских и монастырских – 18> (13,3 %) Дворцовых – 83> (9,3 %) Боярских – 88> (10 %) Дворянских – 507> (57 %) 888 тыс. – 100%
Этот раздел народного труда дает несколько любопытных указаний. Во-первых, только десятая часть с небольшим всей тяглой массы, городской и сельской, удержала за собой тогдашнюю свободу, непосредственное отношение к государству. Значительно больше половины всего тяглого населения отдано было служилым людям за их обязанность оборонять страну от внешних врагов, десятая часть – правящему классу за труд управления страной, менее одной десятой принадлежало государеву дворцу и значительно более одной десятой – церкви, именно одна шестая всего церковного крестьянства, почти 20 тыс., обязательно работала на высшую иерархию, т. е. на монашество, отрекшееся от мира, чтобы духовно править им, и почти пять шестых (исключая крестьян соборных и приходских церквей) – на монастыри, т. е. на монашество, отрекшееся от мира, чтобы на его счет молиться о его грехах. Наконец, почти девять десятых всего тяглого люда находилось в крепостной зависимости от церкви, дворца и военнослужилых людей. От государственного организма, так сложившегося, несправедливо было бы ждать желательного роста политического, экономического, гражданского и нравственного.
ЧРЕЗВЫЧАЙНЫЕ НАЛОГИ. Как ни напрягало правительство податное обложение, оно обыкновенно не было в состоянии точно сметить предстоящие ему расходы, чтобы уравновесить их с текущими доходами, и уже среди самого дела, на ходу замечало ошибочность своих предварительных расчетов. Тогда оно прибегало к чрезвычайным средствам. В самое трудное время, в первые годы царствования Михаила, оно вместе с земским собором делало принудительные займы у крупных капиталистов вроде Строгановых или Троицкого Сергиева монастыря. Это были, впрочем, редкие случаи. Обыкновенными, так сказать, источниками чрезвычайных доходов были «запросы волею» и процентные налоги. Из первого источника почерпались «запросные деньги», из второго деньги пятая, десятая, пятнадцатая и двадцатая. Тот и другой источник имел сословное значение. Запрос волею – это добровольная подписка, к какой правительство по соборному приговору призывало привилегированные классы землевладельцев, духовных и служилых, для покрытия чрезвычайных военных расходов. Мы уже видели, как в 1632 г., в начале войны с Польшей, по приговору обоих государей с собором духовные и служилые чины собора одни тут же на заседании заявили, что они готовы дать, а другие обещали принести росписи тому, что кто даст. Подобным порядком испрошено было добровольное вспоможение и у собора 1634 г. Запросные деньги взимались и с некрепостных крестьян, но не в виде добровольной подписки, а как определенный окладной налог в размере от 1 рубля до 25 копеек с двора (14 – 3 рубля на наши деньги). Процентный налог – финансовое изобретение собора, избравшего новую династию, – падал на торговых людей в размере пятой деньги. В 1614 г., на другой год по избрании Михаила, этот собор приговорил собрать на ратных людей «от избытков по окладу, кто может от живота своего и промыслу на 100 рублев, с того взяти пятую долю – двадцать рублев, а кто может больше или меньше, и с того взять по тому же расчету». Таким образом, в приговоре даны зараз, по крайней мере, три несовместимые основания обложения: животы – имущество, промыслы – оборотный капитал в соединении с трудом, избыток по окладу – чистый доход по оценке окладной комиссии и, наконец, возможность дать больше или меньше – заявление по совести о своем достатке. Соборный приговор в разосланном циркуляре изложен был московскими дьяками по однообразной дьячей методе всех веков – так, чтобы его можно было понять не менее, как в трех смыслах. Мысль собора 1614 г. была довольно проста. Почему он назначил пятую деньгу, а не четвертую или шестую? Тогда в торговом дисконте при помещении денег в рост обычный и высший законный процент был «на пять шестой», т. е. 20 %. Заемщик мог брать деньги под такой процент только при возможности выручить занятым капиталом гораздо больше 20 %. Значит, этот процент представлял тогда наименьший чистый доход с капитала и при нормальном обороте удвоял его в пять лет. Соборный приговор о пятой деньге с торговых людей требовал, чтобы оборотный капитал уступил нуждавшейся казне один год своего прироста, отсрочив свое пятилетнее удвоение на шестой год. Такова схема налога: он не требовал пятой доли ни всякого имущества, ни всего дохода с него, а брал наименьший чистый годовой доход только с торгового оборотного капитала или доходной недвижимости лавки, завода и т. п. Но по вине плохого приказного изложения соборный приговор вызвал много недоразумений и даже беспорядки. В одних местах пятую деньгу поняли как имущественный налог, и окладчики начали описывать всякое имущество, чем вызвали сопротивление плательщиков; в других его взимали по окладу какого-либо обыкновенного налога, например, стрелецкой подати. Ближе подошли к смыслу налога там, где его поняли как налог на торговый оборот и, высчитав по таможенным книгам, «на сколько рублев чьих товаров в привозе и в отпуске объявилось», взимали пятую часть их цены. Недоразумения и столкновения повторялись и при последующих процентных сборах, по неясности стереотипного выражения «с животов и промыслов». На деле, однако, это были налоги на доход, что прямо отмечает иноземец Рейтенфельс, бывший в Москве в 1670 г. Сборы эти падали на торгово-промышленных людей всякого звания, тяглых и нетяглых, кроме духовенства и «белых» служилых чинов, на стрельцов, пушкарей, всяких крестьян и бобылей, даже на торговых холопов, «чей кто ни будь торгует». Пятинный сбор 1614 г. повторился и в 1615 г. Два раза собирали пятую деньгу во вторую польскую войну царя Михаила, в 1633 и 1634 гг. В 1637 – 1638 гг. для обороны от крымцев, удвоив стрелецкую подать, правительство выпросило у земского собора набор даточных с дворцовых и владельческих крестьян и усиленный денежный сбор с торговых людей – с двора около 20 рублей на наши деньги, а с черных крестьян в половину; в 1639 г. чрезвычайный денежными сбор повторился. Сборы поступали с огромной недоимкой – знак, что плательщики изнемогали. Они и жаловались, что им «тяжко вельми». Если прибавить к этому принудительную скупку казной наиболее прибыльных товаров, например, льна в Пскове по указной цене, мы поймем горечь жалобы местного летописца: «и цена невольная, и купля нелюбовная, и во всем скорбь великая, и вражда несказанная, и всей земли ни купити, ни продати не сметь никому же помимо». Особенно часты и тяжки были чрезвычайные поборы при царях Алексее и Федоре, когда продолжительные и разорительные войны с Польшей, Швецией, Крымом и Турцией требовали тяжелых жертв людьми и деньгами. В 27 лет (1654 – 1680) собирали по разу 20-ю и 15-ю деньгу (5 % и 6,66 %), пять раз 10-ю и дважды 5-ю деньгу (10 % и 20 %), не считая повторявшихся из года в год сборов в определенном однообразном окладе с двора. Так все эти сверхштатные налоги получали характер временно-постоянных. Чрезвычайные налоги входили особой неокладной статьей в состав обыкновенных доходов.
РОСПИСЬ 1680 г. Каких же финансовых успехов достигло правительство в XVII в. своим тяжелым, изменчивым и беспорядочным податным обложением? Котошихин, имея в виду 1660-е годы, пишет, что ежегодно в царскую казну во все московские приказы приходит со всего государства 1311 тысяч рублей, кроме сибирской пушной казны, которой точно оценить он не умеет, а лишь чаятельно назначает на нее больше 600 тысяч. Через 20 с лишком лет французский агент Невилль, приехавший в Москву в 1689 г., слышал здесь, что ежегодный доход московской казны не превышает 7 – 8 миллионов французских ливров. Так как ливр в XVII в. ценился у нас в 1/6 рубля, то Невилль сообщает сумму, очень близкую к цифре денежного дохода у Котошихина (1333 тысячи рублей), причем также затрудняется определить выручку от продажи казенных товаров. Сохранилась роспись доходов и расходов 1680 г.; ее нашел и разработал г. Милюков в своем исследовании о государственном хозяйстве России в связи с реформой Петра Великого. Сумма доходов здесь высчитана почти в 1 1/2 миллиона рублей (около 20 миллионов на наши деньги). Самую крупную статью денежного дохода, именно 49 % составляли косвенные налоги, главным образом, таможенные и кабацкие сборы. Прямые налоги давали 44 %; наибольшей статьей их являются чрезвычайные налоги (16 %). Почти половина денежного дохода шла на военные нужды (около 700 тыс. рублей). Государев дворец поглощал 15 % бюджета доходов. На дела, относящиеся к благоустройству, на общественные постройки, на ямское дело, т е. на средства сообщения, отпускалось меньше 5 %. Впрочем, роспись дает лишь приблизительное понятие о государственном хозяйстве того времени. Не все поступления доходили до центральных приказов: много денег получалось и расходовалось на местах. Хотя роспись 1680 г. сведена со значительным остатком, но действительное значение этого бюджета выражалось в том, что ежегодные сметные оклады поступали далеко не сполна: недоимка, накопившаяся по 1676 г., превышала 1 миллион, и в 1681 г. ее вынуждены были сложить. Платежные силы народа, очевидно, напряжены были до переистощения.
ЛЕКЦИЯ LII
НЕДОВОЛЬСТВО ПОЛОЖЕНИЕМ ДЕЛ В ГОСУДАРСТВЕ; ЕГО ПРИЧИНЫ. ЕГО ПРОЯВЛЕНИЯ. НАРОДНЫЕ МЯТЕЖИ. ОТРАЖЕНИЕ НЕДОВОЛЬСТВА В ПАМЯТНИКАХ ПИСЬМЕННОСТИ. КН. И. А. ХВОРОСТИНИН. ПАТРИАРХ НИКОН. ГРИГ. КОТОШИХИН. ЮРИЙ КРИЖАНИЧ.
ПРИЧИНЫ НЕДОВОЛЬСТВА. Восстановляя порядок после Смуты, московское правительство не задумывало радикальной его ломки, хотело сберечь его старые основы, предпринимало в нем только частичные технические перемены, которые казались ему поправками, улучшениями. Преобразовательные попытки, касавшиеся устройства государственного управления, обособления сословий, подъема государственного хозяйства, были робки и непоследовательны, не вытекали из какого-либо общего широко задуманного и практически разработанного плана, внушались, по-видимому, случайными указаниями текущей минуты. Но эти указания шли в одном направлении, потому что прямо или косвенно исходили из одного источника, из финансовых затруднений правительства, и все его преобразовательные опыты сами собой, с принудительностью физиологической потребности направлялись к устранению этих затруднений и все имели одинаково печальный исход, все были неудачны. Туже стянутая, строго централизованная администрация не стала ни дешевле, ни исправнее, не сняла с тяглых обществ их тяжелых казенных служеб; точнее разграниченный сословный строй только усилил рознь общественных интересов и настроений, а финансовые нововведения привели к истощению народных сил, к банкротству и хроническому накоплению недоимок. Всем этим создавалось общее чувство тяжести положения. Двор, личный состав династии и внешняя политика доводили это чувство до глубокого народного недовольства ходом дел в государстве. Московское правительство в первые три царствования новой династии производит впечатление людей, случайно попавших во власть и взявшихся не за свое дело. При трех-четырех исключениях все это были люди с очень возбужденным честолюбием, но без оправдывающих его талантов, даже без правительственных навыков, заменяющих таланты, и – что еще хуже всего этого – совсем лишенных гражданского чувства. Такому подбору государственных дельцов помогало одно, по-видимому, случайное обстоятельство. Что-то роковое тяготело над новой династией: судьба решительно не хотела, чтобы выходившие из нового царского рода носители верховной власти дозревали до престола. Из пяти первых царей трое, Михаил, Алексей и Иван, воцарялись, едва вышедши из недорослей, имея по 16 лет, а двое еще моложе: Федор – 14 лет, Петр – 10. И другая фамильная особенность отличала эту династию: царевны обыкновенно выходили крепкими, живучими, иногда энергичными, мужественными девицами, как Софья, а царевичи, повторяя своего родоначальника, оказывались хилыми, недолговечными, иногда прямо убогими людьми, как Федор и Иван. Даже под живым цветущим лицом царя Алексея скрывалось очень хрупкое здоровье, которого хватило только на 46 лет жизни. Неизвестно, что вышло бы из младшего Алексеева брата Димитрия, уродившегося нравом в прадедушку своего Ивана Грозного. Но если верить Котошихину, приближенные царя-отца отравили злого мальчика так осторожно, что никто о том не догадался, как будто царевич умер своей смертью. Точно так же и Петра нельзя брать в расчет: он был исключением из всяких правил. У нового царя являлось правительственное окружение прежде, чем он приобретал уменье и охоту распознавать окружающих, а первые сотрудники давали окраску и направление всему царствованию. Это неудобство особенно выразительно сказывалось во внешних делах. Внешней политикой более всего создавались финансовые затруднения правительства, и она же была поприщем, на котором после территориальных потерь, понесенных вследствие Смуты, новой династии предстояло прежде всего оправдать свое всеземское избрание. Дипломатия царя Михаила, особенно после плохо рассчитанной и неумело исполненной смоленской кампании, еще отличалась обычной осторожностью побитых. При царе Алексее толчки, полученные отцом, стали забываться. Против воли вовлеченные в борьбу за Малороссию после долгого раздумья, в Москве были окрылены блестящей кампанией 1654 – 1655 гг., когда сразу завоевана была не только Смоленщина, но и вся Белоруссия и Литва. Московское воображение побежало далеко впереди благоразумия: не подумали, что такими успехами обязаны были не самим себе, а шведам, которые в то же время напали на поляков с запада и отвлекли на себя лучшие польские силы. Московская политика взяла необычайно большой курс: не жалели ни людей, ни денег, чтобы и разгромить Польшу, и посадить московского царя на польский престол, и выбить шведов из Польши, и отбить крымцев и самих турок от Малороссии, и захватить не только обе стороны Поднепровья, но и самую Галицию, куда в 1660 г. направлена была армия Шереметева, – и всеми этими переплетавшимися замыслами так себя запутали и обессилили, что после 21-летней изнурительной борьбы на три фронта и ряда небывалых поражений бросили и Литву, и Белоруссию, и правобережную Украину, удовольствовавшись Смоленской и Северской землей да Малороссией левого берега с Киевом на правом, и даже у крымских татар в Бахчисарайском договоре 1681 г. не могли вытягать ни удобной степной границы, ни отмены постыдной ежегодной дани хану, ни признания московского подданства Запорожья.
ЕГО ПРОЯВЛЕНИЯ. Вместе с чувством тяжести принесенных жертв и понесенных неудач росло и недовольство ходом дел. Оно попало на подготовленную Смутой почву общей возбужденности и постепенно охватило все общество сверху донизу, только выражалось неодинаково в верхних и нижних слоях его. В народной массе оно сказалось целым рядом волнений, которые сообщили такой тревожный характер XVII веку: это эпоха народных мятежей в нашей истории. Не говоря о прорывавшихся там и сям вспышках при царе Михаиле, достаточно перечислить мятежи Алексеева времени, чтобы видеть эту силу народного недовольства: в 1648 г. мятежи в Москве, Устюге, Козлове, Сольвычегодске, Томске и других городах; в 1649 г. приготовления к новому мятежу закладчиков в Москве, вовремя предупрежденному; в 1650 г. бунты в Пскове и Новгороде; в 1662 г. новый мятеж в Москве из-за медных денег; наконец, в 1670 – 1671 гг. огромный мятеж Разина на поволжском юго-востоке, зародившийся среди донского казачества, но получивший чисто социальный характер, когда с ним слилось им же возбужденное движение простонародья против высших классов; в 1668 – 1676 гг. возмущение Соловецкого монастыря против новоисправленных церковных книг. В этих мятежах резко вскрылось отношение простого народа к власти, которое тщательно закрашивалось официальным церемониалом и церковным поучением: ни тени не то что благоговения, а и простой вежливости и не только к правительству, но и к самому носителю верховной власти. Несколько иначе обнаружилось недовольство в высших классах. Если в народной массе оно шевелило нервы, то наверху общества оно будило мысль и повело к усиленной критике домашних порядков, и как там толкает к движению злость на общественные верхи, так здесь господствующей нотой протестующих голосов звучит сознание народной отсталости и беспомощности. Теперь едва ли не впервые встречаем мы русскую мысль на трудном и скользком поприще публицистики, критического отношения к окружающей действительности. Заявления такого характера уже были сделаны на земском соборе 1642 г. и на совещании правительственной комиссии с московскими торговыми людьми о причинах дороговизны в 1662 г. Не изменяя своей политической дисциплине, сохраняя почтительный тон, не позволяя себе крикливых оппозиционных нот, земские люди, однако, высказались довольно возбужденно о расстройстве управления, о беспрепятственном нарушении законов привилегированными, о пренебрежении к общественному мнению со стороны правительства, которое по указу государя допросить торговых людей отберет сказки, а исполнит по тем сказкам какую-нибудь малость. Это были осторожные коллективные заявления классовых нужд и мнений. С большей энергией выражались личные суждения некоторых наблюдателей о положении вещей в государстве. Ограничусь немногими примерами, чтобы показать, как отражалась русская действительность в этих первых опытах общественной критики.
КН. И. А. ХВОРОСТИНИН. Первый такой опыт становится известен еще в начале XVII в., во время Смуты, и несомненно ею был навеян. Князь И. А. Хворостинин был видным молодым человеком при дворе первого самозванца, сблизился с поляками, выучился по латыни, начал читать латинские книги и заразился католическими мнениями, латинские иконы чтил наравне с православными. За это при царе Василии Шуйском его сослали на исправление в Иосифов монастырь, откуда он воротился уже совсем озлобленным и погибшим, впал в вольнодумство, отвергал молитву и воскресение мертвых, «в вере пошатался и православную веру хулил, про святых угодников божиих говорил хульные слова». При этом он сохранил интерес к церковнославянской литературе, был большой начетчик по церковной истории, обнаруживал неукротимый задор в частных книжных прениях, вообще отличался ученым самомнением, «в разуме себе в версту не поставил никого». Он владел и пером, в царствование Михаила написал недурные записки о своем времени, в которых он больше размышляет, чем рассказывает о событиях и людях. Смесь столь разнородных мнений и увлечений, встретившихся в одном сознании и едва ли успевших слиться в цельное и твердое миросозерцание, но одинаково претивших православно-византийским преданиям и понятиям, ставила кн. Хворостинина во враждебное отношение ко всему отечественному. К обрядам русской церкви он относился с вызывающим презрением, «постов и христианского обычая не хранил», запрещал своим дворовым ходить в церковь, в 1622 г. пил всю страстную «без просыпу», утром в светлое воскресение до рассвета напился прежде, чем разговелся пасхой, не поехал во дворец христосоваться с государем, у заутрени и обедни не был. Поставив себя таким поведением и образом мыслей в полное общественное одиночество, он хотел отпроситься или даже бежать в Литву либо в Рим и уже продавал свой московский двор и вотчины. Царский указ, в котором изложены все эти вины кн. Хворостинина, с особенной горечью осуждает его за грехи против своих соотечественников. При обыске у князя вынуты были собственноручные «книжки» с его произведениями в прозе и стихах, «в виршь», польским силлабическим размером. В этих книжках, как и в разговорах, он выражал скуку и тоску по чужбине, презрение к доморощенным порядкам, писал многие укоризны про всяких людей Московского государства, обличал их в неосмысленном поклонении иконам, жаловался, «будто в Москве людей нет, все люд глупый, жить не с кем, сеют землю рожью, а живут все ложью» и у него общения с ними быть не может никакого; этим-де он всех московских людей и родителей своих, от кого родился, обесчестил, положил на них хулу и неразумие и даже титула государева не хотел писать, как следует, именовал его «деспотом русским», а не царем и самодержцем. Князя сослали вторично «под начал» в Кириллов монастырь, где он раскаялся, был возвращен в Москву, восстановлен в дворянстве и получил доступ ко двору. Он умер в 1625 г. Князь Хворостинин – раннее и любопытное явление в русской духовной жизни, ставшее много позднее довольно обычным. Это не был русский еретик типа XVI в. с протестантской окраской, питавший свою мысль догматическими и церковнообрядовыми сомнениями и толкованиями – отдаленный отзвук реформационной бури на Западе: это был своеобразный русский вольнодумец на католической подкладке, проникшийся глубокой антипатией к византийско-церковной черствой обрядности и ко всей русской жизни, ею пропитанной, – отдаленный духовный предок Чаадаева.
ПАТРИАРХ НИКОН. Довольно неожиданно появление в ряду обличителей доморощенных политических непорядков верховного блюстителя доморощенного порядка церковно-нравственного, самого всероссийского патриарха. Но это был не просто патриарх, а сам патриарх Никон. Припомните, как он из крестьян поднялся до патриаршего престола, какое огромное влияние имел на царя Алексея, который звал его своим «собинным другом», как потом друзья рассорились, вследствие чего Никон в 1658 г. самовольно покинул патриарший престол, надеясь, что царь униженной мольбой воротит его, а царь этого не сделал. В припадке раздраженного чувства оскорбленного самолюбия Никон написал царю письмо о положении дел в государстве. Нельзя, конечно, ожидать от патриарха беспристрастного суждения; но любопытны краски, выбираемые патриархом, чтобы нарисовать мрачную картину современного положения: все они взяты из финансовых затруднений правительства и из хозяйственного расстройства народа. Никон более всего злился на учрежденный в 1649 г. Монастырский приказ, который судил духовенство по недуховным делам и заведовал обширными церковными вотчинами. В этом приказе сидели боярин да дьяки; не было ни одного заседателя из духовных лиц. В 1661 г. Никон и написал царю письмо, полное обличений. Намекая на ненавистный приказ, патриарх пишет, играя словами: «Судят и насилуют мирские судьи, и сего ради собрал ты против себя в день судный великий собор, вопиющий о неправдах твоих. Ты всем проповедуешь поститься, а теперь и неведомо, кто не постится ради скудости хлебной; во многих местах и до смерти постятся, потому что есть нечего. Нет никого, кто был бы помилован: нищие, слепые, вдовы, чернецы и черницы, все данями обложены тяжкими; везде плач и сокрушение; нет никого веселящегося в дни сии». Те же густотемные краски кладет Никон на финансовое положение государства и в письме 1665 г. к восточным патриархам, перехваченном московскими агентами. Жалуясь на захват царем церковных имуществ, он пишет: «Берут людей на службу, хлеб, деньги, берут немилостиво; весь род христианский отягчил царь данями сугубо, трегубо и больше, – и все бесполезно».
ГРИГ. КОТОШИХИН. При довольно исключительных обстоятельствах предпринят был при том же царе другой русский опыт изображения московских порядков в их недостатках. Григорий Котошихин служил подьячим Посольского приказа, или младшим секретарем в министерстве иностранных дел, исполнял неважные дипломатические поручения, потерпел напраслины, в 1660 г. за ошибку в титуле государя был бит батогами. Во вторую польскую войну, прикомандированный к армии кн. Юрия Долгорукого, он не согласился исполнить незаконные требования главнокомандующего и, убегая от его мести, в 1664 г. бежал в Польшу, побывал в Германии и потом попал в Стокгольм. Несходство заграничных порядков с отечественными, поразившее его во время странствований, внушило ему мысль описать состояние Московского государства. Шведский канцлер граф Магнус де ла Гарди оценил ум и опытность Селицкого, как назвал себя Котошихин за границей, и поощрял его в начатом труде, который и был так хорошо исполнен, что стал одним из важнейших русско-исторических памятников XVII в. Но Котошихин дурно кончил. В Стокгольме он прожил около полутора года, перешел в протестантство, слишком подружился с женою хозяина, у которого жил на квартире, чем возбудил подозрение мужа, и в ссоре убил его, за что сложил голову на плахе. Шведский переводчик его сочинения называет автора человеком ума несравненного. Это сочинение в прошлом столетии было найдено в Упсале одним русским профессором и издано в 1841 г. В 13 главах, на которые оно разделено, описываются быт московского царского двора, состав придворного класса, порядок дипломатических сношений Московского государства с иноземными, устройство центрального управления, войско, городское торговое и сельское население и, наконец, домашний быт высшего московского общества. Котошихин мало рассуждает, больше описывает отечественные порядки простым, ясным и точным приказным языком. Однако у него всюду сквозит пренебрежительный взгляд на покинутое отечество, и такое отношение к нему служит темным фоном, на котором Котошихин рисует, по-видимому, беспристрастную картину русской жизни. Впрочем, у него иногда прорываются и прямые суждения, все неблагосклонные, обличающие много крупных недостатков в быту и нравах московских людей. Котошихин осуждает в них «небогобоязненную натуру», спесь, наклонность к обману, больше всего невежество. Русские люди, пишет он, «породою своею спесивы и необычайны (непривычны) ко всякому делу, понеже в государстве своем научения никакого доброго не имеют и не приемлют кроме спесивства и бесстыдства и ненависти и неправды для науки и обычая (обхождения с людьми) в иные государства детей своих не посылают, страшась того: узнав тамошних государств веры и обычаи и вольность благую, начали б свою веру отменять (бросать) и приставать к иным и о возвращении к домом своим и к сродичам никакого бы попечения не имели и не мыслили». Котошихин рисует карикатурную картинку заседаний Боярской думы, где бояре, «брады своя уставя», на вопросы царя ничего не отвечают, ни в чем доброго совета дать ему не могут, «потому что царь жалует многих в бояре не по разуму их, но по великой породе, и многие из них грамоте не ученые и не студерованные» Котошихин мрачно изображает и семейный быт русских. Кто держится мнения, будто древняя Русь при всех своих политических и гражданских недочетах сумела с помощью церковных правил и домостроев выработать крепкую юридически и нравственно семью, для того камнем преткновения ложится последняя глава сочинения Котошихина «О житии бояр и думных и ближних и иных чинов людей». Бесстрастно изображены здесь произвол родителей над детьми, цинизм брачного сватовства и сговора, непристойность свадебного обряда, грубые обманы со стороны родителей неудачной дочери с целью как-нибудь сбыть с рук плохой товар, тяжбы, возникавшие из этого, битье и насильственное пострижение нелюбимых жен, отравы жен мужьями и мужей женами, бездушное формальное вмешательство церковных властей в семейные дрязги. Мрачная картина семейного быта испугала самого автора, и он заканчивает свое простое и бесстрастное изображение возбужденным восклицанием: «Благоразумный читатель! не удивляйся сему: истинная есть тому правда, что во всем свете нигде такого на девки обманства нет, яко в Московском государстве; а такого у них обычая не повелось, как в иных государствах, смотрити и уговариватися временем с невестою самому»
ЮРИЙ КРИЖАНИЧ. Суждение русского человека, покинувшего свое отечество, любопытно сопоставить со впечатлениями пришлого наблюдателя, приехавшего в Россию с надеждой найти в ней второе отечество. Хорват, католик и патер Юрий Крижанич был человек с довольно разносторонним образованием, немного философ и богослов, немного политико-эконом, большой филолог и больше всего патриот, точнее, горячий панславист, потому что истинным отечеством для него было не какое-либо исторически известное государство, а объединенное славянство, т. е. чистая политическая мечта, носившаяся где-то вне истории. Родившись подданным турецкого султана, он бедным сиротой вывезен был в Италию, получил духовно-семинарское образование в Загребе, Вене и Болонье и, наконец, поступил в римскую коллегию св. Афанасия, в которой римская Конгрегация для распространения веры (de propaganda fide) вырабатывала специальных мастеров-миссионеров для схизматиков православного Востока. Крижанич предназначался, как славянин, для Московии. Его и самого тянуло в эту далекую страну; он собирает о ней сведения, представляет Конгрегации замысловатые планы ее обращения. Но у него была своя затаенная мысль: миссионерский энтузиазм служил бедному студенту-славянину лишь средством заручиться материальной поддержкой со стороны Конгрегации. Он и считал москвитян не еретиками или схизматиками от суемудрия, а просто христианами, заблуждающимися по невежеству, по простоте душевной. Рано стал он думать и глубоко скорбеть о бедственном положении разбитого и порабощенного славянства, и надобно отдать честь политической сообразительности Крижанича: он угадывал верный путь к объединению славян. Чтобы людям сойтись друг с другом, им надобно прежде всего понимать друг друга, а в этом мешает славянам их разноязычие. И вот Крижанич еще в латинской школе старается не забыть родного языка славянского, старательно изучает его, чтобы достигнуть в нем красноречия, суетится и хлопочет очистить его от примесей, от местной порчи, так переработать его, чтобы он был понятен всем славянам, для того задумывает и пишет грамматики, словари, филологические трактаты. И другая, только более смелая догадка принадлежит ему: объединение всеразбитого славянства надобно было повести из какого-либо политического центра, а такого центра тогда еще не было налицо, он не успел еще обозначиться, стать историческим фактом, не был даже политическим чаянием для одних и пугалом для других, как стал позднее. И эту загадку чутко разгадал Крижанич. Он, хорват и католик, искал этого будущего славянского центра не в Вене, не в Праге, даже не в Варшаве, а в православной по вере и в татарской по мнению Европы Москве. Над этим можно было смеяться в XVII в., можно, пожалуй, улыбаться и теперь; но между тогдашним и нашим временем были моменты, когда этого трудно было не ценить. Как будущий центр славянства, Крижанич и называет Россию своим вторым отечеством, хотя у него не было и первого, а была только турецкая родина. Как он угадывал этот центр, чутьем ли возбужденного патриота-энтузиаста или размышлением политика, сказать трудно. Как бы то ни было, он не усидел в Риме, где Конгрегация засадила его за полемику с греческой схизмой, и в 1659 г. самовольно уехал в Москву. Здесь римско-апостолическая затея, разумеется, была покинута; пришлось смолчать и о своем патерстве, с которым бы его и не пустили в Москву, и он был принят просто как «выходец-сербенин Юрий Иванович» наряду с другими иноземцами, приезжавшими на государеву службу. Чтобы создать себе прочное служебное положение в Москве, он предлагал царю разнообразные услуги: вызывался быть московским и всеславянским публицистом, царским библиотекарем, написать правдивую историю Московского царства и всего народа славянского в звании царского «историка-летописца»; но его оставили с жалованьем до 1 1/2, а потом до 3 рублей в день на наши деньги при его любимой работе над славянской грамматикой и лексиконом: он ведь и ехал в Москву с мыслью повести там дело лингвистического и литературного объединения славянства. Он сам признавался, что ему со своей мыслью о всеславянском языке, кроме Москвы, и некуда было деваться, потому что с детства он все свое сердце отдал на одно дело, на исправление «нашего искаженного, точнее, погибшего языка, на украшение своего и всенародного ума». В одном сочинении он пишет: «Меня называют скитальцем, бродягой; это неправда: я пришел к царю моего племени, пришел к своему народу, в свое отечество, в страну, где единственно мои труды могут иметь употребление и принести пользу, где могут иметь цену и сбыт мои товары – разумею словари, грамматики, переводы». Но через год с небольшим неизвестно за что его сослали в Тобольск, где он пробыл 15 лет. Ссылка, впрочем, только помогла его учено-литературной производительности: вместе с достаточным содержанием ему предоставлен был в Тобольске полный досуг, которым он даже сам тяготился, жалуясь, что ему никакой работы не дают, а кормят хорошо, словно скотину на убой. В Сибири он много писал, там написал и свою славянскую грамматику, о которой так много хлопотал, над которой он, по его словам, думал и работал 22 года. Царь Федор воротил Юрия в Москву, где он выпросился «в свою землю», уже не скрывая своего вероисповедания и сана каноника, «попа стриженого», как объяснили это слово в Москве, и в 1677 г. покинул свое названное отечество.
КРИЖАНИЧ О РОССИИ. Изложенные обстоятельства жизни Крижанича имеют некоторый интерес, выясняя угол зрения, под каким складывались его суждения о России, читаемые нами в самом обширном и тоже сибирском его труде, в Политичных думах, или в Разговорах о владательству, т. е. о политике. Это сочинение состоит из трех частей: в первой автор рассуждает об экономических средствах государства, во второй – о средствах военных, в третьей – о мудрости, т. е. о средствах духовных, к которым он присоединяет предметы самого различного свойства, преимущественно политического. Таким образом, обширное сочинение это имеет вид политического и экономического трактата, в котором автор обнаружил большую и разнообразную начитанность в древней и новой литературе, некоторое знакомство даже с русской письменностью. Для нас в нем всего важнее то, что автор всюду сравнивает состояние западноевропейских государств с порядками государства Московского. Здесь Россия впервые ставится лицом к лицу с Западной Европой. Изложу главные суждения, высказанные здесь Крижаничем. Сочинение это имеет вид черновых набросков, то на латинском, то на каком-то особом самодельном славянском языке с поправками, вставками, отрывочными заметками. Крижанич крепко верит в будущее России и всего славянства: они стоят на ближайшей очереди в мировом преемственном возделывании мудрости сменяющимися народами, в переходе наук и искусств от одних народов к другим – мысль, близкая к тому, что высказывали потом с\" круговороте наук Лейбниц и Петр Великий. Никто да не скажет, пишет Крижанич, изобразив культурные успехи других народов, будто нам, славянам, каким-то небесным роком заказан путь к наукам. А я думаю, именно теперь настало время нашему племени учиться: теперь на Руси возвысил бог славянское царство, какого по силе и славе никогда еще не бывало среди нашего племени; а такие царства – обычные рассадники просвещения. «Адда и нам треба учиться, яко под честитым царя Алексея Михайловича владанием мочь хочем древния дивячины плесень отерть, уметелей ся научить, похвальней общения начин приять и блаженеего стана дочекать». Вот образчик всеславянского языка, о котором так хлопотал Крижанич. Смысл его слов: значит, и нам надобно учиться, чтобы под властью московского царя стереть с себя плесень застарелой дикости, надобно обучиться наукам, чтобы начать жить более пристойным общежитием и добиться более благополучного состояния. Но этому мешают две беды или язвы, которыми страдает все славянство: «чужебесие», бешеное пристрастие ко всему чужеземному, как толкует это слово сам автор, и следствие этого порока – «чужевладство», иноземное иго, тяготеющее над славянами. Злобная нота звучит у Крижанича всякий раз, как заводит он речь об этих язвах, и его воображение не скупится на самые отталкивающие образы и краски, чтобы достойно изобразить ненавистных поработителей, особенно немцев. «Ни один народ под солнцем, – пишет он, – искони веков не был так изобижен и посрамлен от иноземцев, как мы, славяне, от немцев; затопило нас множество инородников; они нас дурачат, за нос водят, больше того – сидят на хребтах наших и ездят на нас, как на скотине, свиньями и псами нас обзывают, себя считают словно богами, а нас дураками. Что ни выжмут страшными налогами и притеснениями из слез, потов, невольных постов русского народа, все это пожирают иноземцы, купцы греческие, купцы и полковники немецкие, крымские разбойники. Все это от чужебесия: всяким чужим вещам мы дивимся, хвалим их и превозносим, а свое домашнее житие презираем». В целой главе Крижанич перечисляет «срамоты и обиды» народные, какие славяне терпят от иноземцев. России суждено избавить славянство от язв, которыми сама она не меньше страдает. Крижанич обращается к царю Алексею с такими словами: \"Тебе, пречестный царь, выпал жребий промышлять обо всем народе славянском; ты, царь, один дан нам от бога, чтобы пособить задунайцам, чехам и ляхам, чтобы сознали они свое угнетение от чужих, свой позор и начали сбрасывать с шеи немецкое ярмо\". Но когда Крижанич присмотрелся в России к жизни всеславянских спасителей, его поразило множество неустройств и пороков, которыми они сами страдают. Сильнее всего восстает он против самомнения русских, их чрезмерного пристрастия к своим обычаям и особенно против их невежества; это главная причина экономической несостоятельности русского народа. Россия – бедная страна сравнительно с западными государствами, потому что несравненно менее их образованна. Там, на Западе, пишет Крижанич, разумы у народов хитры, сметливы, много книг о земледелии и других промыслах, есть гавани, цветут обширная морская торговля, земледелие, ремесла. Ничего этого нет в России. Для торговли она заперта со всех сторон либо неудобным морем, пустынями, либо дикими народами; в ней мало торговых городов, нет ценных и необходимых произведений. Здесь умы у народа тупы и косны, нет уменья ни в торговле, ни в земледелии, ни в домашнем хозяйстве; здесь люди сами ничего не выдумают, если им не покажут, ленивы, непромышленны, сами себе добра не хотят сделать, если их не приневолят к тому силой; книг у них нет никаких ни о земледелии, ни о других промыслах; купцы не учатся даже арифметике, и иноземцы во всякое время беспощадно их обманывают. Истории, старины мы не знаем и никаких политичных разговоров вести не можем, за что нас иноземцы презирают. Та же умственная лень сказывается в некрасивом покрое платья, в наружном виде и в домашнем обиходе, во всем нашем быту: нечесаные головы и бороды делают русского мерзким, смешным, каким-то лесовиком. Иноземцы осуждают нас за неопрятность: мы деньги прячем в рот, посуды не моем; мужик подает гостю полную братину и «оба-два пальца в ней окунул». В иноземных газетах писали: если русские купцы зайдут в лавку, после них целый час нельзя войти в нее от смрада. Жилища наши неудобны: окна низкие, в избах нет отдушин, люди слепнут от дыма. Множество и нравственных недостатков отмечает Крижанич в русском обществе: пьянство, отсутствие бодрости, благородной гордости, одушевления, чувства личного и народного достоинства. На войне турки и татары хоть и побегут, но не дадут себя даром убивать, обороняются до последнего издыхания, а наши «вояки» ежели побегут, так уж бегут без оглядки – бей их, как мертвых. Великое наше народное лихо – неумеренность во власти: не умеем мы ни в чем меры держать, средним путем ходить, а все норовим по окраинам да пропастям блуждать. Правление у нас в иной стране вконец распущено, своевольно, безнарядно, а в другой чересчур твердо, строго и жестоко; во всем свете нет такого безнарядного и распущенного государства, как польское, и такого крутого правления, как в славном государстве русском. Огорченный всеми этими недостатками, Крижанич готов отдать преимущество перед русскими даже туркам и татарам, у которых он советует русским учиться трезвости, справедливости, храбрости и даже стыдливости. Очевидно, Крижанич не закрывал глаз перед язвами русского общества, напротив, может быть, даже преувеличивал наблюдаемые недостатки. Очевидно, и Крижанич – славянин, не умел ни в чем меры держать, прямо и просто смотреть на вещи. Но Крижанич не только плачется, а и размышляет, предлагает средства для исцеления оплакиваемых недугов. Эти средства разработаны у него в целую преобразовательную программу, которая получает для нас значение более важное, чем какое могли бы иметь досужие размышления славянского пришельца, посетившего Москву в XVII в. Он предлагает 4 средства исправления. Это 1) просвещение, наука, книги – мертвые, но мудрые и правдивые советники; 2) правительственная регламентация, действие сверху; Крижанич верует в самодержавие: в России, говорит он, полное «самовладство»; царским повелением все можно исправить и завести все полезное, а в иных землях это было бы невозможно. «Ты, царь, – обращается Крижанич к царю Алексею, – держишь в руках чудотворный жезл Моисеев, которым можешь творить дивные чудеса в управлении: в твоих руках полное самодержавие»; на это средство Крижанич возлагает большие надежды, хотя предлагает довольно странные способы его применения: не знает, например, купец арифметики – запереть указом его лавочку, пока не выучится; 3) политическая свобода. При самодержавии не должно быть жестокости в управлении, обременения народа непосильными поборами и взятками, того, что Крижанич называет «людодерством»; для этого необходимы известные «слободины», политические права, сословное самоуправление; купцам надо предоставить право выбирать себе старост с сословным судом, ремесленников соединить в цеховые корпорации, всем промышленным людям дать право ходатайствовать перед правительством о своих нуждах и о защите от областных правителей, крестьянам обеспечить свободу труда. Умеренные слободины Крижанич считает уздой, воздерживающей правителей от «худобных похотей», единственным щитом, коим подданные могут оборониться от приказнических злостей и может быть ограждена правда в государстве; ни запреты, ни казни не удержат правителей, «думников», от их людодерских дум, где нет слободин; 4) распространение технического образования; для этого государство должно властно вмешаться в народное хозяйство, учредить по всем городам технические школы, указом завести даже женские училища рукоделий и хозяйственных знаний с обязательством для жениха спрашивать у невесты свидетельства, чему она обучалась у мастериц-учительниц, давать волю холопам, обучившимся мастерству, требующему особых технических знаний, переводить на русский язык немецкие книги о торговле и ремеслах, призвать из-за границы иноземных немецких мастеров и капиталистов, которые обучали бы русских мастерству и торговле. Все эти меры должны быть направлены на усиленную принудительную разработку естественных богатств страны и широкое распространение новых производств, особенно металлических.
Такова программа Юрия Крижанича. Она, как видим, очень сложна и не свободна от некоторой внутренней нескладицы. Крижанич допустил в свой план достаточно противоречий, по крайней мере, неясностей. Трудно понять, как он мирил друг с другом средства, предлагаемые им для исправления недостатков русского общества, какие, например, полагал он границы между правительственной регламентацией, скрепляемой самовладством, и общественным самоуправлением, или как он надеялся избавить славянскую шею от сидящих на ней немцев, переводя немецкие книги о ремеслах и призывая немецких ремесленников, как у него «гостогонство», гонение иноземцев, уживалось с признаваемою им невозможностью обойтись без иноземного мастера. Но, читая преобразовательную программу Крижанича, невольно воскликнешь: да это программа Петра Великого, даже с ее недостатками и противоречиями, с ее идиллической верой в творческую силу указа, в возможность распространить образование и торговлю посредством переводной немецкой книжки о торговле или посредством временного закрытия лавочки у купца, не выучившегося арифметике. Однако именно эти противоречия и это сходство придают особый интерес суждениям Крижанича. Он единственный в своем роде пришлый наблюдатель русской жизни, непохожий на множество иноземцев, случайно попадавших в Москву и записавших свои тамошние впечатления. Последние смотрели на явления этой жизни, как на курьезные странности некультурного народа, занимательные для праздного любопытства – не более того. Крижанич был в России и чужой и свой: чужой по происхождению и воспитанию, свой по племенным симпатиям и политическим упованиям. Он ехал в Москву не просто наблюдать, а проповедовать, пропагандировать всеславянскую идею и звать на борьбу за нее. Эта цель прямо и высказана в латинском эпиграфе Разговоров: «В защиту народа! хочу вытеснить всех иноземцев, поднимаю всех днепрян, ляхов, литовцев, сербов, всякого, кто есть среди славян воинственный муж и кто хочет ратовать заодно со мною». Надобно было сосчитать силы сторон, имевших столкнуться в борьбе, и восполнить недочеты своей стороны по образцам противной, высматривая и заимствуя у нее то, в чем она сильнее. Отсюда любимые приемы изложения у Крижанича: он постоянно сравнивает и проектирует, сопоставляет однородные явления у славян и на враждебном им Западе и предлагает одно из своего сохранить, как было, другое исправить по-западному. Отсюда же и видимые его несообразности: это – противоречия самой наблюдаемой жизни, а не ошибки наблюдателя: приходилось заимствовать чужое, учиться у врагов. Он ищет и охотно отмечает, что в русской жизни лучше, чем у иноземцев, защищает ее от инородческих клевет и напраслин. Но он не хочет обольщать ни себя, ни других: он ждет чудес от самодержавия; но разрушительное действие крутого московского управления на нравы, благосостояние и внешние отношения народа ни у одного предубежденного иностранца не изображено так ярко, как в главе Разговоров о московском людодерстве. Он не поклонник всякой власти и думает, что если бы опросить всех государей, то многие не сумели бы объяснить, зачем они существуют на свете. Он ценил власть в ее идее, как культурное средство, и мистически веровал в свой московский жезл Моисеев, хотя, вероятно, слышал и про страшный посох Грозного, и про костыль больного ногами царя Михаила. Общий сравнительный подсчет наблюдений вышел у Крижанича далеко не в пользу своих: он признал решительное превосходство ума, знаний, нравов, благоустройства, всего быта инородников. Он ставит вопрос: какое же место занимаем мы, русские и славяне, среди других народов и какая историческая роль назначена нам на мировой сцене? Наш народ – средний между «людскими», культурными народами и восточными дикарями и как таковой должен стать посредником между теми и другими. От мелочных наблюдений и детальных проектов мысль Крижанича поднимается до широких обобщений: славянорусский Восток и инороднический Запад у него – два особые мира, два резко различных культурных типа. В одном из разговоров, какие он вводит в свой трактат, довольно остроумно сопоставлены отличительные свойства славян, преимущественно русских, и западных народов. Те наружностью красивы и потому дерзки и горды, ибо красота рождает дерзость и гордость; мы ни то ни се, люди средние обличием. Мы не красноречивы, не умеем изъясняться, а они речисты, смелы на язык, на речи бранные, «лаяльные», колкие. Мы косны разумом и просты сердцем: они исполнены всяких хитростей. Мы не бережливы и мотоваты, приходу и расходу сметы не держим, добро свое зря разбрасываем: они скупы, алчны, день и ночь только и думают, как бы потуже набить свои мешки. Мы ленивы к работе и наукам: они промышленны, не проспят ни одного прибыльного часа. Мы – обыватели убогой земли: они – уроженцы богатых, роскошных стран и на заманчивые произведения своих земель ловят нас, как охотники зверей. Мы просто говорим и мыслим, просто и поступаем, поссоримся и помиримся: они скрытны, притворны, злопамятны, обидного слова до смерти не забудут, раз поссорившись, вовеки искренно не помирятся, а помирившись, всегда будут искать случая к отместке.
Крижаничу можно отвести особое, но видное место среди наших исторических источников: более ста лет не находим в нашей литературе ничего подобного наблюдениям и суждениям, им высказанным. Наблюдения Крижанича дают изучающему новые краски для изображения русской жизни XVII в., а его суждения служат проверкой впечатлений, выносимых из ее изучения.
Ни письма Никона, ни сочинения Котошихина и Крижанича не получили в свое время общей известности. Сочинение Котошихина не было никем прочитано в России до четвертого десятилетия минувшего века, когда его нашел в библиотеке Упсальского университета один русский профессор. Книга Крижанича была «наверху», во дворце у царей Алексея и Федора; списки ее находились у влиятельных приверженцев царевны Софьи Медведева и кн. В. Голицына; кажется, при царе Федоре ее собирались даже напечатать. Мысли и наблюдения Крижанича могли пополнить запас преобразовательных идей, роившихся в московских правительственных умах того времени. Но всем этим людям XVII в., суждения которых я изложил, нельзя отказать в важном значении для изучающих тот век, как показателям тогдашнего настроения русского общества. Самой резкой нотой в этом настроении было недовольство своим положением. С этой стороны особенно важен Крижанич, как наблюдатель, с видимым огорчением описывавший неприятные явления, которых он не желал бы встретить в стране, представлявшейся ему издали могучей опорой всего славянства. Это недовольство – чрезвычайно важный поворотный момент в русской жизни XVII в.: оно сопровождалось неисчислимыми последствиями, которые составляют существенное содержание нашей дальнейшей истории. Ближайшим из них было начало влияния Западной Европы на Россию. На происхождении и первых проявлениях этого влияния я и хочу остановить ваше внимание.
ЛЕКЦИЯ LIII
ЗАПАДНОЕ ВЛИЯНИЕ; ЕГО НАЧАЛО. ПОЧЕМУ ОНО НАЧАЛОСЬ В XVII в. ВСТРЕЧА ДВУХ ИНОЗЕМНЫХ ВЛИЯНИЙ И ИХ РАЗЛИЧИЕ. ДВА НАПРАВЛЕНИЯ В УМСТВЕННОЙ ЖИЗНИ РУССКОГО ОБЩЕСТВА. ПОСТЕПЕННОСТЬ ЗАПАДНОГО ВЛИЯНИЯ. ПОЛКИ ИНОЗЕМНОГО СТРОЯ. ЗАВОДЫ. ПОМЫСЛЫ О ФЛОТЕ. МЫСЛЬ О НАРОДНОМ ХОЗЯЙСТВЕ. НОВАЯ НЕМЕЦКАЯ СВОБОДА. ЕВРОПЕЙСКИЙ КОМФОРТ. ТЕАТР. МЫСЛЬ О НАУЧНОМ ЗНАНИИ; ПЕРВЫЕ ПРОВОДНИКИ ЕГО. НАУЧНЫЕ ТРУДЫ КИЕВСКИХ УЧЕНЫХ В МОСКВЕ. НАЧАТКИ ШКОЛЬНОГО ОБРАЗОВАНИЯ. ДОМАШНЕЕ ОБУЧЕНИЕ. С. ПОЛОЦКИЙ
Обращаясь к началу западного влияния в России, необходимо наперед точнее определить самое понятие влияния. И прежде, в XV–XVI вв., Россия была знакома с Западной Европой, вела с ней кое-какие дела, дипломатические и торговые, заимствовала плоды ее просвещения, призывала ее художников, мастеров, врачей, военных людей. Это было общение, а не влияние. Влияние наступает, когда общество, его воспринимающее, начинает сознавать превосходство среды или культуры влияющей и необходимость у нее учиться, нравственно ей подчиняться, заимствуя у нее не одни только житейские удобства, но и самые основы житейского порядка, взгляды, понятия, обычаи, общественные отношения. Такие признаки появляются у нас в отношении к Западной Европе только с XVII в. Вот в каком смысле говорю я о начале западного влияния с этого времени.
НАЧАЛО ЗАПАДНОГО ВЛИЯНИЯ. Здесь мы обращаемся к истокам течений в нашей истории, продолжающихся доселе. Почему же не в XVI в. началось это влияние, духовно-нравственное подчинение? Его источник – недовольство своей жизнью, своим положением, а это недовольство исходило из затруднения, в каком очутилось московское правительство новой династии и которое отозвалось с большей или меньшей тягостью во всем обществе, во всех его классах. Затруднение состояло в невозможности справиться с насущными потребностями государства при наличных домашних средствах, какие давал существующий порядок, т. е. в сознании необходимости новой перестройки этого порядка, которая дала бы недостававшие государству средства. Такое затруднение не было новостью, не испытанной в прежнее время; необходимость подобной перестройки теперь не впервые почувствовалась в московском обществе. Но прежде она не приводила к тому, что случилось теперь. С половины XV в. московское правительство, объединяя Великороссию, все живее чувствовало невозможность справиться с новыми задачами, поставленными этим объединением, при помощи старых удельных средств. Тогда оно и принялось строить новый государственный порядок, понемногу разваливая удельный. Оно строило этот новый порядок без чужой помощи, по своему разумению, из материалов, какие давала народная жизнь, руководясь опытами и указаниями своего прошлого. Оно еще верило по-прежнему в неиспользованные заветы родной страны, способные стать прочными основами нового порядка. Потому эта перестройка только укрепляла авторитет родной старины, поддерживала в строителях сознание своих народных сил, питала национальную самоуверенность. В XVI в. в русском обществе сложился даже взгляд на объединительницу Русской земли Москву, как на центр и оплот всего православного Востока. Теперь было совсем не то: прорывавшаяся во всем несостоятельность существующего порядка и неудача попыток его исправления привели к мысли о недоброкачественности самых оснований этого порядка, заставляли многих думать, что истощился запас творческих сил народа и доморощенного разумения, что старина не даст пригодных уроков для настоящего и потому у нее нечему больше учиться, за нее не для чего больше держаться. Тогда и начался глубокий перелом в умах: в московской правительственной среде и в обществе появляются люди, которых гнетет сомнение, завещала ли старина всю полноту средств, достаточных для дальнейшего благополучного существования; они теряют прежнее национальное самодовольство и начинают оглядываться по сторонам, искать указаний и уроков у чужих людей, на Западе, все более убеждаясь в его превосходстве и в своей собственной отсталости. Так на место падающей веры в родную старину и в силы народа является уныние, недоверие к своим силам, которое широко растворяет двери иноземному влиянию.
ПОЧЕМУ ОНО НАЧАЛОСЬ В XVII в. Трудно сказать, отчего произошла эта разница в ходе явлений между XVI и XVII вв., почему прежде у нас не замечали своей отсталости и не могли повторить созидательного опыта своих близких предков: русские люди XVII в. что ли оказались слабее нервами и скуднее духовными силами сравнительно со своими дедами, людьми XVI в., или религиозно-нравственная самоуверенность отцов подорвала духовную энергию детей? Всего вероятнее, разница произошла оттого, что изменилось наше отношение к западноевропейскому миру. Там в XVI и XVII вв. на развалинах феодального порядка создались большие централизованные государства; одновременно с этим и народный труд вышел из тесной сферы феодального поземельного хозяйства, в которую он был насильственно заключен прежде. Благодаря географическим открытиям и техническим изобретениям ему открылся широкий простор для деятельности, и он начал усиленно работать на новых поприщах и новым капиталом, городским или торгово-промышленным, который вступил в успешное состязание с капиталом феодальным, землевладельческим. Оба этих факта, политическая централизация и городской, буржуазный индустриализм, вели за собою значительные успехи, с одной стороны, в развитии техники административной, финансовой и военной, в устройстве постоянных армий, в новой организации налогов, в развитии теорий народного и государственного хозяйства, а с другой – успехи в развитии техники экономической, в создании торговых флотов, в развитии фабричной промышленности, в устройстве торгового сбыта и кредита. Россия не участвовала во всех этих успехах, тратя свои силы и средства на внешнюю оборону и на кормление двора, правительства, привилегированных классов с духовенством включительно, ничего не делавших и неспособных что-либо сделать для экономического и духовного развития народа. Потому в XVII в. она оказалась более отсталой от Запада, чем была в начале XVI в. Итак, западное влияние вышло из чувства национального бессилия, а источником этого чувства была все очевиднее вскрывавшаяся в войнах, в дипломатических сношениях, в торговом обмене скудость собственных материальных и духовных средств перед западноевропейскими, что вело к сознанию своей отсталости.
ЕГО ОТНОШЕНИЕ К ГРЕЧЕСКОМУ. Западное влияние, проникая в Россию, встретилось здесь с другим господствовавшим в ней дотоле влиянием – восточным, греческим, или византийским. Между обоими этими влияниями можно заметить существенную разницу, и я теперь же сопоставлю их, чтобы видеть, что оставляло в России одно из них и что приносило с собою другое. Греческое влияние было принесено и проводилось церковью и направлялось к религиозно-нравственным целям. Западное влияние проводилось государством и призвано было первоначально для удовлетворения его материальных потребностей, но не удержалось в этой своей сфере, как держалось греческое в своей. Византийское влияние далеко не захватывало всех сторон русской жизни: оно руководило лишь религиозно-нравственным бытом народа, снабжало украшениями и поддерживало туземную государственную власть, но давало мало указаний в деле государственного устроения, внесло несколько норм в гражданское право, именно в семейные отношения, слабо отражалось в ежедневном житейском обиходе и еще слабее в народном хозяйстве, регулировало праздничное настроение и времяпровождение и то лишь до конца обедни, но мало увеличило запас положительных знаний, не оставило заметных следов в будничных привычках и понятиях народа, предоставив во всем этом свободный простор самобытному национальному творчеству или первобытному невежеству. Но, не захватывая всего человека, не лишая его туземных национальных особенностей, его самобытности, оно зато в своей сфере захватывало все общество сверху донизу, проникало с одинаковой силой во все его классы; оно и сообщало такую духовную цельность древнерусскому обществу. Напротив, западное влияние постепенно проникало во все сферы жизни, изменяя понятия и отношения, напирая одинаково сильно на государственный порядок, на общественный и будничный быт, внося новые политические идеи, гражданские требования, формы общежития, новые области знания, переделывая костюм, нравы, привычки и верования, перелицовывая наружный вид и перестраивая духовный склад русского человека. Однако, захватывая всего человека, как личность и как гражданина, оно, по крайней мере, доселе не успело захватить всего общества: с такой поглощающей силой оно подействовало лишь на тонкий, вечно подвижной и тревожный слой, который лежит на поверхности нашего общества.
Итак, греческое влияние было церковное, западное – государственное. Греческое влияние захватывало все общество, не захватывая всего человека; западное захватывало всего человека, не захватывая всего общества.
ДВА НАПРАВЛЕНИЯ. Встречей и борьбой этих двух влияний порождены два направления в умственной жизни русского общества, два взгляда на культурное положение нашего народа. Развиваясь и осложняясь, меняя цвета, названия и приемы действия, оба направления проходят двумя параллельными струями в нашей истории. То скрываясь куда-то, то выступая наружу, как речки в песчаной пустыне, они всего более оживляют вялую общественную жизнь, направляемую темной, тяжелой и пустой государственной деятельностью, какая с некоторыми светлыми перерывами томительно длилась до половины XIX в. Впервые оба направления обозначились во второй половине XVII в. в вопросе о времени пресуществления святых даров и в тесно связанном с ним споре о сравнительной пользе изучения языков греческого и латинского, так что приверженцев обоих направлений можно было бы назвать эллинистами и латинистами. Во второй половине XVIII в. яблоко раздора бросила в русское общество французская просветительная литература в связи с вопросом о значении реформы Петра, о самобытном национальном развитии. Националисты-самобытники называли себя люборуссами, а противников корили кличками русских полуфранцузов, галломанов, вольнодумцев, чаще всего вольтерьянцев. Лет 70 тому назад приверженцы одного взгляда получили название западников; сторонников другого прозвали славянофилами. Можно так выразить сущность обоих взглядов на этой последней стадии их развития. Западники учили: по основам своей культуры мы – европейцы, только младшие по историческому своему возрасту, и потому должны идти путем, пройденным нашими старшими культурными братьями, западными европейцами, усвояя плоды их цивилизации. Да, возражали славянофилы, мы – европейцы, но восточные, имеем свои самородные начала жизни, которые и обязаны разрабатывать собственными усилиями, не идя на привязи у Западной Европы. Россия не ученица и не спутница, даже не соперница Европы: она – ее преемница. Россия и Европа – это смежные всемирно-исторические моменты, две преемственные стадии культурного развития человечества. Усеянная монументами – позволяю себе слегка пародировать обычный, несколько приподнятый тон славянофилов, – усеянная монументами Западная Европа – обширное кладбище, где под нарядными мраморными памятниками спят великие покойники минувшего; лесная и степная Россия – неопрятная деревенская люлька, в которой беспокойно возится и беспомощно кричит мировое будущее. Европа отживает, Россия только начинает жить, и так как ей придется жить после Европы, то ей надо уметь жить без нее, своим умом, своими началами, грядущими на смену отживающим началам европейской жизни, чтобы озарить мир новым светом. Значит, наша историческая молодость обязывает нас не к подражанию, не к заимствованию плодов чужих культурных усилий, а к самостоятельной работе над принципами собственной исторической жизни, сокрытыми в глубине нашего народного духа и еще не изношенными человечеством. Итак, оба взгляда не только различно смотрят на историческое положение России в Европе, но и указывают ей различные пути исторического движения. Теперь не время предпринимать оценку этих взглядов, разбирать, каково историческое назначение России, суждено ли ей стать светом Востока или оставаться только тенью Запада. Мимоходом можно отметить привлекательные особенности обоих направлений. Западники отличались дисциплиной мысли, любовью к точному изучению, уважением к научному знанию; славянофилы подкупали широкой размашистостью идей, бодрой верой в народные силы и той струйкой лирической диалектики, которая так мило прикрывала в них промахи логики и прорехи эрудиции. Я изложил оба взгляда в их окончательном складе, осложненном разными туземными и сторонними примесями предпрошлого и прошлого века. Моя задача – отметить минуту их зарождения и их первоначальный незатейливый вид. Напрасно ведут их с реформы Петра: они родились в головах людей XVII в., и именно людей, переживших Смуту. Может быть, зарождение этих направлений подметил дьяк Иван Тимофеев, написавший в начале царствования Михаила Временник, т. е. записки о своем времени, начиная с царствования Ивана Грозного. Это очень умный наблюдатель: у него есть идеи и принципы. Он – политический консерватор: несчастие своего времени он объясняет изменой старине, разрушением древних законных установлений, отчего русские люди начали вертеться точно колесо; он горько жалуется на отсутствие в русском обществе мужественной крепости, на неспособность его дружным отпором помешать какому-нибудь произвольному или незаконному нововведению. Русские не верят друг другу, поворачиваются каждый спиною к другому: одни смотрят на восток, другие – на запад. Да, так у него и сказано на его вычурном языке: «Мы друг друзе любовным союзом растояхомся, к себе кождо нас хребты обращахомся – овии к востоку зрят, овии же к западу». Что это, удачное ли выражение или меткое наблюдение, – я сказать не умею; во всяком случае, во второе десятилетие XVII в., когда писал Тимофеев, западничество у нас было больше выходкой отдельных чудаков, подобных князю Хворостинину, чем обдуманным общественным движением. Во всяком обществе всегда найдутся чуткие люди, которые раньше других начинают думать и делать то, что потом будут думать и делать все, не сознавая, почему они начинают так думать и делать, как есть болезненно чуткие люди, которые предчувствуют перемену погоды раньше, чем здоровые заметят ее наступление.
ПОСТЕПЕННОСТЬ ВЛИЯНИЯ. Теперь познакомимся с первыми проявлениями западного влияния. Это влияние, насколько оно воспринималось и проводилось правительством, развивалось довольно последовательно, постепенно расширяя поле своего действия. Эта последовательность исходила из желания, скорее из необходимости для правительства согласовать нужды государства, толкавшие в сторону влияния, с народной психологией и собственной косностью, от него отталкивавшими. Правительство стало обращаться к иноземцам за содействием прежде всего для удовлетворения наиболее насущных материальных своих потребностей, касавшихся обороны страны, военного дела, в чем особенно больно чувствовалась отсталость. Оно брало из-за границы военные, а потом и другие технические усовершенствования нехотя, не заглядывая далеко вперед, в возможные последствия своих начинаний и не допытываясь, какими усилиями западноевропейский ум достиг таких технических успехов и какой взгляд на мироздание и на задачи бытия направлял эти усилия. Понадобились пушки, ружья, машины, корабли, мастерства. В Москве решили, что все эти предметы безопасны для душевного спасения, и даже обучение всем этим хитростям было признано делом безвредным и безразличным в нравственном отношении: ведь и церковный устав допускает в случае нужды отступление от канонических предписаний в подробностях ежедневного обихода. Зато в заветной области чувств, понятий, верований, где господствуют высшие, руководящие интересы жизни, решено было не уступать иноземному влиянию ни одной пяди.
ПОЛКИ ИНОЗЕМНОГО СТРОЯ. Этой осторожной уступке русская армия XVII в. обязана была важными нововведениями, русская обрабатывающая промышленность – своими первыми успехами. Не раз горьким опытом изведана была несостоятельность нашей конной дворянской милиции при встрече с регулярной пехотой Запада, обученной строю и вооруженной огнестрельным боем. Уже с конца XVI в. московское правительство начало восполнять свои рати иноземными боевыми силами. Сначала думали пользоваться боевой техникой Запада непосредственно, нанимая иноземных ратников и выписывая из-за границы боевые снаряды. С первых лет царствования Михаила правительство посылает в походы вместе с туземной ратью наемные отряды, одним из которых командовал выезжий английский князь Астон. Потом сообразили, что выгоднее перенять боевой строй у иноземцев, чем просто нанимать их, и начали отдавать русских ратных людей на выучку иноземным офицерам, образуя свои правильно устроенные и обученные полки. Этот трудный переход русской армии к регулярному строю предпринят был около 1630 г., перед второй войной с Польшей. Долго и хлопотливо, с осторожностью побитых готовились к этой войне. Охотников идти на московскую службу было на Западе вдоволь: в странах, прямо или косвенно захваченных Тридцатилетней войной, бродило много боевого люда, искавшего работы для своей шпаги. Там уже знали, что срок перемирия (Деулинского) у Москвы с Польшей на исходе и – быть войне. В 1631 г. наемный полковник Лесли подрядился набрать в Швеции пятитысячный отряд охочих пеших солдат, закупить для них оружие и подговорить немецких мастеров для нового пушечного завода, устроенного в Москве голландцем Коэтом. В то же время другой подрядчик, полковник Фандам, взялся нанять в других землях регимент в 1760 человек добрых и ученых солдат, также привести немецких пушкарей и опытных инструкторов для обучения русских служилых людей ратному делу. Иноземная воинская техника обходилась Москве не дешево: на подъем, вооружение и годовое содержание Фандамова полка понадобилось до полутора миллионов рублей на наши деньги; командиру пехотного полка, нанятого Лесли, по контракту назначено было в год жалованья не менее 22 тысяч рублей на наши деньги. Наконец, в 1632 г. двинули под Смоленск 32 тысячи войска с 158 орудиями. В состав этого корпуса входили 6 пехотных полков иноземного строя под начальством наемных полковников.
В этих полках числилось более 1 1/2 тыс. наемных немцев и до 13 тысяч русских солдат иноземного строя. Современный русский хронограф с удивлением замечает, что никогда в русской рати не бывало столько пехоты с огнестрельным вооружением, с «огненным боем», и именно русской пехоты, обученной солдатскому строю и бою. Неудача всех этих приготовлений под Смоленском не остановила реорганизации войска, дальнейший ход которой нам уже известен. Для ее упрочения еще при царе Михаиле был составлен устав для обучения ратных людей иноземному строю, напечатанный при царе Алексее в 1647 г. под заглавием: Учение и хитрость ратного строения пехотных людей.
ЗАВОДЫ. Заведение полурегулярного войска само собою возбуждало вопрос о средствах его вооружения. Оружие и артиллерийские снаряды выписывались из-за границы. Перед войной 1632 г. велено было полковнику Лесли закупить в Швеции 10 тысяч мушкетов для армии с зарядами и 5 тысяч шпаг, а во время войны выписывали из Голландии десятки тысяч пудов пороха и железных ядер, платя большую пошлину. Это было дорого и хлопотливо; стали думать о выделке собственного оружия. Нужда в оружейных заводах заставила обратить внимание на минеральные богатства страны. У нас вырабатывалось железо в окрестностях Тулы и Устюжны из местных руд; это железо переделывалось на домашних горнах в гвозди и другие предметы домашнего обихода; в Туле выделывали даже оружие, самопалы, т. е. ружья. Но все это не удовлетворяло нужд военного ведомства, и железо тысячами пудов выписывалось из Швеции. Чтобы повести металлургическое дело в более широких размерах, нужно было призвать на помощь иноземные знания и капиталы. Тогда и начались усиленные поиски всякой руды и принялись вызывать из-за границы «рудознатцев» горных инженеров и мастеров. Уже в 1626 г. разрешен был свободный приезд в Россию английскому инженеру Бульмерру, который «своим ремеслом и разумом знает и умеет находить руду золотую и серебряную и медную и дорогое каменье и места такие знает достаточно». С помощью выписных мастеров снаряжались разведочные экспедиции для разыскания и разработки серебряной и всякой иной руды в Соликамск, на Северную Двину, Мезень, на Канин Нос, на Югорский Шар, за Печору, к реке Косве, даже в Енисейск. В 1634 г. посылали в Саксонию и Брауншвейг нанимать медеплавильных мастеров с обещанием, что «им меди будет делать в Московском государстве много»: значит, успели найти обильные залежи медной руды. Нашлись и заводчики, иноземные капиталисты. В 1632 г., перед самой войной с Польшей, голландский купец Андрей Виниус с товарищами получил концессию на устройство заводов близ Тулы для выделки чугуна и железа, обязавшись приготовлять для казны по удешевленным ценам пушки, ядра, ружейные стволы и всякое железо. Так возникли тульские оружейные заводы, после взятые в казну. Чтобы обеспечить их рабочими, к ним приписана была целая дворцовая волость: так положено было начало классу заводских крестьян. В 1644 г. другой компании иноземцев с гамбургским купцом Марселисом во главе дана была 20-летняя концессия на устройство железоделательных заводов по рекам Ваге, Костроме, Шексне и в других местах на таких же условиях. В самой Москве еще при царе Михаиле был на Поганом пруде при реке Неглинной завод, на котором иноземные мастера отливали большое количество пушек и колоколов; здесь и русские довольно хорошо выучивались литейному делу. Заводчикам вменялось в непременную обязанность русских людей, отданных им на выучку, учить всякому заводскому делу и никакого мастерства от них не скрывать. В одно время с железными строились заводы поташные, стеклянные и др. Вслед за рудознатцами потянулись в Москву из-за границы по зову правительства мастера пушечные, бархатного, канительного, часового дела и «водяного взвода», каменщики, литейщики, живописцы: трудно сказать, каких только мастеров не выписывала тогда Москва и все с условием: «нашего б государства люди то ремесло переняли». Понадобился даже западноевропейский ученый: магистр Лейпцигского университета Адам Олеарий, несколько раз бывавший в Москве в должности секретаря голштинского посольства и составивший замечательное описание Московского государства, в 1639 г. получил приглашение на царскую службу в таких выражениях: «Ведомо нам, великому государю, учинилось, что ты гораздо научен и навычен астрологии и географу с и небесного бегу и землемерию и иным многим надобным мастерствам и мудростям, а нам таков мастер годен». По Москве пошли враждебные толки, что скоро приедет волшебник, который по звездам узнает будущее, и Олеарий отклонил предложение.
ПОМЫСЛЫ О ФЛОТЕ. На Западе люди и государства богатели широкой морской торговлей, которая велась многочисленными торговыми флотами. Мысли о флоте, о гаванях, о морской торговле начали сильно занимать и московское правительство уже с половины XVII в.: помышляли нанять в Голландии корабельных плотников и людей, которые могли бы управлять морскими кораблями; помянутый нами купец Виниус предлагал построить гребной флот для Каспийского моря. В 1669 г. на Оке, в Коломенском уезде, в селе Дединове построили для Каспийского моря корабль Орел, вызвав для того корабельных мастеров из Голландии. Корабль с несколькими мелкими судами обошелся в 9 тысяч рублей, около 125 тысяч рублей на наши деньги, и был спущен к Астрахани; но там этот первенец русского флота, как известно, в 1670 г. был сожжен Разиным. В Московском государстве были гавани на Белом море у Архангельска, на Мурмане в устье Колы, но слишком удаленные от Москвы и от западноевропейских рынков; от Балтийского моря мы были отрезаны шведами. В Москве возникает своеобразная мысль взять напрокат для будущего московского флота чужие гавани. В 1662 г. московский посол проездом в Англию много говорил с курляндским канцлером, нельзя ли как-нибудь завести московские корабли в курляндских гаванях. Курляндский канцлер ответил, что великому государю пристойнее заводить корабли у своего города Архангельска.
МЫСЛЬ О НАРОДНОМ ХОЗЯЙСТВЕ. Среди всей этой заводской и рудокопной хлопотни в московском правительстве начинает как будто пробиваться мысль, особенно трудно ему дававшаяся. Оно строило свое финансовое хозяйство исключительно на узкофискальном расчете, знало только казенную прибыль и не хотело иметь никакого понятия о народном хозяйстве. При новом расходе, не покрываемом наличными поступлениями, оно обращалось к своей привычной финансовой арифметике, пересчитывало списочных плательщиков, по их числу распределяло «всвал» понадобившуюся сумму и предписывало собрать ее с угрозами за недобор в виде единовременного «запроса» или постоянного налога, предоставляя плательщикам верстаться между собою, как знают, и добывать деньги для платежа, как умеют. Недоимки и докучливые жалобы, что платить невмочь, служили единственными сдержками такой беспечальной финансовой политики. Увеличивая налоги, правительство не принимало никаких мер к усилению налогоспособности народного труда. Однако наблюдения над торгово-промышленной оборотливостью и мастеровым уменьем иноземцев и настойчивые указания своих торговых людей, внушенные такими же наблюдениями, постепенно вовлекали московских финансистов в круг незнакомых им народнохозяйственных понятий и отношений и против их воли расширяли их правительственный кругозор, навязывали им трудные для их умов мысли, что возвышению налогов должен предшествовать подъем производительности народного труда, а для того он должен быть направлен на новые доходные производства, на открытие и разработку втуне лежащих богатств страны, для чего нужны мастера, знания, навыки, организация дела. Такие помыслы – первое впечатление, произведенное западным влиянием на московское правительство и нашедшее себе отзвук и в обществе. Вызванные им правительственные хлопоты, поиски руды, корабельных лесов, мест для солеварен, устройство лесопильных заводов, опросы обывателей о ведомых им прибыльных угодьях возбуждали население видами на новый заработок и государево жалованье за указания. Людям, указывавшим выгодное рудное месторождение, обещали награду рублей в 500, 1 тыс. и больше на наши деньги. Донесут в Москву о большой алебастровой горе на Северной Двине – из Москвы шлют экспедицию с немцем во главе осмотреть и описать гору, договориться с торговыми людьми, почем можно продать за море пуд алебастру, нанять рабочих для ломки камня. Пошли слухи и толки, что наверху жалуют за всякую полезную новость, какую кто найдет или придумает. Когда в обществе возникает стремление, отвечающее насущной потребности, оно овладевает людьми, как мода или эпидемия, волнует наиболее восприимчивые воображения и вызывает болезненные увлечения или рискованные предприятия. Устройство внешней обороны страны, открытия и изобретения для ее усиления стали животрепещущими вопросами со времени народных потерь и унижений, причиненных иноземцами в Смуту. В 1629 г. тверской поп Нестор подал царю челобитную с извещением «о великом деле, какого бог не открывал еще никому из прежде живших людей ни у нас, ни в других государствах, но которое он открыл ему, попу Нестору, на славу государю и на избавление нашей огорченной земли, на страх и удивление ее супостатам». Обещал поп Нестор состроить государю дешево походный городок, в котором ратные люди могут защищаться, как в настоящей неподвижной крепости. Напрасно бояре упрашивали изобретателя сделать модель или чертеж придуманного им подвижного редута, чтобы показать его государю. Поп объявил, что, не видав государевых очей, ничего не скажет, потому что не верит боярам. Его сослали в Казань и три года продержали там в монастыре в цепях «за то, что сказывает за собою великое дело, а дела не объявляет и делает это как будто для смуты, не в своем разуме».
Так московское правительство и общество почувствовали настоятельную нужду в военной и промышленной технике Западной Европы, даже решимость поучиться той и другой. Может быть, в первое время ничего, кроме этой техники, и не требовалось насущными потребностями государства; но общественное движение, раз возбужденное известным толчком, обыкновенно на самом ходу осложняется новыми мотивами, влекущими его дальше намеченного предела.
НОВАЯ НЕМЕЦКАЯ СЛОБОДА. Усиленный спрос привлек в Москву множество иноземных техников, офицеров и солдат, врачей, мастеров, купцов, заводчиков. Еще в XVI в. при Грозном из западноевропейских пришельцев образовалась под Москвой по реке Яузе Немецкая слобода. Бури Смутного времени разметали это иноземное гнездо. С воцарения Михаила, когда усилился прилив иноземцев в столицу, они селились здесь где ни попало, покупая дворы у туземцев, заводили пивные, построили кирки внутри города. Тесное соприкосновение пришельцев с туземцами, соблазны и столкновения, отсюда возникавшие, жалобы московского духовенства на соседство кирок с русскими церквами смущали московские власти, и при царе Михаиле был издан указ, воспрещавший немцам покупать дворы у москвичей и строить кирки внутри Москвы. Олеарий рассказывает об одном из случаев, вынуждавших у правительства меры к разобщению москвичей и иноземцев. Жены немецких офицеров, взятые из иноземных купеческих семейств в Москве, глядя свысока на простых купчих, хотели и в кирке садиться впереди их; но те не уступали, и раз у них завязался в церкви с офицершами спор, перешедший в драку. Поднявшийся шум вышел на улицу и привлек к себе внимание патриарха, на беду проезжавшего в это время мимо кирки. Узнав в чем дело, владыка, как блюститель церковного порядка и среди иноверцев, приказал сломать кирку, и она была в тот же день срыта до основания. Этот случай надобно отнести к 1643 г., когда старые кирки внутри Москвы указано было сломать и отведено было место для новой кирки за Земляным валом, а в 1652 г. и все немцы, рассеянные по Москве, выселены были из столицы за Покровку на реку Яузу и там на месте бывших некогда немецких дворов отведены были им участки по чину и званию каждого. Так возникла новая Немецкая, или Иноземная, слобода, скоро разросшаяся в значительный и благоустроенный городок с прямыми широкими улицами и переулками, с красивыми деревянными домиками. По сведениям Олеария, в слободе уже в первые годы ее существования было до тысячи человек, а другой иноземец, Мейерберг, бывший в Москве в 1660 г., неопределенно говорит о множестве иностранцев в слободе. Там были три лютеранские церкви, одна реформатская и немецкая школа. Разноплеменное, разноязычное и разнозванное население пользовалось достатком и жило весело, не стесняемое в своих обычаях и нравах. Это был уголок Западной Европы, приютившийся на восточной окраине Москвы.
ЕВРОПЕЙСКИЙ КОМФОРТ. Это немецкое поселение и стало проводником западноевропейской культуры в таких сферах московской жизни, где она еще не требовалась насущными материальными нуждами государства. Мастера, капиталисты и офицеры, которых правительство выписывало для внешней обороны и для внутренних хозяйственных надобностей, вместе со своей военной и промышленной техникой приносили в Москву и западноевропейский комфорт, житейские удобства и увеселения, и любопытно следить за московскими верхами, как они падко бросаются на иноземную роскошь, на привозные приманки, ломая свои старые предубеждения, вкусы и привычки. Внешние политические отношения, несомненно, поддерживали эту наклонность к иноземным удобствам и развлечениям. Частые посольства, приезжавшие в Москву из-за границы, возбуждали здесь желание показаться иноземным наблюдателям в лучшем виде, показать, что и здесь умеют жить, как живут хорошие люди. Притом, как известно, царь Алексей считался некоторое время кандидатом на польский престол и старался устроить придворную жизнь у себя наподобие польского королевского двора. Русским послам, отправлявшимся за границу, правительство наказывало внимательно присматриваться к обстановке и увеселениям заграничных дворов, и можно заметить, какое важное значение придавали эти послы в своих дипломатических донесениях придворным балам и особенно спектаклям. Дворянин Лихачев, отправленный в 1659 г. к тосканскому герцогу с дипломатическим поручением, был приглашен во Флоренции на придворный бал со спектаклем. В посольском донесении эта «игра», или «комедия», описана с мелочными подробностями – знак, что таким делом интересовались в Москве. Москвичи старались не пропустить ни одной сцены, ни одной декорации. «Объявилися палаты, и быв палата и вниз уйдет, и того было шесть перемен; да в тех же палатах объявилося море, колеблемо волнами, а в море рыбы, а на рыбах люди ездят, а вверху палаты небо, а на облаках сидят люди… Да спущался с неба на облаке сед человек в корете, да против его в другой корете прекрасная девица, а аргамачки (рысаки) под коретами как есть живы, ногами подрягивают. А князь сказал, что одно – солнце, а другое – месяц… А в иной перемене объявилося человек с 50 в латах и почали саблями и шпагами рубитися и из пищалей стреляти и человека с три как будто и убили. И многие предивные молодцы и девицы выходят из занавеса в золоте и танцуют; и многие диковинки делали». Котошихин, описывая быт высших московских классов, говорит, что Московского государства люди «домами своими живут негораздо устроенными», а в домах своих живут «без великого ж устроения», без особенного удобства и благолепия. На рисунках упомянутого Мейерберга видим митрополита крутицкого, едущего в неуклюжих санях, и наглухо закрытую кибитку, в какой выезжала царица. Теперь, подражая иноземным образцам, царь и бояре в Москве начинают выезжать в нарядных немецких каретах, обитых бархатом, с хрустальными стеклами, украшенных живописью; бояре и богатые купцы начинают строить каменные палаты на место плохих деревянных хором, заводят домашнюю обстановку на иноземный лад, обивают стены «золотыми кожами» бельгийской работы, украшают комнаты картинами, часами, которые царь Михаил, невольный домосед с больными ногами, решительно не знавший, куда девать свое время, так любил, что загромоздил ими свою комнату, заводят музыку, на пирах: у царя Алексея во дворце во время вечернего стола «в органы играл немчин, в трубы трубили и по литаврам били». Иноземное искусство призывалось украшать туземную грубость. Царь Алексей своему любимцу, воспитателю и потом свояку, боярину Б. И. Морозову подарил свадебную карету, обтянутую золотой парчою, подбитую дорогим соболем и окованную везде вместо железа чистым серебром; даже толстые шины на колесах были серебряные. В 1648 г., грабя дом Морозова, мятежники ободрали и исковеркали эту драгоценность. Тот же царь на помянутом вечернем пиру с немецкой музыкой жаловал своих гостей с духовником своим включительно, напоил всех допьяна; разъехались далеко за полночь. Московским послам предписывалось подговаривать за границей на государеву службу трубачей самых добрых и ученых, которые умели бы со всяким свидетельством на высокой трубе танцы трубить. При дворе и в высшем кругу развивается страсть к «комедийным действам» – театральным зрелищам. Не без религиозной робости отважились в Москве на это увеселение, «бесовскую игру, пакость душевную», по воззрениям строгих блюстителей истого благочестия. Царь Алексей советовался об этом с духовником, который разрешил ему театральные зрелища, приводя в оправдание примеры византийских императоров. «Комедии» играла на придворной сцене драматическая труппа, спешно набранная из детей служилых и торговых иноземцев и кое-как обученная пастором лютеранской церкви в Немецкой слободе магистром Иоганном Готфридом Грегори, которому царь в 1672 г. на радости о рождении царевича Петра указал «учинить комедию». Для этого в подмосковном селе Преображенском, впоследствии любимом месте игр Петра, построен был театр, «комедийная хоромина». Здесь в конце того года царь и смотрел поставленную пастором комедию об Эсфири, так ему понравившуюся, что он пожаловал режиссера «за комедийное строение» соболями ценой до 1500 рублей на наши деньги. Кроме Эсфири, Грегори ставил на царском театре еще Юдифь, «прохладную», т. е. веселую, комедию об Иосифе, «жалостную» комедию об Адаме и Еве, т. е. о падении и искуплении человека, и др. Несмотря на библейские сюжеты, это были не средневековые нравоучительные мистерии, а переводные с немецкого пьесы нового пошиба, поражавшие зрителя страшными сценами казней, сражений, пушечной пальбой и вместе с тем (за исключением трагедии об Адаме и Еве) смешившие примесью комического, точнее, балаганного, элемента в лице шута, необходимого персонажа такой пьесы, с грубыми, часто непристойными выходками. Спешили заготовить и своих природных актеров. В 1673 г. у Грегори уже училось комедийному делу 26 молодых людей, набранных в комедианты из московской Новомещанской слободы. Не успели еще завести элементарной школы грамотности, а уже поспешили устроить театральное училище. От комедий с библейским содержанием скоро перешли и к балету: в 1674 г. на заговенье царь с царицей, детьми и боярами смотрели в Преображенском комедию, как Артаксеркс велел повесить Амана, после чего немцы и дворовые люди министра иностранных дел Матвеева, также обучавшиеся у Грегори театральному искусству, играли на «фиолях, органах и на страментах и танцевали». Все эти новости и увеселения, повторю, были роскошью для высшего московского общества; зато они воспитывали в нем новые, более утонченные вкусы и потребности, незнакомые русским людям прежних поколений. Остановится ли московское общество на этих удобствах и увеселениях, которые оно столь нетерпеливо заимствовало?
МЫСЛЬ О НАУЧНОМ ЗНАНИИ. На Западе житейские удобства и изящные развлечения имели источником не одно счастливое экономическое положение зажиточных и досужих классов общества, не одни прихоти их избалованного вкуса: в создании этого комфорта участвовали продолжительные духовные усилия отдельных лиц и целых обществ; внешние украшения жизни развивались там об руку с успехами мысли и чувства. Человек стремится создать себе житейскую обстановку, соответствующую его вкусам и взгляду на жизнь; но нужно много подумать и о своих вкусах, и о самой жизни, чтобы правильно установить это соответствие. Заимствуя чужую обстановку, невольно и нечувствительно усвояем вкусы и понятия, ее создавшие; без того самая обстановка покажется безвкусной и непонятной. Наши предки XVII в. думали иначе: первоначально, заимствуя западноевропейский комфорт, они думали, что им не понадобится усвоять чужие знания и понятия, не придется отказываться от своих. В этом состояла их простодушная ошибка, в какую впадают все мнительные и запоздалые подражатели. В Москве XVII в., бросаясь на заморские приманки, также стали понемногу и смутно чувствовать те духовные интересы и усилия, которыми они были созданы, и полюбили эти интересы и усилия, прежде чем уяснили себе их отношение к доморощенным понятиям и вкусам, полюбили их сперва тоже как житейское развлечение, как приятный и еще не испытанный моцион засидевшейся на Требнике мысли. В одно время с заимствованием иноземных потешных «хитростей» и увеселительных «вымыслов» в высших московских кругах как будто пробуждается умственная любознательность, интерес к научному образованию, охота к размышлению о таких предметах, которые не входили в обычный кругозор древнерусского человека, в круг его ежедневных насущных потребностей. При дворе составляется кружок влиятельных любителей западноевропейского комфорта и даже образования: дядя царя Алексея, ласковый и веселый Никита Иванович Романов, первый богач после царя и самый популярный из бояр, покровитель и любитель немцев, большой охотник до их музыки и костюма и немножко вольнодумец; потом воспитатель и свояк царя Борис Иванович Морозов, в преклонных летах горько жаловавшийся на то, что в молодости не получил надлежащего образования, одевший своего питомца с состоявшими при нем сверстниками в немецкое платье; окольничий Федор Михайлович Ртищев, ревнитель наук и школьного образования; начальник Посольского приказа, образованный дипломат Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин; его преемник, боярин Артамон Сергеевич Матвеев, дьячий сын, другой любимец царя, первый москвич, открывший в своем по-европейски убранном доме нечто вроде журфиксов, собрания с целью поговорить, обменяться мыслями и новостями, с участием хозяйки и без попоек, устроитель придворного театра. Так нечувствительно изменялось отношение русского общества к Западной Европе: прежде на нее смотрели только как на мастерскую военных и других изделий, которые можно купить, не спрашивая, как они делаются; теперь стал устанавливаться взгляд на нее, как на школу, в которой можно научиться не только мастерствам, но и умению жить и мыслить.
ПЕРВЫЕ ПРОВОДНИКИ ЗАПАДНОГО ВЛИЯНИЯ. Но древняя Русь и здесь не изменила своей обычной осторожности: она не решалась заимствовать западное образование прямо из его месторождений, от его мастеров и работников, а искала посредников, которые могли бы передать ей это образование в обезвреженной переработке. Кто же мог стать таким посредником? Между старой Московской Русью и Западной Европой лежала страна славянская, но католическая – Польша. Церковное родство и географическое соседство связали ее с романо-германской Европой, а раннее и несдержанное развитие крепостного права в связи с политической свободой высших классов сделало польское дворянство праздной и восприимчивой почвой для западного образования; но особенности страны и национального характера сообщили своеобразный местный пошиб заимствованной культуре. Замкнутая в кругу одного сословия, пользовавшегося исключительным господством в государстве, она воспитывала живое и веселое, но узкое и распущенное миросозерцание. Эта Польша и была первой передатчицей духовного влияния Западной Европы на Русь: западноевропейская цивилизация в XVII в. приходила в Москву прежде всего в польской обработке, в шляхетской одежде. Впрочем, сначала даже не чистый поляк приносил ее к нам. Значительная часть православной Руси была связана с польской Речью Посполитой насильственными политическими узами. Национальная и религиозная борьба западнорусского православного общества с польским государством и римским католицизмом заставляла русских борцов обращаться к оружию, которым была сильна противная сторона, к школе, к литературе, к латинскому языку; во всем этом западная Русь к половине XVII в. далеко опередила восточную. Западнорусский православный монах, выученный в школе латинской или в русской, устроенной по ее образцу, и был первым проводником западной науки, призванным в Москву.
Е. СЛАВИНЕЦКИЙ И А. САТАНОВСКИЙ. Этот призыв начат был самим московским правительством. Здесь западное влияние встретилось с движением, шедшим с другой стороны. Изучая происхождение русского церковного раскола, мы увидим, что это движение было вызвано нуждами русской церкви и частью направлялось даже против западного влияния; но противные стороны сошлись на одном общем интересе – на просвещении и временно подали друг другу руки для совместной деятельности. В древнерусской письменности не было полного и исправного кодекса Библии. Русская церковная иерархия, поднимавшая такой чуть не вселенский догматический шум из-за вопросов об аллилуйи и о секуляризации монастырских земель, на протяжении веков довольно спокойно обходилась без полного и исправного текста слова божия. В половине XVII в. (1649 – 1650) в Москву выписали из Киева из тамошней академии при Братском монастыре и из Печерской лавры ученых монахов Епифания Славинецкого, Арсения Сатановского и Дамаскина Птицкого, поручив им перевести Библию с греческого языка на славянский. Киевские ученые вознаграждались умереннее немецких наемных офицеров: Епифанию с Арсением положено было поденного корму по 4 алтына, около 600 рублей в год на наши деньги, не считая дарового помещения в Чудовом монастыре со столом и добавочным питьем из дворца по 2 чарки вина да по 4 кружки меду и пива на день; впрочем, потом денежный оклад был удвоен. Выписанные ученые, кроме исполнения главного заказанного им дела, должны были удовлетворять и другим потребностям московского правительства и общества. По заказам царя или патриарха они составляли и переводили разные образовательные пособия и энциклопедические сборники, географии, космографии, лексиконы; все такие книги стали бойко спрашиваться московским читающим обществом, особенно при дворе и в Посольском приказе; такие же книги выписывали через русских послов из-за границы, из Польши. Епифаний перевел географию. Книгу врачевскую анатомию. Гражданство и обучение нравов детских, т. е. сочинение о политике и педагогии. Сатановский перевел книгу О граде царском, сборник всякой всячины, составленный из греческих и латинских писателей, языческих и христианских, и обнимавший весь круг тогдашних ходячих познаний по всевозможным наукам, начиная богословием и философией и кончая зоологией, минералогией и медициной. Пользовались всякими литературными силами, попадавшимися под руку, привлекая к делу вместе с киевлянами и немцев. Некто фон Дельден, служивший в Москве переводчиком, перевел на русский несколько книг с латинского и французского, а Дорн, бывший австрийским послом в Москве, перевел краткую космографию. Сообщая об этом, Олеарий прибавляет, что такие книги читаются многими из любознательной московской знати. Новую письменность этого рода поощряли не одни чисто научные, но и практические запросы. Около этого времени в ней распространяются переводные лечебники. В старой описи дел Посольского приказа находим такое любопытное указание: в 1623 г. состоявший на московской службе голландец Фандергин представил в приказ какую-то статью об «архимисской мудрости и об иных делех»; после того в 1626 г. он подал в тот же приказ записку «о высшей философской алхимеи».
Очевидно, в Москве с большим любопытством собирали сведения о той таинственной и соблазнительной науке, помощью которой надеялись узнать искусство делать золото. Но самое содержание переводных и компилятивных сборников Славинецкого и Сатановского указывает на пробуждение научного интереса, насколько он был тогдашним московским умам доступен.
НАЧАТКИ ШКОЛЬНОГО ОБРАЗОВАНИЯ. Так почувствовалась московским обществом потребность в книжном знании, в научном образовании, и посеяны были зачатки школьного обучения, как необходимого средства для приобретения такого образования. Эта потребность поддерживалась все учащавшимися сношениями с западными государствами, заставлявшими московскую дипломатию изучать их положение и взаимные отношения. В Москве пытаются завести школы и правительство, и частные лица. Восточные греческие иерархи давно не раз указывали московским царям на необходимость завести в Москве греческую школу и типографию. Из Москвы искали и просили, с Востока предлагали и присылали учителей для этой школы; но дело все как-то не удавалось. При царе Михаиле едва было и не устроилась желанная школа. В 1632 г. приехал от александрийского патриарха монах Иосиф. Его убедили остаться в Москве и поручили ему переводить на славянский язык греческие полемические книги против латинских ересей, а также на «учительном дворе учить малых робят греческому языку и грамоте». Дело не пошло за скорой смертью Иосифа; однако мысль основать в Москве учебное заведение, которое служило бы рассадником просвещения для всего православного Востока, не была покинута ни в Москве, ни на Востоке. Близ патриаршего двора (в Чудовом монастыре) учредили греко-латинскую школу, которой управлял грек Арсений, а этот грек приехал в Москву в 1649 г., но скоро был сослан по подозрению в неправоверии на Соловки. И Епифаний Славинецкий с Арсением Сатановским вызывались в Москву, между прочим, «для риторского учения»; но неизвестно, нашлись ли у них ученики в Москве. В 1665 г. трем подьячим из приказов Тайного и Дворцового велено было учиться «по-латыням» у западнорусского ученого Симеона Полоцкого, для чего в Спасском монастыре в Москве построено было особое здание, которое в документах так и зовется «школой для грамматичного учения». Не думайте, что это были настоящие, правильно устроенные, на наш взгляд, школы с выработанным уставом, учебными планами и программами, постоянным преподавательским штатом и т. п. Это были случайные и временные поручения тому или другому приезжему ученому обучать греческому или латинскому языку молодых людей, которых посылало к нему правительство или которые сами хотели у них учиться. Таков был первоначальный вид русской казенной школы в XVII в., бывший прямым продолжением древнерусского способа обучения грамоте: духовные лица или особые мастера брали детей на выучку за условленную плату. По местам частные лица, а может быть и общества, строили для этого особые здания: являлась как бы постоянная публичная школа. В 1685 г. в городе Боровске близ торговой площади стояла подле городской богадельни «школа для учения детям», построенная местным священником. Можно думать, что на нужды домашнего или школьного обучения рассчитаны были и появляющиеся около половины XVII в. учебные издания: так, в 1648 г. была издана в Москве славянская грамматика западнорусского ученого Мелетия Смотрицкого, а в 1649 г. перепечатали изданный в Киеве краткий катехизис Петра Могилы, ректора Киевской академии и потом киевского митрополита. Частные лица соперничали с правительством в содействии просвещению. Впрочем, и эти ревнители просвещения принадлежали обыкновенно к правительственному классу. Самым горячим из таких ревнителей был доверенный советник царя Алексея, окольничий Ф. М. Ртищев. Он устроил под Москвой Андреевский монастырь, куда в 1649 г. на свой счет вызвал из Киево-Печерского и других малороссийских монастырей до 30 ученых монахов, которые должны были переводить иностранные книги на русский язык и обучать желающих грамматике греческой, латинской и славянской, риторике, философии и другим словесным наукам. Сам Ртищев стал студентом этой вольной школы, ночи просиживал в монастыре, беседуя с учеными, учился у них греческому языку и упросил Епифания Славинецкого составить греко-славянский лексикон для нужд этой школы. К приезжим южнорусским старцам примкнули и некоторые из московских ученых монахов и священников. Так возникло в Москве ученое братство, своего рода вольная академия наук. Пользуясь своим значением при дворе, Ртищев заставлял некоторых из служащей московской молодежи ходить к киевским старцам в Андреевский монастырь учиться по-латыни и по-гречески. В 1667 г. прихожане московской церкви Иоанна Богослова (в Китай-городе) задумали устроить при своем храме училище, не простую приходскую школу грамоты, а общеобразовательное учебное заведение с преподаванием «грамматической хитрости, языков славенского, греческого и латинского и прочих свободных учений». Они подали о том челобитную царю и при этом били еще некоему «честному и благоговейному мужу» быть ходатаем пред царем об их деле, просили благословения у патриархов московского и восточных, бывших тогда в Москве по делу Никона, и, наконец, московский патриарх, преимущественно во уважение к неотступным молениям того благоговейного мужа, едва ли не того же Ртищева, который и внушил мысль об училище, соизволил и благословение дал, «да трудолюбивии спудеи (студенты) радуются о свободе взыскания и свободных учений мудрости и собираются во общее гимнасион ради изощрения разумов от благоискусных дидаскалов». Неизвестно, была ли открыта эта школа.
ПОЛОЦКИЙ. Люди высшего московского класса старались запастись средствами для домашнего образования своих детей, принимая к себе в домы приезжих учителей, западнорусских монахов и даже поляков. Сам царь Алексей подавал пример в этом. Он не удовлетворился элементарным обучением, какое получили его старшие сыновья Алексей и Федор от московского приказного учителя, велел обучать их иноземным языкам латинскому и польскому и для довершения их образования призвал западнорусского ученого монаха Симеона Ситиановича Полоцкого, воспитанника Киевской академии, знакомого и с польскими школами. Симеон – приятный учитель, облекавший науку в привлекательные формы. В его виршах можно видеть стихотворный конспект его уроков. Здесь он касается и политических предметов, стараясь развить в своих царственных питомцах политическое сознание: «Како гражданство преблаго бывает, \\ Гражданствующим (правителям) знати подобает». Он рисует своим ученикам политический идеал отношений царя к подданным в образе доброго пастыря и овец: «Тако начальник должен есть творити – \\ Бремя подданных крепостно носити, \\ Не презирати, не за псы имети, \\ Паче любити, яко своя дети». Интерес к переводным и даже подлинным польским книгам вместе с польским языком при помощи домашних учителей проникает во дворец московского царя и в дома московского боярства. Старшие сыновья царя Алексея, как я сказал, обучены были языкам польскому и латинскому; царевич Федор выучился даже искусству слагать вирши и был сотрудником С. Полоцкого в стихотворном переложении Псалтыря, переложил два псалма. О нем говорили, что он был любитель наук, особенно математических. Одна из царевен, Софья, также обучалась польскому языку и читала польские книги, даже букву у писала по-латыни. По свидетельству Лазаря Барановича, архиепископа черниговского, в его время «царский синклит польского языка не гнушался, но читал книги и истории ляцкие в сладость». Иные из московского общества старались черпать западную науку из первых источников и тем усерднее, что она стала считаться необходимою для успехов на службе. Боярин Матвеев учил своего сына латинскому и греческому языку. Предшественник его по управлению Посольским приказом Ордин-Нащокин окружил своего сына пленными поляками, которые внушили ему такую любовь к Западу, что соблазнили молодого человека бежать за границу. Первый русский резидент в Польше Тяпкин отдал своего сына в польскую школу. В 1675 г., посылая его в Москву с дипломатическим поручением, отец представил его во Львове королю Яну Собескому. Молодой человек произнес перед королем речь, в которой благодарил его «за хлеб, за соль и за науку школьную». Речь была сказана на тогдашнем школьном полупольском и полулатинском жаргоне, причем, по донесению отца, «сынок так явственно и изобразительно свою орацию предложил, что ни в одном слове не запнулся». Король пожаловал оратору сотню злотых и 15 аршин красного бархата.
Так почувствовали в Москве потребность в европейском искусстве и комфорте, а потом и в научном образовании. Начали иноземным офицером и немецкой пушкой, а кончили немецким балетом и латинской грамматикой. Вызванное насущными материальными нуждами государства, западное влияние вместе с необходимым приносило и то, чего не требовали эти нужды, без чего можно было пока обойтись, с чем можно было еще повременить.
ЛЕКЦИЯ LIV
НАЧАЛО РЕАКЦИИ ЗАПАДНОМУ ВЛИЯНИЮ. ПРОТЕСТ ПРОТИВ НОВОЙ НАУКИ. ЦЕРКОВНЫЙ РАСКОЛ; ПОВЕСТЬ О ЕГО НАЧАЛЕ. КАК ОБЕ СТОРОНЫ ОБЪЯСНЯЮТ ЕГО ПРОИСХОЖДЕНИЕ. СИЛА РЕЛИГИОЗНЫХ ОБРЯДОВ И ТЕКСТОВ; ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ ЕГО ОСНОВА. РУСЬ И ВИЗАНТИЯ. ЗАТМЕНИЕ ИДЕИ ВСЕЛЕНСКОЙ ЦЕРКВИ. ПРЕДАНИЕ И НАУКА. НАЦИОНАЛЬНО-ЦЕРКОВНОЕ САМОМНЕНИЕ. ГОСУДАРСТВЕННЫЕ НОВОВВЕДЕНИЯ. ПАТРИАРХ НИКОН.
НАЧАЛО РЕАКЦИИ ЗАПАДНОМУ ВЛИЯНИЮ. Потребность в новой науке, шедшей с Запада, встретилась в московском обществе с укоренившейся здесь веками неодолимой антипатией и подозрительностью ко всему, что шло с католического и протестантского Запада. Едва московское общество отведало плодов этой науки, как им уже начинает овладевать тяжелое раздумье, безопасна ли она, не повредит ли чистоте веры и нравов. Это раздумье – второй момент в настроении русских умов XVII в., наступивший вслед за недовольством своим положением. Он также сопровождался чрезвычайно важными последствиями. До нас дошел отрывок одного следственного дела, производившегося в 1650 г.; в нем наглядно изображается, с чего началось, чем прежде всего навевалось это раздумье. В деле выступает все учащаяся московская молодежь. То были Лучка Голосов (впоследствии думный дворянин, член государственного совета Лукьян Тимофеевич Голосов), Степан Алябьев, Иван Засецкий и дьячок Благовещенского собора Костка, т. е. Константин Иванов. Это был темный кружок друзей, соединенных одинаковыми думами. «Вот учится у киевлян, – толковали они, – Ф. Ртищев греческой грамоте, а в той грамоте и еретичество есть». Алябьев показывал на допросе, что, когда жил в Москве старец Арсений-грек, он, Степан, хотел было у него поучиться по-латыни, а как того старца сослали на Соловки, он, Степан, учиться перестал и азбуку изодрал, потому что начали ему говорить его родные да Лучка Голосов с Ивашкой Засецким: «Перестань учиться по-латыни, дурно это, а какое дурно, того не сказали». Сам Голосов по властному приглашению Ртищева должен был в Андреевском монастыре учиться по-латыни же у киевских старцев; но он против их науки, считал ее опасной для веры и говорил дьячку Иванову: «Скажи своему протопопу (Благовещенского собора Стефану Вонифатьеву, духовнику царя), что я у киевских старцев учиться не хочу, старцы они недобрые, я в них добра не нашел и доброго учения у них нет; теперь я пока угождаю Ф. М. Ртищеву из страха, а впредь у них учиться ни за что не хочу». К этому Лучка прибавил: «Да и кто по-латыни ни учился, тот с правого пути совратился». Около того же времени и при содействии того же Ртищева поехали в Киев довершать свое образование в тамошней академии два других молодых человека из Москвы, Озеров и Зеркальников. Дьячок Костка с собеседниками не одобряли этой поездки, боясь, что, как эти молодые люди доучатся в Киеве и воротятся в Москву, будет здесь с ними много хлопот, а потому хорошо бы их до Киева не допустить и воротить назад: и без того уже они всех укоряют и ни во что ставят благочестивых московских протопопов, говорят про них: «Враки-де они вракают, слушать у них нечего и себе чести не делают, учат просто сами не знают, чему учат». Те же ревнители благочестия шептали и про боярина Б. И. Морозова, что он держит при себе отца духовного только «для прилики людской», а уж если киевлян начал жаловать, явное дело, туда же уклонился, к их же ересям.
ПРОТЕСТ ПРОТИВ НОВОЙ НАУКИ. Видим, что одна часть учащейся молодежи порицала другую за воспитываемое новой наукой самомнение и заносчивую критику всеми признанных доморощенных авторитетов. Это – не старческое охранительное брюзжанье на новизны, а отражение взгляда на науку, коренившегося в самой глубине древнерусского церковного сознания. Наука и искусство ценились в древней Руси по их связи с церковью, как средства познания слова божия и душевного спасения. Знания и художественные украшения жизни, не имевшие такой связи и такого значения, рассматривались, как праздное любопытство неглубокого ума или как лишние несерьезные забавы, «потехи»; так смотрели на бахарей, сказочников, скоморохов. Церковь молчаливо их терпела, как детские рекреационные игры и резвости, а строгая церковная проповедь порой порицала их, как опасные увлечения или развлечения, которые легко могут превратиться в бесовские козни. Во всяком случае, ни такому знанию, ни такому искусству не придавали образовательной силы, не давали места в системе воспитания; их относили к низменному порядку жизни, считали если не прямыми пороками, то слабостями падкой ко греху природы человеческой. Наука и искусство, какие приносило западное влияние, являлись с другим более притязательным видом: они шли в ряду интересов высшего разбора, не как уступки людской слабости, а как законные потребности человеческого ума и сердца, как необходимые условия благоустроенного и благообразного общежития, находившие свое оправдание в себе самих, а не в служении нуждам церкви. Западный художник или ученый являлся у нас не русским скоморохом или начетчиком отреченных книг, а почтенным магистром комедийных действ или географусом, которого само правительство признавало «гораздо навычным во многих надобных мастерствах и мудростях». Так западная наука, или, говоря общее, культура, приходила к нам не покорной служительницей церкви и не подсудимой, хотя и терпимой ею грешницей, а как бы соперницей или в лучшем случае сотрудницей церкви в деле устроения людского счастья. Древнерусская мысль, опутанная преданием, могла только испуганно отшатнуться от такой сотрудницы, а тем паче соперницы. Легко понять, почему знакомство с этой наукой тотчас возбудило в московском обществе тревожный вопрос: безопасна ли эта наука для правой веры и благонравия, для вековых устоев национального быта? Вопрос поднялся еще в ту минуту, когда проводниками этой науки были у нас свои же православные западнорусские ученые. Но когда учителями явились иностранцы, протестанты и католики, вопрос должен был еще более обостриться. Возбужденное им сомнение в нравственно-религиозной безопасности новой науки и приносившего ее западного влияния привело к тяжелому перелому в русской церковной жизни, к расколу Тесная связь этого явления с умственным и нравственным движением в московском обществе XVII в. заставляет меня остановить ваше внимание на происхождении раскола в русской церкви.
ЦЕРКОВНЫЙ РАСКОЛ. Русским церковным расколом называется отделение значительной части русского православного общества от господствующей русской православной церкви. Это разделение началось в царствование Алексея Михайловича вследствие церковных новшеств патриарха Никона и продолжается доселе. Раскольники считают себя такими же православными христианами, какими считаем себя и мы. Старообрядцы в собственном смысле не расходятся с нами ни в одном догмате веры, ни в одном основании вероучения; но они откололись от нашей церкви, перестали признавать авторитет нашего церковного правительства во имя «старой веры», будто бы покинутой этим правительством; потому мы и считаем их не еретиками, а только раскольниками, и потому же они нас называют церковниками или никонианами, а себя старообрядцами или староверами, держащимися древнего дониконовского обряда и благочестия. Если старообрядцы не расходятся с нами в догматах, в основаниях вероучения, то, спрашивается, отчего же произошло церковное разделение, отчего значительная часть русского церковного общества оказалась за оградой русской господствующей церкви. Вот в немногих словах повесть о начале раскола.
ПОВЕСТЬ О ЕГО НАЧАЛЕ. До патриарха Никона русское церковное общество было единым церковным стадом с единым высшим пастырем; но в нем в разное время и из разных источников возникли и утвердились некоторые местные церковные мнения, обычаи и обряды, отличные от принятых в церкви греческой, от которой Русь приняла христианство. Таковы были двуперстное крестное знамение, образ написания имени Исус, служение литургии на семи, а не на пяти просфорах, хождение посолонь, т. е. по солнцу (от левой руки к правой, обратившись лицом к алтарю), в некоторых священнодействиях, например, при крещении вокруг купели или при венчании вокруг аналоя, особое чтение некоторых мест символа веры (\"царствию его несть конца\", \"и в духа святого, истинного и животворящего\"), двоение возгласа аллилуия. Некоторые из этих обрядов и особенностей были признаны русской церковной иерархией на церковном соборе 1551 г. и таким образом получили законодательное утверждение со стороны высшей церковной власти. Со второй половины XVI в., когда в Москве началось книгопечатание, эти обряды и разночтения стали проникать из рукописных богослужебных книг в печатные их издания и через них распространялись по всей России. Таким образом, печатный станок придал новую цену этим местным обрядовым и текстуальным разностям и расширил их употребление. Некоторые из таких разностей внесли в свои издания справщики церковных книг, напечатанных при патриархе Иосифе в 1642 – 1652 гг. Так как вообще текст русских богослужебных книг был неисправен, то преемник Иосифа патриарх Никон с самого начала своего управления русскою церковью ревностно принялся за устранение этих неисправностей. В 1654 г. он провел на церковном соборе постановление переиздать церковные книги, исправив их по верным текстам, по славянским пергаментным и древним греческим книгам. С православного Востока и из разных углов России в Москву навезли горы древних рукописных книг греческих и церковно-славянских; исправленные по ним новые издания разосланы были по русским церквам с приказанием отобрать и истребить неисправные книги, старопечатные и старописьменные. Ужаснулись православные русские люди, заглянувши в эти новоисправленные книги и не нашедши в них ни двуперстия, ни Исуса, ни других освященных временем обрядов и начертаний: они усмотрели в этих новых изданиях новую веру, по которой не спасались древние святые отцы, и прокляли эти книги, как еретические, продолжая совершать служение и молиться по старым книгам. Московский церковный собор 1666 – 1667 гг., на котором присутствовали два восточных патриарха, положил на непокорных клятву (анафему) за противление церковной власти и отлучил их от православной церкви, а отлученные перестали признавать отлучившую их иерархию своей церковной властью. С тех пор и раскололось русское церковное общество, и этот раскол продолжается до настоящего времени.
МНЕНИЯ О ЕГО ПРОИСХОЖДЕНИИ. Отчего же произошел раскол? По объяснению старообрядцев, от того, что Никон, исправляя богослужебные книги, самовольно отменил двуперстие и другие церковные обряды, составляющие святоотеческое древлеправославное предание, без которого невозможно спастись, и, когда верные древнему благочестию люди встали за это предание, русская иерархия отлучила их от своей испорченной церкви. Но в таком объяснении не все ясно. А каким образом двуперстие или хождение посолонь сделалось для старообрядцев святоотеческим преданием, без которого невозможно спастись? Каким образом простой церковный обычай, богослужебный обряд или текст мог приобрести такую важность, стать неприкосновенной святыней, догматом? Православные дают более глубокое объяснение. Раскол произошел от невежества раскольников, от узкого понимания ими христианской религии, от того, что они не умели отличить в ней существенное от внешнего, содержание от обряда. Но и этот ответ не разрешает всего вопроса. Положим, известные обряды, освященные преданием, местной стариной, могли получить неподобающее им значение догматов; но ведь и авторитет церковной иерархии освящен стариной, и притом не местной, а вселенской, и его признание необходимо для спасения: святые отцы не спасались и без него, как без двуперстия. Каким образом старообрядцы решились пожертвовать одним церковным установлением для другого, отважились спасаться без руководства законной иерархии, ими отвергнутой?
Объясняя происхождение раскола, у нас часто с особенным ударением и некоторым пренебрежением указывают на слепую привязанность старообрядцев к обрядам и текстам, к букве писания, как к чему-то очень неважному в деле религии. Я не разделяю такого пренебрежительного взгляда на религиозный обряд и текст. Я не богослов и не призван раскрывать богословский смысл таких предметов. Но религиозный текст и обряд, как и всякий обряд и текст с практическим, житейским действием, кроме специально богословского имеет еще общее психологическое значение и с этой стороны, как и всякое житейское, т. е. историческое, явление, может подлежать историческому изучению. Только с этой народно-психологической стороны я и касаюсь происхождения раскола.
СИЛА РЕЛИГИОЗНЫХ ОБРЯДОВ И ТЕКСТОВ. В религиозных текстах и обрядах выражается сущность, содержание вероучения. Вероучение слагается из верований двух порядков: одни суть истины, которые устанавливают миросозерцание верующего, разрешая ему высшие вопросы мироздания; другие суть требования, которые направляют нравственные поступки верующего, указывая ему задачи его бытия. Эти истины и эти требования выше познавательных средств логически мыслящего разума и выше естественных влечений человеческой воли; потому те и другие почитаются свыше откровенными. Мыслимые, т. е. доступные пониманию, формулы религиозных истин суть догматы; мыслимые формулы религиозных требований суть заповеди. Как усвояются те и другие, когда они не доступны ни логическому мышлению, ни естественной воле? Они усвояются религиозным познанием или мышлением и религиозным воспитанием. Не смущайтесь этими терминами: религиозное мышление или познание есть такой же способ человеческого разумения, отличный от логического или рассудочного, как и понимание художественное: оно только обращено на другие более возвышенные предметы. Человек далеко не все постигает логическим мышлением и, может быть, даже постигает им наименьшую долю постижимого. Усвояя догматы и заповеди, верующий усвояет себе известные религиозные идеи и нравственные побуждения, которые так же мало поддаются логическому разбору, как и идеи художественные. Разве понятный вам музыкальный мотив вы подведете под логические схемы? Эти религиозные идеи и побуждения суть верования. Педагогическим пособием для их усвоения служат известные церковные действия, совокупность которых составляет богослужение. Догматы и заповеди выражены в священных текстах, церковные действия облечены в известные обряды. Все это лишь формы верований, оболочка вероучения, а не его сущность. Но религиозное понимание, как и художественное, отличается от логического и математического тою особенностью, что в нем идея или мотив неразрывно связаны с формой, их выражающей. Идею, выведенную логически, теорему, доказанную математически, мы понимаем, как бы ни была формулирована та и другая, на каком бы ни было нам знакомом языке и каким угодно понятным стилем или даже только условным знаком. Не так действует религиозное и эстетическое чувство: здесь идея или мотив по закону психологической ассоциации органически срастаются с выражающими их текстом, обрядом, образом, ритмом, звуком. Забудете рисунок или музыкальное сочетание звуков, которое вызвало в вас известное настроение, – и вам не удастся воспроизвести это настроение. Какое угодно великолепное стихотворение переложите в прозу, и его обаяние исчезнет. Священные тексты и богослужебные обряды складывались исторически и не имеют характера неизменности и неприкосновенности. Можно придумать тексты и обряды лучше, совершеннее тех, которые воспитали в нас религиозное чувство; но они не заменят нам наших худших. Когда православный русский священник восклицает в алтаре Горе имеим сердца, в православном верующем совершается привычный ему подъем религиозного настроения, помогающий ему отложить всякое житейское попечение. Но пусть тот же священник сделает возглас католического патера Sursum corda – тот же верующий, как бы хорошо он ни знал, что это тот же самый возглас, только на латинском языке и в стилистическом отношении даже более энергичный, верующий не поднимется духом от этого возгласа, потому что не привык к нему. Так религиозное миросозерцание и настроение каждого общества неразрывно связаны с текстами и обрядами, их воспитавшими.
ЕЕ ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ ОСНОВА. Но, может быть, такая тесная связь религиозных обрядов и вообще форм с сущностью вероучения сама по себе есть только недостаток религиозного воспитания и верующий дух может обойтись без этих тяжелых обрядовых накладок, а потому надобно помогать ему без них обходиться? Да, может быть, со временем, когда-нибудь эти накладки и станут излишними, когда человеческий дух путем дальнейшего совершенствования освободит свое религиозное чувство от влияния внешних впечатлений и от самой потребности в них, будет молиться «духом и истиною». Тогда и религиозная психология будет другая, непохожая на ту, какую воспитывала практика всех доселе известных религий. Но с тех пор, как люди стали себя помнить, в продолжение тысячелетий и до наших дней они не умели обойтись без обряда ни в религии, ни в других житейских отношениях нравственного характера. Надобно строго различать способ усвоения истины сознанием и волей. Для сознания достаточно известного усилия мысли и памяти, чтобы понять и запомнить истину. Но этого очень мало, чтобы сделать истину руководительницей воли, направительницей жизни целых обществ. Для этого нужно облечь истину в формы, в обряды, в целое устройство, которое непрерывным потоком надлежащих впечатлений приводило бы наши мысли в известный порядок, наше чувство в известное настроение, долбило бы и размягчало нашу грубую волю и таким образом, посредством непрерывного упражнения и навыка, превращало бы требования истины в привычную нравственную потребность, в непроизвольное влечение воли. Сколько прекрасных истин, озарявших дух человеческий и способных осветить и согреть людское общежитие, погибло бесследно для него только потому, что они не успели вовремя облечься в такое устройство и помощью его не были достаточно разучены людьми! Так не в одной религии, так и во всем. Какой угодно великолепный музыкальный мотив не произведет на нас должного художественного впечатления в том простом схематическом виде, в каком он родится в художественном воображении композитора; его надобно разработать, положить на инструмент или на целый оркестр, повторить в десятке ладов и вариаций и разыграть перед целым собранием, где маленький восторг каждого слушателя заразит его соседей справа и слева, и из этих миниатюрных личных восторгов составится громадное общее впечатление, которое каждый слушатель унесет к себе домой и много дней будет им обороняться от невзгод и пошлостей ежедневной жизни. Люди, слышавшие проповедь Христа на горе, давно умерли и унесли с собою пережитое ими впечатление; но и мы переживаем долю этого впечатления, потому что текст этой проповеди вставлен в рамки нашего богослужения. Обряд или текст – это своего рода фонограф, в котором застыл нравственный момент, когда-то вызвавший в людях добрые дела и чувства. Этих людей давно нет, и момент с тех пор не повторился; но помощью обряда или текста, в который он скрылся от людского забвения, мы по мере желания воспроизводим его и по степени своей нравственной восприимчивости переживаем его действие. Из таких обрядов, обычаев, условных отношений и приличий, в которые отлились мысли и чувства, исправлявшие жизнь людей и служившие для них идеалом, постепенно путем колебаний, споров, борьбы и крови складывалось людское общежитие. Я не знаю, каков будет человек через тысячу лет; но отнимите у современного человека этот нажитой и доставшийся ему по наследству скарб обрядов, обычаев и всяких условностей – и он все забудет, всему разучится и должен будет все начинать сызнова.
Но если такова религиозная психология всякого церковного общества, что оно не может обойтись без обряда и текста, то почему же нигде из-за обряда и текста не поднималось такого шумного спора и не бывало раскола, как это случилось у нас в XVII в.? Чтобы ответить на этот вопрос, надобно припомнить некоторые явления нашей церковной жизни до XVII в.
РУСЬ И ВИЗАНТИЯ. До XV в. русская церковь была послушной дочерью Византии, своей митрополии. Оттуда она принимала своих митрополитов и епископов, церковные законы, весь чин церковной жизни. Авторитет греческого православия много веков стоял у нас непоколебимо. Но с XV в. этот авторитет начал колебаться. Великие князья московские, почувствовав свое национальное значение, поспешили внести это чувство и в церковные отношения, не хотели и в церковных делах зависеть от посторонней власти, ни от императора, ни от патриарха цареградского. Они завели обычай назначать и посвящать всероссийских митрополитов у себя дома, в Москве, и только из русского духовенства. Провести эту перемену было тем легче, что греческих иерархов не чтили на Руси особенно высоко. Древняя Русь высоко ставила церковный авторитет и Святыни греческого Востока, но грек и плут всегда считались у нас синонимами: «Был он льстив, потому что был он грек», – говорит наша летопись XII в. об одном епископе-греке. Такой взгляд составился очень рано и просто. Насаждать христианство в далекой и варварской митрополии константинопольского патриархата присылались в большинстве далеко не лучшие люди из греческой иерархии. Отчужденные от паствы языком, понятиями и сановным церемониалом, они не могли приобрести пастырского влияния, довольствовались установкой внешнего церковного благолепия, усердием набожных князей и старательно пересылали на родину русские деньги, на что счел нужным намекнуть один почтенный новгородский владыка XII в. из русских в пастырском поучении духовенству своей епархии. За иерархию цеплялось много всякого рядового грека, приходившего поживиться от новопросвещенных. А потом греческая иерархия в XV в. страшно уронила себя в глазах Руси, приняв флорентийскую унию 1439 г., согласившись на союз православной церкви с католической, устроенный на соборе во Флоренции. За византийскую иерархию унас держались с таким доверием в борьбе с латинством, а она, эта иерархия, сама отдалась римскому папе, выдала головой восточное православие, насажденное апостолами, утвержденное святыми отцами и седмью вселенскими соборами, и, если бы великий князь московский Василий Васильевич не обличил злокозненного врага, сатанина сына грека Исидора митрополита, принесшего унию в Москву, олатынил бы он русскую церковь, исказил бы древнее благочестие, насажденное у нас святым князем Владимиром. Несколько лет спустя Царьград был завоеван турками. Уже и прежде на Руси привыкли посматривать на греков свысока и подозрительно. Теперь в падении цареградских стен перед безбожными агарянами увидели на Руси знак окончательного падения греческого православия. Послушайте, как самоуверенно объясняет связь мировых событий своего времени русский митрополит Филипп I. В 1471 г. он пишет замутившимся против Москвы новгородцам: «И о том, дети, подумайте: Царьград непоколебимо стоял, пока в нем, как солнце, сияло благочестие, а как скоро покинул он истину да соединился с латиной, так и попал в руки поганых». Померк тогда в глазах Руси свет православного Востока; как пал древний первый Рим от ересей и гордости, так теперь пал и второй Рим – Царьград от непостоянства и безбожных сыроядцев. Эти события произвели на Русь глубокое, но не безотрадное впечатление. Старые светила церковные погасли, греческое благочестие подернулось мраком. Одинокой почувствовала себя православная Русь во всем поднебесном мире. Мировые события невольно заставляли ее противопоставлять себя Византии. Москва сбрасывала с себя агарянское иго почти в то самое время, когда Византия надевала его на свою шею. Если другие царства падали за измену православию, то Москва будет непоколебимо стоять, оставаясь верна ему. Она – третий и последний Рим, последнее и единственное в мире убежище правой веры, истинного благочестия. Эти помыслы возвышали и расширяли исторический кругозор древнерусских мыслителей XVI в. и наполняли их тревожными думами о судьбах России. Отечество тогда получило в их глазах новое высокое значение. Русский инок Филофей писал великому князю Василию, отцу Грозного: «Внимай тому, благочестивый царь! Два Рима пали, третий – Москва стоит, а четвертому не бывать. Соборная церковь наша в твоем державном царстве одна теперь паче солнца сияет благочестием во всей поднебесной; все православные царства собрались в одном твоем царстве; на всей земле один ты – христианский царь». Вера православная в Царьграде испроказилась махметовой прелестью безбожных агарян, а у нас на Руси паче просияла святых отец учением: так писали наши книжники XVI в. И такой взгляд стал верованием образованного древнерусского общества, даже проник в народную массу и вызвал ряд легенд о бегстве святых и святынь из обоих павших Римов в новый, третий Рим, в Московское государство. Так сложились у нас в XV–XVI вв. сказания о приплытии преп. Антония-римлянина по морю на камне со святынями в Новгород, о чудесном переселении чудотворной тихвинской иконы божией матери с византийского Востока на Русь и пр. К тому же люди, приезжавшие с разоренного православного Востока на Русь просить милостыни или приюта, укрепляли в русских это национальное убеждение. В царствование Федора Ивановича приехал в Москву за милостыней цареградский патриарх Иеремия, который в 1589 г. посвятил московского митрополита Иова в сан всероссийского патриарха, чем окончательно закрепил давно совершившееся иерархическое обособление русской церкви от константинопольского патриархата. Как будто этот приезжий иерарх подслушал задушевные помыслы русских людей XVI в.: так близки к мыслям Филофея его слова об учреждении патриаршества в Москве, обращенные к московскому царю: «Воистину в тебе дух святой пребывает, и от бога такая мысль внушена тебе; ветхий Рим пал от ересей, вторым Римом – Константинополем завладели агарянские внуки, безбожные турки, твое же великое российское царство, третий Рим, всех превзошло благочестием; ты один во всей вселенной именуешься христианским царем».
ЗАТМЕНИЕ ВСЕЛЕНСКОЙ ИДЕИ. Все эти явления и впечатления очень своеобразно настроили русское церковное общество. К началу XVII в. оно прониклось религиозной самоуверенностью; но эта самоуверенность воспитана была не религиозными, а политическими успехами православной Руси и политическими несчастьями православного Востока. Основным мотивом этой самоуверенности была мысль, что православная Русь осталась в мире единственной обладательницей и хранительницей христианской истины, чистого православия. Из этой мысли посредством некоторой перестановки понятий национальное самомнение вывело убеждение, что христианство, которым обладает Русь, со всеми его местными особенностями и даже с туземной степенью его понимания есть единственное в мире истинное христианство, что другого чистого православия, кроме русского, нет и не будет. Но по нашему вероучению, хранительница христианской истины есть не какая-либо поместная, а вселенская церковь, соединяющая в себе не только живущих в известное время и известном месте, но и всех кого-либо и где-либо живших правоверных. Как скоро русское церковное общество признало себя единственным хранителем истинного благочестия, местное религиозное сознание было им признано мерилом христианской истины, т. е. идея вселенской церкви замкнулась в тесные географические пределы одной из поместных церквей; вселенское христианское сознание заключилось в узкий кругозор людей известного места и времени. Христианское вероучение, говорил я, облечено в известные формы, выражается в известных обрядах для непосредственного понимания, формулируется в текстах для изучения и осуществляется на практике в церковных правилах. Понимание текстов вероучения и практика церковных правил углубляется и совершенствуется с успехами религиозного сознания и его движущей силы – разума, вооруженного верой. Помощью обрядов, текстов и правил религиозная мысль углубляется в тайны вероучения, постепенно уясняя их себе и направляя религиозную жизнь. Эти обряды, тексты и правила, повторю, не составляют сущности вероучения; но по свойству религиозного понимания и воспитания они в каждом церковном обществе тесно срастаются с вероучением, становятся для каждого общества формами религиозного миросозерцания и настроения, трудно отделяемыми от содержания. Впрочем, если они в известном обществе искажаются или уклоняются от первоначальных норм вероучения, есть средство их исправления. Таким средством проверки и исправления, коррективом понимания христианской истины для каждого местного церковного общества служит религиозное сознание вселенской церкви, авторитетом которой исправляются местные церковные уклонения. Но как скоро православная Русь признала себя единственной обладательницей христианской истины, такого способа проверки для нее не стало. Признав само себя вселенскою церковью, русское церковное общество не могло допустить проверки своих верований и обрядов со стороны. Как скоро русские православные умы стали на эту точку зрения, в них укрепилась мысль, что русская поместная церковь обладает всей полнотой христианского вселенского сознания, что русское церковное общество уже восприняло все, что нужно для спасения верующего, и ему нечему больше учиться, нечего и не у кого больше заимствовать в делах веры, а остается только бережно хранить воспринятое сокровище. Тогда на место вселенского сознания мерилом христианской истины стала национальная церковная старина. Русским церковным обществом было признано за правило, что подобает молиться и веровать, как молились и веровали отцы и деды, что внукам ничего не остается более, как хранить без размышления дедовское и отцовское предание. Но это предание – остановившееся и застывшее понимание: признать его мерилом истины значило отвергнуть всякое движение религиозного сознания, возможность исправления его ошибок и недостатков. С минуты такого признания все усилия русской религиозной мысли должны были направиться не к тому, чтобы углубляться в тайны христианского вероучения, усвоять себе возможно вернее и полнее, жизненнее вселенское религиозное сознание, а единственно к тому, чтобы сберечь свой наличный местный запас религиозного понимания со всеми местными обрядами и оградить его от изменения и нечистого прикосновения со стороны.
ПРЕДАНИЕ И НАУКА. Из такого настроения и склада религиозных понятий вышли два важных следствия, с которыми тесно связалось возникновение раскола: 1) церковные обряды, завещанные местной стариной, получили значение неприкосновенной и неизменной святыни; 2) в русском обществе установилось подозрительное и надменное отношение к участию разума и научного знания в вопросах веры. Эта наука, процветавшая в других христианских обществах, – так стали думать на Руси – не спасла же она тех обществ от ересей, свет разума не помешал там померкнуть вере. Смутно помня, что корни мирской науки кроются в языческой греко-римской стране, у нас брезгливо помышляли, что эта наука все еще питается нечистыми соками такой дурной почвы. Поэтому гадливое и боязливое чувство овладевало древнерусским человеком при мысли о риторской и философской еллинской мудрости: все это дело грешного ума, предоставленного самому себе. В одном древнерусском поучении читаем: «Богомерзостен пред богом всякий, кто любит геометрию; а се душевные грехи – учиться астрономии и еллинским книгам; по своему разуму верующий легко впадает в различные заблуждения; люби простоту больше мудрости, не изыскуй того, что выше тебя, не испытуй того, что глубже тебя, а какое дано тебе от бога готовое учение, то и держи». В школьных прописях помещалось наставление: «Братия, не высокоумствуйте! Если спросят тебя, знаешь ли философию, отвечай: еллинских борзостей не текох, риторских астрономов не читах, с мудрыми философами не бывах, философию ниже очима видех; учуся книгам благодатного закона, как бы можно было мою грешную душу очистить от грехов». Такой взгляд питал самоуверенность незнания: «Аще не учен словом, но не разумом, – писал про себя древнерусский книжник, – не учен диалектике, риторике и философии, но разум христов в себе имею». Так древнерусским церковным обществом утрачивались средства самоисправления и даже самые побуждения к нему.
НАЦИОНАЛЬНО-ЦЕРКОВНОЕ САМОМНЕНИЕ. Я изложил воззрения, в которых укрепилось древнерусское церковное общество к XVII и. В наивной своей формации это были простонародные воззрения, впрочем, захватывавшие и массу рядового духовенства, белого и черного. В правящей иерархии они не выражались так грубо, однако безотчетно входили в состав ее церковного настроения. В сослужении с приезжим греческим архиереем, даже патриархом, следя зорко за каждым его движением, наши «власти» тут же с великодушным снисхождением указывали ему на допускаемые им в частностях отступления от принятого в Москве богослужебного чина: «У нас того чину не ведется, наша истинная православная христианская церковь не прияла сего чина». Это поддерживало в них сознание своего обрядового превосходства перед греками, и, довольные этим, они уже не думали о соблазне, какой производили среди молящихся, прерывая священнодействия обрядовыми пререканиями. Не было ничего необычайного в привязанности русских к церковным обрядам, в которых они воспитывались: в ней надобно видеть скорее народно-психологическую неизбежность, естественноисторическое условие религиозного понимания, чем органический или хронический недуг русского религиозного чувства, это – просто признак исторического возраста народа. Органический порок древнерусского церковного общества состоял в том, что оно считало себя единственным истинно правоверным в мире, свое понимание божества исключительно правильным, творца вселенной представляло своим собственным русским богом, никому более не принадлежащим и неведомым, свою поместную церковь ставило на место вселенской. Самодовольно успокоившись на этом мнении, оно и свою местную церковную обрядность признало неприкосновенной святыней, а свое религиозное понимание нормой и коррективом боговедения. Встреча этих воззрений с тем, что делалось в государстве, усилила их возбужденный характер.
ГОСУДАРСТВЕННЫЕ НОВОВВЕДЕНИЯ. Мы видели, что с воцарением новой династии у нас предприняты были политические и экономические нововведения, предметом которых было устройство народной обороны и государственного хозяйства. Почувствовав потребность в новых, заимствованных технических средствах, государство во множестве призывало иноземцев, лютеран и кальвинистов. Правда, их призывали для обучения солдат, литья пушек, стройки заводов; все это очень мало касалось нравственных понятий и еще менее – религиозных воззрений. Но древнерусский человек своим конкретным мышлением не привык различать житейские отношения, не умел и не хотел разделять разные стороны жизни. Если немец командует русскими ратными людьми и учит их своей ратной хитрости, стало быть, надо и одеваться, и бороду брить по-немецки, и веру принять немецкую, табак курить, молоко пить по средам и пятницам, а свое древнее благочестие покинуть. Совесть русского человека в раздумье стала между родной стариной и Немецкой слободой. Все это настроило русское общество к половине XVII в. чрезвычайно тревожно и подозрительно, и это настроение обнаруживалось при каждом случае. В 1648 г., когда молодой царь Алексей собирался жениться, в Москве вдруг пошли толки, что скоро настанет конец древнему благочестию и будут введены новые иноземные обычаи. При таком настроении попытка исправить церковные обряды и текст богослужебных книг легко могла показаться смущенному и пугливому церковному обществу посягательством на самую веру. Случилось так, что за это исправление принялся иерарх, который по самому характеру своему способен был довести это настроение до крайней степени напряжения. Патриарх Никон, посвященный в этот сан в 1652 г., сам по себе заслуживает того, чтобы в очерке происхождения раскола уделить ему минуту внимания.
ПАТРИАРХ НИКОН. Он родился в 1605 г. в крестьянской среде, при помощи своей грамотности стал сельским священником, но по обстоятельствам жизни рано вступил в монашество, закалил себя суровым искусом пустынножительства в северных монастырях и способностью сильно влиять на людей приобрел неограниченное доверие царя, довольно быстро достиг сана митрополита новгородского и, наконец, 47 лет от роду стал всероссийским патриархом. Из русских людей XVII в. я не знаю человека крупнее и своеобразнее Никона. Но его не поймешь сразу: это – довольно сложный характер и прежде всего характер очень неровный. В спокойное время, в ежедневном обиходе он был тяжел, капризен, вспыльчив и властолюбив, больше всего самолюбив. Но это едва ли были его настоящие, коренные свойства. Он умел производить громадное нравственное впечатление, а самолюбивые люди на это неспособны. За ожесточение в борьбе его считали злым; но его тяготила всякая вражда, и он легко прощал врагам, если замечал в них желание пойти ему навстречу. С упрямыми врагами Никон был жесток. Но он забывал все при виде людских слез и страданий; благотворительность, помощь слабому или больному ближнему была для него не столько долгом пастырского служения, сколько безотчетным влечением доброй природы. По своим умственным и нравственным силам он был большой делец, желавший и способный делать большие дела, но только большие. Что умели делать все, то он делал хуже всех; но он хотел и умел делать то, за что не умел взяться никто, все равно, доброе ли то было дело или дурное. Его поведение в 1650 г. с новгородскими бунтовщиками, которым он дал себя избить, чтобы их образумить, потом во время московского мора 1654 г., когда он в отсутствие царя вырвал из заразы его семью, обнаруживает в нем редкую отвагу и самообладание; но он легко терялся и выходил из себя от житейской мелочи, ежедневного вздора; минутное впечатление разрасталось в целое настроение. В самые трудные минуты, им же себе созданные и требовавшие полной работы мысли, он занимался пустяками и из-за пустяков готов был поднять большое шумное дело. Осужденный и сосланный в Ферапонтов монастырь, он получал от царя гостинцы, и, когда раз царь прислал ему много хорошей рыбы, Никон обиделся и ответил упреком, зачем не прислали овощей, винограду в патоке, яблочек. В добром настроении он был находчив, остроумен, но, обиженный и раздраженный, терял всякий такт и причуды озлобленного воображения принимал за действительность. В заточении он принялся лечить больных, но не утерпел, чтобы не кольнуть царя своими целительными чудесами, послал ему список излеченных, а царскому посланцу сказывал, был-де ему глагол, отнято-де у тебя патриаршество, зато дана чаша лекарственная: «лечи болящих». Никон принадлежал к числу людей, которые спокойно переносят страшные боли, но охают и приходят в отчаяние от булавочного укола. У него была слабость, которой страдают нередко сильные, но мало выдержанные люди: он скучал покоем, не умел терпеливо выжидать; ему постоянно нужна была тревога, увлечение смелою ли мыслью или широким предприятием, даже просто хотя бы ссорой с противным человеком. Это словно парус, который только в буре бывает самим собой, а в затишье треплется на мачте бесполезной тряпкой.
ЛЕКЦИЯ LV
ПОЛОЖЕНИЕ РУССКОЙ ЦЕРКВИ ПРИ ВСТУПЛЕНИИ НИКОНА НА ПАТРИАРШИЙ ПРЕСТОЛ. ЕГО ИДЕЯ ВСЕЛЕНСКОЙ ЦЕРКВИ; ЕГО НОВШЕСТВА. ЧЕМ НИКОН СОДЕЙСТВОВАЛ ЦЕРКОВНОМУ РАСКОЛУ? ЛАТИНОБОЯЗНЬ. ПРИЗНАНИЯ ПЕРВЫХ СТАРООБРЯДЦЕВ. ОБЗОР СКАЗАННОГО. НАРОДНО-ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ СОСТАВ СТАРООБРЯДСТВА. РАСКОЛ И ПРОСВЕЩЕНИЕ. СОДЕЙСТВИЕ РАСКОЛА ЗАПАДНОМУ ВЛИЯНИЮ.
ПОЛОЖЕНИЕ ЦЕРКВИ. Почти еще во цвете лет и с нетронутым запасом сил Никон стал патриархом русской церкви. Он попал в бурливый и мутный водоворот разносторонних стремлений, политических замыслов, церковных недоразумений и придворных интриг. Государство готовилось воевать с Польшей, свести с ней затянувшиеся со Смутного времени счеты и сдержать прикрытый ее флагом католический натиск на западную Русь. Для успеха в этой борьбе Москве нужны были протестанты, их военное искусство и промышленные указания. Для русской церковной иерархии возникала двусторонняя забота: надобно было поощрять царское правительство к борьбе с католиками и сдерживать его от увлечения протестантами. Под гнетом этой заботы в застоявшейся церковной жизни появляются признаки некоторого движения. Готовясь к борьбе, русское церковное общество насторожилось, спешило прибраться, почиститься, собраться с силами, внимательнее присмотреться к своим недостаткам: издаются строгие указы против суеверий, языческих обычаев в народе, безобразного провождения праздников, против кулачных боев, зазорных игрищ, пьянства и невежества духовенства, против беспорядков в богослужении. Спешили возможно скорее вымести сор, небрежно копившийся вместе с церковными богатствами 6 1/2 столетия. Стали искать союзников. Если государству понадобился мастер-немец, то церковь почувствовала нужду в учителе-греке или киевлянине. Отношения к грекам улучшаются: вопреки прежнему недоверчивому и пренебрежительному взгляду на их пестрое благочестие теперь в Москве признают их строго православными. Сношения с восточной иерархией оживляются: все чаще появляются в Москве восточные иерархи с просьбами и предложениями; все чаще обращаются из Москвы на Восток к греческим владыкам с запросами по церковным нуждам и недоумениям. Русская автокефальная церковь с подобающим благоговеинством относится к церкви константинопольской, как к своей бывшей митрополии; мнениям восточных патриархов в Москве внемлют, как голосу вселенской церкви; никакого важного церковного недоумения не решают без их согласия. Греки шли навстречу шедшим из Москвы призывам. В то время как Москва искала света на греческом Востоке, оттуда шли внушения самой Москве стать источником света для православного Востока, питомником и рассадником духовного просвещения для всего православного мира, основать высшее духовное училище и завести греческую типографию. В то же время доверчиво пользовались трудами и услугами киевской учености. Но все эти духовные силы легче было собрать, чем объединить, наладить для дружной работы. Киевские академики и ученые греки являлись в Москву спесивыми гостями, коловшими глаза хозяевам своим научным превосходством. Придворные сторонники западной культуры, как Морозов и Ртищев, дорожа немцами, как мастерами, привечали греков и киевлян, как церковных учителей, и помогали Никонову предшественнику, патриарху Иосифу, который тоже держался обновительного направления вместе с царским духовником Стефаном Вонифатьевым, хлопотал о школе, о переводе и издании образовательных книг, а для проведения в народную массу благопристойных понятий и нравов Стефан вызвал из разных углов России популярных проповедников, священников Ивана Неронова из Нижнего, Даниила из Костромы, Логгина из Мурома, Аввакума из Юрьевца Повольского, Лазаря из Романова-Борисоглебска. В этой компании вращался и Никон, пока молчаливо себе на уме присматриваясь к товарищам, своим первым будущим врагам. Но Ртищева за научные наклонности заподозрили в ереси, а царский духовник, с виду благодушный и смиренный назидатель царя, при первом столкновении обругал перед ним патриарха и весь Освященный собор волками и губителями, сказав, что в Московском государстве и церкви-то божией совсем нет, так что патриарх бил челом царю по силе Уложения, присуждающего смертную казнь за хулу на соборную и апостольскую церковь. Наконец и подобранные духовником сотрудники перестали слушаться своего вожака, говорили с ним «жестоко и противно», попросту ругались и с фанатическим самозабвением во имя того же русского бога набросились на патриарха и всех нововводителей с их новыми книгами, идеями, порядками и учителями, не разбирая ни немцев, ни греков, ни киевлян. Духовник царский был прав, сказав, что в Московском государстве нет церкви божией, если под церковью разуметь церковно-иерархическую дисциплину и богослужебный порядок. Здесь царили безнарядье и бесчиние. Набожная, выдержанная в церковности русская паства скучала долгим стоянием в храме. Угождая ей, духовенство самовольно ввело ускоренный порядок богослужения: читали и пели разное в два, в три голоса или одновременно дьячок читал, дьякон говорил ектению, а священник возгласы, так что ничего нельзя было разобрать, лишь бы было прочитано и спето все положенное по служебнику. Еще Стоглавый собор строго воспретил такое многогласие; но духовенство не слушалось соборного постановления. За такое бесчиние достаточно было подвергать бесчинных священнослужителей дисциплинарному взысканию. Но патриарх по приказу царя в 1649 г. созвал по этому делу целый церковный собор, который, опасаясь ропота духовенства и мирян, утвердил беспорядок. В 1651 г. недовольство сторонников церковного благочиния понудило на новом соборе перерешить дело в пользу единогласия. Высшие пастыри церкви боялись своей паствы и даже подвластного духовенства, а паства ни во что не ставила своих пастырей, которые под гнетом изменчивых влияний метались из стороны в сторону, не отставая в законодательной растерянности от государственного правительства.
ИДЕЯ ВСЕЛЕНСКОЙ ЦЕРКВИ. Можно было бы подивиться духовной силе Никона, сумевшего среди этой взбаламученной разносторонними веяниями церковной мути выработать и донести до патриаршего престола ясную мысль о церкви вселенской и об отношении к ней поместной церкви русской, если бы он внес в эту мысль более серьезного содержания. Он вступил в управление русской церковью с твердой решимостью восстановить полное согласие ее с церковью греческой, уничтожив все обрядовые особенности, которыми первая отличалась от последней. Не было недостатка во внушениях, поддерживавших в нем сознание необходимости этого единения. Восточные иерархи, все чаще наезжавшие в Москву в XVII в., укоризненно указывали русским церковным пастырям на эти особенности, как на местные новизны, могущие расстроить согласие между поместными православными церквами. Незадолго до вступления Никона на патриаршую кафедру случилось событие, указывавшее на такую опасность. На Афоне монахи всех греческих монастырей, составив собор, признали двуперстие ерестью, сожгли московские богослужебные книги, в которых оно было положено, и хотели сжечь самого старца, у которого нашли эти книги. Можно угадывать личное побуждение, заставлявшее Никона больше всего заботиться об упрочении тесного общения русской церкви с восточными, русского патриарха со вселенскими. Он понимал, что вялые преобразовательные поползновения патриарха Иосифа и его единомышленников не выведут русской церкви из ее безотрадного положения. Он воочию видел, каким жалким статистом служил на придворной сцене всероссийский патриарх, по собственному опыту знал, как легко настойчивый человек может повернуть молодого царя в любую сторону, и его взрывчатое самолюбие возмущалось при мысли, что и он, патриарх Никон, может стать игрушкой в руках какого-нибудь зазнавшегося царского духовника подобно своему предшественнику, к концу патриаршества ждавшего со дня на день отставки. На высоте апостольского престола в Москве Никон должен был чувствовать себя одиноким и искал опоры на стороне, на вселенском Востоке, в тесном единении с восточными сопрестольниками, ибо авторитет вселенской церкви при всей трудности этого представления для московского церковного разумения все же был некоторым пугалом для набожно-трусливой, хотя и всевластной московской совести. По своей привычке всякую идею, всякое чувство, его захватывавшее, разрабатывать при содействии воображения, он забывал свою нижегородскую мордовскую родину и хотел заставить себя стать греком. На церковном соборе 1655 г. он объявил, что хотя он русский и сын русского, но его вера и убеждения – греческие. В том же году после торжественной службы в Успенском соборе он на глазах всего молившегося народа снял с себя русский клобук и надел греческий, что, впрочем, вызвало не улыбку, а сильный ропот, как вызов всем веровавшим, что в русской церкви все предано апостолами по внушению святого духа. Никон хотел даже стол иметь греческий. В 1658 г. сам архимандрит греческого монастыря на Никольской улице с келарем «строили кушанье государю патриарху по-гречески» и за то получили по полтине, рублей по 7 на наши деньги. Укрепившись опорой вне сферы московской власти, Никон хотел быть не просто московским и всероссийским патриархом, а еще одним из вселенских и действовать самостоятельно. Он хотел дать действительную силу титулу «великого государя», какой он носил наравне с царем, все равно, была ли это снисходительно допущенная узурпация или неосторожно пожалованная «собинному другу» царская милость. Он ставил священство не только вровень с царством, но и выше его. Когда его упрекали в папизме, он без смущения отвечал: «За доброе отчего и папу не почитать? Там верховные апостолы Петр и Павел, а он у них служит». Никон бросил вызов всему прошлому русской церкви, как и окружающей русской действительности. Но он не хотел считаться со всем этим: перед носителем вечной и вселенской идеи должно исчезать все временное и местное. Вся задача в том, чтобы установить полное согласие и единение церкви русской с другими поместными православными церквами, а там уж он, патриарх всея Руси, сумеет занять подобающее место среди высшей иерархии вселенской церкви.
НОВШЕСТВА. Никон приступил к делу восстановления этого согласия со своей обычной ревностью и увлечением. Вступая на патриарший престол, он связал боярское правительство и народ торжественною клятвой дать ему волю устроить церковные дела, получил своего рода церковную диктатуру. Став патриархом, он на много дней затворился в книгохранилище, чтобы рассмотреть и изучить старые книги и спорные тексты. Здесь, между прочим, он нашел грамоту об учреждении патриаршества в России, подписанную в 1593 г. восточными патриархами, в которой он прочитал, что московский патриарх, как брат всех прочих православных патриархов, во всем должен быть с ними согласен и истреблять всякую новизну в ограде своей церкви, так как новизны всегда бывают причиной церковного раздора. Тогда Никоном овладел великий страх при мысли, не попустила ли русская церковь какого-нибудь отступления от православного греческого закона. Он начал рассматривать и сличать с греческим славянский текст символа веры и богослужебных книг и везде нашел перемены и несходства с греческим текстом. В сознании своего долга поддерживать согласие с церковью греческой он решил приступить к исправлению русских богослужебных книг и церковных обрядов. Он начал с того, что своею властью без собора в 1653 г. перед великим постом разослал по церквам указ, сколько следует класть земных поклонов при чтении известной молитвы св. Ефрема Сирина, причем предписывал также креститься тремя перстами. Потом он ополчился против русских иконописцев своего времени, которые отступали от греческих образцов в писании икон и усвояли приемы католических живописцев. Далее, при содействии юго-западных монахов он ввел на место древнего московского унисонного пения новое киевское партесное, а также завел небывалый обычай произносить в церкви проповеди собственного сочинения. В древней Руси подозрительно смотрели на такие проповеди, видели в них признак самомнения проповедника; пристойным считали читать поучения святых отцов, хотя обыкновенно и их не читали, чтобы не замедлять церковной службы. Никон сам любил и был мастер произносить поучения собственного сочинения. По его внушению и примеру и приезжие киевляне начали говорить в московских церквах свои проповеди, иногда даже на современные темы. Легко понять смущение, в какое должны были впасть от этих новизн православные русские умы, и без того тревожно настроенные. Распоряжения Никона показывали русскому православному обществу, что оно доселе не умело ни молиться, ни писать икон и что духовенство не умело совершать богослужение как следует. Это смущение живо выразил один из первых вождей раскола, протопоп Аввакум. Когда вышло распоряжение о великопостных поклонах, «мы, – пишет он, – собрались и задумались: видим, зима наступает, сердце озябло и ноги задрожали». Смущение должно было усилиться, когда Никон приступил к исправлению богослужебных книг, хотя это дело он провел через церковный собор 1654 г. под председательством самого царя и в присутствии Боярской думы: собор постановил при печатании церковных книг исправлять их по древним славянским и по греческим книгам. Богослужебные книги в древней Руси плохо отличали от священного писания. Потоку предприятие Никона возбуждало вопрос: неужели и божественное писание неправо? что же после этого есть правого в русской церкви? Тревога усиливалась еще тем, что все свои распоряжения патриарх вводил порывисто и с необычайным шумом, не подготовляя к ним общества и сопровождая их жестокими мерами против ослушников. Оборвать, обругать, проклясть, избить неугодного человека – таковы были обычные приемы его властного пастырства. Так он поступил даже с епископом коломенским Павлом, возражавшим ему на соборе 1654 г.: без соборного суда Павел был лишен кафедры, предан «лютому биению» и сослан, сошел с ума и погиб безвестной смертью. Один современник рассказывает, как Никон действовал против нового иконописания. В 1654 г., когда царь был в походе, патриарх приказал произвести в Москве обыск по домам и забрать иконы нового письма везде, где они окажутся, даже в домах знатных людей. У отобранных икон выкалывали глаза и в таком виде носили их по городу, объявляя указ, который грозил строгим наказанием всем, кто будет писать такие иконы. Вскоре после того в Москве настала моровая язва и случилось солнечное затмение. Москвичи пришли в сильное волнение, собирали сходки и бранили патриарха, говоря, что мор и затмение – кара божия за нечестие Никона, ругающегося над иконами, собирались даже убить иконоборца. В 1655 г. в неделю православия патриарх совершал в Успенском соборе торжественное богослужение в присутствии двух восточных патриархов, антиохийского и сербского, случившихся тогда в Москве. После литургии Никон, прочитав беседу о поклонении иконам, произнес сильную речь против новой русской иконописи и предал церковному отлучению всех, кто впредь будет писать или держать у себя новые иконы. При этом ему подносили отобранные иконы и он, показывая каждую народу, бросал ее на железный пол с такою силою, что икона разбивалась. Наконец, он приказал сжечь неисправные иконы. Царь Алексей, все время смиренно слушавший патриарха, подошел к нему и тихо сказал: «Нет, батюшка, не вели их жечь, а прикажи лучше зарыть в землю».
СОДЕЙСТВИЕ НИКОНА РАСКОЛУ. Что было всего хуже, такое ожесточение против привычных церковных обычаев и обрядов вовсе не оправдывалось убеждением Никона в их душевредности и в исключительной душеспасительности новых. Как до возбуждения вопросов об исправлении книг сам он крестился двумя перстами, так и после допускал в Успенском соборе и сугубую и трегубую аллилуию. Уж в конце своего патриаршества в разговоре с покорившимся церкви противником Иваном Нероновым о старых и новоисправленных книгах он сказал:…И те, и другие добры; все равно, по коим хочешь, по тем и служишь… Значит, дело было не в обряде, а в противлении церковной власти. Неронов с единомышленниками и был проклят на соборе 1656 г. не за двуперстие или старопечатные книги, а за то, что не покорялся церковному собору. Вопрос сводился с обряда на правило, обязывавшее повиноваться церковной власти. На том же основании и собор 1666/67 г. положил клятву на старообрядцев. Дело получало такой смысл: церковная власть предписывала непривычный для паствы обряд; непокорявшиеся предписанию отлучались не за старый обряд, а за непокорность; но кто раскаивался, того воссоединяли с церковью и разрешали ему держаться старого обряда. Это похоже на пробную лагерную тревогу, приучающую людей быть всегда в боевой готовности. Но такой искус церковного послушания – пастырская игра религиозной совестью пасомых. Протопоп Аввакум и другие не нашли в себе столь гибкой совести и стали расколоучителями. А объяви Никон в самом начале дела всей церкви то же, что он сказал покорившемуся Неронову, не было бы и раскола. Никон много помог успехам раскола тем, что плохо понимал людей, с которыми ему приходилось считаться, слишком низко ценил своих первых противников, Неронова, Аввакума и других своих бывших друзей. Это были не только популярные проповедники, но и народные агитаторы. Свой учительный дар они показывали преимущественно на учениях святых отцов, особенно Иоанна Златоуста, на Маргарите, как назывался сборник его поучений. И Неронов, священствуя в Нижнем, не расставался с этой книгой, читал и толковал ее с церковной кафедры, даже по улицам и площадям, собирая большие толпы народа. Неизвестно, много ли было богословского смысла в этих экзегетических импровизациях, но темперамента, несомненно, было с избытком. Притом это был жестокий обличитель мирских пороков, пьянства духовных, гроза скоморохов, даже воеводских злоупотреблений, за что не раз был биваем. Когда он стал настоятелем Казанского собора в Москве, туда на его служение сходилась вся столица, переполняла храм и паперть, облепляла окна; сам царь с семьей приходил послушать проповедника. На Неронова похожи были и другие из братии царского духовника. Популярность и благоволение двора наполнили их непомерной дерзостью. Привыкнув запросто обходиться с Никоном до патриаршества, они теперь стали грубить ему, срамить его на соборе, доносить на него царю. Патриарх отвечал им жестокими карами. Муромский протопоп Логгин, благословляя жену местного воеводы в его доме, спросил ее, не набелена ли она. Обиженный хозяин и гости заговорили: ты, протопоп, хулишь белила, а без них и образа не пишутся. Если, возразил Логгин, составы, какими пишутся образа, положить на ваши рожи, вам это не понравится; сам спас, пресвятая богородица и все святые честнее своих образов. В Москву сейчас донос от воеводы: Логгин похулил образа спасителя, богородицы и всех святых. Никон, не разобрав этого нелепого дела, подверг Логгина жестокому аресту в отместку за то, что протопоп прежде укорял его в гордости и высокоумии. Внося личную вражду в церковное дело, Никон одновременно и ронял свой пастырский авторитет, и украшал страдальческим венцом своих противников, а разгоняя их по России, снабжал глухие углы ее умелыми сеятелями староверья. Так Никон не оправдал своей диктатуры, не устроил церковных дел, напротив, еще более их расстроил. Власть и придворное общество погасили в нем духовные силы, дарованные ему щедрой для него природой. Ничего обновительного, преобразовательного не внес он в свою пастырскую деятельность; всего менее было этого в предпринятом им исправлении церковных книг и обрядов. Корректура – не реформа., и если корректурные поправки были приняты частью духовенства и общества за новые догматы и вызвали церковный мятеж, то в этом прежде всего виноват сам Никон со всей русской иерархией: зачем он предпринимал такое дело, обязанный знать, что из него выйдет, и что же делали русские пастыри в продолжение столетий, если не научили своей паствы отличать догмат от сугубой аллилуии? Никон не перестраивал церковного порядка в каком-либо новом духе и направлении, а только заменял одну церковную форму другой. Самую идею вселенской церкви, во имя которой предпринято было это шумное дело, он понял слишком узко, по-раскольничьи, с внешней обрядовой стороны, и не сумел ни провести в сознание русского церковного общества более широкого взгляда на вселенскую церковь, ни закрепить его каким-либо вселенским соборным постановлением и завершил все дело тем, что в лицо обругал судивших его восточных патриархов султанскими невольниками, бродягами и ворами: ревнуя о единении церкви вселенской, он расколол свою поместную. Основная струна настроения русского церковного общества, косность религиозного чувства, слишком крепко натянутая Никоном, оборвавшись, больно хлестнула и его самого, и правящую русскую иерархию, одобрившую его дело.
ЛАТИНОБОЯЗНЬ. Кроме собственного образа действий Никон располагал еще двумя вспомогательными средствами для борьбы со староверческим упрямством, которые при данной им делу постановке столь же удачно способствовали успехам староверия. Во-первых, ближайшими сотрудниками Никона и проводниками его церковных нововведений были южнорусские ученые, о которых знали в Москве, что они тесно соприкасались с польским католическим миром, или такие греки, как помянутый Арсений, бродяга-перекрест, бывший католик и по слухам даже басурман, доверенный книжный справщик Никона, вывезенный им из Соловецкого исправительного подначала, «ссыльный чернец темных римских отступлений», как о нем тогда отзывались. Притом введение церковных новшеств сопровождалось резкими попреками со стороны приезжих малороссов и греков, направленными против великороссов. Киевский монах, хохол, «нехай», как тогда говорили, на каждом шагу колол глаза великорусскому обществу, особенно духовенству, злорадно коря его в невежестве, без умолку твердя о его незнакомстве с грамматикой, риторикой и другими школьными науками. Симеон Полоцкий торжественно с церковной кафедры в московском Успенском соборе возвещал, что премудрость не имеет в России где главу преклонить, что русские учения чуждаются и мудрость, предстоящую богу, презирают, говорил о невеждах, которые смеют называться учителями, не быв нигде и никогда учениками: «Поистине это не учители, а мучители». Под этими невеждами разумелись прежде всего московские священники. В хранителях древнерусского благочестия эти попреки возбуждали раздраженные вопросы: точно ли они так невежественны, да и эти привозные школьные науки в самом ли деле так уж необходимы для охранения вверенного русской церкви сокровища? Общество и без того уж было настроено тревожно и подозрительно вследствие наплыва иноземцев, а к этому прибавлялось еще раздраженное чувство национального достоинства, оскорбляемое своею же православной братией. Наконец, русские и восточные иерархи на соборе 1666/67 г., предав анафеме двуперстие и другие обряды, признанные Стоглавым собором 1551 г., торжественно объявили, что «отцы этого собора мудрствовали невежеством своим безрассудно». Таким образом, русская иерархия XVII в. предала полному осуждению русскую церковную старину, которая для значительной части тогдашнего русского общества имела вселенское значение. Легко понять смущение, в какое все эти явления повергли православные русские умы, воспитанные в описанном религиозном самодовольстве и так тревожно настроенные. Это смущение и повело к расколу, как скоро была найдена разгадка непонятных церковных нововведений. Участие в них приезжих греков и западнорусских ученых, которых подозревали в связи с латинством, назойливое навязывание ими школьных наук, процветавших на латинском Западе, появление церковных новшеств вслед за западными новинами, неразумное пристрастие правительства к казавшимся ненужными заимствованиям с того же Запада, откуда накликали и сытно кормили столько еретического люда, – все это распространило в русском рядовом обществе догадку, что церковные новшества – дело тайной латинской пропаганды, что Никон и его греческие и киевские сотрудники суть орудие папы, еще раз задумавшего олатынить русский православный народ.
ПРИЗНАНИЯ ПЕРВЫХ СТАРООБРЯДЦЕВ. Достаточно заглянуть в самые ранние произведения старообрядческой литературы, чтобы видеть, что именно такие впечатления и опасения руководили первыми борцами раскола и их последователями. В числе этих произведений видное место занимают две челобитныя, из которых одна подана была царю Алексею в 1662 г. чернецом Савватием, а другая в 1667 г. братией Соловецкого монастыря, восставшей против Никоновых нововведений. Издатели исправленных богослужебных книг при Никоне кололи глаза приверженцам старых неисправных книг тем, что они не знали грамматики и риторики. В ответ на это чернец Савватий пишет царю о новых книжных исправителях: «Ей, государь! смутились и книги портят, а начали так плутать недавно: свела их с ума несовершенная их грамматика да приезжие нехаи». Церковные нововведения Никона оправдывались одобрением восточных греческих иерархов; но греки давно уже возбуждали в русском обществе подозрение насчет чистоты своего православия, и в ответ на обращение к их авторитету соловецкая челобитная замечает, что греческие учители сами лба перекрестить «по подобию», как подобает, не умеют и без крестов ходят; им самим следовало бы учиться благочестию у русских людей, а не учить последних. Церковные нововводители уверяли, что обряды русской церкви неправы; но та же челобитная, смешивая обряд с вероучением и становясь за русскую церковную старину, пишет: «Ныне новые вероучители учат нас новой и неслыханной вере, точно мы мордва или черемиса, бога не знающая; пожалуй, придется нам вторично креститься, а угодников божиих и чудотворцев вон из церкви выбросить; и так уже иноземцы смеются над нами, говоря, что мы и веры-то христианской по сие время не знали». Очевидно, церковные нововведения задевали самую чувствительную струну в настроении русского церковного общества, его национально-церковную самоуверенность. Протопоп Аввакум, один из первых и самый жаркий борец за раскол, является самым верным истолкователем его основной точки зрения и его побуждений. В образе действий и в сочинениях этого старообрядческого борца выражается вся сущность древнерусского религиозного мировоззрения, как оно сложилось к изучаемому времени. Аввакум видит источник церковной беды, постигшей Русь, в новых западных обычаях и в новых книгах: «Ох, бедная Русь! – восклицает он в одном сочинении, – что это тебе захотелось латинских обычаев и немецких поступков?». И он того мнения, что восточные церковные учители, которых призывали на Русь научить и наставить ее в церковных недоумениях, сами нуждаются в научении и вразумлении и именно со стороны Руси. В своей автобиографии он рисует бесподобную сцену, разыгравшуюся на судившем его церковном соборе 1667 г., именно свое поведение в присутствии восточных патриархов. Последние говорят ему: «Ты упрям, протопоп: вся наша Палестина, и сербы, и албанцы, и римляне, и ляхи – все тремя перстами крестятся; один ты упорно стоишь на своем и крестишься двумя перстами; так не подобает». Аввакум возразил: «Вселенские учители! Рим давно пал, и ляхи с ним же погибли, до конца остались врагами христианам; да и у вас православие пестро, от насилия турского Махмета немощны вы стали и впредь приезжайте к нам учиться; у нас божией благодатью самодержавие и до Никона-отступника православие было чисто и непорочно и церковь безмятежна». Сказав это, подсудимый отошел к дверям палаты да на бок и повалился, приговаривая: «Посидите вы, а я полежу». Некоторые засмеялись, говоря: «Дурак протопоп, и патриархов не почитает». Аввакум продолжал: «Мы уроды Христа ради; вы славны, а мы бесчестны, вы сильны, а мы немощны». Основную мысль, руководившую первыми вождями раскола, Аввакум выразил так: «Хотя я несмысленный и очень неученый человек, да то знаю, что все, святыми отцами церкви преданное, свято и непорочно; держу до смерти, якоже приях, не прелагаю предел вечных; до нас положено – лежи оно так во веки веков». Эти черты древнерусского религиозного миросозерцания, которому события XVII в. сообщили чрезвычайно болезненное возбуждение и одностороннее направление, целиком перешли в раскол, легли в основание его религиозного миросозерцания.
ОБЗОР СКАЗАННОГО. Так я объясняю происхождение раскола. Припомним еще раз изложенные наблюдения, чтобы отдать себе отчет в этом факте и в его значении.
Внешние бедствия, постигшие Русь и Византию, уединили русскую церковь, ослабив ее духовное общение с церквами православного Востока. Это помутило в русском церковном обществе мысль о вселенской церкви, подставив под нее мысль о церкви русской, как единственной православной, заменившей собою церковь вселенскую. Тогда авторитет вселенского христианского сознания был подменен авторитетом местной национальной церковной старины. Замкнутая жизнь содействовала накоплению в русской церковной практике местных особенностей, а преувеличенная оценка местной церковной старины сообщила этим особенностям значение неприкосновенной святыни. Житейские соблазны и религиозные опасности, принесенные западным влиянием, насторожили внимание русского церковного общества, а в его руководителях пробудили потребность собираться с силами для предстоявшей борьбы, осмотреться и прибраться, подкрепиться содействием других православных обществ и для того теснее сойтись с ними. Так в лучших русских умах около половины XVII в. оживилась замиравшая мысль о вселенской церкви, обнаружившаяся у патриарха Никона нетерпеливой и порывистой деятельностью, направленной к обрядовому сближению русской церкви с восточными церквами. Как самая эта идея, так и обстоятельства ее пробуждения и особенно способы ее осуществления вызвали в русском церковном обществе страшную тревогу. Мысль о вселенской церкви выводила это общество из его спокойного религиозного самодовольства, из национально-церковного самомнения. Порывистое и раздраженное гонение привычных обрядов оскорбляло национальное самолюбие, не давало встревоженной совести одуматься и переломить свои привычки и предрассудки, а наблюдение, что латинское влияние дало первый толчок этим преобразовательным порывам, наполнило умы паническим ужасом при догадке, что этой ломкой родной старины двигает скрытая злокозненная рука из Рима.
НАРОДНО-ПСИХОЛОГИЧЕСКИИ СОСТАВ СТАРООБРЯДСТВА. Итак, раскол как религиозное настроение и как протест против западного влияния произошел от встречи преобразовательного движения в государстве и церкви с народно-психологическим значением церковного обряда и с национальным взглядом на положение русской церкви в христианском мире. С этих сторон он есть явление народной психологии – и только. В народно-психологическом составе старообрядства надобно различать три основные элемента: 1) церковное самомнение, по вине которого православие у нас превратилось в национальную монополию (национализация вселенской церкви); 2) косность и робость богословской мысли, не умевшей усвоить духа нового чуждого знания и испугавшейся его, как нечистого латинского наваждения (латинобоязнь), и 3) инерция религиозного чувства, не умевшего отрешиться от привычных способов и форм своего возбуждения и проявления (языческая обрядность). Но протестующее противоцерковное настроение раскола превратилось в церковный мятеж, когда старообрядцы отказались повиноваться своим церковным пастырям за их предполагаемую привязанность к латинству, а русские церковные иерархи с двумя восточными патриархами на московском соборе 1667 г. отлучили непокорных старообрядцев от православной церкви за их противление канонической власти церковных пастырей. С того времени раскол и получил свое бытие не только как религиозное настроение, но и как особенное церковное общество, отделившееся от господствующей церкви.
РАСКОЛ И ПРОСВЕЩЕНИЕ. Раскол скоро отозвался и на ходе русского просвещения, и на условиях западного влияния. Это влияние дало прямой толчок реакции, породившей раскол, а раскол в свою очередь дал косвенный толчок школьному просвещению, на которое он так ополчался. И греческие, и западнорусские ученые твердили о народном русском невежестве, как о коренной причине раскола. Теперь и стали думать о настоящей правильной школе. Но какого она должна быть типа и направления? Здесь раскол помог разделиться взглядам, прежде сливавшимся по недоразумению. Пока перед глазами стояли внешние еретики, папежники и люторы, для борьбы с ними радушно призывали и греков, и киевлян, и Епифания Славинецкого, приходившего с греческим языком, и Симеона Полоцкого – с латинским. Но теперь завелись еретики домашние, староверы, отпавшие от церкви за ее латинские новшества, и хлебопоклонники, исповедовавшие латинское учение о времени пресуществления святых даров, и заводчиком этой ереси в Москве считали латиниста С. Полоцкого. Возник горячий спор об отношении к обоим языкам, о том, который из них должен лечь в основу православного школьного образования. Эти языки были тогда не просто разные грамматики и лексиконы, а разные системы образования, враждебные культуры, непримиримые миросозерцания. Латынь – это «свободные учения», «свобода взыскания», свобода исследования, о которой говорит благословенная грамота прихожанам церкви Иоанна Богослова; это науки, отвечающие и высшим духовным, и ежедневным житейским нуждам человека, а греческий язык – это «священная философия», грамматика, риторика, диалектика, как служебные науки, вспомогательные средства для уразумения слова божия. Восторжествовали, разумеется, эллинисты. В царствование Федора в защиту греческого языка написана была статья, которая начинается постановкой вопроса и ответом на него: «Учитися ли нам полезнее грамматики, риторики, философии и феологии и стихотворному художеству и оттуду познавати божественная писания, или, не учася сим хитростем, в простоте богу угождати и от чтения разум святых писаний познавати, – и что лучше российским люд ем учитися греческого языка, а не латинского». Латинское учение по этой статье безусловно вредно и губительно, грозит двумя великими опасностями: прослышав о принятии этого учения в Москве, лукавые иезуиты подкрадутся со своими неудобопознаваемыми силлогизмами и «душетлительными аргументами», и тогда с Великой Россией повторится то же, что испытала Малая, где «быша мало не все униаты – редции осташася во православии»; потом, если в народе, особенно в «простаках», прослышат о латинском учении, не знаю, пишет автор, какого ждать добра, «точию избави боже всякие противности». В 1681 г. при московской типографии на Никольской открыто было училище с двумя классами для изучения греческого языка в одном и славянского в другом. Руководил этой типографской школой долго живший на Востоке иеромонах Тимофей с двумя учителями-греками. В школу вступило 30 учеников из разных сословий. В 1686 г. их числилось уже 233 человека. Потом заведена была и высшая школа, Славяно-греко-латинская академия, открытая в 1686 г. в Заиконоспасском монастыре на Никольской же. Руководить ею призваны были греки братья Лихуды. Сюда перевели старших учеников типографского училища, которое стало как бы низшим отделением академии. В 1685 г. ученик Полоцкого Сильвестр Медведев поднес правительнице царевне Софье привилегий или устав академии, составленный еще при царе Федоре. Характер и задачи академии ясно обозначены некоторыми пунктами устава. Она открывалась для людей всех состояний и давала служебные чины воспитанникам. На должности ректора и учителей допускались только русские и греки; западнорусские православные ученые могли занимать эти должности только по свидетельству достоверных благочестивых людей. Строго запрещалось держать домашних учителей иностранных языков, иметь в домах и читать латинские, польские, немецкие и другие еретические книги; за этим, как и за иноверной пропагандой среди православных, наблюдала академия, которая судила и обвиняемых в хуле на православную веру, за что виновные подвергались сожжению. Так продолжительные хлопоты о московском рассаднике свободных учений для всего православного Востока завершились церковно-полицейским учебным заведением, которое стало первообразом церковной школы. Поставленная на страже православия от всех европейских еретиков, без приготовительных школ, академия не могла проникнуть своим просветительным влиянием в народную массу и была безопасна для раскола.
СОДЕЙСТВИЕ РАСКОЛА ЗАПАДНОМУ ВЛИЯНИЮ. Сильнее воздействовал раскол в пользу западного влияния, которым был вызван. Церковная буря, поднятая Никоном, далеко не захватила всего русского церковного общества. Раскол начался среди русского духовенства, и борьба в первое время шла собственно между русской правящей иерархией и той частью церковного общества, которая была увлечена оппозицией против обрядовых новшеств Никона, веденной агитаторами из подчиненного белого и черного духовенства. Даже не вся правящая иерархия была первоначально за Никона: епископ коломенский Павел в ссылке указывал еще на трех архиереев, подобно ему хранивших древнее благочестие. Единодушие здесь устанавливалось лишь по мере того, как церковный спор передвигался с обрядовой почвы на каноническую, превращался в вопрос о противлении паствы законным пастырям. Тогда в правящей иерархии все поняли, что дело не в древнем или новом благочестии, а в том, остаться ли на епископской кафедре без паствы или пойти с паствой без кафедры, подобно Павлу коломенскому. Масса общества вместе с царем относилась к делу двойственно: принимали нововведение по долгу церковного послушания, но не сочувствовали нововводителю за его отталкивающий характер и образ действий; сострадали жертвам его нетерпимости, но не могли одобрять непристойных выходок его исступленных противников против властей и учреждений, которые привыкли считать опорами церковно-нравственного порядка. Степенных людей не могла не повергнуть в раздумье сцена в соборе при расстрижении протопопа Логгина, который по снятии с него однорядки и кафтана с бранью плевал через порог в алтарь в глаза Никону и, сорвав с себя рубашку, бросил ее в лицо патриарху. Мыслящие люди старались вдуматься в сущность дела, чтобы найти для своей совести точку опоры, которой не давали пастыри. Ртищев, отец ревнителя наук, говорил одной из первых страдалиц за старую веру кн. Урусовой: смущает меня одно – не ведаю, за истину ли терпите. Он мог спросить и себя, за истину ли их мучат. Даже дьякон Федор, один из первых борцов за раскол, в тюрьме наложил на себя пост, чтобы узнать, что есть неправого в древнем благочестии и что правого в новом. Иные из таких сомневавшихся уходили в раскол; большая часть успокаивалась на сделке с совестью, оставались искренне преданы церкви, но отделяли от нее церковную иерархию и полное равнодушие к последней прикрывали привычным наружнопочтительным отношением. Правящие государственные сферы были решительнее. Здесь надолго запомнили, как глава церковной иерархии хотел стать выше царя, как он на вселенском судилище в 1666 г. срамил московского носителя верховной власти, и, признав, что от этой иерархии, кроме смуты, ждать нечего, молчаливо, без слов, общим настроением решили предоставить ее самой себе, но до деятельного участия в государственном управлении не допускать. Этим закончилась политическая роль древнерусского духовенства, всегда плохо поставленная и еще хуже исполняемая. Так было устранено одно из главных препятствий, мешавших успехам западного влияния. Так как в этом церковно-политическом кризисе ссора царя с патриархом неуловимыми узлами сплелась с. церковной смутой, поднятой Никоном, то ее действие на политическое значение духовенства можно признать косвенной услугой раскола западному влиянию. Раскол оказал ему и более прямую услугу, ослабив действие другого препятствия, которое мешало реформе Петра, совершавшейся под этим влиянием. Подозрительное отношение к Западу распространено было во всем русском обществе и даже в руководящих кругах его, особенно легко поддававшихся западному влиянию, родная старина еще не утратила своего обаяния. Это замедляло преобразовательное движение, ослабляло энергию нововводителей. Раскол уронил авторитет старины, подняв во имя ее мятеж против церкви, а по связи с ней и против государства. Большая часть русского церковного общества теперь увидела, какие дурные чувства и наклонности может воспитывать эта старина и какими опасностями грозит слепая к ней привязанность. Руководители преобразовательного движения, еще колебавшиеся между родной стариной и Западом, теперь с облегченной совестью решительнее и смелее пошли своей дорогой. Особенно сильное действие в этом направлении оказал раскол на самого преобразователя. В 1682 г., вскоре по избрании Петра в цари, старообрядцы повторили свое мятежное движение во имя старины, старой веры (спор в Грановитой палате 5 июля). Это движение, как впечатление детства, на всю жизнь врезалось в душе Петра и неразрывно связало в его сознании представления о родной старине, расколе и мятеже: старина – это раскол; раскол – это мятеж; следовательно, старина – это мятеж. Понятно, в какое отношение к родной старине ставила преобразователя такая связь представлений.
ЛЕКЦИЯ LVI
ЦАРЬ АЛЕКСЕЙ МИХАЙЛОВИЧ. Ф. М. РТИЩЕВ.
Мы видели движения, происходившие в русском обществе XVII в. Нам остается взглянуть на людей, стоявших тогда во главе его. Это необходимо для полноты наблюдения. Из противоположных течений, волновавших русское общество, одно отталкивало его к старине, а другое увлекало вперед, в темную даль неведомой чужбины. Эти противоположные влияния рождали и распространяли в обществе смутные чувства и настроения. Но в отдельных людях, становившихся впереди общества, эти чувства и стремления уяснялись, превращались в сознательные идеи и становились практическими задачами. Притом такие представительные, типические лица помогут нам полнее изучить состав жизни, их воспитавшей. В таких лицах цельно собирались и выпукло проступали такие интересы и свойства их среды, которые терялись в ежедневном обиходе, спорадически бродя по заурядным людям, разбросанными и бессильными случайностями. Я остановлю ваше внимание только на немногих людях, шедших во главе преобразовательного движения, которым подготовлялось дело Петра. В их идеях и в задачах, ими поставленных, всего явственнее обнаруживаются существенные результаты этой подготовки. То были идеи и задачи, которые прямо вошли в преобразовательную программу Петра, как завет его предшественников.
ЦАРЬ АЛЕКСЕЙ МИХАЙЛОВИЧ. Первое место между этими предшественниками принадлежит бесспорно отцу преобразователя. В этом лице отразился первый момент преобразовательного движения, когда вожди его еще не думали разрывать со своим прошлым и ломать существующее. Царь Алексей Михайлович принял в преобразовательном движении позу, соответствующую такому взгляду на дело: одной ногой он еще крепко упирался в родную православную старину, а другую уже занес было за ее черту, да так и остался в этом нерешительном переходном положении. Он вырос вместе с поколением, которое нужда впервые заставила заботливо и тревожно посматривать на еретический Запад в чаянии найти там средства для выхода из домашних затруднений, не отрекаясь от понятий, привычек и верований благочестивой старины. Это было у нас единственное поколение, так думавшее: так не думали прежде и перестали думать потом. Люди прежних поколений боялись брать у Запада даже материальные удобства, чтобы ими не повредить нравственного завета отцов и дедов, с которым не хотели расставаться, как со святыней; после у нас стали охотно пренебрегать этим заветом, чтобы тем вкуснее были материальные удобства, заимствуемые у Запада. Царь Алексей и его сверстники не менее предков дорожили своей православной стариной; но некоторое время они были уверены, что можно щеголять в немецком кафтане, даже смотреть на иноземную потеху, «комедийное действо», и при этом сохранить в неприкосновенности те чувства и понятия, какие необходимы, чтобы с набожным страхом помышлять о возможности нарушить пост в крещенский сочельник до звезды.
Царь Алексей родился в 1629 г. Он прошел полный курс древнерусского образования, или словесного учения, как тогда говорили. По заведенному порядку тогдашней педагогики на шестом году его посадили за букварь, нарочно для него составленный патриаршим дьяком по заказу дедушки, патриарха Филарета, – известный древнерусский букварь с титлами, заповедями, кратким катехизисом и т. д. Учил царевича, как это было принято при московском дворе, дьяк одного из московских приказов. Через год перешли от азбуки к чтению часовника, месяцев через пять к псалтирю, еще через три принялись изучать Деяния апостолов, через полгода стали учить писать, на девятом году певчий дьяк, т. е. регент дворцового хора, начал разучивать Охтой (Октоих), нотную богослужебную книгу, от которой месяцев через восемь перешли к изучению «страшного пения», т. е. церковных песнопений страстной седмицы, особенно трудных по своему напеву, – и лет десяти царевич был готов, прошел весь курс древнерусского гимназического образования: он мог бойко прочесть в церкви часы и не без успеха петь с дьячком на клиросе по крюковым нотам стихиры и каноны. При этом он до мельчайших подробностей изучил чин церковного богослужения, в чем мог поспорить с любым монастырским и даже соборным уставщиком. Царевич прежнего времени, вероятно, на этом бы и остановился. Но Алексей воспитывался в иное время, у людей которого настойчиво стучалась в голову смутная потребность ступить дальше, в таинственную область эллинской и даже латинской мудрости, мимо которой, боязливо чураясь и крестясь, пробегал благочестивый русский грамотей прежних веков. Немец со своими нововымышленными хитростями, уже забравшийся в ряды русских ратных людей, проникал и в детскую комнату государева дворца. В руках ребенка Алексея была уже «потеха», конь немецкой работы и немецкие «карты», картинки, купленные в Овощном ряду за 3 алтына 4 деньги (рубля полтора на наши деньги), и даже детские латы, сделанные для царевича мастером немчином Петром Шальтом. Когда царевичу было лет 11 – 12, он обладал уже маленькой библиотекой, составившейся преимущественно из подарков дедушки, дядек и учителя, заключавшей в себе томов 13. Большею частью это были книги священного писания и богослужебные; но между ними находились уже грамматика, печатанная в Литве, космография и в Литве же изданный какой-то лексикон. К тому же главным воспитателем царевича был боярин Б. И. Морозов, один из первых русских бояр, сильно пристрастившийся к западноевропейскому. Он ввел в учебную программу царевича прием наглядного обучения, знакомил его с некоторыми предметами посредством немецких гравированных картинок; он же ввел и другую еще более смелую новизну в московский государев дворец, одел цесаревича Алексея и его брата в немецкое платье.
В зрелые годы царь Алексей представлял в высшей степени привлекательное сочетание добрых свойств верного старине древнерусского человека с наклонностью к полезным и приятным новшествам. Он был образцом набожности, того чинного, точно размеренного и твердо разученного благочестия, над которым так много и долго работало религиозное чувство древней Руси, С любым иноком мог он поспорить в искусстве молиться и поститься: в великий и успенский пост по воскресеньям, вторникам, четвергам и субботам царь кушал раз в день, и кушанье его состояло из капусты, груздей и ягод – все без масла; по понедельникам, средам и пятницам во все посты он не ел и не пил ничего. В церкви он стоял иногда часов по пяти и по шести сряду, клал по тысяче земных поклонов, а в иные дни и по полторы тысячи. Это был истовый древнерусский богомолец, стройно и цельно соединявший в подвиге душевного спасения труд телесный с напряжением религиозного чувства. Эта набожность оказывала могущественное влияние и на государственные понятия, и на житейские отношения Алексея. Сын и преемник царя, пользовавшегося ограниченною властью, но сам вполне самодержавный властелин, царь Алексей крепко держался того выспреннего взгляда на царскую власть, какой выработало старое московское общество. Предание Грозного звучит в словах царя Алексея: «Бог благословил и предал нам, государю, править и рассуждать люди своя на востоке и на западе и на юге и на севере вправду». Но сознание самодержавной власти в своих проявлениях смягчалось набожной кротостью, глубоким смирением царя, пытавшегося не забыть в себе человека. В царе Алексее нет и тени самонадеянности, того щекотливого и мнительного, обидчивого властолюбия, которым страдал Грозный. «Лучше слезами, усердием и низостью (смирением) перед богом промысел чинить, чем силой и славой (надменностью)», – писал он одному из своих воевод. Это соединение власти и кротости помогало царю ладить с боярами, которым он при своем самодержавий уступал широкое участие в управлении; делиться с ними властью, действовать с ними об руку было для него привычкой и правилом, а не жертвой или досадной уступкой обстоятельствам. «А мы, великий государь, – писал он князю Никите Одоевскому в 1652 г., – ежедневно просим у создателя и у пречистой его богоматери и у всех святых, чтобы господь бог даровал нам, великому государю, и вам, боярам, с нами единодушно люди его световы управить вправду всем ровно». Сохранилась весьма характерная в своем роде записочка царя Алексея, коротенький конспект того, о чем предполагалось говорить на заседании Боярской думы. Этот документ показывает, как царь готовился к думским заседаниям: он не только записал, какие вопросы предложить на обсуждение бояр, но и наметил, о чем говорить самому, как решить тот или другой вопрос. Кое о чем он навел справки, записал цифры; об ином он еще не составил мнения и не знает, как выскажутся бояре; о другом он имеет нерешительное мнение, от которого откажется, если станут возражать. Зато по некоторым вопросам он составил твердое суждение и будет упорно за него стоять в совете: это именно вопросы простой справедливости и служебной добросовестности. Астраханский воевода, по слухам, уступил калмыкам православных пленников, ими захваченных. Царь решил написать ему «с грозою и с милостию», а если слух оправдается, казнить его смертью или по меньшей мере отсечь руку и сослать в Сибирь. Эта записочка всего нагляднее рисует простоту и прямоту отношений царя к своим советникам, равно и внимательность к своим правительственным обязанностям.
Общественные нравы и понятия в иных случаях перемогали добрые свойства и влечения царя. Властный человек в древней Руси так легко забывал, что он не единственный человек на свете, и не замечал рубежа, до которого простирается его воля и за которым начинаются чужое право и общеобязательное приличие. Древнерусская набожность имела довольно ограниченное поле действия, поддерживала религиозное чувство, но слабо сдерживала волю. От природы живой, впечатлительный и подвижный, Алексей страдал вспыльчивостью, легко терял самообладание и давал излишний простор языку и рукам. Однажды, в пору уже натянутых отношений к Никону, царь, возмущаемый высокомерием патриарха, из-за церковного обряда поссорился с ним в церкви в великую пятницу и выбранил его обычной тогда бранью московских сильных людей, не исключая и самого патриарха, обозвав Никона мужиком,… сыном. В другой раз в любимом своем монастыре Саввы Сторожевского, который он недавно отстроил, царь праздновал память святого основателя монастыря и обновление обители в присутствии патриарха антиохийского Макария. На торжественной заутрене чтец начал чтение из жития святого обычным возгласом: благослови, отче. Царь вскочил с кресла и закричал: \"Что ты говоришь, мужик,… сын: благослови, отче? Тут патриарх; говори: благослови, владыко!\" В продолжение службы царь ходил среди монахов и учил их читать то-то, петь так-то; если они ошибались, с бранью поправлял их, вел себя уставщиком и церковным старостой, зажигал и гасил свечи, снимал с них нагар, во время службы не переставал разговаривать со стоявшим рядом приезжим патриархом, был в храме, как дома, как будто на него никто не смотрел Ни доброта природы, ни мысль о достоинстве сана, ни усилия быть набожным и порядочным ни на вершок не поднимали царя выше грубейшего из его подданных. Религиозно-нравственное чувство разбивалось о неблаговоспитанный темперамент, и даже добрые движения души получали непристойное выражение. Вспыльчивость царя чаще всего возбуждалась встречей с нравственным безобразием, особенно с поступками, в которых обнаруживались хвастовство и надменность. Кто на похвальбе ходит, всегда посрамлен бывает: таково было житейское наблюдение царя. В 1660 г. князь Хованский был разбит в Литве и потерял почти всю свою двадцатитысячную армию. Царь спрашивал в думе бояр, что делать. Боярин И. Д. Милославский, тесть царя, не бывавший в походах, неожиданно заявил, что если государь пожалует его, даст ему начальство над войском, то он скоро приведет пленником самого короля польского. «Как ты смеешь, – закричал на него царь, – ты, страдник, худой человечишка, хвастаться своим искусством в деле ратном! когда ты ходил с полками, какие победы показал над неприятелем?» Говоря это, царь вскочил, дал старику пощечину, надрал ему бороду и, пинками вытолкнув его из палаты, с силой захлопнул за ним двери. На хвастуна или озорника царь вспылит, пожалуй, даже пустит в дело кулаки, если виноватый под руками, и уж непременно обругает вволю: Алексей был мастер браниться тою изысканною бранью, какой умеет браниться только негодующее и незлопамятное русское добродушие. Казначей Саввина Сторожевского монастыря отец Никита, выпивши, подрался со стрельцами, стоявшими в монастыре, прибил их десятника (офицера) и велел выбросить за монастырский двор стрелецкое оружие и платье. Царь возмутился этим поступком, «до слез ему стало, во мгле ходил», по его собственному признанию. Он не утерпел и написал грозное письмо буйному монаху. Характерен самый адрес послания: «От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Русии врагу божию и богоненавистцу и христопродавцу и разорителю чудотворцева дому и единомысленнику сатанину, врагу проклятому, ненадобному шпыню и злому пронырливому злодею казначею Миките». Но прилив царственного гнева разбивался о мысль, никогда не покидавшую царя, что на земле никто не безгрешен перед богом, что на его суде все равны, и цари и подданные: в минуты сильнейшего раздражения Алексей ни в себе, ни в виноватом подданном старался не забыть человека. «Да и то себе ведай, сатанин ангел, – писал царь в письме к казначею, – что одному тебе да отцу твоему диаволу годна и дорога твоя здешняя честь, а мне, грешному, здешняя честь, аки прах, и дороги ли мы перед богом с тобою и дороги ли наши высокосердечные мысли, доколе бога не боимся». Самодержавный государь, который мог сдуть с лица земли отца Микиту, как пылинку, пишет далее, что он сам со слезами будет милости просить у чудотворца преп. Саввы, чтобы оборонил его от злонравного казначея: «На оном веке рассудит нас бог с тобою, а опричь того мне нечем от тебя оборониться». При доброте и мягкости характера это уважение к человеческому достоинству в подданном производило обаятельное действие на своих и чужих и заслужило Алексею прозвание «тишайшего царя». Иностранцы не могли надивиться тому, что этот царь при беспредельной власти своей над народом, привыкшим к полному рабству, не посягнул ни на чье имущество, ни на чью жизнь, ни на чью честь (слова австрийского посла Мейерберга). Дурные поступки других тяжело действовали на него всего более потому, что возлагали на него противную ему обязанность наказывать за них. Гнев его был отходчив, проходил минутной вспышкой, не простираясь далее угроз и пинков, и царь первый шел навстречу к потерпевшему с прощением и примирением, стараясь приласкать его, чтобы не сердился. Страдая тучностью, царь раз позвал немецкого «дохтура» открыть себе кровь; почувствовав облегчение, он по привычке делиться всяким удовольствием с другими предложил и своим вельможам сделать ту же операцию. Не согласился на это один боярин Стрешнев, родственник царя по матери, ссылаясь на свою старость. Царь вспылил и прибил старика, приговаривая: «Твоя кровь дороже что ли моей? или ты считаешь себя лучше всех?» Но скоро царь и не знал, как задобрить обиженного, какие подарки послать ему, чтобы не сердился, забыл обиду.
Алексей любил, чтобы вокруг него все были веселы и довольны; всего невыносимее была ему мысль, что кто-нибудь им недоволен, ропщет на него, что он кого-нибудь стесняет. Он первый начал ослаблять строгость заведенного при московском дворе чопорного этикета, делавшего столь тяжелыми и натянутыми придворные отношения. Он нисходил до шутки с придворными, ездил к ним запросто в гости, приглашал их к себе на вечерние пирушки, поил, близко входил в их домашние дела. Уменье входить в положение других, понимать и принимать к сердцу их горе и радость было одною из лучших черт в характере царя. Надобно читать его утешительные письма к кн. Ник. Одоевскому по случаю смерти его сына и к Ордину-Нащокину по поводу побега его сына за границу – надобно читать эти задушевные письма, чтобы видеть, на какую высоту деликатности и нравственной чуткости могла поднять даже неустойчивого человека эта способность проникаться чужим горем. В 1652 г. сын кн. Ник. Одоевского, служившего тогда воеводой в Казани, умер от горячки почти на глазах у царя. Царь написал старику отцу, чтобы утешить его, и, между прочим, писал: «И тебе бы, боярину нашему, через меру не скорбеть, а нельзя, чтобы не поскорбеть и не поплакать, и поплакать надобно, только в меру, чтобы бога не прогневить». Автор письма не ограничился подробным рассказом о неожиданной смерти и обильным потоком утешений отцу; окончив письмо, он не утерпел, еще приписал: «Князь Никита Иванович! не горюй, а уповай на бога и на нас будь надежен». В 1660 г. сын Ордина-Нащокина, молодой человек, подававший большие надежды, которому иноземные учителя вскружили голову рассказами о Западной Европе, бежал за границу. Отец был страшно сконфужен и убит горем, сам уведомил царя о своем несчастии и просил отставки. Царь умел понимать такие положения и написал отцу задушевное письмо, в котором защищал его от него самого. Между прочим он писал: «Просишь ты, чтобы дать тебе отставку; с чего ты взял просить об этом? думаю, что от безмерной печали. И что удивительного в том, что надурил твой сын? от малоумия так поступил. Человек он молодой, захотелось посмотреть на мир божий и его дела; как птица полетает туда и сюда и, налетавшись, прилетает в свое гнездо, так и сын ваш припомнит свое гнездо и свою духовную привязанность и скоро к вам воротится».
Царь Алексей Михайлович был добрейший человек, славная русская душа. Я готов видеть в нем лучшего человека древней Руси, по крайней мере, не знаю другого древнерусского человека, который производил бы более приятное впечатление – но только не на престоле. Это был довольно пассивный характер. Природа или воспитание было виною того, что в нем развились преимущественно те свойства, которые имеют такую цену в ежедневном житейском обиходе, вносят столько света и тепла в домашние отношения. Но при нравственной чуткости царю Алексею недоставало нравственной энергии. Он любил людей и желал им всякого добра, потому что не хотел, чтобы они своим горем и жалобами расстраивали его тихие личные радости. В нем, если можно так выразиться, было много того нравственного сибаритства, которое любит добро, потому что добро вызывает приятные ощущения. Но он был мало способен и мало расположен что-нибудь отстаивать или проводить, как и с чем-либо долго бороться. Рядом с даровитыми и честными дельцами он ставил на важные посты людей, которых сам ценил очень низко. Наблюдатели непредубежденные, но и непристрастные выносили несогласимые впечатления, из которых слагалось такое общее суждение о царе, что это был добрейший и мудрейший государь, если бы не слушался дурных и глупых советников. В царе Алексее не было ничего боевого; всего менее имел он охоты и способности двигать вперед, понукать и направлять людей, хотя и любил подчас собственноручно «смирить», т. е. отколотить неисправного или недобросовестного слугу. Современники, даже иностранцы, признавали в нем богатые природные дарования; восприимчивость и любознательность помогли ему приобрести замечательную по тому времени начитанность не только в божественном, но и в мирском писании; об нем говорили, что он «навычен многим философским наукам»; дух времени, потребности минуты также будили мысль, задавали новые вопросы. Это возбуждение сказалось в литературных наклонностях царя Алексея. Он любил писать и писал много, больше, чем кто-либо из древнерусских царей после Грозного. Он пытался изложить историю своих военных походов, делал даже опыты в стихотворстве: сохранилось несколько написанных им строк, которые могли казаться автору стихами. Всего больше оставил он писем к разным лицам. В этих письмах много простодушия, веселости, подчас задушевной грусти и просвечивает тонкое понимание ежедневных людских отношений, меткая оценка житейских мелочей и заурядных людей, но не заметно ни тех смелых и бойких оборотов мысли, ни той иронии – ничего, чем так обильны послания Грозного. У царя Алексея все мило, многоречиво, иногда живо и образно, но вообще все сдержанно, мягко, тускло и немного сладковато. Автор, очевидно, человек порядка, а не идей и увлечения, готового расстроить порядок во имя идеи; он готов был увлекаться всем хорошим, но ничем исключительно, чтобы ни в себе, ни вокруг себя не разрушить спокойного равновесия. Склад его ума и сердца с удивительной точностью отражался в его полной, даже тучной фигуре, с низким лбом, белым лицом, обрамленным красивой бородой, с пухлыми румяными щеками, русыми волосами, с кроткими чертами лица и мягкими глазами. Этому-то царю пришлось стоять в потоке самых важных внутренних и внешних движений Разносторонние отношения, старинные и недавние, шведские, польские, крымские, турецкие, западнорусские, социальные, церковные, как нарочно, в это царствование обострились, встретились и перепутались, превратились в неотложные вопросы и требовали решения, не соблюдая своей исторической очереди, и над всеми ними как общий ключ к их решению стоял основной вопрос: оставаться ли верным родной старине, или брать уроки у чужих? Царь Алексей разрешил этот вопрос по-своему: чтобы не выбирать между стариной и новшествами, он не разрывал с первой и не отворачивался от последних. Привычки, родственные и другие отношения привязывали его к стародумам; нужды государства, отзывчивость на все хорошее, личное сочувствие тянули его на сторону умных и энергических людей, которые во имя народного блага хотели вести дела не по-старому. Царь и не мешал этим новаторам, даже поддерживал их, но только до первого раздумья, до первого энергичного возражения со стороны старод умов. Увлекаемый новыми веяниями, царь во многом отступал от старозаветного порядка жизни, ездил в немецкой карете, брал с собой жену на охоту, водил ее и детей на иноземную потеху, «комедийные действа» с музыкой и танцами, поил допьяна вельмож и духовника на вечерних пирушках, причем немчин в трубы трубил и в органы играл; дал детям учителя, западнорусского ученого монаха, который повел преподавание дальше часослова, псалтыря и Октоиха, учил царевичей языкам латинскому и польскому. Но царь Алексей не мог стать во главе нового движения и дать ему определенное направление, отыскать нужных для того людей, указать им пути и приемы действия. Он был не прочь срывать цветки иноземной культуры, но не хотел марать рук в черной работе ее посева на русской почвею. Несмотря, однако, на свой пассивный характер, на свое добродушно-нерешительное отношение к вопросам времени, царь Алексей много помог успеху преобразовательного движения. Своими часто беспорядочными и непоследовательными порывами к новому и своим уменьем все сглаживать и улаживать он приручил пугливую русскую мысль к влияниям, шедшим с чужой стороны. Он не дал руководящих идей для реформы, но помог выступить первым реформаторам с их идеями, дал им возможность почувствовать себя свободно, проявить свои силы и открыл им довольно просторную дорогу для деятельности: не дал ни плана, ни направления преобразованиям, но создал преобразовательное настроение.
Мы познакомимся с одним из таких дельцов преобразовательного направления, притом с одним из ближайших сотрудников царя Алексея, как будто похожим на него по основным чертам своего характера, и однако ж – какая разница в их подборе, общем складе и проявлении сходных свойств!
Ф. М. РТИЩЕВ. Почти все время царствования Алексея Михайловича неотлучно находился при нем, служа по дворцовому ведомству, его ближний постельничий, а потом дворецкий и воспитатель (дядька) старшего царевича Алексея Федор Михайлович Ртищев. Он был почти сверстник царя Алексея, родился годами четырьмя раньше его (1625 г.) и умер года за три до его смерти (1673 г.). Сторонним наблюдателям он был мало заметен: не выступать вперед, оставаться в тени было его житейской привычкой. Хорошо еще, что какой-то современник оставил нам небольшое житие Ртищева, похожее скорее на похвальное слово, чем на биографию, но с несколькими любопытными чертами жизни и характера этого «милостивого мужа», как его называет биограф. Это был один из тех редких и немного странных людей, у которых совсем нет самолюбия. Наперекор природным инстинктам и исконным привычкам людей Ртищев в заповеди Христа любить ближнего, как самого себя, исполнял только первую часть: он и самого себя не любил ради ближнего – совершенно евангельский человек, правая щека которого просто, без хвастовства и расчета, подставлялась ударившему по левой, как будто это было требованием физического закона, а не подвигом смирения. Ртищев не понимал обиды и мести, как иные не знают вкуса в вине и не понимают, как это можно пить такую неприятную вещь. Некто Иван Озеров, некогда облагодетельствованный Ртищевым и при его содействии получивший образование в Киевской академии, потом стал его врагом. Ртищев был его начальником, но не хотел пользоваться своей властью, а пытался утолить его вражду упорным смирением и доброжелательством; он приходил к его жилищу, тихо стучался в дверь, получал отказ и опять приходил. Выведенный из терпения такой настойчивой и досадной кротостью, хозяин впускал его к себе, бранился и кричал на него. Не отвечая на брань, Ртищев молча уходил от него и опять приходил с приветом, как будто ничего не бывало. Так продолжалось до смерти упрямого недруга, которого Ртищев и похоронил, как хоронят добрых друзей. Из всего нравственного запаса, почерпнутого древней Русью из христианства, Ртищев воспитал в себе наиболее трудную и наиболее сродную древнерусскому человеку доблесть – смиренномудрие. Царь Алексей, выросший вместе со Ртищевым, разумеется, не мог не привязаться к такому человеку. Своим влиянием царского любимца Ртищев пользовался, чтобы быть миротворцем при дворе, устранять вражды и столкновения, сдерживать сильных и заносчивых или неуступчивых людей вроде боярина Морозова, протопопа Аввакума и самого Никона. Такая трудная роль тем легче удавалась Ртищеву, что он умел говорить правду без обиды, никому не колол глаз личным превосходством, был совершенно чужд родословного и чиновного тщеславия, ненавидел местнические счеты, отказался от боярского сана, предложенного ему царем за воспитание царевича. Соединение таких свойств производило впечатление редкого благоразумия и непоколебимой нравственной твердости: благоразумием, по замечанию цесарского посла Мейерберга, Ртищев, еще не имея 40 лет от роду, превосходил многих стариков, а Ордин-Нащокин считал Ртищева самым крепким человеком из придворных царя Алексея; даже казаки за правдивость и обходительность желали иметь его у себя царским наместником, «князем малороссийским».
Для успеха преобразовательного движения было очень важно, что Ртищев стоял на его стороне. Нося в себе лучшие начала и заветы древнерусской жизни, он понимал ее нужды и недостатки и стал в первом ряду деятелей преобразовательного направления, а дело, за которое становился такой делец, не могло быть ни дурным, ни безуспешным. Он один из первых поднял голос против известных уже нам богослужебных бесчиний. Больше, чем кто-либо при царе Алексее, заботился он о водворении в Москве образования при помощи киевских ученых, и ему даже принадлежал почин в этом деле. Ежеминутно на глазах у царя и располагая его полным доверием, Ртищев, однако, не стал временщиком и не остался безучастным зрителем поднимавшихся вокруг него движений. Он участвовал в самых разнообразных делах по поручению или по собственному почину, управлял приказами, раз в 1655 г. успешно исполнил дипломатическое поручение. Чуть где проявлялась попытка исправить, улучшить положение дел, Ртищев был тут со своим содействием, ходатайством, советом, шел навстречу всякой обновительной потребности, нередко сам возбуждал ее и тотчас сторонился, отходил на второй план, чтобы не стеснять дельцов, ни у кого не перебивал дороги. Миролюбивый и доброжелательный, он не выносил вражды, злобы, ладил со всеми выдающимися дельцами своего времени: и с Ординым-Нащокиным, и с Никоном, и с Аввакумом, и со Славинецким, и с Полоцким при всем несходстве их характеров и направлений, старался удержать староверов и никониан в области богословской мысли, книжного спора, не допуская их до церковного раздора, устраивал в своем доме прения, на которых Аввакум «бранился с отступниками», особенно с С. Полоцким, до изнеможения, до опьянения.
Если верить известию, что мысль о медных деньгах была внушена Ртищевым, то надобно признать, что его правительственное влияние простиралось за пределы дворцового ведомства, в котором он служил. Впрочем, не государственная деятельность в точном смысле слова была настоящим делом жизни Ртищева, которым он оставил по себе память: он избрал себе не менее трудное, но менее видное и более самоотверженное поприще – служение страждущему и нуждающемуся человечеству. Биограф передает несколько трогательных черт этого служения. Сопровождая царя в польском походе (1654 г.), Ртищев по дороге подбирал в свой экипаж нищих, больных и увечных, так что от тесноты сам должен был пересаживаться на коня, несмотря на многолетнюю болезнь ног, в попутных городах и селах устроял для этих людей временные госпитали, где содержал и лечил их на свой счет и на деньги, данные ему на это дело царицей. Точно так же и в Москве он велел собирать по улицам валявшихся пьяных и больных в особый приют, где содержал их до вытрезвления и излечения, а для неизлечимых больных, престарелых и убогих устроил богадельню, которую также содержал на свой счет. Он тратил большие деньги на выкуп русских пленных у татар, помогал иноземным пленникам, жившим в России, и узникам, сидевшим в тюрьме за долги. Его человеколюбие вытекало не из одного только сострадания к беспомощным людям, но и из чувства общественной справедливости. Это был очень добрый поступок Ртищева, когда он подарил городу Арзамасу свою подгородную землю, в которой горожане крайне нуждались, но которой не могли купить, хотя у Ртищева был выгодный частный покупатель, предлагавший ему за нее до 14 тыс. рублей на наши деньги. В 1671 г., прослышав о голоде в Вологде, Ртищев отправил туда обоз с хлебом, так будто порученный ему некоторыми христолюбцами для раздачи нищим и убогим на помин души, а потом переслал бедствующему городу около 14 тыс. рублей на наши деньги, продав для того часть своего платья и утвари. Ртищев, по-видимому, понимал не только чужие нужды, но и нескладицы общественного строя и едва ли не первый деятельно выразил свое отношение к крепостному праву. Биограф описывает его заботливость о своих дворовых людях, и особенно о крестьянах: он старался соразмерить работы и оброки крестьян с их средствами, поддерживал их хозяйства ссудами, при продаже одного своего села уменьшил его цену, заставив покупщика поклясться, что он не усилит их барщинных работ и оброков, перед смертью всех дворовых отпустил на волю и умолял своих наследников, дочь и зятя, только об одном – на помин его души возможно лучше обращаться с завещанными им крестьянами, «ибо, – говорил он, – они нам суть братья».
Неизвестно, какое впечатление производило на общество отношение Ртищева к своим крестьянам; но его благотворительные подвиги, по-видимому, не остались без влияния на законодательство. В царствование Алексеева преемника возбужден был вопрос о церковно-государственной благотворительности. По указу царя произвели в Москве разборку нищих и убогих, питавшихся подаяниями, и действительно беспомощных поместили на казенное содержание в двух устроенных для того богадельнях, а здоровых определили на разные работы. На церковном соборе, созванном в 1681 г., царь предложил патриарху и епископам устроить такие же приюты и богадельни по всем городам, и отцы собора приняли это предложение. Так частный почин влиятельного и доброго человека лег в основание целой системы церковно-благотворительных учреждений, постепенно возникавших с конца XVII в. Тем особенно и важна деятельность тогдашних государственных людей преобразовательного направления, что их личные помыслы и частные усилия превращались в законодательные вопросы, которые разрабатывались в политические направления или в государственные учреждения.
ЛЕКЦИЯ LVII
А. Л. ОРДИН-НАЩОКИН
Из ряда сотрудников царя Алексея резкой фигурой выступает самый замечательный из московских государственных людей XVII в. Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин.
Московский государственный человек XVII в.! Самое это выражение может показаться злоупотреблением современной политической терминологией. Государственный человек – ведь это значит развитой политический ум, способный наблюдать, понимать и направлять общественные движения, с самостоятельным взглядом на вопросы времени, с разработанной программой действия, наконец, с известным простором для политической деятельности – целый ряд условий, присутствия которых мы совсем не привыкли предполагать в старом Московском государстве. Да, до XVII в. этих условий, действительно, не заметно в государстве московских самодержцев, и трудно искать государственных людей при их дворе. Ход государственных дел тогда направлялся заведенным порядком да государевой волей. Личный ум прятался за порядком, лицо служило только орудием государевой воли; но и порядок и самая эта воля подчинялись еще сильнейшему влиянию обычая, предания. В XVII в., однако, московская государственная жизнь начала прокладывать себе иные пути. Старый обычай, заведенный порядок пошатнулись; начался сильный спрос на ум, на личные силы, а воля царя Алексея Михайловича для общего блага готова была подчиниться всякому сильному и благонамеренному уму.
А. Л. ОРДИН-НАЩОКИН. Царь Алексей, сказал я, создал в русском обществе XVII в. преобразовательное настроение. Первое место в ряду государственных дельцов, захваченных таким настроением, бесспорно принадлежит самому блестящему из сотрудников царя Алексея, наиболее энергическому провозвестнику преобразовательных стремлений его времени, боярину Афанасию Лаврентьевичу Ордину-Нащокину. Этот делец вдвойне любопытен для нас, потому что вел двойную подготовку реформы Петра Великого. Во-первых, никто из московских государственных дельцов XVII в. не высказал столько, как он, преобразовательных идей и планов, которые после осуществил Петр. Потом, Ордину-Нащокину пришлось не только действовать по-новому, но и самому создавать обстановку своей деятельности. По происхождению своему он не принадлежал к тому обществу, среди которого ему привелось действовать. Привилегированным питомником политических дельцов в Московском государстве служило старое родовитое боярство, пренебрежительно смотревшее на массу провинциального дворянства. Ордин-Нащокин был едва ли не первым провинциальным дворянином, проложившим себе дорогу в круг этой спесивой знати, а за ним уже потянулась вереница его провинциальной братии, скоро разбившей плотные ряды боярской аристократии.
Афанасий Лаврентьевич был сын очень скромного псковского помещика; в Псковском и в ближнем Торопецком уездах ютилось целое фамильное гнездо Нащокиных, которое шло от одного видного служилого человека при московском дворе XVI в. Из этого гнезда, захудавшего после своего родоначальника, вышел и наш Афанасий Лаврентьевич. Он стал известен еще при царе Михаиле: его не раз назначали в посольские комиссии для размежевания границ со Швецией. В начале Алексеева царствования Ордин-Нащокин уже считался на родине видным дельцом и усердным слугой московского правительства. Вот почему во время псковского бунта 1650 г. мятежники намеревались убить его. При усмирении этого бунта московскими полками Ордин-Нащокин показал много усердия и уменья. С тех пор он пошел в гору. Когда в 1654 г. открылась война с Польшей, ему поручен был чрезвычайно трудный пост: с малыми военными силами он должен был сторожить московскую границу со стороны Литвы и Ливонии. Он отлично исполнил возложенное на него поручение. В 1656 г. началась война со Швецией, и сам царь двинулся в поход под Ригу. Когда московские войска взяли один из ливонских городов на Двине, Кокенгаузен (старинный русский Кукейнос, когда-то принадлежавший полоцким князьям), Нащокин был назначен воеводой этого и других новозавоеванных городов. На этой должности Ордин-Нащокин делает очень важные военные и дипломатические дела: сторожит границу, завоевывает ливонские городки, ведет переписку с польскими властями; ни одно важное дипломатическое дело не делается без его участия. В 1658 г. его усилиями заключено было Валиесарское перемирие со Швецией, условия которого превзошли ожидания самого царя Алексея. В 1665 г. Ордин-Нащокин сидел воеводой в родном своем Пскове. Наконец, он сослужил самую важную и тяжелую службу московскому правительству: после утомительных восьмимесячных переговоров с польскими уполномоченными он заключил в январе 1667 г. в Андрусове перемирие с Польшей, положившее конец опустошительной для обеих сторон тринадцатилетней войне. В этих переговорах Нащокин показал много дипломатической сообразительности и уменья ладить с иноземцами и вытягал у поляков не только Смоленскую и Северскую землю и восточную Малороссию, но и из западной Киев с округом. Заключение Андрусовского перемирия поставило Афанасия очень высоко в московском правительстве, составило ему громкую дипломатическую известность. Делая все эти дела, Нащокин быстро поднимался по чиновной лестнице. Городовой дворянин по отечеству, по происхождению, по заключении упомянутого перемирия он был пожалован в бояре и назначен главным управителем Посольского приказа с громким титулом «царской большой печати и государственных великих посольских дел сберегателя», т. е. стал государственным канцлером.
Такова была служебная карьера Нащокина. Его родина имела некоторое значение в его судьбе. Псковский край, пограничный с Ливонией, издавна был в тесных сношениях с соседними немцами и шведами. Раннее знакомство с иноземцами и частые сношения с ними давали Нащокину возможность внимательно наблюдать и изучить ближайшие к России страны Западной Европы. Это облегчалось еще тем, что в молодости Ордину-Нащокину как-то посчастливилось получить хорошее образование: он знал, говорили, математику, языки латинский и немецкий. Служебные обстоятельства заставили его познакомиться и с польским языком. Так он рано и основательно подготовился к роли дельца в сношениях Московского государства с европейским Западом. Его товарищи по службе говорили про него, что он «знает немецкое дело и немецкие обычаи знает же». Внимательное наблюдение над иноземными порядками и привычка сравнивать их с отечественными сделали Нащокина ревностным поклонником Западной Европы и жестоким критиком отечественного быта. Так он отрешился от национальной замкнутости и исключительности и выработал свое особое политическое мышление: он первый провозгласил у нас правило, что «доброму не стыдно навыкать и со стороны, у чужих, даже у своих врагов». После него остался ряд бумаг, служебных донесений, записок или докладов царю по разным политическим вопросам. Это очень любопытные документы для характеристики как самого Нащокина, так и преобразовательного движения его времени. Видно, что автор – говорун и бойкое перо; недаром даже враги признавали, что Афанасий умел «слагательно», складно писать. У него было и другое, еще более редкое качество – тонкий, цепкий и ёмкий ум, умевший быстро схватывать данное положение и комбинировать по-своему условия минуты. Это был мастер своеобразных и неожиданных политических построений. С ним было трудно спорить. Вдумчивый и находчивый, он иногда выводил из терпения иноземных дипломатов, с которыми вел переговоры, и они ему же пеняли за трудность иметь с ним дело: не пропустит ни малейшего промаха, никакой непоследовательности в дипломатической диалектике, сейчас подденет и поставит в тупик оплошного или близорукого противника, отравит ему чистые намерения, самим же им внушенные, за что однажды пеняли ему польские комиссары, с ним переговаривавшиеся. Такое направление ума совмещалось у него с неугомонной совестью, с привычкой колоть глаза людям их несообразительностью. Ворчать за правду и здравый рассудок он считал своим долгом и даже находил в том большое удовольствие. В его письмах и докладах царю всего резче звучит одна нота: все они полны немолчных и часто очень желчных жалоб на московских людей и московские порядки. Ордин-Нащокин вечно на все ропщет, всем недоволен: правительственными учреждениями и приказными обычаями, военным устройством, нравами и понятиями общества. Его симпатии и антипатии, мало разделяемые другими, создавали ему неловкое, двусмысленное положение в московском обществе. Привязанность его к западноевропейским порядкам и порицание своих нравились иноземцам, с ним сближавшимся, которые снисходительно признавали в нем «неглупого подражателя» своих обычаев. Но это же самое наделало ему множество врагов между своими и давало повод его московским недоброхотам смеяться над ним, называть его «иноземцем». Двусмысленность его положения еще усиливалась его происхождением и характером. Свои и чужие признавали в нем человека острого ума с которым он пойдет далеко; этим он задевал много встречных самолюбий и тем более, что он шел не обычной дорогой, к какой предназначен был происхождением, а жесткий и несколько задорный нрав его не смягчал этих столкновений. Нащокин был чужой среди московского служебного мира и как политический новик должен был с бою брать свое служебное положение, чувствуя, что каждый его шаг вперед увеличивает число его врагов, особенно среди московской боярской знати. Таким положением выработалась его своеобразная манера держаться среди враждебного ему общества. Он знал, что его единственная опора – царь, не любивший надменности, и, стараясь обеспечить себе эту опору, Нащокин прикрывался перед царем от своих недругов видом загнанного скромника, смирением до самоуничижения. Он невысоко ценит свою службишку, но не выше ставит и службу своих знатных врагов и всюду горько на них жалуется. «Перед всеми людьми, – пишет он царю, – за твое государево дело никто так не возненавижен, как я», называет себя «облихованным и ненавидимым человеченком, не имеющим, где приклонить грешную голову». При всяком затруднении или столкновении с влиятельными недругами он просит царя отставить его от службы, как неудобного и неумелого слугу, от которого может только пострадать государственный интерес. «Государево дело ненавидят ради меня, холопа твоего», – пишет он царю и просит «откинуть от дела своего омерзелого холопа». Но Афанасий знал себе цену, и про его скромность можно было сказать, что это – напускное смирение паче гордости, которое не мешало ему считать себя прямо человеком не от мира сего: «Если бы я от мира был, мир своего любил бы», – писал он царю, жалуясь на общее к себе недоброжелательство. Думным людям противно слушать его донесения и советы, потому что «они не видят стези правды и сердце их одебелело завистью». Злая ирония звучит в его словах, когда он пишет царю о правительственном превосходстве боярской знати сравнительно со своей худородной особой. «Думным людям никому не надобен я, не надобны такие великие государственные дела… У таких дел пристойно быть из ближних бояр: и роды великие, и друзей много, во всем пространный смысл иметь и жить умеют; отдаю тебе, великому государю, мое крестное целование, за собою держать не смею по недостатку умишка моего».
Царь долго и настойчиво поддерживал своенравного и запальчивого дельца, терпеливо выносил его скучные жалобы и попреки, уверял его, что ему нечего бояться, что его никому не выдадут, грозил его недругам великими опалами за вражду с Афанасием и предоставлял ему значительный простор для деятельности. Благодаря этому Ордин-Нащокин получил возможность не только обнаружить свои административные и дипломатические таланты, но и выработать, даже частью осуществить свои политические планы. В письмах своих к царю он больше порицает существующее или полемизирует с противниками, чем излагает свою программу. Однако в его бумагах можно набрать значительный запас идей и проектов, которые при надлежащей практической разработке могли стать и стали надолго руководящими началами внутренней и внешней политики.
Первая идея, на которой упорно стоит Нащокин, заключалась в том, чтобы во всем брать образец с Запада, все делать «с примеру сторонних чужих земель». Это исходная точка его преобразовательных планов; но не все нужно брать без разбора у чужих. «Какое нам дело до иноземных обычаев, – говаривал он, – их платье не по нас, а наше не по них». Это был один из немногих западников, подумавших о том, что можно и чего не нужно заимствовать, искавших соглашения общеевропейской культуры с национальной самобытностью. Потом Нащокин не мог помириться с духом и привычками московской администрации, деятельность которой неумеренно руководилась личными счетами и отношениями, а не интересом государственного дела, порученного тому или другому дельцу. «У нас, – пишет он, – любят дело или ненавидят его, смотря не по делу, а по человеку, который его делает: меня не любят, а потому и делом моим пренебрегают». Когда царь выражал Нащокину неудовольствие за его нелады с тем или другим знатным завистником, Афанасий отвечал, что личной вражды у него нет, но «о государеве деле сердце болит и молчать не дает, когда в государеве деле вижу чье нераденье». Итак, дело в деле, а не в лицах – вот второе правило, которым руководился Нащокин. Главным его поприщем была дипломатия, и это был дипломат первой величины, по признанию современников, даже иностранцев; по крайней мере, он едва ли не первый из русских государственных людей заставил иностранцев уважать себя. Англичанин Коллинс, врач царя Алексея, прямо называет Нащокина великим политиком, который не уступит ни одному из европейских министров. Зато и он уважал свое дело. Дипломатия составляет, по его мнению, главную функцию государственного управления, и только достойные люди могут браться за такое дело. «На государственные дела, – писал он, – подобает мысленные очеса устремлять беспорочным и избранным людям к расширению государства со всех сторон, а это есть дело одного Посольского приказа».
У Нащокина были свои дипломатические планы, своеобразные взгляды на задачи внешней московской политики. Ему пришлось действовать в ту минуту, когда ребром были поставлены самые щекотливые вопросы, питавшие непримиримую вражду Московского государства с Польшей и Швецией, вопросы о Малороссии, о Балтийском береге. Обстоятельства поставили Нащокина в самый водоворот сношений и столкновений, вызванных этими вопросами. Но у него не закружилась голова в этом водовороте: в запутанных делах он умел отделить важное от шумного, привлекательное от полезного, мечты от достижимого. Он видел, что в тогдашнем положении и при наличных средствах Московского государства для него неразрешим в полном объеме вопрос малороссийский, т. е. вопрос о воссоединении Юго-Западной Руси с Великороссией. Вот почему он склонялся к миру и даже к тесному союзу с Польшей и хотя хорошо знал, как он выражался, «зело шаткий, бездушный и непостоянный польский народ», но от союза с ним ждал разнообразных выгод. Между прочим, чаял он, турецкие христиане, молдаване и волохи, послышав про этот союз, отложатся от турок, и тогда все дети восточной церкви, обитающие от самого Дуная вплоть до пределов Великой России и ныне разъединяемые враждебной Польшей, сольются в многочисленный христианский народ, покровительствуемый православным царем московским, и сами собою прекратятся шведские козни, возможные только при русско-польской распре. В 1667 г. польским послам, приехавшим в Москву для подтверждения Андрусовского договора, Нащокин в одушевленной речи развивал свои мечты о том, какой великой славой покрылись бы все славянские народы и какие великие предприятия увенчались бы успехом, если бы племена, населяющие наши государства и почти все говорящие по-славянски от Адриатического до Немецкого моря и до Северного океана, соединились, и какая слава ожидает оба государства в будущем, когда они, стоя во главе славянских народов, соединятся под одною державою.
Хлопоча о тесном союзе с вековым врагом и даже мечтая о династическом соединении с Польшей под властью московского царя или его сына, Нащокин производил чрезвычайно крутой поворот во внешней московской политике. Он имел свои соображения, оправдывавшие такую перемену в ходе дел. Малороссийский вопрос в его глазах был пока делом второстепенным. Если, писал он, черкасы (казаки) изменяют, то стоят ли они того, чтобы стоять за них? Действительно, с присоединением восточной Малороссии главный узел этого вопроса развязывался, Польша переставала быть опасной для Москвы, твердо ставшей на верхнем и среднем Днепре. Притом нельзя было навсегда удержать временно уступленный Киев и присоединить западную Малороссию, не совершив международной неправды, не нарушив Андрусовского перемирия. А Нащокин был одним из редких дипломатов, обладающих дипломатической совестливостью, качеством, с которым и тогда неохотно мирилась дипломатия. Он ничего не хотел делать без правды: «Лучше воистину принять злому животу моему конец и вовеки свобод ну быть, нежели противно правды делати». Поэтому, когда гетман Дорошенко с западной Малороссией, отложившись от Польши, поддался турецкому султану, а потом изъявил согласие стать под высокую руку царя московского, Нащокин на запрос из Москвы, можно ли принять Дорошенка в подданство, отвечал решительным протестом против такого нарушения договоров, выразил даже негодование, что к нему обращаются с такими некорректными запросами. По его мнению, дело надобно было повести так, чтобы сами поляки, разумно взвесив свои и московские интересы, для упрочения русско-польского союза против басурман и для успокоения Украйы добровольно уступили Москве и Киев, и даже всю западную Малороссию, «а нагло писать о том в Польшу невозможно». Еще до перемирия в Андрусове Нащокин убеждал царя, что с польским королем «надобно мириться в меру», на умеренных условиях, чтобы поляки не искали потом первого случая отомстить: «взять Полоцк да Витебск, а если поляки заупрямятся, то и этих городов не надобно». В докладе о необходимости тесного союза с Польшей у Нащокина вырвался даже неосторожный намек на возможность отступиться и от всей Малороссии, а не от западной только, ради упрочения союза. Но царь горячо восстал против такого малодушия своего любимца и очень энергично выразил свое негодование. «Эту статью, – отвечал ему царь, – отложили и велели выкинуть, потому что непристойна, да и для того, что обрели в ней полтора ума, один твердый разум да половину второго, колеблемого ветром. Собаке недостойно есть и одного куска хлеба православного (полякам не подобает владеть и западной Малороссией): только то не по нашей воле, а за грехи учинится. Если же оба куска святого хлеба достанутся собаке – ох, какое оправдание приимет допустивший это? Будет ему воздаянием преисподний ад, прелютый огонь и немилосердные муки. Человече! иди с миром царским средним путем, как начал, так и кончай, не уклоняйся ни направо, ни налево; господь с тобою!» И упрямый человек сдался на набожный вздох своего государя, которого порой прямо не слушался, крепко ухватился и за другой кусок православного хлеба, вытягав у поляков в Андрусове вместе с восточной Малороссией еще Киев из западной.
Помыслы о соединении всех славян под дружным руководительством Москвы и Польши были политической идиллией Нащокина. Как практического дельца, его больше занимали интересы более делового свойства. Его дипломатический взгляд обращался во все стороны, всюду внимательно высматривая или заботливо подготовляя новые прибыли для казны и народа. Он старался устроить торговые сношения с Персией и Средней Азией, с Хивой и Бухарой, снаряжал посольство в Индию, смотрел и на Дальний Восток, на Китай, помышляя об устройстве казацкой колонизации Поамурья. Но в этих поисках на первом плане, разумеется, оставалась в его глазах ближайшая западная сторона. Балтийское море. Руководясь народнохозяйственными соображениями не меньше, чем национально-политическими, он понимал торгово-промышленное и культурное значение этого моря для России, и потому его внимание было усиленно обращено на Швецию, именно на Ливонию, которую, по его мнению, следовало добыть во что бы ни стало: от этого приобретения он ждал громадной пользы для русской промышленности и казны царя. Увлекаемый идеями своего дельца, царь Алексей смотрел в ту же сторону, хлопотал о возвращении бывших русских владений, о приобретении «морских пристанищ» – гаваней Нарвы, Иван-города, Орешка и всего течения реки Невы со шведской крепостцой Канцами (Ниеншанц), где позднее возник Петербург. Но Нащокин и здесь шире смотрел на дело: он доказывал, что из-за мелочей не следует выпускать из виду главной цели, что Нарва, Орешек – все это неважные пункты; нужно пробраться прямо к морю, приобрести Ригу, пристань которой открывает ближайший прямой путь в Западную Европу. Составить коалицию против Швеции, чтобы отнять у нее Ливонию, – это была заветная мысль Нащокина, составлявшая душу его дипломатического плана. Для этого он хлопотал о мире с ханом крымским, о тесном союзе с Польшей, жертвуя западной Малороссией. Эта мысль не увенчалась успехом; но Петр Великий целиком унаследовал эти помыслы отцова министра.
Впрочем, политический кругозор Нащокина не ограничивался вопросами внешней политики. Нащокин по-своему смотрел и на порядок внутреннего управления в Московском государстве: он был недоволен как устройством, так и ходом этого управления. Он восставал против излишней регламентации, господствовавшей в московском управлении. Здесь все держалось на самой стеснительной опеке высших центральных учреждений над подчиненными исполнителями: исполнительные органы были слепыми орудиями данных им сверху наказов. Нащокин требовал известного простора для исполнителей: «не во всем дожидаться государева указа, – писал он, – везде надобно воеводское рассмотрение», т. е. действие по собственному соображению уполномоченного. Он указывал на пример Запада, где во главе войска ставится знающий полководец, сам рассылающий указы подчиненным начальникам, а не требующий на всякую мелочь указа из столицы. «Где глаз видит и ухо слышит, тут и надо промысл держать неотложно», – писал он. Но, требуя самостоятельности для исполнителей, он возлагает на них и большую ответственность. Не по указу, не по обычаю и рутине, а по соображению обстоятельств минуты должна действовать администрация. Такую деятельность, основанную на личной сообразительности дельца, Нащокин называет «промыслом». Грубая сила мало значит. «Лучше всякой силы промысл; дело в промысле, а не в том, что людей много; и много людей, да промышленника нет, так ничего не выйдет; вот швед всех соседних государей безлюднее, а промыслом над всеми верх берет; у него никто не смеет отнять воли у промышленника; половину рати продать да промышленника купить – и то будет выгоднее». Наконец, в административной деятельности Нащокина замечаем черту, которая всего более подкупает нас в его пользу: это – при взыскательности и исполнительности беспримерная в московском управлении внимательность к подчиненным, участие сердца, чувства человечности в отношении к управляемым, стремление щадить их силы, ставить их в такое положение, в котором они с наименьшей затратой усилий могли бы принести наиболее пользы государству. Во время шведской войны в покоренном краю по Западной Двине русские рейтары и донские казаки принялись грабить и мучить обывателей, хотя те уже присягнули московскому царю. Нащокин, сидя тогда воеводой в Кукейносе, возмущался до глубины души таким разбойничьим способом ведения войны; у него сердце обливалось кровью от жалоб разоряемого населения. Он писал царю, что ему приходится посылать помощь и против неприятелей, и против своих грабителей. «Лучше бы я на себе раны видел, только бы невинные люди такой крови не терпели; лучше бы согласился я быть в заточении необратном, только бы не жить здесь и не видать над людьми таких злых бед». Царь Алексей всего более способен был оценить это качество в своем сотруднике. В грамоте 1658 г., возводя Нащокина в думные дворяне, царь хвалит его за то, «что он алчных кормит, жаждущих поит, нагих одевает, до ратных людей ласков, а ворам не спускает».
Таковы административные взгляды и приемы Нащокина. Он делал несколько попыток практического применения своих идей. Наблюдения над жизнью Западной Европы привели его к сознанию главного недостатка московского государственного управления, который заключался в том, что это управление направлено было единственно на эксплуатацию народного труда, а не на развитие производительных сил страны. Народнохозяйственные интересы приносились в жертву фискальным целям и ценились правительством лишь как вспомогательные средства казны. Из этого сознания вытекали вечные толки Нащокина о развитии промышленности и торговли в Московском государстве. Он едва ли не раньше других усвоил мысль, что народное хозяйство само по себе должно составлять один из главнейших предметов государственного управления. Нащокин был одним из первых политико-экономов на Руси. Но чтобы промышленный класс мог действовать производительнее, надо было освободить его от гнета приказной администрации. Управляя Псковом, Нащокин попытался применить здесь свой проект городского самоуправления, взятый «с примеру сторонних чужих земель», т. е. Западной Европы. Это единственный в своем роде случай в истории местного московского управления XVII в., не лишенный даже некоторого драматизма и ярко характеризующий как самого Нащокина, его виновника, так и порядки, среди которых ему приходилось действовать. Приехав в Псков в марте 1665 г., новый воевода застал в родном городе страшную неурядицу. Он увидел великую вражду между посадскими людьми: «лутчие», состоятельнейшие купцы, пользуясь своей силой в городском общественном управлении, обижали «середних и мелких людишек» в разверстке податей и в нарядах на казенные службы, вели городские дела «своим изволом», без ведома остального общества; те и другие разорялись от тяжб и приказной неправды; из-за немецкого рубежа в Псков и из Пскова за рубеж провозили товары беспошлинно; маломочные торговцы, не имея оборотного капитала, тайно брали у немцев деньги на подряд, скупали подешевле русские товары и как свои продавали, точнее, передавали их своим доверителям, довольствуясь ничтожным комиссионным заработком, «из малого прокормления»; этим они донельзя сбивали цены русских товаров, сильно подрывали настоящих капиталистов, должали неоплатно иноземцам, разорялись. Нащокин вскоре по приезде предложил псковскому посадскому обществу ряд мер, которые земские старосты Пскова, собравшись с лучшими людьми в земской избе (городской управе) «для общего всенародного совету», должны были обсудить со всяким усердием. Здесь при участии воеводы выработаны были «статьи о градском устроении», своего рода положение об общественном управлении города Пскова с пригородами в 17 статьях. Положение было одобрено в Москве и заслужило милостивую похвалу царя воеводе за службу и радение, а псковским земским старостам и всем посадским людям «за их добрый совет и за раденье во всяких добрых делех».
Важнейшие статьи положения касаются преобразования посадского общественного управления и суда и упорядочения внешней торговли, одного из самых деятельных нервов экономической жизни Псковского края. Посадское общество города Пскова выбирает из своей среды на три года 15 человек, из коих пятеро по очереди в продолжение года ведут городские дела в земской избе. В ведении этих «земских выборных людей» сосредоточиваются городское хозяйственное управление, надзор за питейной продажей, таможенным сбором и торговыми сношениями псковичей с иноземцами; они же и судят посадских людей в торговых и других делах; только важнейшие уголовные преступления, измена, разбой и душегубство, остаются подсудны воеводам. Так псковский воевода добровольно поступался значительной долей своей власти в пользу городского самоуправления. В особо важных городских делах очередная треть выборных совещается с остальными и даже призывает на совет лучших людей из посадского общества.
Нащокин видел главные недостатки русской торговли в том, что «русские люди в торговле слабы друг перед другом», неустойчивы, не привыкли действовать дружно и легко попадают в зависимость от иностранцев. Главные причины этой неустойчивости – недостаток капиталов, взаимное недоверие и отсутствие удобного кредита. На устранение этих недостатков и были направлены статьи псковского положения о торговле с иноземцами. Маломочные торговцы распределяются «по свойству и знакомству» между крупными капиталистами, которые наблюдают за их промыслами. Земская изба выдает им из городских сумм ссуды для покупки русских вывозных товаров. Для торговли с иноземцами учреждаются под Псковом две двухнедельные ярмарки с беспошлинным торгом, от 6 января и от 9 мая. К этим ярмаркам мелкие торговцы на полученную ссуду при поддержке капиталистов, к которым приписаны, скупают вывозные товары, записывают их в земской избе и передают своим принципалам; те уплачивают им покупную стоимость принятых товаров для новой закупки к следующей ярмарке и делают им «наддачу» к этой покупной цене «для прокормления», а продав иноземцам доверенный товар по установленным большим ценам, выдают своим клиентам причитающуюся им «полную прибыль», компанейский дивиденд. Такое устройство торгового класса должно было сосредоточить обороты внешней торговли в немногих крепких руках, которые были бы в состоянии держать на надлежащей высоте цены туземных товаров.
Такие своеобразные торговые товарищества рассчитаны были на возможность дружного сближения верхнего торгового слоя с посадской массой, значит, на умиротворение той общественной вражды, какую нашел Нащокин в Пскове. Расчет мог быть основан на обоюдных выгодах обеих сторон, патронов и клиентов: сильные капиталисты доставляли хорошую прибыль маломочным компанейщикам, а последние не портили цен сильным. Важно и то, что эти товарищества состояли при городской управе, которая становилась ссудным банком для маломочных и контролем для их патронов: посадское общество города Пскова при зависимости от него пригородов получало возможность через свой судебно-административный орган руководить внешней торговлей всего края. Но общественная рознь помешала успеху реформы. Маломочные посадские псковичи приняли новое положение, как царскую милость, но «прожиточные люди», богачи, городские воротилы, оказали ему противодействие и нашли себе поддержку в столице. Можно себе представить, как «ненавидимо» встречено было предприятие Нащокина московским боярским и приказным миром: здесь в нем усмотрели только дерзкое посягательство на исконные права и привычки воевод и дьяков в угоду тяглого посадского мужичья. Можно подивиться, как успел Нащокин в 8 месяцев воеводства не только обдумать идею и план сложной реформы, но и обладить суетливые подробности ее исполнения. Преемник Нащокина в Пскове кн. Хованский, чванный поборник боярских притязаний, «тараруй», как его прозвали в Москве, болтун и хвастун, которого «всяк дураком называл», по выражению царя Алексея, представил государю псковское дело Нащокина в таком свете, что царь отменил его, несмотря на свой отзыв о князе, уступая своей слабости – решать дела по последнему впечатлению.
Нащокин не любил сдаваться ни врагам, ни враждебным обстоятельствам. Он так верил в свою псковскую реформу, что впал в самообольщение при своем критическом уме, так хорошо выправленном на изучении чужих ошибок. В псковском городовом положении он выражает надежду, что, когда эти псковские «градские права в народе поставлены и устроены будут», на то смотря, жители и других городов будут надеяться, что и их пожалуют таким же устроением. Но в Москве решили прямо наоборот: в Пскове не подобает быть особому местному порядку, «такому уставу быть в одном Пскове не уметь». Однако в 1667 г., став начальником Посольского приказа, во вступлении к проведенному им тогда Новоторговому уставу Нащокин не отказал себе в удовольствии, хотя совершенно бесплодном, повторить свои псковские мысли о выдаче ссуд недостаточным торговцам из московской таможни и городовых земских изб, о том, чтобы маломочные торговые люди складывались с крупными капиталистами для поддержания высоких цен на русские вывозные товары и т. д. В этом уставе Нащокин сделал еще шаг вперед в своих планах устроения русской промышленности и торговли. Уже в 1665 г. псковские посадские люди ходатайствовали в Москве, чтобы их по всем делам ведали в одном приказе, а не волочиться бы им по разным московским учреждениям, терпя напрасные обиды и разорение. В Новоторговом уставе Нащокин провел мысль об особом приказе, который ведал бы купецких людей и служил бы им в пограничных городах обороной от других государств и во всех городах защитой и управой от воеводских притеснений. Этот Приказ купецких дел имел стать предшественником учрежденной Петром Великим Московской ратуши или Бурмистерской палаты, ведавшей все городское торгово-промышленное население государства.
Таковы преобразовательные планы и опыты Нащокина. Можно подивиться широте и новизне его замыслов, разнообразию его деятельности: это был плодовитый ум с прямым и простым взглядом на вещи. В какую бы сферу государственного управления ни попадал Нащокин, он подвергал суровой критике установившиеся в ней порядки и давал более или менее ясный план ее преобразования. Он сделал несколько военных опытов, заметил недостатки в военном устройстве и предложил проект его преобразования. Конную милицию городовых дворян он признавал совсем непригодной в боевом отношении и считал необходимым заменить ее обученным иноземному строю ополчением из пеших и конных «даточных людей», рекрутов. Очевидно, это мимоходом высказанная мысль о регулярной армии, комплектуемой рекрутскими наборами из всех сословий. Что бы ни задумывалось нового в Москве, заведение ли флота на Балтийском или Каспийском море, устройство заграничной почты, даже просто разведение красивых садов с выписными из-за границы деревьями и цветами, – при всяком новом деле стоял или предполагался непременно Ордин-Нащокин. Одно время по Москве ходили даже слухи, будто он занимается пересмотром русских законов, перестройкой всего государства и именно в духе децентрализации, в смысле ослабления столичной приказной опеки над местными управлениями, с которой Нащокин воевал всю свою жизнь. Можно пожалеть, что ему не удалось сделать всего, что он мог сделать; его неуступчивый и строптивый характер положил преждевременный конец его государственной деятельности. У Нащокина не было полного согласия с царем во взглядах на задачи внешней политики. Оставаясь вполне корректным дипломатом, виновник Андрусовского договора крепко стоял за точное его исполнение, т. е. за возможность возвращения Киева Польше, что царь считал нежелательным, даже прямо грешным делом. Это разногласие постепенно охлаждало государя к его любимцу. Назначенный в 1671 г. для новых переговоров с Польшей, в которых ему предстояло разрушать собственное дело, нарушать договор с поляками, скрепленный всего год тому назад его присягой, Нащокин отказался исполнить поручение, а в феврале 1672 г. игумен псковской Крыпецкой пустыни Тарасий постриг Афанасия в монахи под именем Антония. Он записал себе на память день своей отставки, 2 декабря 1671 г., когда царь при всех боярах его «милостиво отпустил и от всее мирские суеты свобод ил явно». Последние мирские заботы инока Антония были сосредоточены на устроенной им во Пскове богадельне. Он умер в 1680 г.
Ордин-Нащокин во многом предупредил Петра и первый высказал много идей, которые осуществил преобразователь. Это был смелый, самоуверенный бюрократ, знавший себе цену, но при этом заботливый и доброжелательный к управляемым, с деятельным и деловым умом; во всем и прежде всего он имел в виду государственный интерес, общее благо. Он не успокаивался на рутине, всюду зорко подмечал недостатки существующего порядка, верно соображал средства для их устранения, чутко угадывал задачи, стоявшие на очереди. Обладая сильным практическим смыслом, он не ставил далеких целей, слишком широких задач. Умея найтись в разнообразных сферах деятельности, он старается устроить всякое дело, пользуясь наличными средствами. Но твердя без умолку о недостатках действующего порядка, он не касался его оснований, думал поправлять его по частям. В его уме неясные преобразовательные порывы Алексеева времени впервые стали облекаться в отчетливые проекты и складываться в связный план реформы; но это не был радикальный план, требовавший общей ломки: Нащокин далеко не был безрасчетным новатором. Его преобразовательная программа сводилась к трем основным требованиям: к улучшению правительственных учреждений и служебной дисциплины, к выбору добросовестных и умелых управителей и к увеличению казенной прибыли, государственных доходов посредством подъема народного богатства путем развития промышленности и торговли. Я начал чтение замечанием о возможности появления у нас государственного человека в XVII в. Если вы вдумаетесь в превратности, в мысли, в чувства, во все перипетии описанной государственной деятельности далеко не рядового ума и характера, в борьбу Ордина-Нащокина с окружавшими его условиями, то поймете, почему такие счастливые случайности были у нас редки.
РТИЩЕВ И ОРДИН-НАЩОКИН. При всем несходстве характеров и деятельностей одна общая черта сближала Ртищева и Ордина-Нащокина: оба они были новые люди своего времени и делали каждый новое дело, один в политике, другой в нравственном быту. Этим они отличались от царя Алексея, который врос в древнерусскую старину всем своим разумом и сердцем и только развлекался новизной, украшая с ее помощью свою обстановку или улаживая свои политические отношения. Ртищев и Нащокин в самой этой старине умели найти новое, открыть еще не тронутые и не использованные ее средства и пустить их в оборот на общее благо. Западные образцы и научные знания они направляли не против отечественной старины, а на охрану ее жизненных основ от нее самой, от узкого и черствого ее понимания, воспитанного в народной массе дурным государственным и церковным руководительством, от рутины, которая их мертвила. Нащокин, дипломат, настойчиво и бранчиво проводил мысль, что внешние успехи, дипломатические и военные, непрочны, если не подготовляются и не поддерживаются усовершенствованием внутреннего устройства, что внешняя политика должна служить развитию производительных сил страны, но не истощать их, а богатый царедворец Ртищев пополнял мысль своего задорного друга, кротко внушая своим образом действий, что и экономические успехи малоценны, когда нет главных условий благоустроенного общежития, каковы построенные на справедливости отношения общественных классов, просвещенное религиозно-нравственное чувство, не затемняемое вымышленными обрядами и суевериями, и благотворительность, проявляющаяся не в одних случайных личных порывах, а устроенная в общественное учреждение. Одинокие воины в поле, Ртищев и Нащокин, однако, не вопияли в пустыне: оба еще держались крепко старозаветных форм и сочувствий, один основал монастырь, другой кончил монастырем; ноих идеи, полупонятые и полупризнанные современниками, добрались до другого времени и помогли понять старорусские извращения политической и религиозно-нравственной жизни.
ЛЕКЦИЯ LVIII
КН. В. В. ГОЛИЦЫН. ПОДГОТОВКА И ПРОГРАММА РЕФОРМЫ.
КН. В. В. ГОЛИЦЫН. Младшим из предшественников Петра был князь В. В. Голицын, и он уходил от действительности гораздо дальше старших. Еще молодой человек, он был уже видным лицом в правительственном кругу при царе Федоре и стал одним из самых влиятельных людей при царевне Софье, когда она по смерти старшего брата сделалась правительницей государства. Властолюбивая и образованная царевна не могла не заметить умного и образованного боярина, и кн. Голицын личной дружбой связал свою политическую карьеру с этой царевной. Голицын был горячий поклонник Запада, для которого он отрешился от многих заветных преданий русской старины. Подобно Нащокину, он бегло говорил по-латыни и по-польски. В его обширном московском доме, который иноземцы считали одним из великолепнейших в Европе, все было устроено на европейский лад: в больших залах простенки между окнами были заставлены большими зеркалами, по стенам висели картины, портреты русских и иноземных государей и немецкие географические карты в золоченых рамах; на потолках нарисована была планетная система; множество часов и термометр художественной работы довершали убранство комнат. У Голицына была значительная и разнообразная библиотека из рукописных и печатных книг на русском, польском и немецком языках: здесь между грамматиками польского и латинского языков стояли киевский летописец, немецкая геометрия, Алкоран в переводе с польского, четыре рукописи о строении комедий, рукопись Юрия Сербенина (Крижанича). Дом Голицына был местом встречи для образованных иностранцев, попадавших в Москву, и в гостеприимстве к ним хозяин шел дальше других московских любителей иноземного, принимал даже иезуитов, с которыми те не могли мириться. Разумеется, такой человек мог стоять только на стороне преобразовательного движения – и именно в латинском, западноевропейском, не лихудовском направлении. Один из преемников Ордина-Нащокина по управлению Посольским приказом, кн. Голицын развивал идеи своего предшественника. При его содействии состоялся в 1686 г. Московский договор о вечном мире с Польшей, по которому Московское государство приняло участие в коалиционной борьбе с Турцией в союзе с Польшей, Германской империей и Венецией и этим формально вступило в концерт европейских держав, за что Польша навсегда утверждала за Москвой Киев и другие московские приобретения, временно уступленные по Андрусовскому перемирию. И в вопросах внутренней политики кн. Голицын шел впереди прежних дельцов преобразовательного направления. Еще при царе Федоре он был председателем комиссии, которой поручено было составить план преобразования московского военного строя. Эта комиссия предложила ввести немецкий строй в русское войско и отменить местничество (закон 12 января 1682 г.). Голицын без умолку твердил боярам о необходимости учить своих детей, выхлопотал разрешение посылать их в польские школы, советовал приглашать польских гувернеров для их образования. Несомненно, широкие преобразовательные планы роились в его голове. Жаль, что мы знаем только их обрывки или неясные очерки, записанные иностранцем Невиллем, польским посланцем, приехавшим в Москву в 1689 г. незадолго до падения Софьи и Голицына. Невилль видался с князем, говорил с ним по-латыни о современных политических событиях, особенно об английской революции, мог от него кое-что слышать о положении дел в Москве и тщательно собирал о нем московские слухи и сведения. Голицына сильно занимал вопрос о московском войске, недостатки которого он хорошо изведал, не раз командуя полками. Он, по словам Невилля, хотел, чтобы дворянство ездило за границу и обучалось там военному искусству, ибо он думал заменить хорошими солдатами взятых в даточные и непригодных к делу крестьян, земли которых оставались без обработки на время войны, а взамен их бесполезной службы обложить крестьянство умеренной поголовной податью. Значит, даточные рекруты из холопов и тяглых людей, которыми пополняли дворянские полки, устранялись, и армия вопреки мысли Ордина-Нащокина сохраняла строго сословный дворянский состав с регулярным строем под командой обученных военному делу офицеров из дворян же. Военно-техническая реформа в мыслях Голицына соединялась с переворотом социально-экономическим. Преобразование государства Голицын думал начать освобождением крестьян, предоставив им обрабатываемые ими земли с выгодой для царя, т. е. казны, посредством ежегодной подати, что, по его расчету, увеличивало доход казны более чем наполовину. Иноземец кое-чего недослышал и не объяснил условий этой поземельной операции. Так как на дворянах оставалась обязательная и наследственная военная служба, то, по всей вероятности, насчет поземельного государственного оброка с крестьян предполагалось увеличить дворянские оклады денежного жалованья, которые должны были служить вознаграждением за потерянные помещиками доходы с крестьян и за отошедшие к ним земли. Таким образом, по плану Голицына операция выкупа крепостного труда и надельной земли крестьян совершалась посредством замены капитальной выкупной суммы непрерывным доходом служилых землевладельцев, получаемым от казны в виде возвышенного жалованья за службу. При этом не стесненный законом помещичий произвол в эксплуатации крепостного труда заменялся определенным поземельным казенным налогом. Подобные мысли о разрешении крепостного вопроса стали возвращаться в русские государственные умы не раньше как полтора века спустя после Голицына. Много другого слышал Невилль о планах этого вельможи, но, не передавая всего слышанного, иноземец ограничивается общим несколько идилличным отзывом: «Если бы я захотел написать все, что узнал об этом князе, я никогда бы не кончил; достаточно сказать, что он хотел населить пустыни, обогатить нищих, дикарей превратить в людей, трусов в храбрецов, пастушечьи шалаши в каменные палаты». Читая рассказы Невилля в его донесении о Московии, можно подивиться смелости преобразовательных замыслов «великого Голицына», как величает его автор. Эти замыслы, переданные иностранцем отрывочно без внутренней связи, показывают, однако, что в основании их лежал широкий и, по-видимому, довольно обдуманный план реформ, касавшийся не только административного и экономического порядка, но и сословного устройства государства и даже народного просвещения. Конечно, это были мечты, домашние разговоры с близкими людьми, а не законодательные проекты. Личные отношения кн. Голицына не дали ему возможности даже начать практическую разработку своих преобразовательных замыслов: связав свою судьбу с царевной Софьей, он пал вместе с нею и не принимал участия в преобразовательной деятельности Петра, хотя был ближайшим его предшественником и мог бы быть хорошим его сотрудником, если не лучшим. В законодательстве слабо отразился дух его планов: смягчены условия холопства за долги, отменены закапывание мужеубийц и смертная казнь за возмутительные слова. Усиление карательных мер против старообрядцев нельзя ставить целиком насчет правительства царевны Софьи: то было профессиональное занятие церковных властей, в котором государственному управлению приходилось обыкновенно служить лишь карательным орудием. К тому времени церковные гонения вырастили в старообрядческой среде изуверов, по слову которых тысячи совращенных жгли себя ради спасения своих душ, а церковные пастыри ради того же жгли проповедников самосожжения. Ничего не могло сделать и для крепостных крестьян правительство царевны, пристращавшей буйных стрельцов дворянами, пока не явилась возможность припугнуть дворян стрельцами и казаками. Однако несправедливо было бы отрицать участие идей Голицына в государственной жизни; только его надо искать не в новых законах, а в общем характере 7-летнего правления царевны. Свояк и шурин царя Петра, следовательно, противник Софьи, кн. Б. И. Куракин оставил в своих записках замечательный отзыв об этом правлении. «Правление царевны Софьи Алексеевны началось со всякою прилежностью и правосудием всем и ко удовольству народному, так что никогда такого мудрого правления в Российском государстве не было; и все государство пришло во время ее правления через семь лет в цвет великого богатства, также умножилась коммерция и всякие ремесла, и науки почали быть восставлять латинского и греческого языку… И торжествовала тогда довольность народная». Свидетельство Куракина о цвете великого богатства, по-видимому, подтверждается и известием Невилля, что в деревянной Москве, считавшей тогда в себе до полумиллиона жителей, в министерство Голицына построено было более трех тысяч каменных домов. Неосторожно было бы подумать, что сама Софья своим образом действий вынудила у противника такой хвалебный отзыв о своем правлении. Эта тучная и некрасивая полудевица с большой неуклюжей головой, с грубым лицом, широкой и короткой талией, в 25 лет казавшаяся 40-летней, властолюбию пожертвовала совестью, а темпераменту стыдом; но, достигнув власти путем постыдных интриг и кровавых преступлений, она как принцесса «великого ума и великий политик», по словам того же Куракина, нуждаясь в оправдании своего захвата, способна была внимать советам своего первого министра и «голанта», тоже человека «ума великого и любимого от всех». Он окружил себя сотрудниками, вполне ему преданными, все незнатными, но дельными людьми вроде Неплюева, Касогова, Змеева, Украинцева, с которыми и достиг отмеченных Куракиным правительственных успехов.
КН. ГОЛИЦЫН И ОРДИН-НАЩОКИН. Кн. Голицын был прямым продолжателем Ордина-Нащокина. Как человек другого поколения и воспитания, он шел дальше последнего в своих преобразовательных планах. Он не обладал ни умом Нащокина, ни его правительственными талантами и деловым навыком, но был книжно образованнее его, меньше его работал, но больше размышлял. Мысль Голицына, менее сдерживаемая опытом, была смелее, глубже проникала в существующий порядок, касаясь самых его оснований. Его мышление было освоено с общими вопросами о государстве, об его задачах, о строении и складе общества: недаром в его библиотеке находилась какая-то рукопись «о гражданском житии или о поправлении всех дел, яже належат обще народу». Он не довольствовался подобно Нащокину административными и экономическими реформами, а думал о распространении просвещения и веротерпимости, о свободе совести, о свободном въезде иноземцев в Россию, об улучшении социального строя и нравственного быта. Его планы шире, отважнее проектов Нащокина, но зато идилличнее их. Представители двух смежных поколений, оба они были родоначальниками двух типов государственных людей, выступающих у нас в XVIII в. Все эти люди были либо нащокинского, либо голицынского пошиба: Нащокин – родоначальник практических дельцов Петрова времени; в Голицыне заметны черты либерального и несколько мечтательного екатерининского вельможи.
Я окончил обзор подготовки реформы Петра; позвольте мне свести итоги сказанного.
ПОДГОТОВКА И ПРОГРАММА РЕФОРМЫ. Мы видели, с какими колебаниями шла подготовка. Русские люди XVII в. делали шаг вперед и потом останавливались, чтобы подумать, что они сделали, не слишком ли далеко шагнули. Судорожное движение вперед и раздумье с пугливой оглядкой назад – так можно обозначить культурную походку русского общества в XVII в. Обдумывая каждый свой шаг, они прошли меньше, чем сами думали. Мысль о реформе вызвана была в них потребностями народной обороны и государственной казны. Эти потребности требовали обширных преобразований в государственном устройстве и хозяйственном быту, в организации народного труда. В том и другом деле люди XVII в. ограничились робкими попытками и нерешительными заимствованиями у Запада. Но среди этих попыток и заимствований они много спорили, бранились и в этих спорах кое о чем подумали. Их военные и хозяйственные нужды столкнулись с их заветными верованиями и закоренелыми привычками, с их вековыми предрассудками. Оказалось, что им нужно больше, чем они могут и хотят, чем подготовлены сделать, что для обеспечения своего политического и экономического существования им необходимо переделать свои понятия и чувства, все свое миросозерцание. Так они очутились в неловком положении людей, отставших от собственных потребностей. Им понадобилось техническое знание, военное и промышленное, а они не только не имели его, но и были дотоле убеждены, что оно ненужно и даже греховно, потому что не ведет к душевному спасению. Каких же успехов достигли они в этой двойной борьбе со своими нуждами и с самими собой, с своими собственными пред убеждениями?
Для удовлетворения своих материальных нужд они в государственном порядке произвели не особенно много удачных перемен. Они поназывали несколько тысяч иноземцев, офицеров, солдат и мастеров, с их помощью кое-как поставили значительную часть своей рати на регулярную ногу и то плохую, без надлежащих приспособлений, и построили несколько фабрик и оружейных заводов, а с помощью этой подправленной рати и этих заводов после больших хлопот и усилий с трудом вернули две потерянные области. Смоленскую и Северскую, и едва удержали в своих руках половину добровольно отдавшейся им Малороссии. Вот и все существенные плоды их 70-летних жертв и усилий! Государственного порядка они не улучшили, напротив, сделали его тяжелее прежнего, отказавшись от земского самоуправления, обособлением сословий усилив общественную рознь и пожертвовав свободой крестьянского труда. Зато в борьбе с самими собой, со своими привычками и предубеждениями они одержали несколько важных побед, облегчивших эту борьбу дальнейшим поколениям. Это была их бесспорная заслуга в деле подготовки реформы. Они подготовляли не столько самую реформу, сколько себя самих, свои умы и совести к этой реформе, а это менее видная, но не менее трудная и необходимая работа. Попытаюсь обозначить в коротком перечне эти их умственные и нравственные завоевания.
Во-первых, они сознались, что многого не знали из того, что нужно знать. Это была самая трудная победа их над собой, над своим самолюбием и своим прошедшим. Древнерусская мысль усиленно работала над вопросами нравственно-религиозного порядка, над дисциплиной совести и воли, над покорением ума в послушание вере, над тем, что считалось спасением души. Но она пренебрегала условиями земного существования, видя в нем законное царство судьбы и греха, и потому с бессильною покорностью отдавала его на произвол грубого инстинкта. Она сомневалась, как это можно внести и стоит ли вносить добро в земной мир, который по писанию во зле лежит, следовательно, и обречен во зле лежать, и была убеждена, что наличный житейский порядок так же мало зависит от человеческих усилий, так же неизменен, как и порядок мировой. Вот эту веру в роковую неизменность житейского порядка и начало колебать двустороннее влияние, шедшее извнутри и извне. Внутреннее влияние исходило из потрясений, испытанных государством в XVII в. Смутное время впервые и больно ударило по сонным русским умам, заставило способных мыслить людей раскрыть глаза на окружающее, взглянуть прямым и ясным взглядом на свою жизнь. У писателей того времени, у келаря А. Палицына, у дьяка И. Тимофеева, у кн. И. Хворостинина ярко просвечивает то, что можно назвать исторической мыслью, наклонность вникнуть в условия русской жизни, в самые основы сложившихся общественных отношений, чтобы здесь найти причины пережитых бедствий. И после Смуты до конца века все увеличивавшиеся государственные тягости поддерживали эту наклонность, питая недовольство, прорывавшееся в ряде мятежей. На земских соборах и в особых совещаниях с правительством выборные люди, указывая на всяческие непорядки, обнаруживали вдумчивое понимание печальной действительности в предлагаемых средствах ее исправления. Очевидно, мысль тронулась и пыталась повлечь за собою застоявшуюся жизнь, не видя в ней более свыше установленного неприкосновенного порядка. С другой стороны, западное влияние приносило к нам понятия, направлявшие мысль на условия и удобства именно земного общежития и ставившие его усовершенствование самостоятельной и важной задачей государства и общества. Но для этого нужны были знания, каких не имела и которыми пренебрегала древняя Русь, особенно изучение природы и того, чем она может служить потребностям человека: отсюда усиленный интерес русского общества XVII в. к космографическим и другим подобным сочинениям. Само правительство поддерживало этот интерес, начиная подумывать о разработке нетронутых богатств страны, разыскивая всякие минералы, для чего требовалось то же знание. Новое веяние захватывало даже таких слабых людей, как царь Федор, слывший за великого любителя всяких наук, особенно математических, и, по свидетельству Сильвестра Медведева, заботившийся не только о богословском, но и о техническом образовании: он собирал в свои царские мастерские «художников всякого мастерства и рукоделия», платил им хорошее жалованье и сам прилежно следил за их работами. Мысль о необходимости такого знания с конца XVII в. становится господствующей идеей передовых людей нашего общества, жалобы на его отсутствие в России – общим местом в изображении ее состояния. Не подумайте, что это сознание или эта жалоба тотчас повели к усвоению понадобившегося знания, что это знание, став очередным вопросом, скоро превратилось в насущную потребность. Далеко нет: у нас необыкновенно долго и осторожно собирались приступить к решению этого вопроса; во весь XVIII в. и большую часть XIX в. размышляли и спорили о том, какое знание пригодно нам и какое опасно. Но пробудившаяся потребность ума скоро изменила отношение к существующему житейскому порядку, Как скоро освоились с мыслью, что помощью знания можно устроить жизнь лучше, чем она идет, тотчас стала падать уверенность в неизменности житейского порядка и возникло желание устроиться так, чтобы жилось лучше; возникло это желание прежде, чем успели узнать, как это устроить. В знание уверовали прежде, чем успели овладеть им. Тогда принялись пересматривать все углы существующего порядка и, как в доме, давно не ремонтированном, всюду находили запущенность, ветхость, сор, недосмотры. Стороны жизни, казавшиеся прежде наиболее крепкими, перестали возбуждать доверие к своей прочности. До сих пор считали себя сильными верой, которая без грамматики и риторики способна постигать разум христов, а восточный иерарх Паисий Лигарид указывал на необходимость школьного образования для борьбы с расколом, и русский патриарх Иоаким, вторя ему, в направленном против раскола сочинении писал, что многие и из благочестивых людей уклонились в раскол по скудости ума, по недостатку образования. Так ум, образование были признаны опорами благочестия. Переводчик Посольского приказа Фирсов в 1683 г. перевел Псалтырь. И этот чиновничек министерства иностранных дел признает необходимым обновить церковный порядок помощью знания. «Наш российский народ, – пишет он, – грубый и неученый; не только простые, но и духовного чина люди истинные ведомости и разума и св. писания не ищут, ученых людей поносят и еретиками называют».
В пробуждении этой простодушной веры в науку и этой доверчивой надежды с ее помощью все исправить, по моему мнению, и заключался главный нравственный успех в деле подготовки реформы Петра Великого. Этой верой и надеждой руководился в своей деятельности и преобразователь. Та же вера поддерживала нас и после преобразователя всякий раз, когда мы, изнемогая в погоне за успехами Западной Европы, готовы были упасть с мыслью, что мы не рождены для цивилизации, и с ожесточением бросались в самоуничижение.
Но эти нравственные приобретения достались людям XVII в. не даром, внесли новый разлад в общество. До той поры русское общество жило влияниями туземного происхождения, условиями своей собственной жизни и указаниями природы своей страны. Когда на это общество повеяла иноземная культура, богатая опытами и знаниями, она, встретившись с доморощенными порядками, вступила с ними в борьбу, волнуя русских людей, путая их понятия и привычки, осложняя их жизнь, сообщая ей усиленное и неровное движение. Производя в умах брожение притоком новых понятий и интересов, иноземное влияние уже в XVII в. вызвало явление, которое еще более запутывало русскую жизнь. До тех пор русское общество отличалось однородностью, цельностью своего нравственно-религиозного состава. При всем различии общественных положений древнерусские люди по своему духовному облику были очень похожи друг на друга, утоляли свои духовные потребности из одних и тех же источников. Боярин и холоп, грамотей и безграмотный запоминали неодинаковое количество священных текстов, молитв, церковных песнопений и мирских бесовских песен, сказок, старинных преданий, неодинаково ясно понимали вещи, неодинаково строго заучивали свой житейский катехизис. Но они твердили один и тот же катехизис, в положенное время одинаково легкомысленно грешили и с одинаковым страхом божиим приступали к покаянию и причащению до ближайшего разрешения «на вся». Такие однообразные изгибы автоматической совести помогали древнерусским людям хорошо понимать друг друга, составлять однородную нравственную массу, устанавливали между ними некоторое духовное согласие вопреки социальной розни и делали сменяющиеся поколения периодическим повторением раз установившегося типа. Как в царских палатах и боярских хоромах затейливой резьбой и позолотой прикрывался простенький архитектурный план крестьянской деревянной избы, так и в вычурном изложении русского книжника XVI–XVII вв. проглядывает непритязательное наследственное духовное содержание «сельского невегласа, проста умом, простейша же разумом». Западное влияние разрушило эту нравственную цельность древнерусского общества. Оно не проникало в народ глубоко, но в верхних его классах, по самому положению своему наиболее открытых для внешних веяний, оно постепенно приобретало господство. Как трескается стекло, неравномерно нагреваемое в разных своих частях, так и русское общество, неодинаково проникаясь западным влиянием во всех своих слоях, раскололось. Раскол, происшедший в русской церкви XVII в., был церковным отражением этого нравственного раздвоения русского общества под действием западной культуры. Тогда стали у нас друг против друга два миросозерцания, два враждебных порядка понятий и чувств. Русское общество разделилось на два лагеря, на почитателей родной старины и приверженцев новизны, т. е. иноземного, западного. Руководящие классы общества, оставшиеся в ограде православной церкви, стали проникаться равнодушием к родной старине, во имя которой ратовал раскол, и тем легче отдавались иноземному влиянию. Старообрядцы, выкинутые за церковную ограду, стали тем упорнее ненавидеть привозные новшества, приписывая им порчу древнеправославной русской церкви. Это равнодушие одних и эта ненависть других вошли в духовный состав русского общества как новые пружины, осложнившие общественное движение, тянувшие людей в разные стороны.
Особенно счастливым условием для успеха преобразовательных стремлений надобно признать деятельное участие отдельных лиц в их распространении. То были последние и лучшие люди древней Руси, положившие свой отпечаток на стремления, которые они впервые проводили или только поддерживали. Царь Алексей Михайлович пробудил общее и смутное влечение к новизне и усовершенствованию, не порывая с родной стариной. Благодушно благословляя преобразовательные начинания, он приручал к ним пугливую русскую мысль, самым своим благодушием заставляя верить в их нравственную безопасность и не терять веры в свои силы. Боярин Ордин-Нащокин не отличался ни таким благодушием, ни набожной привязанностью к родной старине и своим неугомонным ворчанием на все русское мог нагнать тоску и уныние, заставить опустить руки. Но его честная энергия невольно увлекала, а его светлый ум сообщал смутным преобразовательным порывам и помыслам вид таких простых, отчетливых и убедительных планов, в разумность и исполнимость которых хотелось верить, польза которых была всем очевидна. Из его указаний, предположений и опытов впервые стала складываться цельная преобразовательная программа, не широкая, но довольно отчетливая программа реформы административной и народнохозяйственной. Другие менее видные дельцы пополняли эту программу, внося в нее новые мотивы или распространяя ее на другие сферы государственной и народной жизни, и таким образом подвигали дело реформы. Ртищев пытался внести нравственный мотив в государственное управление и возбудил вопрос об устройстве общественной благотворительности. Кн. Голицын мечтательными толками о необходимости разносторонних преобразований будил дремавшую мысль правящего класса, признававшего существующий порядок вполне удовлетворительным.
Этим я заканчиваю обзор явлений XVII в. Он весь был эпохой, подготовлявшей преобразования Петра Великого. Мы изучили дела и видели ряд людей, воспитанных новыми веяниями XVII в. Но это были лишь наиболее выдававшиеся люди преобразовательного направления, за которыми стояли другие, менее крупные: бояре Б. И. Морозов, Н. И. Романов, А. С. Матвеев, целая фаланга киевских ученых и в стороне – пришлец и изгнанник Юрий Крижанич. Каждый из этих дельцов, стоявших в первом и втором ряду, проводил какую-нибудь преобразовательную тенденцию, развивал какую-нибудь новую мысль, иногда целый ряд новых мыслей. Судя по ним, можно подивиться обилию преобразовательных идей, накопившихся в возбужденных умах того мятежного века. Эти идеи развивались наскоро, без взаимной связи, без общего плана, но, сопоставив их одни с другими, видим, что они складываются сами собой в довольно стройную преобразовательную программу, в которой вопросы внешней политики сцеплялись с вопросами военными, финансовыми, экономическими, социальными, образовательными. Вот важнейшие части этой программы: 1) мир и даже союз с Польшей; 2) борьба со Швецией за восточный балтийский берег, с Турцией и Крымом за южную Россию; 3) завершение переустройства войска в регулярную армию; 4) замена старой сложной системы прямых налогов двумя податями, подушной и поземельной; 5) развитие внешней торговли и внутренней обрабатывающей промышленности; 6) введение городского самоуправления с целью подъема производительности и благосостояния торгово-промышленного класса; 7) освобождение крепостных крестьян с землей; 8) заведение школ не только общеобразовательных с церковным характером, но и технических, приспособленных к нуждам государства, – и все это по иноземным образцам и даже с помощью иноземных руководителей. Легко заметить, что совокупность этих преобразовательных задач есть не что иное, как преобразовательная программа Петра: эта программа была вся готова еще до начала деятельности преобразователя. В том и состоит значение московских государственных людей XVII в.: они не только создали атмосферу, в которой вырос и которой дышал преобразователь, но и начертали программу его деятельности, в некоторых отношениях шедшую даже дальше того, что он сделал.
ЛЕКЦИЯ LIX
ЖИЗНЬ ПЕТРА ВЕЛИКОГО ДО НАЧАЛА СЕВЕРНОЙ ВОЙНЫ. МЛАДЕНЧЕСТВО. ПРИДВОРНЫЙ УЧИТЕЛЬ. УЧЕНИЕ. СОБЫТИЯ 1682 ПЕТР В ПРЕОБРАЖЕНСКОМ. ПОТЕШНЫЕ. ВТОРИЧНАЯ ШКОЛА. НРАВСТВЕННЫЙ РОСТ ПЕТРА. ПРАВЛЕНИЕ ЦАРИЦЫ НАТАЛЬИ. КОМПАНИЯ ПЕТРА. ЗНАЧЕНИЕ ПОТЕХ, ПОЕЗДКА ЗА ГРАНИЦУ. ВОЗВРАЩЕНИЕ.
МЛАДЕНЧЕСТВО. Петр родился в Москве, в Кремле, 30 мая 1672 г. Он был четырнадцатое дитя многосемейного царя Алексея и первый ребенок от его второго брака – с Натальей Кирилловной Нарышкиной. Царица Наталья была взята из семьи западника А. С. Матвеева, дом которого был убран по-европейски, и могла принести во дворец вкусы, усвоенные в доме воспитателя; притом и до нее заморские новизны проникали уже на царицыну половину, в детские комнаты кремлевского дворца. Как только Петр стал помнить себя, он был окружен в своей детской иноземными вещами; все, во что он играл, напоминало ему немца. Некоторые из этих заморских игрушек особенно обращают на себя наше внимание: двухлетнего Петра забавляли музыкальными ящиками, «цимбальцами» и «большими цимбалами» немецкой работы; в его комнате стоял даже какой-то «клевикорд» с медными зелеными струнами. Все это живо напоминает нам придворное общество царя Алексея, столь падкое на иноземные художественные вещи. С летами детская Петра наполняется предметами военного дела. В ней появляется целый арсенал игрушечного оружия, и в некоторых мелочах этого детского арсенала отразились тревожные заботы взрослых людей того времени. Так, в детской Петра довольно полно представлена была московская артиллерия, встречаем много деревянных пищалей и пушек с лошадками.
На четвертом году Петр лишился отца. При царе Федоре, сыне Милославской, положение матери Петра с ее родственниками и друзьями стало очень затруднительно. Другие люди всплыли наверх, овладели делами. Царь Алексей был женат два раза, следовательно, оставил после себя две клики родственников и свойственников, которые насмерть злобствовали одна против другой, ничем не брезгуя в ожесточенной вражде. Милославские осилили Нарышкиных и самого сильного человека их стороны, Матвеева, не замедлили убрать подальше на север, в Пустозерск. Молодая царица-вдова отступила на задний план, стала в тени.
ПРИДВОРНЫЙ УЧИТЕЛЬ. Не раз можно слышать мнение, будто Петр был воспитан не по-старому, иначе и заботливее, чем воспитывались его отец и старшие братья. В ответ на это мнение люди первой половины XVIII в., еще по свежему преданию рассказывая о том, как Петра учили грамоте, дают понять, что по крайней мере до десяти лет Петр рос и воспитывался, пожалуй, даже более по-старому, чем его старшие братья, чем даже его отец. Рассказ записан неким Крекшиным, младшим современником Петра, лет 30 трудолюбиво, но довольно неразборчиво собиравшим всякие известия, бумаги, слухи и предания о благоговейно чтимом им преобразователе. Рассказ Крекшина любопытен если не как документально достоверный факт, то как нравоописательная картинка. По старорусскому обычаю Петра начали учить с пяти лет. Старший брат и крестный отец Петра царь Федор не раз говаривал куме-мачехе, царице Наталье: «Пора, государыня, учить крестника». Царица просила кума найти учителя кроткого, смиренного, божественное писание ведущего. Как нарочно, выбор учителя решен был человеком, от которого слишком пахло благочестивой стариной, боярином Федором Прокофьевичем Соковниным. Дом Соковниных был убежищем староверья: они придерживались раскола. Две родные сестры Соковнина – Феодосья Морозова и княгиня Авдотья Урусова еще при царе Алексее запечатлели мученичеством свое древнее благочестие: царь подверг их суровому заключению в земляной Боровской тюрьме за упрямую привязанность к старой вере и к протопопу Аввакуму. Другой брат этих боярынь – Алексей впоследствии сложил голову на плахе за участие в заговоре против Петра во имя благочестивой старины. Федор Соковнин и указал царю на мужа кроткого и смиренного, всяких добродетелей исполненного, в грамоте и писании искусного: то был Никита Моисеев сын Зотов, подьячий из приказа Большого Прихода (ведомства неокладных сборов). Рассказ о том, как Зотов введен был в должность придворного учителя, дышит такой древнерусской простотой, что не оставляет сомнения в характере зотовской педагогики. Соковнин привез Зотова к царю и, оставив в передней, отправился с докладом. Вскоре из комнат царя вышел дворянин и спросил: «Кто здесь Никита Зотов?» Будущий придворный учитель так оробел, что в беспамятстве не мог тронуться с места, и дворянин должен был взять его за руку. Зотов просил повременить немного, чтобы дать ему прийти в себя. Отстоявшись, он перекрестился и пошел к царю, который пожаловал его к руке и проэкзаменовал в присутствии Симеона Полоцкого. Ученый воспитатель царя одобрил чтение и письмо Зотова; тогда Соковнин повез аттестованного учителя к царице-вдове. Та приняла его, держа Петра за руку, и сказала: «Знаю, что ты доброй жизни и в божественном писании искусен; вручаю тебе моего единственного сына». Зотов залился слезами и, дрожа от страха, повалился к ногам царицы со словами: «Недостоин я, матушка-государыня, принять такое сокровище». Царица пожаловала его к руке и велела на следующее утро начать учение. На открытие курса пришли царь и патриарх, отслужили молебен с водосвятием, окропили святой водой нового спудея и, благословив, посадили за азбуку. Зотов поклонился своему ученику в землю и начал курс своего учения, при чем тут же получил и гонорар: патриарх дал ему сто рублей (с лишком тысячу рублей на наши деньги), государь пожаловал ему двор, произвел во дворяне, а царица-мать прислала две пары богатого верхнего и исподнего платья и «весь убор», в который по уходе государя и патриарха Зотов тут же и перерядился. Крекшин отметил и день, когда началось обучение Петра, – 12 марта 1677 г., следовательно, Петру не исполнилось и пяти лет. Выслушав этот рассказ, и не говорите, что Зотов мог посвятить своего ученика в новую науку, обучить его каким-нибудь «еллинским и латинским борзостям».
УЧЕНИЕ. По словам Котошихина, для обучения царевичей выбирали из приказных подьячих – «учительных людей тихих и небражников». Что Зотов был учительный человек, тихий, за это ручается только что приведенный рассказ; но, говорят, он не вполне удовлетворял второму требованию, любил выпить. Впоследствии Петр назначил его князем-папой, президентом шутовской коллегии пьянства. Историки Петра иногда винят Зотова в том, что он не оказал воспитательного, развивающего влияния на своего ученика. Но ведь Зотова позвали во дворец не воспитывать, а просто учить грамоте, и он, может быть, передал своему ученику курс древнерусской грамотной выучки если не лучше, то и не хуже многих предшествовавших ему придворных учителей, грамотеев. Он начал, разумеется, со «словесного учения», т. е. прошел с Петром азбуку, часослов, псалтырь, даже евангелие и апостол; все пройденное по древнерусскому педагогическому правилу взято было назубок. Впоследствии Петр свободно держался на клиросе, читал и пел своим негустым баритоном не хуже любого дьячка; говорили даже, что он мог прочесть наизусть евангелие и апостол. Так учился царь Алексей; так начинали учение и его старшие сыновья. Но простым обучением грамотному мастерству не ограничилось преподавание Зотова. Очевидно, новые веяния коснулись и этого импровизированного педагога из приказа Большого Прихода. Подобно воспитателю царя Алексея Морозову, Зотов применял прием наглядного обучения. Царевич учился охотно и бойко. На досуге он любил слушать разные рассказы и рассматривать книжки с «кунштами», картинками. Зотов сказал об этом царице, и та велела ему выдать «исторические книги», рукописи с рисунками из дворцовой библиотеки, и заказала живописного дела мастерам в Оружейной палате несколько новых иллюстраций. Так составилась у Петра коллекция «потешных тетрадей», в которых изображены были золотом и красками города, здания, корабли, солдаты, оружие, сражения и «истории лицевыя с прописьми», иллюстрированные повести и сказки с текстами. Все эти тетради, писанные самым лучшим мастерством, Зотов разложил в комнатах царевича. Заметив, когда Петр начинал утомляться книжным чтением, Зотов брал у него из рук книгу и показывал ему эти картинки, сопровождая обзор их пояснениями. При этом он, как пишет Крекшин, касался и русской старины, рассказывал царевичу про дела его отца, про царя Ивана Грозного, восходил и к более отдаленным временам, Димитрия Донского, Александра Невского и даже до самого Владимира. Впоследствии Петр очень мало имел досуга заниматься русской историей, но не терял интереса к ней, придавал ей важное значение для народного образования и много хлопотал о составлении популярного учебника по этому предмету. Кто знает? Быть может, во всем этом сказывалась память об уроках Зотова. И на том подьячему спасибо!
СОБЫТИЯ 1682 г. Едва минуло Петру десять лет, как начальное обучение его прекратилось, точнее, прервалось. Царь Федор умер 27 апреля 1682 г. За смертью его последовали известные бурные события: провозглашение Петра царем мимо старшего брата Ивана, интриги царевны Софьи и Милославских, вызвавшие страшный стрелецкий мятеж в мае того года, избиение бояр, потом установление двоевластия и провозглашение Софьи правительницей государства, наконец, шумное раскольничье движение с буйными выходками старообрядцев 5 июля в Грановитой палате. Петр, бывший очевидцем кровавых сцен стрелецкого мятежа, вызвал удивление твердостью, какую сохранил при этом: стоя на Красном крыльце подле матери, он, говорят, не изменился в лице, когда стрельцы подхватывали на копья Матвеева и других его сторонников. Но майские ужасы 1682 г. неизгладимо врезались в его памяти. Он понял в них больше, чем можно было предполагать по его возрасту; через год 11-летний Петр по развитости показался иноземному послу 16-летним юношей. Старая Русь тут встала и вскрылась перед Петром со всей своей многовековой работой и ее плодами. Когда огражденный грозой палача и застенка кремлевский дворец превратился в большой сарай и по нему бегали и шарили одурелые стрельцы, отыскивая Нарышкиных, а потом буйствовали по всей Москве, пропивая добычу, взятую из богатых боярских и купеческих домов, то духовенство молчало, творя волю мятежников, благословляя двоевластие, бояре и дворяне попрятались, и только холопы боярские вступились за попранный порядок. Напрасно стрельцы заманивали их обещанием свободы, громили Холопий приказ, рвали и разбрасывали по площади кабалы и другие крепости. Холопы унимали мятежников, грозя им: «Лежать вашим головам на площади; до чего вы добунтуетесь? Русская земля велика, вам с ней не совладать». Холопы, которых в боярской столице было вдвое больше стрельцов, ждали только знака от своих господ на усмирение мятежников и не дождались. От общественных сил, считавшихся опорами государственного порядка, Петр отвернулся прежде, чем мог сообразить, как обойтись без них и чем их заменить. С тех пор московский Кремль ему опротивел и был осужден на участь заброшенной барской усадьбы со своими древностями, запутанными дворцовыми хоромами и доживавшими в них свой век царевнами, тетками и сестрами, двумя Михайловными и семью Алексеевными и с сотнями их певчих, крестовых дьяков и «всяких верховых чинов»
ПЕТР В ПРЕОБРАЖЕНСКОМ. События 1682 г. окончательно выбили царицу-вдову из московского Кремля и заставили ее уединиться в Преображенском, любимом подмосковном селе царя Алексея. Этому селу суждено было стать временной царской резиденцией, станционным двором на пути к Петербургу. Здесь царица с сыном, удаленная от всякого участия в управлении, по выражению современника князя Б. И. Куракина, «жила тем, что давано было от рук царевны Софии», нуждалась и принуждена была принимать тайком денежную помощь от патриарха Троицкого монастыря и ростовского митрополита. Петр, опальный царь, выгнанный сестриным заговором из родного дворца, рос в Преображенском на просторе. Силой обстоятельств он слишком рано предоставлен был самому себе, с десяти лет перешел из учебной комнаты прямо на задворки. Легко можно себе представить, как мало занимательного было для мальчика в комнатах матери: он видел вокруг себя печальные лица, отставных придворных, слышал все одни и те же горькие или озлобленные речи о неправде и злобе людской, про падчерицу и ее злых советчиков. Скука, какую должен был испытывать здесь живой мальчик, надо думать, и выжила его из комнат матери на дворы и в рощи села Преображенского. С 1683 г., никем не руководимый, он начал здесь продолжительную игру, какую сам себе устроил и которая стала для него школой самообразования, а играл он в то, во что играют все наблюдательные дети в мире, в то, о чем думают и говорят взрослые. Современники приписывали природной склонности пробудившееся еще в младенчестве увлечение Петра военным делом. Темперамент подогревал эту охоту и превратил ее в страсть, толки окружающих о войсках иноземного строя, может быть, и рассказы Зотова об отцовых войнах дали с летами юношескому спорту определенную цель, а острые впечатления мятежного 1682 г. вмешали в дело чувство личного самосохранения и мести за обиды. Стрельцы дали незаконную власть царевне Софье: надо завести своего солдата, чтобы оборониться от своевольной сестры. По сохранившимся дворцовым записям можно следить за занятиями Петра, если не за каждым шагом его в эти годы. Здесь видим, как игра с летами разрастается и осложняется, принимая все новые формы и вбирая в себя разнообразные отрасли военного дела. Из кремлевской Оружейной палаты к Петру в Преображенское таскают разные вещи, преимущественно оружие, из его комнат выносят на починку то сломанную пищаль, то прорванный барабан. Вместе с образом спасителя Петр берет из Кремля и столовые часы с арабом, и карабинец винтовой немецкий, то и дело требует свинца, пороха, полковых знамен, бердышей, пистолей; дворцовый кремлевский арсенал постепенно переносился в комнаты Преображенского дворца. При этом Петр ведет чрезвычайно непоседный образ жизни, вечно в походе: то он в селе Воробьеве, то в Коломенском, то у Троицы, то у Саввы Сторожевского, рыщет по монастырям и дворцовым подмосковным селам, и в этих походах за ним всюду возят иногда на нескольких подводах его оружейную казну. Следя за Петром в эти годы, видим, с кем он водится, кем окружен, во что играет; не видим только, садился ли он за книгу, продолжались ли его учебные занятия. В 1688 г. Петр забирает из Оружейной палаты вместе с калмыцким седлом «глебос большой». Зачем понадобился этот глобус – неизвестно; только, должно быть, он был предметом довольно усиленных занятий не совсем научного характера, так как вскоре его выдали для починки часовому мастеру. Затем вместе с потешной обезьяной высылают ему какую-то «книгу огнестрельную».
ПОТЕШНЫЕ. Таская нужные для потехи вещи из кремлевских кладовых, Петр набирал около себя толпу товарищей своих потех. У него был под руками обильный материал для этого набора. По заведенному обычаю, когда московскому царевичу исполнялось пять лет, к нему из придворной знати назначали в слуги, в стольники и спальники породистых сверстников, которые становились его «комнатными людьми». Прежние цари жили широким и людным хозяйством. Для любимой соколиной потехи царя Алексея на царских дворах содержали больше 3 тысяч соколов, кречетов и других охотничьих птиц, а для их ловли и корма больше 100 тысяч голубиных гнезд; для ловли, выучки и содержания тех птиц в «сокольничьем пути», т. е. ведомстве, служило больше 200 человек сокольников и кречетников. В конюшенном ведомстве числилось свыше 40 тысяч лошадей, к которым приставлено было чиновных, людей, столповых приказчиков, конюхов стремянных, задворных, стряпчих, стадных и разных ремесленников больше 600 человек. Это были большею частью все люди породою «честные», не простые, были пожалованы денежным жалованьем и платьем погодно и поместьями и вотчинами, «пили и ели царское». Со смерти царя Алексея в этих ведомствах осталось мало дела или не стало никакого: больным царю Федору и царевичу Ивану было трудно выезжать из дворца часто, а царевнам некуда и непристойно; Петр терпеть не мог соколиной охоты и любил бегать пешком или ездить запросто, на чем ни попало. Этому праздному придворному и дворцовому люду Петр и задал более серьезную работу. Он начал верстать в свою службу молодежь из своих спальников и дворовых конюхов, а потом сокольников и кречетников, образовав из них две роты, которые прибором охотников из дворян и других чинов, даже из боярских холопов, развились в два батальона, человек по 300 в каждом. Они и получили название потешных. Не думайте, что это были игрушечные, шуточные солдаты. Играл в солдаты царь, а товарищи его игр служили и за свою потешную службу получали жалованье, как настоящие служилые люди. Звание потешного стало особым чином. «Пожалован я, – читаем в одной челобитной, – в ваш великих государей чин, в потешные конюхи». Набор потешных производился официальным, канцелярским порядком: так, в 1686 г. Конюшенному приказу предписано было выслать к Петру в Преображенское 7 придворных конюхов для записи в потешные пушкари. В числе этих потешных рано является и Александр Данилович Меншиков, сын придворного конюха, «породы самой низкой, ниже шляхетства», по замечанию князя Б. Куракина. Впрочем, потом в потешные стала поступать и знатная молодежь: так, в 1687 г. с толпой конюхов поступили И. И. Бутурлин и князь М. М. Голицын, будущий фельдмаршал, который за малолетством записался в «барабанную науку», как говорит дворцовая запись. С этими потешными Петр и поднял в Преображенском неугомонную возню, построил потешный двор, потешную съезжую избу для управления командой, потешную конюшню, забрал из Конюшенного приказа упряжь под свою артиллерию. Словом, игра обратилась в целое учреждение с особым штатом, бюджетом, с «потешной казной». Играя в солдаты, Петр хотел сам быть настоящим солдатом и такими же сделать участников своих игр, одел их в темно-зеленый мундир, дал полное солдатское вооружение, назначил штаб-офицеров, обер-офицеров и унтер-офицеров из своих комнатных людей, все «изящных фамилий», и в рощах Преображенского чуть не ежедневно подвергал команду строгой солдатской выучке, причем сам проходил все солдатские чины, начиная с барабанщика. Чтобы приучить солдат к осаде и штурму крепостей, на реке Яузе построена была «регулярным порядком потешная фортеция», городок Плесбурх, который осаждали с мортирами и со всеми приемами осадного искусства. Во всех этих воинских экзерцициях, требовавших технического знания, Петр едва ли мог обойтись одними доморощенными сведениями. По соседству с Преображенским давно уже возник заманчивый и своеобразный мирок, на который искоса посматривали из Кремля руководители Московского государства: то была Немецкая слобода. При царе Алексее она особенно населилась военным людом: тогда вызваны были из-за границы для командования русскими полками иноземного строя пара генералов, до сотни полковников и бесчисленное количество офицеров. Сюда и обратился Петр за новыми потехами и воинскими хитростями, каких не умел придумать со своими потешными. В 1684 г. иноземный мастер Зоммер показывал ему гранатную стрельбу, любимую его потеху впоследствии. Иноземные офицеры были привлечены и в Преображенское для устройства потешной команды; по крайней мере в начале 1690-х годов, когда потешные батальоны развернулись уже в два регулярных полка, поселенных в селах Преображенском и Семеновском и от них получившие свои названия, полковники, майоры, капитаны были почти все иноземцы и только сержанты – из русских. Но главным командиром обоих полков был поставлен русский, Автамон Головин, «человек гораздо глупый, но знавший солдатскую экзерцицию», как отзывается о нем тогдашний семеновец и свояк Петра, помянутый князь Куракин.
ВТОРИЧНАЯ ШКОЛА. Страсть к иноземным диковинам привела Петра ко вторичной выучке, незнакомой прежним царевичам. По рассказу самого Петра, в 1687 г. князь Я. Ф. Долгорукий, отправляясь послом во Францию, в разговоре с царевичем сказал, что у него был инструмент, которым «можно брать дистанции или расстояния, не доходя до того места», да жаль – украли. Петр просил князя купить ему этот инструмент во Франции, и в следующем году Долгорукий привез ему астролябию. Не зная, что с ней делать, Петр прежде всего обратился, разумеется, ко всеведущему немцу «дохтуру». Тот сказал, что и сам не знает, но сыщет знающего человека. Петр с «великою охотою» велел найти такого человека, и доктор скоро привез голландца Тиммермана. Под его руководством Петр «гораздо с охотою» принялся учиться арифметике, геометрии, артиллерии и фортификации. До нас дошли учебные тетради Петра с задачами, им решенными, и объяснениями, написанными его же рукой. Из этих тетрадей прежде всего видим, как плохо обучен был Петр грамоте: он пишет невозможно, не соблюдает правил тогдашнего правописания, с трудом выводит буквы, не умеет разделять слов, пишет слова по выговору, между двумя согласными то и дело подозревает твердый знак: всегьда, сьтьрелять, вьзяфь. Он плохо вслушивается в непонятные ему математические термины: сложение (additio) он пишет то адицое, то водицыя. И сам учитель был не бойкий математик; в тетрадях встречаем задачи, им самим решенные, и в задачах на умножение он не раз делает ошибки. Но те же тетради дают видеть степень охоты, с какой Петр принялся за математику и военные науки. Он быстро прошел арифметику, геометрию, артиллерию и фортификацию, овладел астролябией, изучил строение крепостей, умел вычислять полет пушечного ядра. С этим Тиммерманом, осматривая в селе Измайлове амбары деда Никиты Ивановича Романова, Петр нашел завалявшийся английский бот, который, по рассказу самого Петра, послужил родоначальником русского флота, пробудил в нем страсть к мореплаванию, повел к постройке флотилии на Переяславском озере, а потом под Архангельском. Но у прославленного «дедушки русского флота» были безвестные боковые родичи, о которых Петр не счел нужным упомянуть. Еще в 1687 г., за год или больше до находки бота, Петр таскал из Оружейной казны «корабли малые», вероятно, старые отцовские модели кораблей, оставшиеся от постройки «Орла» на Оке; даже еще раньше, в 1686 г., по дворцовым записям, в селе Преображенском строились потешные суда. Вспомним, что правительство царя Алексея много хлопотало о заведении флота; для Петра это дело было наследственным преданием.
НРАВСТВЕННЫЙ РОСТ ПЕТРА. Изложенные черты детства и юности Петра дают возможность восстановить ранние моменты его духовного роста. До десяти лет он проходит совершенно древнерусскую выучку мастерству церковной грамоты. Но эта выучка шла среди толков и явлений совсем не древнерусского характера. С десяти лет кровавые события, раздражающие впечатления вытолкнули Петра из Кремля, сбили его с привычной колеи древнерусской жизни, связали для него старый житейский порядок с самыми горькими воспоминаниями и дурными чувствами, рано оставили его одного с военными игрушками и зотовскими кунштами. Во что он играл в кремлевской своей детской, это теперь он разыгрывал на дворах и в рощах села Преображенского уже не с заморскими куклами, а с живыми людьми и с настоящими пушками, без плана и руководства, окруженный своими спальниками и конюхами. И так продолжалось до 17-летнего возраста. Он оторвался от понятий, лучше сказать, от привычек и преданий кремлевского дворца, которые составляли политическое миросозерцание старорусского царя, его государственную науку, а новых на их место не являлось, взять их было негде и выработать было не из чего. Обучение, начатое с зотовской указкой и рано прерванное по обстоятельствам, потом возобновилось, но уже под другим руководством и в ином направлении. Старшие братья Петра переходили от подьячих, обучавших их церковной грамоте, к воспитателю, который кое-как все же знакомил воспитанников с политическими и нравственными понятиями, шедшими далее обычного московского кругозора, говорил о гражданстве, о правлении, о государе и его обязанностях к подданным. Петру не досталось такого учителя: место Симеона Полоцкого или Ртищева для него заступил голландский мастер со своими математическими и военными науками, с выучкой столь же мастеровой, технической, как зотовская, только с другим содержанием. Прежде, при Зотове, была занята преимущественно память; теперь вовлечены были в занятия еще глаз, сноровка, сообразительность; разум, сердце оставались праздными по-прежнему. Понятия и наклонности Петра получили крайне одностороннее направление. Вся политическая мысль его была поглощена борьбой с сестрой и Милославскими; все гражданское настроение его сложилось из ненавистей и антипатий к духовенству, боярству, стрельцам, раскольникам; солдаты, пушки, фортеции, корабли заняли в его уме место людей, политических учреждений, народных нужд, гражданских отношений. Необходимая для каждого мыслящего человека область понятий об обществе и общественных обязанностях, гражданская этика, долго, очень долго оставалась заброшенным углом в духовном хозяйстве Петра. Он перестал думать об обществе раньше, нежели успел сообразить, чем мог быть для него.
ПРАВЛЕНИЕ ЦАРИЦЫ НАТАЛЬИ. Между тем царевна Софья со своим новым «голантом» Шакловитым построила было новый стрелецкий умысел против брата и мачехи. В августе 1689 г. за полночь, внезапно разбуженный, Петр ускакал в лес и оттуда к Троице, бросив мать и беременную жену. Это был с ним едва ли не единственный случай крайнего испуга, показавший, каких ужасов привык он ожидать со стороны сестры. Замысел не удался. Троевластное правление, которому насмешливо удивлялись за границей, но которым все были довольны дома, кроме села Преображенского, кончилось: «третье зазорное лицо», как называл Петр Софью в письме к брату Ивану, заперли в монастырь. Царь Иван остался выходным, церемониальным царем; Петр продолжал свои потехи. Власть перешла от падчерицы к мачехе. Но царица Наталья, по отзыву князя Куракина, «была править некапабель, ума малого». Дела правления распределились между ее присными. Лучший из них, князь Б. А. Голицын, ловко проведший последнюю кампанию против царевны, был человек умный и образованный, говорил по-латыни, но «пил непрестанно» и, правя Казанским Дворцом почти неограниченно, разорил Поволжье. О двух других временщиках, брате царицы Льве Нарышкине и свойственнике обоих царей по бабушке Тихоне Стрешневе, тот же современник говорит, что первый был человек очень недалекий и пьяный, взбалмошный, делавший добро «без резону, по бизарии своего гумору», а второй – тоже человек недалекий, но лукавый и злой, «интригант дворовый». Эти люди и повели «правление весьма непорядочное», с обидами и судейскими неправдами; началось «мздоимство великое и кража государственная». Они вертели Боярской думой; бояре первых домов остались «без всякого повоира и в консилии или палате токмо были спектакулями». Родовитый князь Куракин возмущен этим падением первых фамилий, особенно княжеских, их унижением перед какими-то Нарышкиными, Стрешневыми, «господами самого низкого и убогого шляхетства», а брак Петра привел ко двору более чем три десятка Лопухиных обоего пола, встреченных здесь дружной ненавистью, главы которых, приказные доки, были «люди злые, скупые ябедники, умов самых низких». Правящей среде вполне под стать было московское общество, служилое и приказное, проявлявшее себя рядом скандалов. В записках окольничего Желябужского, близкого наблюдателя и участника московских дел в те годы, длинной вереницей проходят бояре, дворяне, дьяки думные и простые, судившиеся, пытанные и разнообразно наказанные разжалованием, кнутом, батогами, ссылкой, конфискацией, лишением жизни за разные преступления и проступки, за брань во дворце, за «неистовые слова» про государя, за женоубийство, оскорбление девичьей чести, за подделку документов, за кражу казенных золотых с участием жены министра Т. Стрешнева; а князь Лобанов-Ростовский, владевший несколькими сотнями крестьянских дворов, разбоем отбил царскую казну на троицкой дороге, за то был бит кнутом и, однако, лет через 6 в Кожуховском походе шел капитаном Преображенского полка. В этом придворном обществе напрасно искать деления на партии старую и новую, консервативную и прогрессивную: боролись дикие инстинкты и нравы, а не идеи и направления.
КОМПАНИЯ ПЕТРА. В такой обстановке очутился Петр по низложении Софьи. Впечатления, шедшие отсюда, не привлекали его внимания к правительственным и общественным делам, и он вполне отдался своим привычным занятиям, весь ушел в «марсовы потехи». Это теснее сблизило его с Немецкой слободой: оттуда вызывал он генералов и офицеров для строевого и артиллерийского обучения своих потешных, для руководства маневрами, часто сам туда ездил запросто, обедал и ужинал у старого служаки генерала Гордона и у других иноземцев. Слободские знакомства расширили первоначальную «кумпанию» Петра. К комнатным стольникам и спальникам, к потешным конюхам и пушкарям присоединились бродяги с Кокуя. Рядом с бомбардиром «Алексашкой» Меншиковым, человеком темного происхождения, невежественным, едва умевшим подписать свое имя и фамилию, но шустрым и сметливым, а потом всемогущим «фаворитом», стал Франц Яковлевич Лефорт, авантюрист из Женевы, пустившийся за тридевять земель искать счастья и попавший в Москву, невежественный немного менее Меншикова, но человек бывалый, веселый говорун, вечно жизнерадостный, преданный друг, неутомимый кавалер в танцевальной зале, неизменный товарищ за бутылкой, мастер веселить и веселиться, устроить пир на славу с музыкой, с дамами и танцами, – словом, душа-человек или «дебошан французский», как суммарно характеризует его князь Куракин, один из царских спальников в этой компании. Иногда здесь появлялся и степенный шотландец, пожилой, осторожный и аккуратный генерал Патрик Гордон, наемная сабля, служившая в семи ордах семи царям, по выражению нашей былины. Если иноземцев принимали в компанию, как своих, русских, то двое русских играли в ней роли иноземцев. То были потешные генералиссимусы князь Ф. Ю. Ромодановский, носивший имя Фридриха, главнокомандующий новой солдатской армией, король Пресбургский, облеченный обширными полицейскими полномочиями, начальник розыскного Преображенского приказа, министр кнута и пыточного застенка, «собою видом как монстра, нравом злой тиран, превеликий нежелатель добра никому, пьян по вся дни», но по-собачьи преданный Петру, и И. И. Бутурлин, король польский или по своей столице царь Семеновский, командир старой, преимущественно стрелецкой армии, «человек злорадный и пьяный и мздоимливый». Обе армии ненавидели одна другую заправской, не потешной ненавистью, разрешавшейся настоящими, не символическими драками. Эта компания была смесь племен, наречий, состояний. Чтобы видеть, как в ней объяснялись друг с другом, достаточно привести две строчки из русского письма, какое Лефорт написал Петру французскими буквами в 1696 г., двадцать лет спустя по прибытии в Россию: Slavou Bogh sto ti prechol sdorova ou gorrod voronets. Daj Boc ifso dobro sauersit i che Moscva sdorovou buit (здорову быть). Но ведь и сам Петр в письмах к Меншикову делал русскими буквами такие немецкие надписи: мейн либсте камарат, мейн бест фринт, а архангельского воеводу Ф. М. Апраксина величал в письмах просто иностранным алфавитом Min Her Geuverneur Archangel. В компании обходились без чинов: раз Петр сильно упрекнул этого Апраксина за то, что тот писал «с зельными чинами, чего не люблю, а тебе можно знать для того, что ты нашей компании, как писать». Эта компания постепенно и заменила Петру домашний очаг. Брак Петра с Евдокией Лопухиной был делом интриги Нарышкиных и Тихона Стрешнева: неумная, суеверная и вздорная, Евдокия была совсем не пара своему мужу. Согласие держалось, только пока он и она не понимали друг друга, а свекровь, невзлюбившая невестку, ускорила неизбежный разлад. По своему образу жизни Петр часто и надолго отлучался из дома; это охлаждало, а охлаждение учащало отлучки. При таких условиях у Петра сложилась жизнь какого-то бездомного, бродячего студента. Он ведет усиленные военные экзерциции, сам изготовляет и пускает замысловатые и опасные фейерверки, производит смотры и строевые учения, предпринимает походы, большие маневры с примерными сражениями, оставляющими после себя немало раненых, даже убитых, испытывает новые пушки, один, без мастеров и плотников, строит на Яузе речную яхту со всей отделкой, берет у Гордона или через него выписывает из-за границы книги по артиллерии, учится, наблюдает, все пробует, расспрашивает иноземцев о военном деле и о делах европейских и при этом обедает и ночует где придется: то у кого-нибудь в Немецкой слободе, чаще на полковом дворе в Преображенском у сержанта Буженинова, всего реже дома, только по временам приезжает пообедать к матери. Однажды в 1691 г. Петр напросился к Гордону обедать, ужинать и даже ночевать. Гостей набралось 85 человек. После ужина все гости расположились на ночлег по-бивачному, вповалку, а на другой день все двинулись обедать к Лефорту. Последний, нося чины генерала и адмирала, был, собственно, министром пиров и увеселений, и в построенном для него на Яузе дворце компания по временам запиралась дня на три, по словам князя Куракина, «для пьянства, столь великого, что невозможно описать, и многим случалось от того умирать». Уцелевшие от таких побоищ с «Ивашкой Хмельницким» хворали по нескольку дней; только Петр поутру просыпался и бежал на работу как ни в чем не бывало.
ЗНАЧЕНИЕ ПОТЕХ. Воинские потехи занимали Петра до 24-го года его жизни среди частых попоек с компанией и поездок в Александровскую слободу, в Переяславль и Архангельск. С летами игра незаметно теряла характер детской забавы и становилась серьезным делом: это потому, что и в детстве она была очень похожа на серьезное дело, о котором думали старшие современники Петра. Вместе с царем росло и все незрелое, что его окружало, и пушки, и люди. Толпы потешных превращались в настоящие регулярные полки с иностранными офицерами; из игрушечных пушек и пушкарей вышли настоящая артиллерия и заправские артиллеристы. Напрасно Гордон, сведущий руководитель потешных походов, в своем дневнике называет их военным балетом: в этих походах, как и во флотилии на Переяславском озере, видимо бесцельной и смешной, вырабатывались кадры формировавшейся армии и будущего флота. Потехи имели немаловажное учебное значение. Трехнедельные маневры под Кожуховом, на берегу реки Москвы, в 1694 г., в которые, по свидетельству участника князя Куракина, едва ли, впрочем, непреувеличенному, введено было до 30 тысяч человек, велись по плану, серьезно разработанному при содействии того же Гордона, и о них составлена была целая книга с чертежами станов, обозов и боев. Князь Куракин говорит об этих экзерцициях, что они весьма содействовали обучению солдатства, а о кожуховском походе замечает, что едва ли какой монарх в Европе может учинить лучше того, прибавляя, однако, что тогда «убито с 24 персоны пыжами и иными случаи и ранено с 50». Правда, сам Петр об этой последней своей потехе писал, что под Кожуховом у него, кроме игры, ничего на уме не было, но что эта игра стала предвестницей настоящего дела, каким были азовские походы 1695 и 1696 гг. Они оправдали эту игру, показав ее практическую пользу: Азов взят был с помощью артиллерии, подготовленной потешными экзерцициями, и флота, в одну зиму построенного на реке Воронеже под непосредственным руководством Петра, запасшегося необходимыми для того знаниями на переяславской верфи, и с помощью мастеров, там же им выученных.
ПЕТР В ГЕРМАНИИ. В 1697 г. 25-летний Петр увидел наконец Западную Европу, о которой ему так много толковали его друзья и знакомые из Немецкой слободы, куда съездить уговаривал его Лефорт. Впрочем, мысль о поездке на Запад рождалась сама собою из всей обстановки и направления деятельности Петра. Он был окружен пришельцами с Запада, учился их мастерствам, говорил их языком, в письмах своих даже к матери уже в 1689 г. подписывался «Petius», лучшую галеру воронежского флота, им самим построенную, назвал «Principium». Проходя сухопутную и морскую службу, он принял за правило первому обучаться всякому новому делу, чтобы показать пример и обучать других. Командируя десятки молодежи в заграничную выучку, он, естественно, должен был командировать и себя самого туда же. Он ехал за границу не как любознательный и досужий путешественник, чтобы полюбоваться диковинами чужой культуры, а как рабочий, желавший спешно ознакомиться с недостававшими ему надобными мастерствами: он искал на Западе техники, а не цивилизации. На заграничных письмах его явилась печать с надписью: «Аз бо есмь в чину учимых и учащих мя требую». На эту цель рассчитана была обстановка поездки. Он зачислил себя под именем Петра Михайлова в свиту торжественного посольства, отправлявшегося к европейским дворам по поводу шедшей тогда коалиционной борьбы с Турцией, чтобы скрепить прежние или завязать новые дружественные отношения с западноевропейскими государствами. Но это была открытая цель посольства. Великие послы Лефорт, Головин и думный дьяк Возницын получили еще негласную инструкцию сыскать за границей на морскую службу капитанов добрых, «которые б сами в матросах бывали, а службою дошли чина, а не по иным причинам», таких же поручиков и кучу всевозможных мастеров, «которые делают на кораблях всякое дело». Волонтерам, посланным в чужие края, предписывалось «знать чертежи или карты морские, компас и прочие признаки морские», владеть судном как в бою, так и в простом шествии, знать все снасти или инструменты, к тому надлежащие, искать всяческого случая быть на море во время боя, непременно запастись от морских начальников свидетельством о достаточной подготовке к делу, а при возврате в Москву привести с собою по два искусных мастера морского дела с уплатой расходов из казны по исполнении подряда; кто из дворян обучит морскому делу за границей своего дворового человека, получит за него из казны 100 рублей (около тысячи рублей на наши деньги). Отправляя 19 дворян в Венецию, московская грамота 1697 г. извещала дожа, что их царское намерение «во Европе присмотреться новым воинским искусствам и поведениям»; но из дневника князя Б. И. Куракина, бывшего в числе этих дворян, видим, что они учились там математике, части астрономии, навтике, механике, фортификации оборонительной и наступательной, и много плавали. Великое посольство со своей многочисленной свитой под прикрытием дипломатического поручения было одной из снаряжавшихся тогда в Москве экспедиций на Запад с целью все нужное там высмотреть, вызнать, перенять европейское мастерство, сманить европейского мастера. Волонтер посольства Петр Михайлов, как только попал за границу, принялся доучиваться артиллерии. В Кенигсберге учитель его, прусский полковник, дал ему аттестат, в котором, выражая удивление быстрым успехам ученика в артиллерии, свидетельствовал, что означенный Петр Михайлов всюду за осторожного, благоискусного, мужественного и бесстрашного огнестрельного мастера и художника признаваем и почитаем быть может. На пути в Голландию в городке Коппенбурге ужин, которым угостили знатного путника курфюрстины ганноверская и бранденбургская, был, как бы сказать, первым выездом Петра в большой европейский свет. Сначала растерявшись, Петр скоро оправился, разговорился, очаровал хозяек, перепоил их со свитой по-московски, признался, что не любит ни музыки, ни охоты, а любит плавать по морям, строить корабли и фейерверки, показал свои мозолистые руки, участвовал в танцах, причем московские кавалеры приняли корсеты своих немецких дам за их ребра, приподнял за уши и поцеловал 10-летнюю принцессу, будущую мать Фридриха Великого, испортив ей всю прическу. Испытательные смотрины, устроенные московскому диву двумя звездами немецкого дамского мира, сошли довольно благополучно, и принцессы потом, конечно, не скупились на россказни о вынесенном впечатлении. Они нашли в Петре много красоты, обилие ума, излишество грубости, неуменье есть опрятно и свели оценку на двусмыслицу: это-де государь очень хороший и вместе очень дурной, полный представитель своей страны. Все это можно было написать, не выезжая из Ганновера в Коппенбург, или недели за две до коппенбургского ужина.
ПЕТР В ГОЛЛАНДИИ И АНГЛИИ. Сообразно со своими наклонностями Петр спешил ближе ознакомиться с Голландией и Англией, с теми странами Западной Европы, в которых особенно была развита военно-морская и промышленная техника. Опередив посольство с немногими спутниками, Петр с неделю работал простым плотником на частной верфи в местечке Саардаме среди кипучего голландского кораблестроительства, нанимая каморку у случайно встреченного им кузнеца, которого знал по Москве, между делом осматривал фабрики, заводы, лесопильни, сукновальни, навещая семьи голландских плотников, уехавших в Москву. Однако красная фризовая куртка и белые холщевые штаны голландского рабочего не укрыли Петра от досадливых разоблачений, и скоро ему не стало прохода в Саардаме от любопытных зевак, собиравшихся посмотреть на царя-плотника. Лефорт с товарищами приехал в Амстердам 16 августа 1697 г.; 17 августа были в комедии, 19-го присутствовали на торжественном обеде от города с фейерверком, а 20-го Петр, съездив ночью в Саардам за своими инструментами, перебрался со спутниками прямо на верфь Ост-индской голландской компании, где амстердамский бургомистр Витзен, или «Вицын», человек бывалый в Москве, выхлопотал Петру разрешение поработать. Все волонтеры посольства, посланные учиться, «розданы были по местам», как писал Петр в Москву, рассованы на разные работы «по охоте»: 11 человек с самим царем и А. Меншиковым пошли на Ост-индскую верфь плотничать, из остальных 18 – кто к парусному делу, кто в матросы, кто мачты делать. Для Петра на верфи заложили фрегат, который делали «наши люди», и недель через 9 спустили на воду. Петр целый день на работе, но и в свободное время редко сидит дома, все осматривает, всюду бегает. В Утрехте, куда он поехал на свидание с королем английским и штатгалтером голландским Вильгельмом Оранским, Витзен должен был провожать его всюду. Петр слушал лекции профессора анатомии Рюйша, присутствовал при операциях и, увидав в его анатомическом кабинете превосходно препарированный труп ребенка, который улыбался, как живой, не утерпел и поцеловал его. В Лейдене он заглянул в анатомический театр доктора Боэргава, медицинского светила того времени, и, заметив, что некоторые из русской свиты высказывают отвращение к мертвому телу, заставил их зубами разрывать мускулы трупа. Петр постоянно в движении, осматривает всевозможные редкости и достопримечательности, фабрики, заводы, кунсткамеры, госпитали, воспитательные дома, военные и торговые суда, влезает на обсерваторию, принимает у себя или посещает иноземцев, ездит к корабельным мастерам. Поработав месяца четыре в Голландии, Петр узнал, «что подобало доброму плотнику знать», но, недовольный слабостью голландских мастеров в теории кораблестроения, в начале 1698 г. отправился в Англию для изучения процветавшей там корабельной архитектуры, радушно был встречен королем, подарившим ему свою лучшую новенькую яхту, в Лондоне побывал в Королевском обществе наук, где видел «всякие дивные вещи», и перебрался неподалеку на королевскую верфь в городок Дептфорд, чтобы довершить свои познания в кораблестроении и из простого плотника стать ученым мастером. Отсюда он ездил в Лондон, в Оксфорд, особенно часто в Вулич, где в лаборатории наблюдал приготовление артиллерийских снарядов и «отведывал метания бомб». В Портсмуте он осматривал военные корабли, тщательно замечая число пушек и калибр их, вес ядер. У острова Байта для него дано было примерное морское сражение. Юрнал заграничного путешествия изо дня в день отмечает занятия, наблюдения и посещения Петра с товарищами. Бывали в театре, заходили в «костелы», однажды принимали английских епископов, которые посидели с полчаса и уехали, призывали к себе женщину-великана, четырех аршин ростом, и под ее горизонтально вытянутую руку Петр прошел, не нагибаясь, ездили на обсерваторию, обедали у разных лиц и приезжали домой «веселы», не раз бывали в Тауэре, привлекавшем своим монетным двором и политической тюрьмой, «где английских честных людей сажают за караул», и раз заглянули в парламент. Сохранилось особое сказание об этом «скрытном» посещении, очевидно Верхней палаты, где Петр видел короля на троне и всех вельмож королевства на скамьях. Выслушав прения с помощью переводчика, Петр сказал своим русским спутникам: «Весело слушать, когда подданные открыто говорят своему государю правду; вот чему надо учиться у англичан». Изредка Юрнал отмечает: «Были дома и веселились довольно», т. е. пили целый день за полночь. Есть документ, освещающий это домашнее времяпровождение. В Дептфорде Петру со свитой отвели помещение в частном доме близ верфи, оборудовав его по приказу короля, как подобало для такого высокого гостя. Когда после трехмесячного жительства царь и его свита уехали, домовладелец подал, куда следовало, счет повреждений, произведенных уехавшими гостями. Ужас охватывает, когда читаешь эту опись, едва ли преувеличенную. Полы и стены были заплеваны, запачканы следами веселья, мебель поломана, занавески оборваны, картины на стенах прорваны, так как служили мишенью для стрельбы, газоны в саду так затоптаны, словно там маршировал целый полк в железных сапогах. Всех повреждений было насчитано на 350 фунтов стерлингов, до 5 тысяч рублей на наши деньги по тогдашнему отношению московского рубля к фунту стерлингов. Видно, что, пустившись на Запад за его наукой, московские ученики не подумали, как держаться в тамошней обстановке. Зорко следя там за мастерствами, они не считали нужным всмотреться в тамошние нравы и порядки, не заметили, что у себя в Немецкой слободе они знались с отбросами того мира, с которым теперь встретились лицом к лицу в Амстердаме и Лондоне, и, вторгнувшись в непривычное им порядочное общество, всюду оставляли здесь следы своих москворецких обычаев, заставлявшие мыслящих людей недоумевать, неужели это властные просветители своей страны. Такое именно впечатление вынес из беседы с Петром английский епископ Бернет. Петр одинаково поразил его своими способностями и недостатками, даже пороками, особенно грубостью, и ученый английский иерарх не совсем набожно отказывается понять неисповедимые пути провидения, вручившего такому необузданному человеку безграничную власть над столь значительною частью света.
ВОЗВРАЩЕНИЕ. Но Петру было не до впечатления, оставляемого им в Западной Европе, когда он, наняв в Голландии до 900 человек всевозможных мастеров, от вице-адмирала до корабельного повара, и истратив на заграничную поездку не менее 2 1/2 миллионов рублей на наши деньги, в мае 1698 г. спешил в Вену, а оттуда в июле внезапно, отказавшись от поездки в Италию, поскакал в Москву по вестям о новом заговоре сестры и о стрелецком бунте. Можно представить себе, с каким запасом впечатлений, собранных за 15 месяцев заграничного пребывания, возвращался Петр домой. Попав в Западную Европу, он поспешил прежде всего забежать в мастерскую ее культуры и не хотел, по-видимому, идти никуда больше, по крайней мере оставался рассеянным, безучастным зрителем, когда ему показывали другие стороны европейской жизни. Возвращаясь в Россию, Петр должен был представлять себе Европу в виде шумной и дымной мастерской с машинами, кораблями, верфями, фабриками, заводами. Тотчас по приезде в Москву он принялся за жестокий розыск нового стрелецкого мятежа, на много дней погрузился в раздражающие занятия со своими старыми недругами, вновь поднятыми мятежной сестрой. Это воскресило в нем детские впечатления 1682 г. Ненавистный образ сестры с ее родственниками и друзьями, Милославскими и Шакловитыми, опять восстал в его нервном воображении со всеми ужасами, каких он привык ожидать с этой стороны. Недаром Петр был совершенно вне себя во время этого розыска и в пыточном застенке, как тогда рассказывали, не утерпев, сам рубил головы стрельцам. А затем Петр почти без передышки должен был приняться за другое, еще более тяжелое дело: через два года по возвращении из-за границы началась Северная война. Торопливая и подвижная, лихорадочная деятельность, сама собой начавшаяся в ранней молодости, теперь продолжалась по необходимости и не прерывалась почти до конца жизни, до 50-летнего возраста. Северная война с ее тревогами, с поражениями в первое время и с победами потом, окончательно определила образ жизни Петра и сообщила направление, установила темп его преобразовательной деятельности. Он должен был жить изо дня в день, поспевать за быстро несшимися мимо него событиями, спешить навстречу возникавшим ежедневно новым государственным нуждам и опасностям, не имея досуга перевести дух, одуматься, сообразить наперед план действий. И в Северной войне Петр выбрал себе роль, соответствовавшую привычным занятиям и вкусам, усвоенным с детства, впечатлениям и познаниям, вынесенным из-за границы. Это не была роль ни государя-правителя, ни боевого генерала-главнокомандующего. Петр не сидел во дворце, подобно прежним царям, рассылая всюду указы, направляя деятельность подчиненных; но он редко становился и во главе своих полков, чтобы водить их в огонь, подобно своему противнику Карлу XII. Впрочем, Полтава и Гангуд навсегда останутся в военной истории России светлыми памятниками личного участия Петра в боевых делах на суше и на море. Предоставляя действовать во фронте своим генералам и адмиралам, Петр взял на себя менее видную техническую часть войны: он оставался обычно позади своей армии, устроял ее тыл, набирал рекрутов, составлял планы военных движений, строил корабли и военные заводы, заготовлял амуницию, провиант и боевые снаряды, все запасал, всех ободрял, понукал, бранился, дрался, вешал, скакал из одного конца государства в другой, был чем-то вроде генерал-фельдцейхмейстера, генерал-провиантмейстера и корабельного обер-мастера. Такая безустанная деятельность, продолжавшаяся почти три десятка лет, сформировала и укрепила понятия, чувства, вкусы и привычки Петра. Петр отлился односторонне, но рельефно, вышел тяжелым и вместе вечно подвижным, холодным, но ежеминутно готовым к шумным взрывам – точь-в-точь как чугунная пушка его петрозаводской отливки.
ЛЕКЦИЯ LX
ПЕТР ВЕЛИКИЙ. ЕГО НАРУЖНОСТЬ, ПРИВЫЧКИ. ОБРАЗ ЖИЗНИ И МЫСЛЕЙ. ХАРАКТЕР
Петр Великий по своему духовному складу был один из тех простых людей, на которых достаточно взглянуть, чтобы понять их.
Петр был великан, без малого трех аршин ростом, целой головой выше любой толпы, среди которой ему приходилось когда-либо стоять. Христосуясь на пасху, он постоянно должен был нагибаться до боли в спине. От природы он был силач; постоянное обращение с топором и молотком еще более развило его мускульную силу и сноровку. Он мог не только свернуть в трубку серебряную тарелку, но и перерезать ножом кусок сукна на лету. В свое время я уже говорил о династической хилости мужского потомства патриарха Филарета. Первая жена царя Алексея не осилила этого недостатка фамилии. Зато Наталья Кирилловна оказала ему энергичный отпор. Петр уродился в мать и особенно походил на одного из ее братьев, Федора. У Нарышкиных живость нервов и бойкость мысли были фамильными чертами. Впоследствии из среды их вышел ряд остряков, а один успешно играл роль шута-забавника в салоне Екатерины II. Одиннадцатилетний Петр был живым, красивым мальчиком, как описывает его иноземный посол, представлявшийся в 1683 г. ему и его брату Ивану. Между тем как царь Иван в мономаховой шапке, нахлобученной на самые глаза, опущенные вниз и ни на кого не смотревшие, сидел мертвенной статуей на своем серебряном кресле под образами, рядом с ним на таком же кресле в другой мономаховой шапке, сооруженной по случаю двоецария, Петр смотрел на всех живо и самоуверенно, и ему не сиделось на месте. Впоследствии это впечатление портилось следами сильного нервного расстройства, причиной которого был либо детский испуг во время кровавых кремлевских сцен 1682 г., либо слишком часто повторявшиеся кутежи, надломившие здоровье еще не окрепшего организма, а вероятно, то и другое вместе. Очень рано, уже на двадцатом году, у него стала трястись голова и на красивом круглом лице в минуты раздумья или внутреннего волнения появлялись безобразившие его судороги. Все это вместе с родинкой на правой щеке и привычкой на ходу широко размахивать руками делало его фигуру всюду заметной. В 1697 г. в саардамской цирюльне по этим приметам, услужливо сообщенным земляками из Москвы, сразу узнали русского царя в плотнике из Московии, пришедшем побриться. Непривычка следить за собой и сдерживать себя сообщала его большим блуждающим глазам резкое, иногда даже дикое выражение, вызывавшее невольную дрожь в слабонервном человеке. Чаще всего встречаются два портрета Петра. Один написан в 1698 г. в Англии по желанию короля Вильгельма III Кнеллером. Здесь Петр с длинными вьющимися волосами весело смотрит своими большими круглыми глазами. Несмотря на некоторую слащавость кисти, художнику, кажется, удалось поймать неуловимую веселую, даже почти насмешливую мину лица, напоминающую сохранившийся портрет бабушки Стрешневой. Другой портрет написан голландцем Карлом Моором в 1717 г., когда Петр ездил в Париж, чтобы ускорить окончание Северной войны и подготовить брак своей 8-летней дочери Елизаветы с 7-летним французским королем Людовиком XV. Парижские наблюдатели в том году изображают Петра повелителем, хорошо разучившим свою повелительную роль, с тем же проницательным, иногда диким взглядом, и вместе политиком, умевшим приятно обойтись при встрече с нужным человеком. Петр тогда уже настолько сознавал свое значение, что пренебрегал приличиями: при выходе из парижской квартиры спокойно садился в чужую карету, чувствовал себя хозяином всюду, на Сене, как на Неве. Не таков он у К. Моора. Усы, точно наклеенные, здесь заметнее, чем у Кнеллера. В складе губ и особенно в выражении глаз, как будто болезненном, почти грустном, чуется усталость: думаешь, вот-вот человек попросит позволения отдохнуть немного. Собственное величие придавило его; нет и следа ни юношеской самоуверенности, ни зрелого довольства своим делом. При этом надобно вспомнить, что этот портрет изображает Петра, приехавшего из Парижа в Голландию, в Спа, лечиться от болезни, спустя 8 лет его похоронившей.
Петр был гостем у себя дома. Он вырос и возмужал на дороге и на работе под открытым небом. Лет под 50, удосужившись оглянуться на свою прошлую жизнь, он увидел бы, что он вечно куда-нибудь едет. В продолжение своего царствования он исколесил широкую Русь из конца в конец – от Архангельска и Невы до Прута, Азова, Астрахани и Дербента. Многолетнее безустанное движение развило в нем подвижность, потребность в постоянной перемене мест, в быстрой смене впечатлений. Торопливость стала его привычкой. Он вечно и во всем спешил. Его обычная походка, особенно при понятном размере его шага, была такова, что спутник с трудом поспевал за ним вприпрыжку. Ему трудно было долго усидеть на месте: на продолжительных пирах он часто вскакивал со стула и выбегал в другую комнату, чтобы размяться. Эта подвижность делала его в молодых летах большим охотником до танцев. Он был обычным и веселым гостем на домашних праздниках вельмож, купцов, мастеров, много и недурно танцевал, хотя не проходил методически курса танцевального искусства, а перенимал его «с одной практики» на вечерах у Лефорта. Если Петр не спал, не ехал, не пировал или не осматривал чего-нибудь, он непременно что-нибудь строил. Руки его были вечно в работе, и с них не сходили мозоли. За ручной труд он брался при всяком представлявшемся к тому случае. В молодости, когда он еще многого не знал, осматривая фабрику или завод, он постоянно хватался за наблюдаемое дело. Ему трудно было оставаться простым зрителем чужой работы, особенно для него новой: рука инстинктивно просилась за инструмент; ему все хотелось сработать самому. Охота к рукомеслу развила в нем быструю сметливость и сноровку: зорко вглядевшись в незнакомую работу, он мигом усвоял ее. Ранняя наклонность к ремесленным занятиям, к технической работе обратилась у него в простую привычку, в безотчетный позыв: он хотел узнать и усвоить всякое новое дело, прежде чем успевал сообразить, на что оно ему понадобится. С летами он приобрел необъятную массу технических познаний. Уже в первую заграничную его поездку немецкие принцессы из разговора с ним вывели заключение, что он в совершенстве знал до 14 ремесл. Впоследствии он был как дома в любой мастерской, на какой угодно фабрике. По смерти его чуть не везде, где он бывал, рассеяны были вещицы его собственного изделия, шлюпки, стулья, посуда, табакерки и т. п. Дивиться можно, откуда только брался у него досуг на все эти бесчисленные безделки. Успехи в рукомесле поселили в нем большую уверенность в ловкости своей руки: он считал себя и опытным хирургом, и хорошим зубным врачом. Бывало, близкие люди, заболевшие каким-либо недугом, требовавшим хирургической помощи, приходили в ужас при мысли, что царь проведает об их болезни и явится с инструментами, предложит свои услуги. Говорят, после него остался целый мешок с выдернутыми им зубами – памятник его зубоврачебной практики. Но выше всего ставил он мастерство корабельное. Никакое государственное дело не могло удержать его, когда представлялся случай поработать топором на верфи. До поздних лет, бывая в Петербурге, он не пропускал дня, чтобы не завернуть часа на два в адмиралтейство. И он достиг большого искусства в этом деле; современники считали его лучшим корабельным мастером в России. Он был не только зорким наблюдателем и опытным руководителем при постройке корабля: он сам мог сработать корабль с основания до всех технических мелочей его отделки. Он гордился своим искусством в этом мастерстве и не жалел ни денег, ни усилий, чтобы распространить и упрочить его в России. Из него, уроженца континентальной Москвы, вышел истый моряк, которому морской воздух нужен был, как вода рыбе. Этому воздуху вместе с постоянной физической деятельностью он сам приписывал целебное действие на свое здоровье, постоянно колеблемое разными излишествами. Отсюда же, вероятно, происходил и его несокрушимый, истинно матросский аппетит. Современники говорят, что он мог есть всегда и везде; когда бы ни приехал он в гости, до или после обеда, он сейчас готов был сесть за стол. Вставая рано, часу в пятом, он обедал в 11 – 12 часов и по окончании последнего блюда уходил соснуть. Даже на пиру в гостях он не отказывал себе в этом сне и, освеженный им, возвращался к собеседникам, снова готовый есть и пить.
Печальные обстоятельства детства и молодости, выбившие Петра из старых, чопорных порядков кремлевского дворца, пестрое и невзыскательное общество, которым он потом окружил себя, самое свойство любимых занятий, заставлявших его поочередно браться то за топор, то за пилу или токарный станок, то за нравоисправительную дубинку, при подвижном, непоседном образе жизни сделали его заклятым врагом всякого церемониала. Петр ни в чем не терпел стеснений и формальностей. Этот властительный человек, привыкший чувствовать себя хозяином всегда и всюду, конфузился и терялся среди торжественной обстановки, тяжело дышал, краснел и обливался потом, когда ему приходилось на аудиенции, стоя у престола в парадном царском облачении, в присутствии двора выслушивать высокопарный вздор от представлявшегося посланника. Будничную жизнь свою он старался устроить возможно проще и дешевле. Монарха, которого в Европе считали одним из самых могущественных и богатых в свете, часто видали в стоптанных башмаках и чулках, заштопанных собственной женой или дочерьми. Дома, встав с постели, он принимал в простом стареньком халате из китайской нанки, выезжал или выходил в незатейливом кафтане из толстого сукна, который не любил менять часто; летом, выходя недалеко, почти не носил шляпы; ездил обыкновенно на одноколке или на плохой паре и в таком кабриолете, в каком, по замечанию иноземца-очевидца, не всякий московский купец решился бы выехать. В торжественных случаях, когда, например, его приглашали на свадьбу, он брал экипаж напрокат у щеголя сенатского генерал-прокурора Ягужинского. В домашнем быту Петр до конца жизни оставался верен привычкам древнерусского человека, не любил просторных и высоких зал и за границей избегал пышных королевских дворцов. Ему, уроженцу безбрежной русской равнины, было душно среди гор в узкой немецкой долине. Странно одно: выросши на вольном воздухе, привыкнув к простору во всем, он не мог жить в комнате с высоким потолком и, когда попадал в такую, приказывал делать искусственный низкий потолок из полотна. Вероятно, тесная обстановка детства наложила на него эту черту. В селе Преображенском, где он вырос, он жил в маленьком и стареньком деревянном домишке, не стоившем, по замечанию того же иноземца, и 100 талеров. В Петербурге Петр построил себе также небольшие дворцы, зимний и летний, с тесными комнатками: царь не может жить в большом доме, замечает этот иноземец. Бросив кремлевские хоромы, Петр вывел и натянутую пышность прежней придворной жизни московских царей. При нем во всей Европе разве только двор прусского короля-скряги Фридриха Вильгельма I мог поспорить в простоте с петербургским; недаром Петр сравнивал себя с этим королем и говорил, что они оба не любят мотовства и роскоши. При Петре не видно было во дворце ни камергеров, ни камер-юнкеров, ни дорогой посуды. Обыкновенные расходы двора, поглощавшие прежде сотни тысяч рублей, при Петре не превышали 60 тысяч в год. Обычная прислуга царя состояла из 10 – 12 молодых дворян, большею частью незнатного происхождения, называвшихся денщиками. Петр не любил ни ливрей, ни дорогого шитья на платьях. Впрочем, в последние годы Петра у второй его царицы был многочисленный и блестящий двор, устроенный на немецкий лад и не уступавший в пышности любому двору тогдашней Германии. Тяготясь сам царским блеском, Петр хотел окружить им свою вторую жену, может быть, для того, чтобы заставить окружающих забыть ее слишком простенькое происхождение.
Ту же простоту и непринужденность вносил Петр и в свои отношения к людям; в обращении с другими у него мешались привычки старорусского властного хозяина с замашками бесцеремонного мастерового. Придя в гости, он садился где ни попало, на первое свободное место; когда ему становилось жарко, он, не стесняясь, при всех скидал с себя кафтан. Когда его приглашали на свадьбу маршалом, т. е. распорядителем пира, он аккуратно и деловито исполнял свои обязанности; распорядившись угощением, он ставил в угол свой маршальский жезл и, обратившись к буфету, при всех брал жаркое с блюда прямо руками. Привычка обходиться за столом без ножа и вилки поразила и немецких принцесс за ужином в Коппенбурге. Петр вообще не отличался тонкостью в обращении, не имел деликатных манер. На заведенных им в Петербурге зимних ассамблеях, среди столичного бомонда, поочередно съезжавшегося у того или другого сановника, царь запросто садился играть в шахматы с простыми матросами, вместе с ними пил пиво и из длинной голландской трубки тянул их махорку, не обращая внимания на танцевавших в этой или соседней зале дам. После дневных трудов, в досужие вечерние часы, когда Петр по обыкновению или уезжал в гости, или у себя принимал гостей, он бывал весел, обходителен, разговорчив, любил и вокруг себя видеть веселых собеседников, слышать непринужденную беседу за стаканом венгерского, в которой и сам принимал участие, ходя взад и вперед по комнате, не забывая своего стакана, и терпеть не мог ничего, что расстраивало такую беседу, никакого ехидства, выходок, колкостей, а тем паче ссор и брани; провинившегося тотчас наказывали, заставляя «пить штраф», опорожнить бокала три вина или одного «орла» (большой ковш), чтобы «лишнего не врал и не задирал». На этих досужих товарищеских беседах щекотливых предметов, конечно, избегали, хотя господствовавшая в обществе Петра непринужденность располагала неосторожных или чересчур прямодушных людей высказывать все, что приходило на ум. Флотского лейтенанта Мишукова Петр очень любил и ценил за знание морского дела и ему первому из русских доверил целый фрегат. Раз – это было еще до дела царевича Алексея – на пиру в Кронштадте, сидя за столом возле государя, Мишу ков, уже порядочно выпивший, задумался и вдруг заплакал. Удивленный государь с участием спросил, что с ним. Мишуков откровенно и во всеуслышание объяснил причину своих слез: место, где сидят они, новая столица, около него построенная, балтийский флот, множество русских моряков, наконец, сам он, лейтенант Мишуков, командир фрегата, чувствующий, глубоко чувствующий на себе милости государя, – все это – создание его, государевых рук; как вспомнил он все это да подумал, что здоровье его, государя, все слабеет, так и не мог удержаться от слез. «На кого ты нас покинешь?» – добавил он. «Как на кого?» – возразил Петр, – «у меня есть наследник-царевич». – «Ох, да ведь он глуп, все расстроит». Петру понравилась звучавшая горькой правдой откровенность моряка; но грубоватость выражения и неуместность неосторожного признания подлежали взысканию. «Дурак! – заметил ему Петр с усмешкой, треснув его по голове, – этого при всех не говорят». Привыкнув поступать во всем прямо и просто, он и от других прежде всего требовал дела, прямоты и откровенности и терпеть не мог уверток. Неплюев рассказывает в своих записках, что, воротившись из Венеции по окончании выучки, он сдал экзамен самому царю и поставлен был смотрителем над строившимися в Петербурге судами, почему видался с Петром почти ежедневно. Неплюеву советовали быть расторопным и особенно всегда говорить царю правду. Раз, подгуляв на именинах, Неплюев проспал и явился на работу, когда царь был уже там. В испуге Неплюев хотел бежать домой и сказаться больным, но передумал и решился откровенно покаяться в своем грехе. «А я уже, мой друг, здесь», – сказал Петр. – «Виноват, государь, – отвечал Неплюев, – вчера в гостях засиделся». Ласково взяв его за плечи так, что тот дрогнул и едва удержался на ногах, Петр сказал: «Спасибо, малый, что говоришь правду; бог простит: кто богу не грешен, кто бабушке не внук? А теперь поедем на родины». Приехали к плотнику у которого родила жена. Царь дал роженице 5 гривен и поцеловался с ней, велев то же сделать и Неплюеву, который дал ей гривну. «Эй, брат, вижу, ты даришь не по-заморски», – сказал Петр, засмеявшись. – «Нечем мне дарить много, государь: дворянин я бедный, имею жену и детей, и когда бы не ваше царское жалованье, то, живучи здесь, и есть было бы нечего». Петр расспросил, сколько за ним душ крестьян и где у него поместье. Плотник поднес гостям по рюмке водки на деревянной тарелке. Царь выпил и закусил пирогом с морковью. Неплюев не пил и отказался было от угощения, но Петр сказал: «Выпей, сколько можешь, не обижай хозяев» и, отломив ему кусок пирога, прибавил: «На, закуси, это родная, не итальянская пища». Но добрый по природе как человек, Петр был груб как царь, не привыкший уважать человека ни в себе, ни в других; среда, нам уже знакомая, в которой он вырос, и не могла воспитать в нем этого уважения. Природный ум, лета, приобретенное положение прикрывали потом эту прореху молодости; но порой она просвечивала и в поздние годы. Любимец Алексашка Меншиков в молодости не раз испытывал на своем продолговатом лице силу петровского кулака. На большом празднестве один иноземный артиллерист, назойливый болтун, в разговоре с Петром расхвастался своими познаниями, не давая царю выговорить слова. Петр слушал-слушал хвастуна, наконец, не вытерпел и, плюнув ему прямо в лицо, молча отошел в сторону. Простота обращения и обычная веселость делали иногда обхождение с ним столь же тяжелым, как и его вспыльчивость или находившее на него по временам дурное расположение духа, выражавшееся в известных его судорогах. Приближенные, чуя грозу при виде этих признаков, немедленно звали Екатерину, которая сажала Петра и брала его за голову, слегка ее почесывая. Царь быстро засыпал, и все вокруг замирало, пока Екатерина неподвижно держала его голову в своих руках. Часа через два он просыпался бодрым, как ни в чем не бывало. Но и независимо от этих болезненных припадков прямой и откровенный Петр не всегда бывал деликатен и внимателен к положению других, и это портило непринужденность, какую он вносил в свое общество. В добрые минуты он любил повеселиться и пошутить, но часто его шутки шли через край, становились неприличны или жестоки. В торжественные дни летом в своем Летнем саду перед дворцом, в дубовой рощице, им самим разведенной, он любил видеть вокруг себя все высшее общество столицы, охотно беседовал со светскими чинами о политике, с духовными о церковных делах, сидя за простыми столиками на деревянных садовых скамейках и усердно потчуя гостей, как радушный хозяин. Но его хлебосольство порой становилось хуже демьяновой ухи. Привыкнув к простой водке, он требовал, чтобы ее пили и гости, не исключая дам. Бывало, ужас пронимал участников и участниц торжества, когда в саду появлялись гвардейцы с ушатами сивухи, запах которой широко разносился по аллеям, причем часовым приказывалось никого не выпускать из сада. Особо назначенные для того майоры гвардии обязаны были потчевать всех за здоровье царя, и счастливым считал себя тот, кому удавалось какими-либо путями ускользнуть из сада. Только духовные власти не отвращали лиц своих от горькой чаши и весело сидели за своими столиками; от иных далеко отдавало редькой и луком. На одном из празднеств проходившие мимо иностранцы заметили, что самые пьяные из гостей были духовные, к великому удивлению протестантского проповедника, никак не воображавшего, что это делается так грубо и открыто. В 1721 г. на свадьбе старика-вдовца князя Ю. Ю. Трубецкого, женившегося на 20-летней Головиной, когда подали большое блюдо со стаканами желе, Петр велел отцу невесты, большому охотнику до этого лакомства, как можно шире раскрыть рот и принялся совать ему в горло кусок за куском, даже сам раскрывал ему рот, когда тот разевал его недостаточно широко. В то же время за другим столом дочь хозяина, пышная богачка и модница княжна Черкасская, стоя за стулом своего брата, хорошо образованного молодого человека, бывшего дружкой на свадьбе отца, по знаку сидевшей тут императрицы принималась щекотать его, а тот ревел, как теленок, которого режут, при дружном хохоте всего общества, самого изящного в тогдашнем Петербурге.
Такой юмор царя сообщал тяжелый характер увеселениям, какие он завел при своем дворе. К концу Северной войны составился значительный календарь собственно придворных ежегодных праздников, в состав которого входили викториальные торжества, а с 1721 г. к ним присоединилось ежегодное празднование Ништадтского мира. Но особенно любил Петр веселиться по случаю спуска нового корабля: новому кораблю он был рад, как новорожденному детищу. В тот век пили много везде в Европе, не меньше, чем теперь, а в высших кругах, особенно придворных, пожалуй, даже больше. Петербургский двор не отставал от своих заграничных образцов. Бережливый во всем, Петр не жалел расходов на попойки, какими вспрыскивали новосооруженного пловца. На корабль приглашалось все высшее столичное общество обоего пола. Это были настоящие морские попойки, те, к которым идет или от которых идет поговорка, что пьяным по колено море. Пьют, бывало, до тех пор, пока генерал-адмирал старик Апраксин начнет плакать-разливаться горючими слезами, что вот он на старости лет остался сиротою круглым, без отца, без матери, а военный министр светлейший князь Меншиков свалится под стол и прибежит с дамской половины его испуганная княгиня Даша отливать и оттирать бездыханного супруга. Но пир не всегда заканчивался так просто: за столом вспылит на кого-нибудь Петр и раздраженный убежит на дамскую половину, запретив собеседникам расходиться до его возвращения, и солдата приставит к выходу; пока Екатерина не успокаивала расходившегося царя, не укладывала его и не давала ему выспаться, все сидели по местам, пили и скучали. Заключение Ништадтского мира праздновалось семидневным маскарадом. Петр был вне себя от радости, что кончил бесконечную войну, и, забывая свои годы и недуги, пел песни, плясал по столам. Торжество совершалось в здании Сената. Среди пира Петр встал из-за стола и отправился на стоявшую у берега Невы яхту соснуть, приказав гостям дожидаться его возвращения. Обилие вина и шума на этом продолжительном торжестве не мешало гостям чувствовать скуку и тягость от обязательного веселья по наряду, даже со штрафом за уклонение (50 рублей, около 400 рублей на наши деньги). Тысяча масок ходила, толкалась, пила, плясала целую неделю, и все были рады-радешеньки, когда дотянули служебное веселье до указанного срока.
Эти официальные празднества были тяжелы, утомительны. Но еще хуже были увеселения, тоже штатные и непристойные до цинизма. Трудно сказать, что было причиной этого, потребность ли в грязном рассеянии после черной работы или непривычка обдумывать свои поступки. Петр старался облечь свой разгул с сотрудниками в канцелярские формы, сделать его постоянным учреждением. Так возникла коллегия пьянства, или «сумасброднейший, всешутейший и всепьянейший собор». Он состоял под председательством набольшего шута, носившего титул князя-папы, или всешумнейшего и всешутейшего патриарха московского, кокуйского и всея Яузы. При нем был конклав 12 кардиналов, отъявленных пьяниц и обжор, с огромным штатом таких же епископов, архимандритов и других духовных чинов, носивших прозвища, которые никогда, ни при каком цензурном уставе не появятся в печати. Петр носил в этом соборе сан протодьякона и сам сочинил для него устав, в котором обнаружил не менее законодательной обдуманности, чем в любом своем регламенте. В этом уставе определены были до мельчайших подробностей чины избрания и поставления папы и рукоположения на разные степени пьяной иерархии. Первейшей заповедью ордена было напиваться каждодневно и не ложиться спать трезвыми. У собора, целью которого было славить Бахуса питием непомерным, был свой порядок пьянодействия, «служения Бахусу и честнаго обхождения с крепкими напитками», свои облачения, молитвословия и песнопения, были даже всешутейшие матери-архиерейши и игуменьи. Как в древней церкви спрашивали крещаемого: «Веруеши ли?», так в этом соборе новопринимаемому члену давали вопрос: «Пиеши ли?» Трезвых грешников отлучали от всех кабаков в государстве; инако мудрствующих еретиков-пьяноборцев предавали анафеме. Одним словом, это была неприличнейшая пародия церковной иерархии и церковного богослужения, казавшаяся набожным людям пагубой души, как бы вероотступлением, противление коему – путь к венцу мученическому. Бывало, на святках компания человек в 200 в Москве или Петербурге на нескольких десятках саней на всю ночь до утра пустится по городу «славить»; во главе процессии шутовской патриарх в своем облачении, с жезлом и в жестяной митре; за ним сломя голову скачут сани, битком набитые его сослужителями, с песнями и свистом. Хозяева домов, удостоенных посещением этих славельщиков, обязаны были угощать их и платить за славление; пили при этом страшно, замечает современный наблюдатель. Или, бывало, на первой неделе великого поста его всешутейшество со своим собором устроит покаянную процессию: в назидание верующим выедут на ослах и волах или в санях, запряженных свиньями, медведями и козлами, в вывороченных полушубках. Раз на масленице в 1699 г. после одного пышного придворного обеда царь устроил служение Бахусу; патриарх, князь-папа Никита Зотов, знакомый уже нам бывший учитель царя, пил и благословлял преклонявших перед ним колена гостей, осеняя их сложенными накрест двумя чубуками, подобно тому как делают архиереи дикирием и трикирием; потом с посохом в руке «владыка» пустился в пляс. Один только из присутствовавших на обеде, да и то иноземный посол, не вынес зрелища этой одури и ушел от православных шутов. Иноземные наблюдатели готовы были видеть в этих безобразиях политическую и даже народовоспитательную тенденцию, направленную будто бы против русской церковной иерархии и даже самой церкви, а также против порока пьянства: царь-де старался сделать смешным то, к чему хотел ослабить привязанность и уважение доставляя народу случай позабавиться, пьяная компания приучала его соединять с отвращением к грязному разгулу презрение к предрассудкам. Трудно взвесить долю правды в этом взгляде; но все же это – скорее оправдание, чем объяснение. Петр играл не в одну церковную иерархию или в церковный обряд. Предметом шутки он делал и собственную власть, величая князя Ф. Ю. Ромодановского королем, государем, «вашим пресветлым царским величеством», а себя «всегдашним рабом и холопом Piter\'om» пли просто по-русски Петрушкой Алексеевым. Очевидно, здесь больше настроения, чем тенденции. Игривость досталась Петру по наследству от отца, который тоже любил пошутить, хотя и остерегался быть шутом. У Петра и его компании было больше позыва к дурачеству, чем дурацкого творчества. Они хватали формы шутовства откуда ни попало, не щадя ни преданий старины, ни народного чувства, ни собственного достоинства, как дети в играх пародируют слова, отношения, даже гримасы взрослых, вовсе не думая их осуждать или будировать. В пародии церковных обрядов глумились не над церковью, даже не над церковной иерархией как учреждением: просто срывали досаду на класс, среди которого видели много досадных людей. Можно не дивиться крайней беззаботности о последствиях, о впечатлении от оргий. Хотя Петр жаловался, что ему приходится иметь дело не с одним бородачом, как его отцу, а с тысячами, но с этой стороны можно было ждать больше неприятностей, чем опасностей. К большинству тогдашней иерархии был приложим укор, обращенный противниками нововведений на последнего патриарха Адриана, что он живет из куска, спать бы ему да есть, бережет мантии для клобука белого, затем и не обличает. Серьезнее был ропот в народе, среди которого уже бродила молва о царе-антихристе; но и с этой стороны надеялись на охранительную силу кнута и застенка, а об общественной стыдливости в тогдашних правящих сферах имели очень слабое помышление. Да и народные нравы если не оправдывают, то частью объясняют эти непристойные забавы. Кому неизвестна русская привычка в веселую минуту пошутить над церковными предметами, украсить праздное балагурство священным изречением? Известно также отношение народной легенды к духовенству и церковному обряду. В этом повинно само духовенство: строго требуя наружного исполнения церковного порядка, пастыри не умели внушить должного к нему уважения, потому что сами недостаточно его уважали. И Петр был не свободен от этой церковно-народной слабости: он был человек набожный, скорбел о невежестве русского духовенства, о расстройстве церкви, чтил и знал церковный обряд, вовсе не для шутки любил в праздники становиться на клиросе в ряды своих певчих и пел своим сильным голосом – и, однако же, включил в программу празднования Ништадтского мира в 1721 г. непристойнейшую свадьбу князя-папы, старика Бутурлина, со старухой, вдовой его предшественника Никиты Зотова, приказав обвенчать их в присутствии двора при торжественно-шутовской обстановке в Троицком соборе. Какую политическую цель можно найти в этой непристойности, как и в ящике с водкой, формат которого напоминал пьяной коллегии евангелие? Здесь не тонкий или лукавый противоцерковный расчет политиков, а просто грубое чувство властных гуляк, вскрывавшее общий факт, глубокий упадок церковного авторитета. При господстве монашества, унизившем более духовенство, дело церковно-пастырского воспитания нравственного чувства в народе превратилось в полицию совести.
Но Петр от природы не был лишен средств создать себе более приличные развлечения. Он, несомненно, был одарен здоровым чувством изящного, тратил много хлопот и денег, чтобы доставать хорошие картины и статуи в Германии и Италии: он положил основание художественной коллекции, которая теперь помещается в петербургском Эрмитаже. Он имел вкус особенно к архитектуре; об этом говорят увеселительные дворцы, которые он построил вокруг своей столицы и для которых выписывал за дорогую цену с Запада первоклассных мастеров, вроде, например, знаменитого в свое время Леблона, «прямой диковины», как называл его сам Петр, сманивший его у французского двора за громадное жалованье. Построенный этим архитектором петергофский дворец Монплезир, со своим кабинетом, украшенным превосходной резной работой, с видом на море и тенистыми садами, вызывал заслуженные похвалы от посещавших его иностранцев. Правда, незаметно, чтобы Петр был любителем классического стиля: он искал в искусстве лишь средства для поддержания легкого, бодрого расположения духа; упомянутый его петергофский дворец украшен был превосходными фламандскими картинами, изображавшими сельские и морские сцены, большею частью забавные. Привыкнув жить кое-как, в черной работе, Петр, однако, сохранил уменье быть неравнодушным к иному ландшафту, особенно с участием моря, и бросал большие деньги на загородный дворец с искусственными террасами, каскадами, хитрыми фонтанами, цветниками и т. п. Он обладал сильным эстетическим чутьем; только оно развивалось у Петра несколько односторонне, сообразно с общим направлением его характера и образа жизни. Привычка вникать в подробности дела, работа над техническими деталями создала в нем геометрическую меткость взгляда, удивительный глазомер, чувство формы и симметрии; ему легко давались пластические искусства, нравились сложные планы построек; но он сам признавался, что не любит музыки, и с трудом переносил на балах игру оркестра.
По временам на шумных увеселительных собраниях петровой компании слышались и серьезные разговоры. Чем шире развертывались дела войны и реформы, тем чаще Петр со своими сотрудниками задумывался над смыслом своих деяний. Эти беседы любопытны не столько взглядами, какие в них высказывались, сколько тем, что позволяют ближе всмотреться в самих собеседников, в их побуждения и отношения, и притом смягчают впечатление их нетрезвой и беспорядочной обстановки. Сквозь табачный дым и звон стаканов пробивается политическая мысль, освещающая этих дельцов с другой, более привлекательной стороны. Раз в 1722 г., в веселую минуту, под влиянием стаканов венгерского, Петр разговорился с окружавшими его иностранцами о тяжелых первых годах своей деятельности, когда ему приходилось разом заводить регулярное войско и флот, насаждать в своем праздном, грубом народе науки, чувства храбрости, верности, чести, что сначала все это стоило ему страшных трудов, но это теперь, слава богу, миновало, и он может быть спокойнее, что надобно много трудиться, чтобы хорошо узнать народ, которым управляешь. Это были, очевидно, давние, привычные помыслы Петра; едва ли не он сам начал продолжавшуюся и после него обработку легенды о своей творческой деятельности. Если верить современникам, эта легенда у него стала даже облекаться в художественную форму девиза, изображающего ваятеля, который высекает из грубого куска мрамора человеческую фигуру и почти до половины окончил свою работу. Значит, к концу шведской войны Петр и его сотрудники сознавали, что достигнутые военные успехи и исполненные реформы еще не завершают их дела, и их занимал вопрос, что предстоит еще сделать. Татищев в своей Истории Российской передает рассказ об одной застольной беседе, слышанной, очевидно, от собеседников. Дело было в 1717 г., когда блеснула надежда на скорое окончание тяжкой войны. Сидя за столом на пиру со многими знатными людьми, Петр разговорился о своем отце, об его делах в Польше, о затруднениях, какие наделал ему патриарх Никон. Мусин-Пушкин принялся выхвалять сына и унижать отца, говоря, что царь Алексей сам мало что делал, а больше Морозов с другими великими министрами; все дело в министрах: каковы министры у государя, таковы и его дела. Государя раздосадовали эти речи; он встал из-за стола и сказал Мусину-Пушкину: «В твоем порицании дел моего отца и в похвале моим больше брани на меня, чем я могу стерпеть». Потом, подошедши к князю Я. Ф. Долгорукому, не боявшемуся спорить с царем в Сенате, и, став за его стулом, говорил ему: «Вот ты больше всех меня бранишь и так больно досаждаешь мне своими спорами, что я часто едва не теряю терпения; а как рассужу, то и увижу, что ты искренно меня и государство любишь и правду говоришь, за что я внутренне тебе благодарен; а теперь я спрошу тебя, как ты думаешь о делах отца моего и моих, и уверен, что ты нелицемерно скажешь мне правду». Долгорукий отвечал: «Изволь, государь, присесть, а я подумаю». Петр сел подле него, а тот по привычке стал разглаживать свои длинные усы. Все на него смотрели и ждали, что он скажет. Помолчав немного, князь говорил так:
«На вопрос твой нельзя ответить коротко, потому что у тебя с отцом дела разные: в одном ты больше заслуживаешь хвалы и благодарности, в другом – твой отец. Три главные дела у царей: первое – внутренняя расправа и правосудие; это ваше главное дело. Для этого у отца твоего было больше досуга, а у тебя еще и времени подумать о том не было, и потому в этом отец твой больше тебя сделал. Но когда ты займешься этим, может быть, и больше отцова сделаешь. Да и пора уж тебе о том подумать. Другое дело – военное. Этим делом отец твой много хвалы заслужил и великую пользу государству принес, устройством регулярных войск тебе путь показал; но после него неразумные люди все его начинания расстроили, так что ты почти все вновь начинал и в лучшее состояние привел. Однако, хоть и много я о том думал, но еще не знаю, кому из вас в этом деле предпочтение отдать: конец войны прямо нам это покажет. Третье дело – устройство флота, внешние союзы, отношения к иностранным государствам. В этом ты гораздо больше пользы государству принес и себе чести заслужил, нежели твой отец, с чем, надеюсь, и сам согласишься. А что говорят, якобы каковы министры у государей, таковы и дела их, так я думаю о том совсем напротив, что умные государи умеют и умных советников выбирать и верность их наблюдать. Потому у мудрого государя не может быть глупых министров, ибо он может о достоинстве каждого рассудить и правые советы отличить». Петр выслушал все терпеливо и, расцеловав Долгорукого, сказал: Благий рабе верный! В мале был ecu мне верен, над многими тя поставлю. «Меншикову и другим сие весьма было прискорбно – так заканчивает свой рассказ Татищев, – и они всеми мерами усиливались озлобить его государю, но ничего не успели».
Петр прожил свой век в постоянной и напряженной физической деятельности, вечно вращаясь в потоке внешних впечатлений, и потом развил в себе внешнюю восприимчивость, удивительную наблюдательность и практическую сноровку. Но он не был охотник до досужих общих соображений; во всяком деле ему легче давались подробности работы, чем ее общий план; он лучше соображал средства и цели, чем следствия; во всем он был больше делец, мастер, чем мыслитель. Такой склад его ума отразился и на его политическом и нравственном характере. Петр вырос в среде, совсем неблагоприятной для политического развития. То были семейство и придворное общество царя Алексея, полные вражды, мелких интересов и ничтожных людей. Придворные интриги и перевороты были первоначальной политической школой Петра. Злоба сестры выбросила его из царской обстановки и оторвала от сросшихся с ней политических понятий. Этот разрыв сам по себе не был большой потерей для Петра: политическое сознание кремлевских умов XVII в. представляло беспорядочный хлам, составившийся частью из унаследованных от прежней династии церемониальных ветошей и вотчинных привычек, частью из политических вымыслов и двусмыслиц, мешавших первым царям новой династии понять свое положение в государстве. Несчастье Петра было в том, что он остался без всякого политического сознания, с одним смутным и бессодержательным ощущением, что у его власти нет границ, а есть только опасности. Эта безграничная пустота сознания долго ничем не наполнялась. Мастеровой характер усвоенных с детства занятий, ручная черная работа мешала размышлению, отвлекала мысль от предметов, составляющих необходимый материал политического воспитания, и в Петре вырастал правитель без правил, одухотворяющих и оправдывающих власть, без элементарных политических понятий и общественных сдержек. Недостаток суждения и нравственная неустойчивость при гениальных способностях и обширных технических познаниях резко бросались в глаза и заграничным наблюдателям 25-летнего Петра, и им казалось, что природа готовила в нем скорее хорошего плотника, чем великого государя. С детства плохо направленный нравственно и рано испорченный физически, невероятно грубый по воспитанию и образу жизни и бесчеловечный по ужасным обстоятельствам молодости, он при этом был полон энергии, чуток и наблюдателен по природе. Этими природными качествами несколько сдерживались недостатки и пороки, навязанные ему средой и жизнью. Уже в 1698 г. английский епископ Бернет заметил, что Петр с большими усилиями старается победить в себе страсть к вину. Как ни мало был Петр внимателен к политическим порядкам и общественным нравам Запада, он при своей чуткости не мог не заметить, что тамошние народы воспитываются и крепнут не кнутом и застенком, а жестокие уроки, данные ему под первым А зовом, под Нарвой и на Пруте, постепенно указывали ему на его политическую неподготовленность, и по мере этого начиналось и усиливалось его политическое самообразование: он стал понимать крупные пробелы своего воспитания и вдумываться в понятия, вовремя им не продуманные, о государстве, народе, о праве и долге, о государе и его обязанностях. Он умел свое чувство царственного долга развить до самоотверженного служения, но не мог уже отрешиться от своих привычек, и если несчастья молодости помогли ему оторваться от кремлевского политического жеманства, то он не сумел очистить свою кровь от единственного крепкого направителя московской политики, от инстинкта произвола. До конца он не мог понять ни исторической логики, ни физиологии народной жизни. Впрочем, нельзя слишком винить его за это: с трудом понимал это и мудрый политик и советник Петра Лейбниц, думавший и, кажется, уверявший Петра, что в России тем лучше можно насадить науки, чем меньше она к тому подготовлена. Вся преобразовательная его деятельность направлялась мыслью о необходимости и всемогуществе властного принуждения: он надеялся только силой навязать народу недостающие ему блага и, следовательно, верил в возможность своротить народную жизнь с ее исторического русла и вогнать в новые берега. Потому, радея о народе, он до крайности напрягал его труд, тратил людские средства и жизни безрасчетно, без всякой бережливости. Петр был честный и искренний человек, строгий и взыскательный к себе, справедливый и доброжелательный к другим; но по направлению своей деятельности он больше привык обращаться с вещами, с рабочими орудиями, чем с людьми, а потому и с людьми обращался, как с рабочими орудиями, умел пользоваться ими, быстро угадывал, кто на что годен, но не умел и не любил входить в их положение, беречь их силы, не отличался нравственной отзывчивостью своего отца. Петр знал людей, но не умел или не всегда хотел понимать их. Эти особенности его характера печально отразились на его семейных отношениях. Великий знаток и устроитель своего государства, Петр плохо знал один уголок его – свой собственный дом, свою семью, где он бывал гостем. Он не ужился с первой женой, имел причины жаловаться на вторую и совсем не поладил с сыном, не уберег его от враждебных влияний, что привело к гибели царевича и подвергло опасности самое существование династии.
Так Петр вышел непохож на своих предшественников, хотя между ними и можно заметить некоторую генетическую связь, историческую преемственность ролей и типов Петр был великий хозяин, всего лучше понимавший экономические интересы, всего более чуткий к источникам государственного богатства. Подобными хозяевами были и его предшественники, цари старой и новой династии; но те были хозяева-сидни, белоручки, привыкшие хозяйничать чужими руками, а из Петра вышел подвижной хозяин-чернорабочий, самоучка, царь-мастеровой.
ЛЕКЦИЯ LXI
ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА И РЕФОРМА ПЕТРА ВЕЛИКОГО. ЗАДАЧИ ВНЕШНЕЙ ПОЛИТИКИ. МЕЖДУНАРОДНЫЕ ОТНОШЕНИЯ В ЕВРОПЕ. НАЧАЛО СЕВЕРНОЙ ВОЙНЫ. ХОД ВОЙНЫ. ЕЕ ВЛИЯНИЕ НА РЕФОРМУ ХОД И СВЯЗЬ РЕФОРМ. ПОРЯДОК ИЗУЧЕНИЯ. ВОЕННАЯ РЕФОРМА. ФОРМИРОВКА РЕГУЛЯРНОЙ АРМИИ. БАЛТИЙСКИЙ ФЛОТ. ВОЕННЫЙ БЮДЖЕТ.
ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА. Насколько Петрова реформа была заранее обдумана, планомерна и насколько она исполнена по задуманному плану – вот вопросы, встречающие нас на пороге истории Петра Великого. Есть наклонность или привычка думать, что Петр родился и вырос с готовой преобразовательной программой, которая вся – его дело, создание его творческого гения, что деятельность ближайших предшественников Петра была только подготовкой к реформе, дала ему преобразовательные побуждения, но не преобразовательные идеи и средства. Оканчивая обзор деятельности этих предшественников, я, напротив, заметил, что самая программа Петра была вся начертана людьми XVII в. Но необходимо отличать задачи, доставшиеся Петру, от усвоения и исполнения их преобразователем. Эти задачи были потребности государства и народа, сознанные людьми XVII в., а реформы Петра направлялись условиями его времени, до него не действовавшими, частью созданными им самим, частью вторгнувшимися в его дело со стороны. Программа заключалась не в заветах, не в преданиях, а в государственных нуждах, неотложных и всем очевидных.
ЕЕ ЗАДАЧИ. Война была важнейшим из этих условий. Петр почти не знал мира: весь свой век он воевал с кем-нибудь: то с сестрой, то с Турцией, Швецией, даже с Персией. С осени 1689 г., когда кончилось правление царевны Софьи, из 35 лет его царствования только один 1724-й год прошел вполне мирно, да из других лет можно набрать не более 13 мирных месяцев. Притом с главными своими врагами, с Турцией и Швецией, Петр воевал не как его предшественники: это были войны коалиционные, союзные. Чтобы понять их значение, оглянемся на внешнюю политику Московского государства в XVII в. Петру достались от предшественников две задачи, разрешение которых было необходимо для того, чтобы обеспечить внешнюю безопасность государства: во-первых, надо было довершить политическое объединение русского народа, едва не половина которого находилась еще за пределами Русского государства; во-вторых, предстояло исправить границы государственной территории, которые с иных сторон, именно с южной и западной, были слишком открыты для нападения. Разрешение этих задач до Петра было только начато. Вторая задача, территориальная, еще до него приводила Московское государство в столкновение с двумя внешними врагами: со Швецией, у которой нужно было отвоевать восточный берег Балтийского моря, и с крымскими татарами, т. е. с Турцией. Точно так же и первая задача, национально-политическая, состоявшая в необходимости государственного объединения русского народа, еще задолго до Петра вызвала ряд упорных войн с третьим врагом и ближайшим соседом – Речью Посполитой. Но еще до Петра московским правительством была сознана невозможность одновременного разрешения обеих задач. Правительство царя Алексея уже испытало невозможность одновременной борьбы на три фронта – с Польшей, Швецией и Турцией. Вот почему московские государственные люди XVII в. начали выбирать между своими врагами, сближаться или только мириться с тем или другим из них, чтобы тем вернее справиться с третьим. Необходимость такого выбора произвела в царствование Алексея крутой перелом во внешней политике Московского государства. Главной целью этой политики была западная соседка – Польша: на борьбу с ней в продолжение веков были обращены народные силы. Андрусовское перемирие 1667 г. надолго приостановило эту борьбу. Обессиленная ею Польша перестала казаться опасной, и ее можно было на некоторое время оставить в покое, даже сблизиться с ней. Настойчивым провозвестником этого поворота, как мы видели, был Ордин-Нащокин. В московском договоре 1686 г. перемирие превратилось в вечный мир и даже в наступательный союз. Россия об руку с Польшей вступила в священную лигу Польши, Австрии и Венеции для борьбы с Турцией. Так еще до Петра покинута была на неопределенное время мысль о национально-политическом объединении русского народа: чтобы поддержать добрые отношения с союзницей и соседкой, разумеется, нельзя было затрагивать вопроса о воссоединении юго-западной Руси с Великороссией. Петр, начиная свою деятельность, прямо вступил в это сочетание международных отношений, до него создавшееся. Он также в начале царствования обратил все свои усилия и народные силы на юг, следовательно, поставил своей ближайшей задачей исправление и ограждение южной границы государственной территории. Для этого надобно было укрепить за собой и обезопасить берега Черного и Азовского морей. На Азовском море появился первый русский флот; там возникли верфи и гавани. Но потом международные отношения Западной Европы переверстались. В северной и средней Европе с Тридцатилетней войны царила над международными отношениями маленькая Швеция. Ее преобладание тяжелым гнетом ложилось особенно на государства, близкие к Балтийскому морю, на Данию, Польшу и Московию. Для Дании Швеция создала под боком у нее непримиримого врага, герцога шлезвиг-гольштейнского, которому она покровительствовала. У Польши Швеция в XVII в. успела значительно урезать территорию, захватив Лифляндию, а еще раньше Эстляндию. Обе страны чувствовали себя жестоко обобранными и обиженными с шведской стороны и искали третьего союзника в Московии, считавшей себя тоже обобранной и обиженной после Кардисского мира 1661 г., не возвратившего ей ни Ингрии, ни Карелии. Это заставило Петра повернуть свои усилия с берегов Черного и Азовского морей к Балтийскому морю, перегнать туда народные силы, направленные на внешнюю борьбу. Новой столицей государства суждено было стать не Азову или Таганрогу, а С.-Петербургу. Таким образом, задача исправления южной границы была покинута ради ограждения северозападных пределов. Итак, Петр следовал указаниям своих предшественников, однако не только не расширил, но еще сузил их программу внешней политики, ограничил свои задачи.
МЕЖДУНАРОДНЫЕ ОТНОШЕНИЯ. Коалиционными войнами с Турцией и Швецией Московское государство впервые деятельно вступало как органический член в семью европейских держав, впутывалось в международные отношения Западной Европы. Тогда в Европе были три задорных государства, борьба с которыми сбивала остальные державы в коалиции: это – Франция на западе, Швеция на севере и Турция на юге. Франция соединяла против себя Англию, Голландию, Испанию, Австрию и Германскую империю, Турция – ту же Австрию, Венецию и Польшу, Швеция – ту же Польшу, Данию и Пруссию, тогдашнее курфюршество Бранденбург. Государства, участвовавшие в разных коалициях, не объединяли их, а только осложняли международные отношения. Москва договором 1686 г. с Польшей вошла в юго-восточный противотурецкий союз. Но интересы союзников двоились. Австрия в ожидании громадной войны за испанское наследство спешила выгодным миром 1699 г. в Карловице развязать себе руки на юго-востоке, но очень хлопотала, чтобы Петр один продолжал коалиционную войну, оберегая австрийский тыл с турецко-татарской стороны. Друг Петра, новый король Речи Посполитой, Август II чувствовал себя на польском престоле, как на горячих угольях, а в 1700 г. во время мирных переговоров московского посла Украинцева в Константинополе польский посол очень упрашивал турок не мириться с русским царем, обещая сбросить его друга короля с королевства. Союз завершился тем, что по Карловицкому договору 1699 г. венециане и австрийцы хорошо себя удовольствовали: взяли у Турции венециане Морею, австрийцы Трансильванию, турецкую Венгрию и Славонию и заткнули горло туркам, по выражению московского посла Возницына, своими союзниками, предоставив полякам опустошенную Подолию, а московитам Азов с новопостроенными побережными городками. Петр очутился в неловком положении. Воронежское дело его было разрушено; флот, стоивший таких усилий и издержек и предназначавшийся для Черного моря, остался гнить в азовских гаванях; вытягать Керчь, стать прочно в Крыму не удалось; канал между Волгой и Доном, уже начатый тысячами согнанных рабочих, был брошен. Восточный вопрос со взбудораженными ожиданиями балканских христиан, безопасность южной Руси от татар – все это отодвинуто было в сторону. Петр должен был круто повернуть фронт с юга на север, где составилась прибалтийская коалиция против Швеции; новая европейская конъюнктура перебросила его, как игрушечный мяч, с устья Дона на Нарову и Неву, где у него ничего не было заготовлено; сам он, столько готовившийся в черноморские моряки, со всеми своими переяславскими, беломорскими, голландскими и английскими навигацкими познаниями принужден был много лет вести сухопутную войну, чтобы пробиться к новому чужому морю.
НАЧАЛО СЕВЕРНОЙ ВОЙНЫ. Редкая война даже Россию заставала так врасплох, так плохо была обдумана и подготовлена, как Северная. Какие были союзники у Петра в начале этой войны? Польский король Август II, не сама Польша, а курфюрст Германской империи, совсем бессовестный саксонский авантюрист, кое-как забравшийся на польский престол и которого чуть не половина Польши готова была сбросить с этого престола, потом какая-то Дания, не умевшая собрать солдат для защиты своей столицы от 15 тысяч шведов, неожиданно под нее подплывших, и в несколько дней позорно бежавшая из коалиции по миру в Травендале, а душою союза был ливонский проходимец Паткуль, предназначавший Петру, единственному серьезному участнику этой опереточной коалиции, роль совсем балаганного простака, который за свои будущие победы должен удовольствоваться болотами Ингрии и Карелии. Войну начали кое-как, спустя рукава. Намечены были ближайшие цели, но не заметно разработанного плана. За 5 месяцев до разрыва Петр приторговывал продажные пушки у шведов, с которыми собирался воевать. Двинутая под Нарву армия, численностью около 35 тысяч, состояла большею частью из новобранцев под командой плохих офицеров и иноземных генералов, не пользовавшихся доверием. Стратегических путей не было; по грязным осенним дорогам не могли подвезти достаточно ни снарядов, ни продовольствия. Начали обстреливать крепость, но пушки оказывались негодными, да и те скоро перестали стрелять за недостатком пороха. Осаждающие, по словам очевидца, ходили около крепости, как кошки около горячей каши; мер против наступления Карла XII не приняли. В злую ноябрьскую вьюгу король подкрался к русскому лагерю, и шведская 8-тысячная бригада разнесла русский корпус. Однако победа ежеминутно была на волос от беды. Король пуще всего боялся, как бы дворянская и казачья конница Шереметева не ударила ему в тыл; но она, по словам Карла, была так любезна, что бросилась бежать вплавь через реку Нарову, потопив тысячу коней. Победитель так боялся своих побежденных, что за ночь поспешил навести новый мост вместо обрушившегося под напором беглецов, чтобы помочь им скорее убраться на свою сторону реки. Петр уехал из лагеря накануне боя, чтобы не стеснять главнокомандующего, иноземца, и тот действительно не стеснился, первый отдался в плен и увлек за собой других иноземных командиров, испуганных озлоблением своей русской команды. В Европе ходила медаль с изображением, как Петр бежит из-под Нарвы, бросив шпагу, в валившейся с головы шапке, утирая платком слезы, и с евангельской подписью: и исшед вон, плакася горько. Уцелевшие от боя, от голода и холода во время бегства русские ратники, по выражению современника, приплелись в Новгород, «ограбленные шведами без остатка», без пушек, палаток и всего своего скарба. Позднее, спустя 24 года, уже прославленный император Петр, собираясь праздновать третью годовщину Ништадтского мира, имел мужество признаться в собственноручной программе торжества, что начал шведскую войну, как слепой, не ведая ни своего состояния, ни силы противника.
ХОД ВОЙНЫ. Около трети осадного корпуса, вся артиллерия и десятков восемь начальных людей, в том числе десять генералов, были потеряны. Шведский 18-летний мальчик выражал полное удовольствие, что так легко выручил Нарву, неприятельскую армию разбил и весь генералитет в полон взял. Через 8 месяцев он таким же неожиданным нападением выручил и Ригу, наголову разбив (на Западной Двине) собиравшиеся осаждать ее саксонские и русские войска. Но и Петр не унывал от неудач – по стойкости ли духа или по слабости чувства ответственности, – тотчас принялся укрепляться, пополнять войска усиленной вербовкой, конфисковал четвертую часть всех церковных и монастырских колоколов, чтобы отлить новую артиллерию. Правда, Карл XII ему помогал, как умел, гоняясь за Августом II по польским городам и лесам и оставив на русской границе слабые отряды. Началось прерывистое взаимное кровососание, длившееся 7 лет. Пользуясь таким досугом, Петр сформировал расстроенную армию и мелкими стычками, набегами, осадами, штурмами слабых пограничных крепостей подготовлял ее к крупным делам. Жертв не жалели, на положение народа не обращали внимания, играли напропалую и ставили на карту последние средства, обещали союзнику субсидию, не зная, чем ее уплатить. Ход внешней борьбы затруднялся еще борьбой внутренней, возникавшей в связи с ней же. Летом 1705 г. вспыхнул астраханский бунт, дальний отзвук стрелецких мятежей, отвлекший с театра войны целую дивизию. Не успели погасить его, как Карл XII. прохлаждавшийся под Варшавой, в январе 1706 г. вдруг явился под Гродной, переморозив в быстром походе тысячи три из своего 24-тысячного корпуса, и перерезал сообщения сосредоточенных здесь главных сил Петра, числом свыше 35 тысяч. Это было еще более озорное движение Карла, чем под Нарву в 1700 г. На юго-восток от Гродны, в Слониме, Мире, Несвиже, зимовало много казаков, да Петр спешно мог привести в Минск 12 тысяч регулярного войска. Но и на русской стороне еще не прошел нарвский озноб 1700 г. Петр был страшно смущен, «в адской горести» обретался, велел наскоро укрепить границу длинной засекой от Смоленска до Пскова. Вызвав с Волыни самого гетмана Мазепу с казаками, располагая силами втрое больше Карла, Петр думал только о спасении своей гродненской армии и сам составил превосходно обдуманный во всех подробностях план отступления, приказав взять с собой «зело мало, а по нужде хотя и все бросить». В марте, в самый ледоход, когда шведы не могли перейти Неман в погоню за отступавшими, русское войско, спустив в реку до ста пушек с зарядами, мимо Бреста через Волынь «с великою нуждою и трудом», но благополучно отошло к Киеву, обогнув юго-западную окраину непроходимого Полесья. В 1708 г., когда Карл, разделавшись с Августом, стал один на один с Петром, повел из Гродны свою прекрасно устроенную 44-тысячную армию прямо на Москву, а 30 тысяч готовы были идти к нему на помощь из Лифляндии и Финляндии, у Петра в тылу запылал бунт башкирский, охвативший Заволжье казанское и уфимское, а вслед за ним на Дону бунт булавинский, вызванный сыском беглых и распространившийся до Тамбова и Азова. Эти мятежи страшно смутили Петра, вынудили его разделить свои силы, заставили, следя за врагом на западе, оглядываться назад, дали ему почувствовать, сколько народной злобы накопил он у себя за спиной. Он, к тому же больной, обессилевший «от лекарства, как младенец», по его собственному признанию, принимал против этих народных вспышек всякие меры, хотел бросить свою западную армию и ехать на Дон, обещал прощение мятежникам и в то же время предписывал колеса и колья, чтобы «себя от таких оглядок вольными в сей войне сочинить». Но и Карл оставался верен своему правилу – выручать Петра в трудные минуты: это были два врага, влюбленные друг в друга. Когда король, пройдя литовские болота, в июле 1708 г. занял Могилев, Петру предстояло не допустить, чтобы Карл, истративший без толку весь 1707-й год, соединился со своим генералом Левенгауптом, везшим из Ливонии военные припасы и продовольствие Карлу, которому было нечего есть и нечем стрелять. Соединившись с Левенгауптом, Карл был бы непобедим. Но направлявшийся к Смоленску король круто повернул на юг в хлебообильную Малороссию, где его ждал бесполезный предатель Петра гетман Мазепа, и головой выдал Петру Левенгаупта, который 28 сентября был разбит при деревне Лесной на Соже 14 тысячами русских и потерял две трети своей 16-тысячной дивизии со всем, что вез королю, в том числе и шведскую непобедимую самоуверенность. Полтавская победа на Ворскле была одержана под Лесной на Соже: после сам Петр признавал Лесную матерью Полтавской баталии, случившейся ровно девять месяцев спустя. Стыдно было проиграть Полтаву после Лесной. Я не берусь судить о стратегическом достоинстве того крутого поворота, каким был поход Карла от Могилева на юго-восток к Полтаве. Тогда толковали, что Украина манила к себе Карла обилием продовольствия, недостатком укреплений, близостью к Крыму и Польше, надеждой найти в казаках сильное подкрепление и с их помощью безопасно пробраться к Москве, куда он не решался пробиться сквозь царские войска через Смоленск. Трудно сказать, предчувствовал ли он на целое столетие вперед роковой путь Наполеона. Во всяком случае под Полтавой девятилетний камень свалился с плеч Петра: русское войско, им созданное, уничтожило шведскую армию, т. е. 30 тысяч отощавших, обносившихся, деморализованных шведов, которых затащил сюда 27-летний скандинавский бродяга. Петр праздновал Полтаву, как великодушный победитель, усадил за свой обеденный стол пленных шведских генералов, пил за их здоровье, как своих учителей, на радостях позабыл преследовать остатки разгромленной армии, был в восторге от гремевшего красным звоном панегирика, какой в виде проповеди произнес ему в киевском Софийском соборе префект духовной академии Феофан Прокопович. Но победа 27 июня не достигла своей цели, не ускорила мира, напротив, осложнила положение Петра и косвенно затянула войну. Лесная и Полтава показали, что Петр одинокий сильнее, чем с союзниками, а ближайшим следствием Полтавы было возрождение прежней коалиции, разбитой Карлом. И виды Петра расширились. В 1701 г. после Нарвы по новому договору с Августом, деля шкуру еще не убитого медведя, он ограничивался Ингрией и Карелией, отказавшись в пользу Августа и Польши от всякого притязания на Лифляндию и Эстляндию; в 1707 г., когда Карл, покончив с Августом, собирался идти на Москву, Петр готов был удовольствоваться одною гаванью на Балтийском море. Теперь прямо после Полтавы он послал Меншикова в Польшу восстановлять своего дорогого союзника на потерянном им престоле, а Шереметева отрядил осаждать Ригу и в 1710 г. завоевал весь балтийский берег, от устья Западной Двины до Выборга. Однако еще по договору в Торне в октябре 1709 г. Петр уступал Лифляндию в наследственную собственность Августу, как курфюрсту саксонскому. Силы Петра опять начали рассыпаться. Внимание его перекидывалось из стороны в сторону. Военные успехи русских подняли на ноги французскую дипломатию, которая вместе с Карлом вовлекла Петра в новую войну с Турцией. С излишним запасом надежд на турецких христиан, пустых обещаний со стороны господарей молдавского и валахского и со значительным количеством собственной полтавской самоуверенности, но без достаточного обоза и изучения обстоятельств, Петр летом 1711 г. пустился в знойную степь с целью не защитить Малороссию от турецкого нашествия, а разгромить Турецкую империю и на реке Пруте получил еще новый урок, будучи окружен впятеро сильнейшей турецкой армией, едва не был взят в плен и по договору с визирем отдал туркам все свои азовские крепости, потеряв все плоды своих 16-летних воронежских, донских и азовских усилий и жертв. Петр и на этот раз утешал себя и свое правительство надеждой, что неудача на юге укрепит другую сторону, северный фронт, несравненно более важный. Привыкнув никого и ничего не жалеть, он и не жалел ни о ком и ни о чем. Но Прут отодвинул черноморский вопрос более чем на полвека, потому что победоносная, но бестолковая и бесполезная война с Турцией при императрице Анне не подвинула его ни на шаг вперед. Все усилия теперь обратились к Балтийскому морю. Петр усердно помогал союзникам вытеснять шведов из Германии, в 1714 г. со своим подраставшим балтийским флотом разбил при Гангуде шведский флот, старого хозяина Балтийского моря, и в два года завоевал один всю Финляндию. На его беду, к нему в союзники поступили тогда еще Бранденбург и Ганновер, курфюрст которого только что стал английским королем, а у Петра зародился новый спорт – охота вмешиваться в дела Германии. Разбрасывая своих племянниц по разным глухим углам немецкого мира, выдав одну за герцога курляндского, другую за герцога мекленбургского, Петр втягивался в придворные дрязги и мелкие династические интересы огромной феодальной паутины, опутывавшей великую культурную нацию. С другой стороны, это московское вмешательство пугало и раздражало. Ни с того ни с сего Петр впутался в раздор своего мекленбургского племянника с его дворянством, а оно через собратов своих, служивших и при ганноверском, и при датском дворе, поссорило Петра с его союзниками, которые начали прямо оскорблять его. Германские отношения перевернули всю внешнюю политику Петра, сделали его друзей врагами, не сделав врагов друзьями, и он опять начал бросаться из стороны в сторону, едва не был запутан в замысел служившего шведскому королю голштинца Герца, этого Паткуля наизнанку, хотевшего помирить Россию со Швецией, чтобы они низвергли ганноверского курфюрста с английского престола и восстановили Стюартов. Когда эта фантастическая затея вскрылась, Петр поехал во Францию, чтобы навязать свою дочь Елизавету в невесты малолетнему королю Людовику XV и этим матримониальным пособием дипломатии найти союзницу в постоянной своей противнице. Так главная задача, ставшая перед Петром после Полтавы, решительным ударом на Балтийском море вынудить мир у Швеции разменялась на саксонские, мекленбургские и датские пустяки, продлившие томительную 9-летнюю войну еще на 12 лет. Кончилось все это тем, что Петру пришлось разделывать собственное дело, согласиться на мир с Карлом XII, обязавшись помогать ему в возврате шведских владений в Германии, отнятию которых он сам больше других содействовал, и согнать с польского престола своего друга Августа, которого так долго и платонически поддерживал. Но судьба еще раз посмеялась над Петром. По смерти Карла, застреленного в 1718 г. под норвежской крепостью Фридрихсгаллем, шведы помирились с союзниками Петра, который опять остался глаз на глаз со своим врагом и опять, как под Полтавой, одинокий, нанес ему решительный удар двукратной опустошительной высадкой в Швецию (1719 и 1720 гг.). Ништадтский мир 1721 г. положил запоздалый конец 21-летней войне, которую сам Петр называл своей «трехвременной школой», где ученики обыкновенно сидят по семи лет, а он, как туго понятливый школьник, засиделся целых три курса, все время цепляясь за союзников, страшась одиночества, и только враги-шведы открыли ему, что вся Северная война велась исключительно русской силой, а не силой союзников.
ВЛИЯНИЕ ВОЙНЫ НА РЕФОРМУ. Самое глубокое действие Полтавской победы сказалось не во внешней политике, веденной так плохо, а в ходе внутренних дел. Курбатов, обер-инспектор ратушного правления, как бы сказать, министр городов и финансов, поздравляя Петра с победой письмом, составленным в форме церковного икоса с припевом радуйся, напоминал царю, что теперь, когда его воинство «переполеровася, яко злато в горниле», на очередь стало «гражданское правление», что победоносная война приблизила народ к конечному разорению и необходимо ослабить взыскание накопившихся недоимок, от которого идет «превеликий всенародный вопль». Полтава произвела решительный поворот во внутренней деятельности Петра. До той поры дела велись изо дня в день. Главной и грозной пружиной управления было перо Петра. Его необъятная переписка с лицами, на которые падали его поручения по текущим надобностям, охватывала весь правительственный механизм. Эти письма заменяли собою законы; лица, которым они посылались, превращались в государственные учреждения. Да и все управление было направлено к целям войны, превратилось в генеральный штаб и военную кассу. Вся преобразовательная деятельность замыкалась в кругу предметов, о которых Петр писал 22 января 1702 г. артиллерии генерал-майору Брюсу, повелевая ему приставить доброго человека делать дубовые лафеты к пушкам, да при этом дуб берег бы, не рубил бы самого крупного, да и тот, что помельче, распиливали бы вдоль, а не поперек, «чтоб лесу не было истратно», а Брюс отвечал, что ведь пушки-то не походные, на станки для них не стоит дуб тратить – и сосновые сойдут, лишь бы хорошенько их выкрасить. До Полтавы можно отметить только два законодательных акта устроительного характера: это указы 30 января 1699 г. – о восстановлении земских учреждений и 18 декабря 1708 г. – о разделении государства на губернии. Петр не получил такого политического воспитания, чтобы «превеликий всенародный вопль» от взыскания недоимок мог сам по себе его тронуть. Но другие, менее чувствительные соображения побуждали его обратить внимание в эту сторону. Он по-прежнему оставался туг к пониманию нужд народа, но стал более чуток к условиям своего международного положения. Победы при Лесной и под Полтавой показали, что главное дело было сделано, регулярная армия создана; создался и балтийский флот. Ту и другую силу предстояло поддерживать на достигнутом уровне, даже приподнимать по возможности. Полтава выводила Петра на большую европейскую дорогу, грозившую новыми расходами. Его стали бояться на Западе. Московия выступала новым международным могуществом, следовательно, приобретала врагов во всех старых друзьях. Военный и дипломатический престиж надобно было дорого оплачивать. Между тем источники государственных доходов истощались, накоплялись многолетние недоимки; Курбатов грозил, что при строгом их взыскании многие плательщики скоро совсем выбьются из сил. Через пять месяцев после Полтавы Петр указал взыскивать недоимки только за два прошедшие года (1707 и 1708). В 1710 г. сосчитали приход и расход за 1705 – 1707 гг. и открыли, что ежегодными доходами казна покрывала только 4/5 своих расходов, 2/3 которых шло на армию и флот. При неуменье тогдашних финансистов изыскивать недостающие средства «мерами в порядке кредитных операций», как выражаются теперь, дефицит просто раскладывался на плательщиков в виде дополнительного налога. С каждым шагом становилось яснее, что вели игру не по карману. Это поворачивало мысль от боевой границы вовнутрь, от военных операций к изысканию новых источников казенного дохода. Их можно было найти только путем лучшего устроения народного труда, и государственного хозяйства, что доселе за военным и дипломатическим недосугом оставалось в пренебрежении. Этот поворот и отмечен в сборнике материалов по истории Северной войны, который редактирован самим Петром и известен под названием Гистории Свейской войны. Здесь сказано, что после полтавских торжеств Петр начал трудиться «во управлении гражданских дел». Даже в таком неполном своде памятников русского законодательства, как Полное собрание законов Российской империи 1830 г., отразился этот подъем законодательной деятельности. С 1700 г., который почему-то казался Петру началом нового столетия, по 1709 г. включительно в собрании помещено 500 актов, а в следующее десятилетие до конца 1719 г. число их дошло до 1238 и почти столько же напечатано их за одно пятилетие 1720 – 1725 (до смерти Петра 28 января 1725 г.); между ними находим уже длинный ряд обширных законоположений, регламентов, штатов, инструкций, международных трактатов. Так законодательство шло все более усиленным шагом в связи с ходом войны. До Полтавы на новую нужду, вызванную войной, на недостатки или злоупотребления, ею вскрытые, Петр отвечал спешным письмом или указом, намечавшим предварительные меры исправления, и так дело шло одновременно по разным отраслям правительственной деятельности. После, при большем досуге и навыке к государственному строительству, временные меры с поправками разрабатывались в законы, в регламенты, в целые новые учреждения и так же в одно время по разным ведомствам, без видимого порядка. Все наиболее капитальные законоположения Петра относятся ко второй, послеполтавской половине его царствования. Распорядительное законодательство постепенно становилось учредительным благодаря войне, как она же превратила Петра из корабельного мастера и войскового организатора в многостороннего преобразователя.
ХОД И СВЯЗЬ РЕФОРМ Теперь мы можем выяснить себе связь войны и реформы. При первом взгляде на преобразовательную деятельность Петра она представляется лишенной всякого плана и последовательности. Постепенно расширяясь, она захватила все части государственного строя, коснулась самых различных сторон народной жизни. Но ни одна часть не перестраивалась зараз, в одно время и во всем своем составе; к каждой реформа подступала по нескольку раз, в разное время касаясь ее по частям, по мере надобности, по требованию текущей минуты. Изучая тот или другой ряд преобразовательных мер, легко видеть, к чему они клонились, но трудно догадаться, почему они следовали именно в таком порядке. Видны цели реформы, но не всегда уловим ее план; чтобы уловить его, надобно изучать реформу в связи с ее обстановкой, т. е. с войной и ее разнообразными последствиями. Война указала порядок реформы, сообщила ей темп и самые приемы. Преобразовательные меры следовали одна за другой в том порядке, в каком вызывали их потребности, навязанные войной. Она поставила на первую очередь преобразование военных сил страны. Военная реформа повлекла за собой два ряда мер, из коих одни направлены были к поддержанию регулярного строя преобразованной армии и новоcозданного флота, другие к обеспечению их содержания. Меры того и другого порядка или изменяли положение и взаимные отношения сословий, или усиливали напряжение и производительность народного труда как источника государственного дохода. Нововведения военные, социальные и экономические требовали от управления такой усиленной и ускоренной работы, ставили ему такие сложные и непривычные задачи, какие были ему не под силу при его прежнем строе и составе. Потому об руку с этими нововведениями и частью даже впереди их шла постепенная перестройка управления всей правительственной машины, как необходимое общее условие успешного проведения прочих реформ. Другим таким общим условием была подготовка дельцов и умов к реформе. Для успешного действия нового управления, как и других нововведений, необходимы были исполнители, достаточно подготовленные к делу, обладающие нужными для того знаниями, необходимо было и общество, готовое поддерживать дело преобразования, понимающее его сущность и цели. Отсюда усиленные заботы Петра о распространении научного знания, о заведении общеобразовательных и профессиональных, технических школ.
ПОРЯДОК ИЗУЧЕНИЯ. Таков общий план реформы, точнее, ее порядок, установленный не наперед обдуманными предначертаниями Петра, а самым ходом дела, гнетом обстоятельств. Война была главным движущим рычагом преобразовательной деятельности Петра, военная реформа – ее начальным моментом, устройство финансов – ее конечной целью. Преобразованием государственной обороны начиналось дело Петра, к преобразованию государственного хозяйства оно направлялось; все остальные меры были либо неизбежными следствиями начального дела, либо подготовительными средствами к достижению конечной цели. Сам Петр ставил свою преобразовательную деятельность в такую связь с веденной им войной. В последние годы жизни, собирая материалы о шведской войне, он обдумывал план ее истории. После него остались заметки по этому делу. В 1722 г. он отметил: «вписать в гисторию, что в сию войну сделано, каких когда распорядков земских и воинских, обоих путей регламентов и духовных, тако ж строение фортец, гаванов, флотов корабельного и галерного и мануфактур всяких и строения в Питербурхе и на Котлине и в прочих местах». За полтора месяца до кончины сделана Петром заметка: «вписать в гисторию, в которое время какие вещи для войны и прочих художеств и по какой причине или принуждению зачаты, например, ружье для того, что не стали пропускать, тако ж и о прочем». Значит, в гисторию войны предполагалось ввести, как дела, тесно с нею связанные, меры для устройства не только военных сил, но и порядка земского и церковного, для развития промышленности и торговли. Этому плану будем следовать и мы в своем изучении; в состав его войдут: 1) военная реформа; 2) меры для поддержания регулярного строя сухопутной армии и флота, именно перемены в положении дворянства, направленные к поддержанию его служебной годности; 3) подготовительные меры к увеличению государственных доходов, имевшие целью умножение количества и подъем качества податного труда; 4) финансовые нововведения; наконец, 5) общие средства обеспечения успешного исполнения военных и народнохозяйственных реформ, именно преобразование управления и устройство учебных заведений. Повторяют этот план не значит, что реформа следовала именно такому порядку, что, покончив с одной преобразуемой областью, она обращалась к другой. Перестройка шла по разным областям одновременно, урывками и вперемежку, и только к концу царствования стала складываться в нечто цельное, что можно уложить в изложенный план.
ВОЕННАЯ РЕФОРМА. Военная реформа была первоочередным преобразовательным делом Петра, наиболее продолжительным и самым тяжелым как для него самого, так и для народа она имеет очень важное значение в нашей истории; это не просто вопрос о государственной обороне: реформа оказала глубокое действие и на склад общества и на дальнейший ход событий.
МОСКОВСКОЕ ВОЙСКО ПЕРЕД РЕФОРМОЙ. По росписи 1681 г. (лекция LI) значительно большая часть московской рати была уже переведена на иноземный строй (89 тысяч на 164 тысячи без малороссийских казаков). Переформировка едва ли продолжалась. В состав 112-тысячной армии, какую в 1689 г. князь В. В. Голицын повел во второй крымский поход, входили те же 63 полка иноземного строя, как и по росписи 1681 г., только численностью до 80 тысяч, с убавившимся составом полков, хотя и дворянской конной милиции русского строя значилось не более 8 тысяч, в 10 раз меньше иноземного строя, а по росписи 1681 г. ее было всего в 5 – 6 раз меньше. Потому совсем неожиданным является состав сил, направленных в 1695 г. в первый азовский поход. В 30-тысячном корпусе, который пошел с самим Петром, тогда ротным бомбардиром Преображенского полка, можно насчитать не более 14 тысяч солдат иноземного строя, тогда как огромное 120-тысячное ополчение, направленное диверсией на Крым, все состояло из ратников русского строя, т. е. в сущности нестроевых, строю никакого не знавших, по выражению Котошихина, преимущественно из конной дворянской милиции. Откуда взялась такая нестроевая масса и куда девались 66 тысяч солдат иноземного строя, которые за вычетом 14 тысяч, шедших с Петром под Азов, участвовали в крымском походе 1689 г.? Ответ на это дал на известном нам пиру 1717 г. князь Я. Ф. Долгорукий, знакомый с состоянием московского войска при царе Федоре и царевне Софье, бывший первым товарищем князя В. В. Голицына во втором крымском походе. Он тогда сказал Петру, что отец его, царев, устроением регулярных войск ему путь показал, «да по нем несмысленные все его учреждения разорили», так что Петру пришлось почитай все вновь делать и в лучшее состояние приводить. Отзыв князя Долгорукого не мог относиться ни к царю Федору, ни к царевне Софье: накануне падения царевны, во втором крымском походе, полки иноземного строя были в исправности. Но дворянство оказало деятельную поддержку матери Петра в борьбе с царевной Софьей и ее стрельцами, и с падением царевны всплыли наверх все эти Нарышкины, Стрешневы, Лопухины, цеплявшиеся за неумную царицу, которым было не до благоустройства государственной обороны. Они, по-видимому, и спустили тяготившееся иноземным строем дворянство на более легкий, русский. И комплектование войска Петр застал в полном расстройстве. Прежде солдатские и рейтарские полки, распущенные по домам на мирное время, призывались на службу в случае надобности. Это был призыв отпускных или запасных, бывалых людей, уже знакомых со строем. При формировке Петром армии для борьбы со Швецией такого запаса уже не заметно. Полки иноземного строя пополнялись двумя способами: или «кликали вольницу в солдаты», охотников, или собирали с землевладельцев даточных, рекрутов, по числу крестьянских дворов. Петр указал писать в солдаты вольноотпущенных холопов и крестьян, годных к службе, и даже дал холопам свободу поступать в солдатские полки без отпуска от господ. При такой вербовке наскоро составленные, наскоро обученные немцами полки новобранцев, по выражению бывшего в Москве в 1698 – 1699 гг. секретаря австрийского посольства Корба, являлись сбродом самых дрянных солдат, набранных из беднейшей черни, «самый горестный народ», по выражению другого иноземца, жившего в России в 1714 – 1719 гг., брауншвейгского резидента Вебера. Подобным же способом составлена была и первая армия Петра в Северную войну: 29 новоприборных полков из вольницы и даточных по 1000 человек в каждом пристегнуты были к 4 старым полкам, 2 гвардейским и 2 кадровым. Нарва обнаружила их боевое качество.
ФОРМИРОВКА РЕГУЛЯРНОЙ АРМИИ. Но сама война перерабатывала сбродное ополчение вольницы и даточных в настоящую регулярную армию. Среди непрерывной борьбы новоприборные полки, оставаясь много лет на походной службе, сами собой превращались в постоянные. После Нарвы началась неимоверная трата людей. Наскоро собираемые полки быстро таяли в боях, от голода, болезней, массовых побегов, ускоренных передвижений на огромных расстояниях – от Невы до Полтавы, от Азова и Астрахани до Риги, Калиша и Висмара, а между тем расширение театра военных действий требовало усиления численного состава армии. Для пополнения убыли и усиления армейского комплекта один за другим следовали частичные наборы охотников и даточных из всяких классов общества, из детей боярских, из посадских и дворовых, из стрелецких детей и даже из безместных детей духовенства; в продолжение одного 1703 г. забрано было до 30 тысяч человек. Армия постепенно становилась всесословной; но в нее ставилось кое-как на ходу выправленное или совсем не боевое сырье. Отсюда возникала потребность в другом порядке комплектования, который давал бы заранее и правильно подготовленный запас. Случайный и беспорядочный прибор охотников и даточных заменен был периодическими общими рекрутскими наборами, хотя и при них иногда повторялись старые приемы вербовки. Рекрутов холостых в возрасте от 15 до 20 лет, а потом и женатых от 20 до 30 лет распределяли по «станциям», сборным пунктам, в ближайших городах партиями человек в 500 – 1000, расквартировывали по постоялым дворам, назначали из них же капралов и ефрейторов для ежедневного пересмотра и надзора и отдавали их отставным, за ранами и болезнями, офицерам и солдатам «учить военному солдатскому строю по артикулу непрестанно». С этих сборных учебных пунктов рекрутов рассылали, куда требовалось, «на упалые места», для пополнения старых полков и для сформирования новых. По объяснению самого Петра, цель таких армейских питомников – «когда спросят в дополнку в армию, чтоб всегда на упалые места были готовы». Это и были «бессмертные» рекруты и солдаты, как их тогда прозвали: указ гласил, что кто из них на учебной станции или уже на службе умрет, будет убит или сбежит, вместо того брать нового рекрута с тех же людей, с которых взят выбылой, «чтоб всегда те солдаты были сполна и к государево службе во всякой готовности». Первый такой общий набор был произведен в 1705 г.; он повторялся ежегодно до конца 1709 г. и все по одной норме, по одному рекруту с 20 тяглых дворов, что должно было давать в каждый набор по 30 тысяч рекрутов и даже более. Всего велено было собрать в эти первые пять наборов 168 тысяч рекрутов; но неизвестен действительный сбор, ибо наборы производились с большими недоимками. С начала шведской войны до первого общего набора считали всех рекрутов с вольницей и даточными до 150 тысяч. Значит, первые 10 лет войны обошлись приблизительно 14-миллионному населению более чем в 300 тысяч человек. Так создана была вторая, полтавская регулярная армия, комплект которой к концу 1708 г. только по трем первым наборам поднят был с 40 тысяч в 1701 г. до 113 тысяч. Таким же порядком комплектовалась и усиливалась армия и в дальнейшие годы. Помянутый Вебер, внимательно присматривавшийся к русскому военному строю, пишет в своих любопытных записках о преобразованной России (Das veranderte Russland), что обыкновенно предписывается набирать 20 тысяч штатных рекрутов в год. На деле бывало и больше и меньше: собирали по рекруту с 50, 75 и 89 дворов, тысяч по 10, 14, по 23, не считая матросов, а в 1724 г., уже по окончании всех войн, понадобилось для укомплектования армейских и гарнизонных полков, артиллерии и флота 35 тысяч. Усиленные наборы нужны были не только для увеличения комплекта, но и для пополнения убыли от побегов, болезней и страшной смертности в полках, из которых реформа устроила солдатские морильни, а также вследствие больших недоборов. В 1718 г. числилось по прежним наборам «недоимочных», недобранных, рекрутов 45 тысяч, а в бегах – 20 тысяч. Тот же Вебер замечает, что при дурном устройстве содержания гораздо больше рекрутов гибнет еще в учебные годы от голода и холода, чем в боях от неприятеля. К концу царствования Петра всех регулярных войск, пехоты и конницы, числилось уже от 196 до 212 тысяч, да 110 тысяч казаков и другой нерегулярной рати, не считая инородцев. Притом создана была новая вооруженная сила, незнакомая древней Руси, – флот.
БАЛТИЙСКИЙ ФЛОТ. С началом Северной войны азовская эскадра была заброшена, а после Прута потеряно было и Азовское море. Все усилия Петра обратились на создание балтийского флота. Еще в 1701 г. он мечтал, что у него здесь будет до 80 больших кораблей. Спешно вербовали экипаж: в 1702 г., по свидетельству князя Куракина, «кликали в матросы молодых ребят и набрано с 3 тысяч человек». В 1703 г. Лодейнопольская верфь спустила 6 фрегатов: это была первая русская эскадра, появившаяся на Балтийском море. К концу царствования балтийский флот считал в своем составе 48 линейных кораблей и до 800 галер и других мелких судов с 28 тысячами экипажа. Для управления, комплектования, обучения, содержания и обмундировки всей этой регулярной армии был создан сложный военно-административный механизм с коллегиями Военной и Адмиралтейской, Артиллерийской канцелярией с генерал-фельдцейхмейстером во главе, с Провиантской канцелярией под начальством генерал-провиантмейстера, с главным комиссариатом под управлением генерал-кригс-комиссара для приема рекрутов и их размещения по полкам, для раздачи войску жалованья и снабжения его оружием, мундиром и лошадьми; сюда надо прибавить еще генеральный штаб во главе с генералитетом, который по табели 1712 г. состоял из двух генерал-фельдмаршалов, князя Меншикова и графа Шереметева, и из 31 генерала, в числе которых было 14 иностранцев. Войска получили указанный мундир. Если вам случится рассматривать иллюстрированные издания по военной истории России, остановите ваше внимание на петровском гвардейце в темно-зеленом кафтане немецкого покроя, в низенькой приплюснутой трехуголке, вооруженного ружьем с привинченным к нему «багинетом», штыком.
ВОЕННЫЙ РАСХОД. В основу регулярной реорганизации военных сил положены были такие технические перемены: в порядке комплектования прибор охотников заменен рекрутским набором; мирные кадровые полки, «выборные», как их тогда называли, превратились в постоянный полковой комплект; в соотношении родов оружия дано решительное численное преобладание пехоте над конницей; исполнен окончательный переход к казенному содержанию вооруженных сил. Эти перемены и особенно последняя сильно подняли стоимость содержания армии и флота. Смета только на генеральный штаб, не существовавший до Петра, уже в 1721 г. сведена была в сумме 111 тысяч рублей (около 900 тысяч на наши деньги). По смете 1680 г. стоимость войска доходила почти до 10 миллионов рублей на наши деньги. В продолжение всего царствования Петра сухопутная армия росла и дорожала, и к 1725 г. расход на нее более чем упятерился, превысил 5 миллионов тогдашних рублей, а на флот шло 1 1/2 миллиона рублей; в сложности это составляло 52 – 58 миллионов рублей на наши деньги, не менее 2/3 всего тогдашнего бюджета доходов.
ЛЕКЦИЯ LXII
ЗНАЧЕНИЕ ВОЕННОЙ РЕФОРМЫ. ПОЛОЖЕНИЕ ДВОРЯНСТВА. ДВОРЯНСТВО СТОЛИЧНОЕ. ТРОЯКОЕ ЗНАЧЕНИЕ ДВОРЯНСТВА ДО РЕФОРМЫ. ДВОРЯНСКИЕ СМОТРЫ И РАЗБОРЫ. МАЛОУСПЕШНОСТЬ ЭТИХ МЕР. ОБЯЗАТЕЛЬНОЕ ОБУЧЕНИЕ ДВОРЯНСТВА. ПОРЯДОК ОТБЫВАНИЯ СЛУЖБЫ. РАЗДЕЛЕНИЕ СЛУЖБЫ. ПЕРЕМЕНА В ГЕНЕАЛОГИЧЕСКОМ СОСТАВЕ ДВОРЯНСТВА. ЗНАЧЕНИЕ ИЗЛОЖЕННЫХ ПЕРЕМЕН. СБЛИЖЕНИЕ ПОМЕСТИЙ И ВОТЧИН. УКАЗ О ЕДИНОНАСЛЕДИИ. ДЕЙСТВИЕ УКАЗА.
Переходим к обзору мер, направленных к поддержанию регулярного строя сухопутной армии и флота. Мы уже видели способы комплектования вооруженных сил, распространившие воинскую повинность на неслужилые классы, на холопов, на тяглых людей – городских и сельских, на людей вольных – гулящих и церковных, что придало новой армии всесословный состав. Теперь остановимся на мерах для устройства команды; они ближе всего касались дворянства, как командующего класса, и направлены были к поддержанию его служебной годности.
ЗНАЧЕНИЕ ВОЕННОЙ РЕФОРМЫ. Военная реформа Петра осталась бы специальным фактом военной истории России, если бы не отпечатлелась слишком отчетливо и глубоко на социальном и нравственном складе всего русского общества, даже на ходе политических событий. Она выдвигала вперед двойное дело, требовала изыскания средств для содержания преобразованных и дорогих вооруженных сил и особых мер для поддержания их регулярного строя. Рекрутские наборы, распространяя воинскую повинность на неслужилые классы, сообщая новой армии всесословный состав, изменяли установившиеся общественные соотношения. Дворянству, составлявшему главную массу прежнего войска, приходилось занять новое служебное положение, когда б ряды преобразованной армии стали его холопы и крепостные крестьяне, и не спутниками и слугами своих господ, а такими же рядовыми, какими начинали службу сами дворяне.
ПОЛОЖЕНИЕ ДВОРЯНСТВА. Это положение не было вполне нововведением реформы: оно подготовлялось давно ходом дел с XVI в. Опричнина была первым открытым выступлением дворянства в политической роли; оно выступило полицейским учреждением, направленным против земщины, прежде всего против боярства. В Смутное время оно поддерживало своего Бориса Годунова, низложило боярского царя Василия Шуйского, в земском приговоре 30 июня 1611 г. в лагере под Москвой заявило себя не представителем всей земли, а настоящею «всею землею», игнорируя остальные классы общества, но заботливо ограждая свои интересы, и под предлогом стояния за дом пресвятой богородицы и за православную христианскую веру провозгласило себя владыкой родной страны. Крепостное право, осуществившее эту лагерную затею, отчуждая дворянство от остального общества и понижая уровень его земского чувства, однако, внесло в него объединяющий интерес и помогло разнородным слоям его сомкнуться в одну сословную массу. С отменой местничества остатки боярства потонули в этой массе, а грубые издевательства Петра и его худородных сподвижников над великородной знатью роняли ее нравственно в глазах народа. Современники чутко отметили час исторической смерти боярства как правящего класса: в 1687 г. запасный фаворит царевны Софьи из мужиков думный дьяк Шакловитый объявил стрельцам, что бояре – это зяблое, упалое дерево, а князь Б. Куракин отметил правление царицы Натальи (1689 – 1694 гг.) как время «наибольшего начала падения первых фамилий, а особливо имя князей было смертельно возненавидено и уничтожено», когда всем распоряжались господа «из самого низкого и убогого шляхетства», вроде Нарышкиных, Стрешневых и т. п. Аристократическая попытка верховников в 1730 г. была уже глухим криком из-за могилы. Поглощая в себе боярство и объединяясь, служилый люд «по отечеству» получил в законодательстве Петра одно общее название, притом двойное, польское и русское: его стали звать шляхетством или дворянством. Это сословие очень мало было подготовлено проводить какое-либо культурное влияние. Это было собственно военное сословие, считавшее своею обязанностью оборонять отечество от внешних врагов, но не привыкшее воспитывать народ, практически разрабатывать и проводить в общество какие-либо идеи и интересы высшего порядка. Но ему суждено было ходом истории стать ближайшим проводником реформы, хотя Петр выхватывал подходящих дельцов и из других классов без разбора, даже из холопов. В умственном и нравственном развитии дворянство не стояло выше остальной народной массы и в большинстве не отставало от нее в несочувствии к еретическому Западу. Военное ремесло не развило в дворянстве ни воинственного духа, ни ратного искусства. Свои и чужие наблюдатели описывают сословие как боевую силу самыми жалкими чертами. Крестьянин Посошков в донесении боярину Головину 1701 г. О ратном поведении, припоминая недавние времена, горько плачется о трусости, малодушии, неумелости, полной негодности этого сословного воинства. \"Людей на службу нагонят множество, а если посмотреть на них внимательным оком, то кроме зазору ничего не узришь. У пехоты ружье было плохо и владеть им не умели, только боронились ручным боем, копьями и бердышами, и то тупыми, и меняли своих голов на неприятельскую голову по три и по четыре и гораздо больше. А если на конницу посмотреть, то не то что иностранным, но и самим нам на них смотреть зазорно: клячи худые, сабли тупые, сами скудны и безодежны, ружьем владеть никаким неумелые; иной дворянин и зарядить пищали не умеет, а не то что ему стрелять по цели хорошенько. Попечения о том не имеют, чтобы неприятеля убить; о том лишь печется, как бы домой быть, а о том еще молятся богу, чтоб и рану нажить легкую, чтоб не гораздо от нее поболеть, а то государя пожаловану б за нее быть, и на службе того и смотрят, чтоб где во время бою за кустом притулиться, а иные такие прокураты живут, что и целыми ротами притуляются в лесу или в долу. А то я у многих дворян слыхал: «дай бог великому государю служить, а сабли из ножен не вынимать».
СТОЛИЧНОЕ ДВОРЯНСТВО. Впрочем, верхний слой дворянства по своему положению в государстве и обществе усвоил себе привычки и понятия, которые могли пригодиться для нового дела. Этот класс сложился из служилых фамилий, постепенно оседавших при московском дворе, как только завелся в Москве княжеский двор, еще с удельных веков, когда с разных сторон начали стекаться сюда служилые люди из других русских княжеств и из-за границы, из татарских орд из немцев и особенно из Литвы. С объединением Московской Руси эти первые ряды постепенно пополнялись новобранцами из провинциального дворянства, выдававшимися из среды своей рядовой братии заслугами, служебной исправностью, хозяйственной состоятельностью. Со временем по роду придворных обязанностей в этом классе образовалось довольно сложное и запутанное чиноначалие: то были стольники, при парадных царских обедах подававшие ества и питья, стряпчие, при выходах царя носившие, а в церкви державшие его стряпню, скипетр, шапку и платок, в походах возившие его панцирь и саблю, жильцы, «спавшие» на царском дворе очередными партиями. На этой чиновной лествице ниже стольников и стряпчих и выше жильцов помещались дворяне московские; для жильцов это был высший чин, до которого надобно было дослуживаться, для стольников и стряпчих – сословное звание, которое приобреталось стольничеством и стряпчеством: стольник или стряпчий не из боярской знати, прослужив 20 – 30 лет в своем чине и став непригодным для исполнения соединенной с ним придворной обязанности, доживал свой век дворянином московским. Это звание не соединялось ни с какой специальной придворной должностью: дворянин московский – это чиновник особых поручений, которого посылали, по словам Котошихина, «для всяких дел»: на воеводство, в посольство, начальным человеком провинциальной дворянской сотни, роты. Войны царя Алексея особенно усилили приток провинциального дворянства в столичное. В московские чины жаловали за раны и кровь, за полонное терпение, за походную или боевую смерть отца или родственников, а эти источники столичного дворянства никогда не били с такой кровавой силой, как при этом царе: достаточно было поражения 1659 г. под Конотопом, где погибла лучшая конница царя, да капитуляции Шереметева со всей армией под Чудновом в 1660 г., чтобы пополнить московский список сотнями новых стольников, стряпчих и дворян. Благодаря этому притоку столичное дворянство всех чинов разрослось в многочисленный корпус: по росписи 1681 г. в нем числилось 6385 человек, а в 1700 г. назначено было в поход под Нарву столичных чинов 11533 человека. Притом, обладая значительными поместьями и вотчинами, столичные чины до введения общих рекрутских наборов выводили с собою в поход своих вооруженных холопов или выставляли вместо себя из них же даточных людей, рекрутов, десятки тысяч. Привязанные службой ко двору, московские чины ютились в Москве и в своих подмосковных; в 1679 – 1701 гг. в Москве из 16 тысяч дворов за этими чинами вместе с думными числилось более 3 тысяч. На этих столичных чинах лежали очень разнообразные служебные обязанности. Это был собственно двор царя. При Петре в официальных актах они так и называются царедворцами в отличие от «шляхетства всякого звания», т. е. от городовых дворян и детей боярских. В мирное время столичное дворянство составляло свиту царя, исполняло различные придворные службы, ставило из своей среды персонал центрального и областного управления. В военное время из столичных дворян составлялся собственный полк царя, первый корпус армии; они же образовали штабы других армейских корпусов и служили командирами провинциальных дворянских батальонов. Словом, это был и административный класс, и генеральный штаб, и гвардейский корпус. За свою тяжелую и дорогую службу столичное дворянство пользовалось сравнительно с провинциальным и возвышенными окладами денежного жалованья, и более крупными поместными дачами. Руководящая роль в управлении вместе с более обеспеченным материальным положением развивала в столичном дворянстве привычку к власти, знакомство с общественными делами, сноровку в обращении с людьми. Государственную службу оно считало своим сословным призванием, единственным своим общественным назначением. Живя постоянно в столице, редко по краткосрочным отпускам заглядывая в глушь своих разбросанных по Руси поместий и вотчин, оно привыкало чувствовать себя во главе общества, в потоке важнейших дел, видело близко иноземные сношения правительства и лучше других классов знакомо было с иноземным миром, с которым соприкасалось государство. Эти качества и делали его более других классов сподручным проводником западного влияния. Это влияние должно было служить нуждам государства, и его нужно было проводить в не сочувствовавшее ему общество привыкшими распоряжаться руками. Когда в XVII в. начались у нас нововведения по западным образцам и для них понадобились пригодные люди, правительство ухватилось за столичное дворянство как за ближайшее свое орудие, из его среды брало офицеров, которых ставило рядом с иноземцами во главе полков иноземного строя, из него же набирало учеников в новые школы. Сравнительно более гибкое и послушное, столичное дворянство уже в тот век выставило и первых поборников западного влияния, подобных князю Хворостинину, Ордину-Нащокину, Ртищеву и др. Понятно, что при Петре этот класс должен был стать главным туземным орудием реформ. Начав устроять регулярную армию, Петр постепенно преобразовал столичное дворянство в гвардейские полки, и офицер гвардии, преображенец или семеновец, стал у него исполнителем самых разнообразных преобразовательных поручений: стольника, потом гвардии офицера назначали и за море, в Голландию, для изучения морского дела, и в Астрахань для надзора за солеварением, и в Св[ященный] Синод «обер-прокурором».
ТРОЯКОЕ ЗНАЧЕНИЕ ДВОРЯНСТВА. Городовые служилые люди «по отечеству», или, как называет их Уложение, «исстаринные природные дети боярские», вместе со столичным дворянством имели в Московском государстве троякое значение: военное, административное и хозяйственное. Они составляли главную вооруженную силу страны; они же служили главным орудием правительства, которое из них набирало личный состав суда и управления; наконец, в их руках сосредоточивалась огромная масса основного капитала страны, земли, в XVII в. даже с крепостными землепашцами. Эта тройственность сообщала дворянской службе беспорядочное течение: каждое значение ослаблялось и портилось двумя другими. В промежутке между «службами», походами, городовые служилые люди распускались по усадьбам, а столичные или также уезжали в кратковременный отпуск в свои деревни, или, как и некоторые городовые, занимали должности по гражданскому управлению, получали административные и дипломатические поручения, бывали «у дел» и «в посылках», как тогда говорили. Таким образом, гражданская служба была слита с военной, отправлялась военными же людьми. Некоторые дела и посылки освобождали от службы и в военное время с обязательством высылать за себя в поход даточных по числу крестьянских дворов; дьяки и подьячие, постоянно занятые в приказах, числились как бы в постоянном деловом отпуску или в бессрочной командировке и, подобно вдовам и недорослям, выставляли за себя даточных, если обладали населенными имениями. Такой порядок и порождал много злоупотреблений, облегчая уклонения от службы. Тягости и опасности походной жизни, как и хозяйственный вред постоянного или частого отсутствия из деревень, побуждали людей со связями добиваться дел, освобождавших от службы, или просто «отлеживаться», укрываясь от походного призыва, а отдаленные усадьбы в медвежьих углах давали к тому возможность. Стрелец или подьячий поедет по усадьбам с повесткой о мобилизации, а усадьбы пусты, никто не знает, куда девались владельцы, и сыскать их было негде и некем.
СМОТРЫ И РАЗБОРЫ. Петр не снял с сословия обязательной службы, поголовной и бессрочной, даже не облегчил ее, напротив, отяготил ее новыми повинностями и установил более строгий порядок ее отбывания с целью извлечь из усадеб все наличное дворянство и пресечь укрывательство. Он хотел завести точную статистику дворянского запаса и строго предписывал дворянам представлять в Разряд, а позднее в Сенат списки недорослей, своих детей и живших при них родственников не моложе 10 лет, а подросткам-сиротам самим являться в Москву для записи. По этим спискам учащенно производились смотры и разборы. Так, в 1704 г. сам Петр пересмотрел в Москве более 8 тысяч недорослей, вызванных из всех провинций. Эти смотры сопровождались распределением подростков по полкам и школам. В 1712 г. велено было недорослям, жившим по домам или учившимся в школах, явиться в канцелярию Сената в Москве, откуда их гужом отправили в Петербург на смотр и там распределили на три возраста: младшие назначены в Ревель учиться мореплаванию, средние – в Голландию для той же цели, а старшие зачислены в солдаты, «в каковых числах за море и я, грешник, в первое несчастие определен», жалобно замечает в своих записках В. Головин, одна из средневозрастных жертв этой переборки. Высокородие не спасало от смотра: в 1704 г. сам царь разбирал недорослей «знатных самых персон», и 500 – 600 молодых князей Голицыных, Черкасских, Хованских, Лобановых-Ростовских и т. п. написали солдатами в гвардейские полки – «и служат», добавляет князь Б. Куракин. Добрались и до приказного люда, размножавшегося выше меры по прибыльности занятия: в 1712 г. предписано было не только по провинциальным канцеляриям, но и при самом Сенате пересмотреть подьячих и из них лишних молодых и годных в службу забрать в солдаты. Вместе с недорослями или особо вызывались на смотры и взрослые дворяне, чтоб не укрывались по домам и всегда были в служебной исправности. Петр жестоко преследовал «нетство», неявку на смотр или для записи. Осенью 1714 г. велено было всем дворянам в возрасте от 10 до 30 лет явиться в наступающую зиму для записи при Сенате, с угрозой, что донесший на неявившегося, кто бы он ни был, хотя бы собственный слуга ослушника, получит все его пожитки и деревни. Еще беспощаднее указ 11 января 1722 г.: не явившийся на смотр подвергался «шельмованию», или «политической смерти»; он исключался из общества добрых людей и объявлялся вне закона; всякий безнаказанно мог его ограбить, ранить и даже убить; имя его, напечатанное, палач с барабанным боем прибивал к виселице на площади «для публики», дабы о нем всяк знал как о преслушателе указов и равном изменникам; кто такого нетчика поймает и приведет, тому обещана была половина его движимого и недвижимого имения, хотя бы то был его крепостной.
МАЛОУСПЕШНОСТЬ ЭТИХ МЕР. Эти крутые меры были малоуспешны. Посошков в сочинении О скудости и богатстве, писанном в последние годы царствования Петра, яркими чертами изображает плутни и извороты, на какие пускались дворяне, чтобы «отлынять» от службы. Не только городовые дворяне, но и царедворцы при наряде в поход пристраивались к какому-нибудь «бездельному делу», пустому полицейскому поручению и под его прикрытием проживали в своих вотчинах военную пору; безмерное размножение всяких комиссаров, командиров облегчало уловку. Многое множество, по словам Посошкова, состоит у дела таких бездельников-молодцов, что один мог бы пятерых неприятелей гнать, а он, добившись наживочного дела, живет себе да наживается. Иной ускользал от призыва подарками, притворной болезнью или юродство на себя напустит, залезет в озеро по самую бороду – бери его на службу. «Иные дворяне уже состарились, в деревнях живучи, а на службе одной ногою не бывали». Богатые от службы лыняют, а бедные и старые служат. Иные лежебоки просто издевались над жестокими указами царя о службе. Дворянин Золотарев «дома соседям страшен, яко лев, а на службе хуже козы». Когда ему не удалось отлынять от одного похода, он послал за себя убогого дворянина под своим именем, дал ему своего человека и лошадь, а сам по деревням шестериком разъезжал да соседей разорял. Во всем виноваты приближенные правители: неправыми докладами вытянут у царя слово из уст да и делают, что хотят, мирволя своим. Куда ни посмотришь, уныло замечает Посошков, нет у государя прямых радетелей; все судьи криво едут; кому было служить, тех отставляют, а кто не может служить, тех заставляют. Трудится великий монарх, да ничего не успевает; пособников у него мало; он на гору сам-десять тянет, а под гору миллионы тянут: как же его дело споро будет? Не изменяя старых порядков, сколько ни бейся, придется дело бросить. Публицист-самоучка при всем своем набожном благоговении к преобразователю незаметно для себя самого рисует с него до смешного жалкий образ.
ОБЯЗАТЕЛЬНОЕ ОБУЧЕНИЕ. Такой наблюдатель, как Посошков, имеет цену показателя, во сколько следует учитывать действительное значение идеального строя, какой созидался законодательством преобразователя. Этот учет приложим и к такой подробности, как установленный Петром порядок отбывания дворянской службы. Петр удержал прежний служебный возраст дворянина – с 15 лет; но теперь обязательная служба осложнена была новой подготовительной повинностью – учебной, состоявшей в обязательном начальном обучении. По указам 20 января и 28 февраля 1714 г. дети дворян и приказного чина, дьяков и подьячих, должны обучиться цифири, т. е. арифметике, и некоторой части геометрии, и полагался «штраф такой, что не вольно будет жениться, пока сего выучится»; венечных памятей не давали без письменного удостоверения о выучке от учителя. Для этого предписано было во всех губерниях при архиерейских домах и в знатных монастырях завести школы, а учителями посылать туда учеников заведенных в Москве около 1703 г. математических школ, тогдашних реальных гимназий; учителю назначалось жалованья 300 рублей в год на наши деньги. Указы 1714 г. вводили совершенно новый факт в историю русского просвещения, обязательное обучение мирян. Дело задумано было в крайне скромных размерах. На каждую губернию назначено было всего по два учителя из учеников математических школ, выучивших географию и геометрию. Цифирь, начальная геометрия и кой-какие сведения по закону божию, помещавшиеся в тогдашних букварях, – вот и весь состав начального обучения, признанный достаточным для целей службы; расширение его пошло бы в ущерб службе. Предписанную программу дети должны были пройти в возрасте от 10 до 15 лет, когда обязательно кончалось учение, потому что начиналась служба. По указу 17 октября 1723 г. светских чинов людей держать в школах далее 15 лет не велено, «хотя б они и сами желали, дабы под именем той науки от смотров и определения в службу не укрывались». Но опасность грозила совсем не с этой стороны, и здесь опять припоминается Посошков: тот же указ говорит, что архиерейские школы в прочих епархиях, кроме одной новогородской, до 1723 г. «еще не определены», а цифирные школы, возникавшие независимо от архиерейских и предназначавшиеся, по-видимому, стать всесословными, с трудом кой-где существовали: инспектор таких школ в Пскове, Новгороде, Ярославле, Москве и Вологде в 1719 г. доносил, что только в ярославскую школу выслано было 26 учеников из церковников, «а в прочие школы ничего учеников в высылке не было», так что учителя без дела сидели и даром жалованье получали. Дворяне страшно тяготились цифирной повинностью, как бесполезным бременем, и всячески старались от нее укрыться. Раз толпа дворян, не желавших поступить в математическую школу, записалась в духовное Заиконоспасское училище в Москве. Петр велел взять любителей богословия в Петербург в морскую школу и в наказание заставил их бить сваи на Мойке. Генерал-адмирал Апраксин, верный древнерусским понятиям родовой чести, обиделся за свою младшую братию и в простодушной форме выразил свой протест. Явившись на Мойку и завидя приближающегося царя, он снял с себя адмиральский мундир с андреевской лентой, повесил его на шест и принялся усердно вколачивать сваи вместе с дворянами. Петр, подошедши, с удивлением спросил: «Как, Федор Матвеевич, будучи генерал-адмиралом и кавалером, да сам вколачиваешь сваи?» Апраксин шутливо ответил: «Здесь, государь, бьют сваи все мои племянники да внучата (младшая братия, по местнической терминологии), а я что за человек, какое имею в роде преимущество?»
ПОРЯДОК ОТБЫВАНИЯ СЛУЖБЫ. С 15 лет дворянин должен был служить рядовым в полку. Молодежь знатных и богатых фамилий обыкновенно записывалась в гвардейские полки, победнее и худороднее – даже в армейские. По мысли Петра, дворянин – офицер регулярного полка; но для этого он непременно обязан прослужить несколько лет рядовым. Закон 26 февраля 1714 г. решительно запрещает производить в офицеры людей «из дворянских пород», которые не служили солдатами в гвардии и «с фундамента солдатского дела не знают». И Воинский устав 1716 г. гласит: «Шляхетству российскому иной способ не остается в офицеры происходить, кроме что служить в гвардии». Этим объясняется дворянский состав гвардейских полков при Петре; их было три к концу царствования: к двум старым пехотным прибавлен был в 1719 г. драгунский «лейб-регимент», потом переформированный в конногвардейский полк. Эти полки служили военно-практической школой для высшего и среднего дворянства и рассадниками офицерства: прослужив рядовым в гвардии, дворянин переходил офицером в армейский пехотный или драгунский полк. В лейб-регименте, состоявшем исключительно из «шляхетских детей», числилось до 30 рядовых из князей; в Петербурге нередко можно было видеть на карауле с ружьем на плече какого-нибудь князя Голицына или Гагарина. Дворянин-гвардеец жил, как солдат, в полковой казарме, получал солдатский паек и исполнял все работы рядового. Державин в своих записках рассказывает, как он, сын дворянина и полковника, поступив рядовым в Преображенский полк, уже при Петре III жил в казарме с рядовыми из простонародья и вместе с ними ходил на работы, чистил каналы, ставился на караулы, возил провиант и бегал на посылках у офицеров. Так дворянство в военном строе Петра должно было образовать подготовленные кадры или офицерский командный запас через гвардию для всесословных армейских полков, а через Морскую академию – для флотского экипажа. Военная служба в продолжение бесконечной Северной войны сама собой стала постоянной, в точном смысле слова непрерывной. С наступлением мира дворян стали отпускать на побывку в деревни по очереди, обыкновенно раз в два года месяцев на шесть; отставку давали только за старостью или увечьем. Но и отставные не совсем пропадали для службы: их определяли в гарнизоны или к гражданским делам по местному управлению: только никуда не годных и недостаточных отставляли с некоторой пенсией из «госпитальных денег», особого налога на содержание военных госпиталей, или отсылали в монастыри на пропитание из монастырских доходов.
РАЗДЕЛЕНИЕ СЛУЖБЫ. Такова была нормальная военно-служебная карьера дворянина, как ее наметил Петр. Но дворянин был нужен всюду: и на военной, и на гражданской службе; между тем при более строгих условиях первой и вторая в новых судебных и административных учреждениях стала труднее, также требовала подготовки, специальных знаний. Соединять ту и другую стало невозможно; совместительство осталось привилегией гвардейских офицеров и высших генералов, которые долго и после Петра считались годными на все руки. Служба «гражданская» или «штатская» личным составом постепенно обособлялась от военной. Но выбор того или другого поприща не был предоставлен самому сословию: дворянство, разумеется, набросилось бы на гражданскую службу, как более легкую и доходную. Установлена была обязательная пропорция личного состава из дворянства на той и другой службе: инструкция 1722 г. герольдмейстеру, ведавшему дворянство, предписывала смотреть, «дабы в гражданстве более трети от каждой фамилии не было, чтоб служивых на землю и море не оскудить», не повредить комплектованию армии и флота. В инструкции высказано и главное побуждение к разделению дворянской службы: это – мысль, что кроме невежества и произвола, прежде достаточных условий для исправного отправления гражданской должности, теперь требуются еще некоторые специальные познания. Ввиду скудости или почти отсутствия научного образования по предметам гражданским, а особенно экономическим, инструкция предписывает герольдмейстеру «учинить краткую школу» и в ней обучать «гражданству и экономии» указанную треть зачисленного на службу наличного состава знатных и средних дворянских фамилий.
ПЕРЕМЕНА В ГЕНЕАЛОГИЧЕСКОМ СОСТАВЕ ДВОРЯНСТВА. Ведомственное разделение было техническим улучшением службы. Петр изменил и самые условия служебного движения, чем внес новый элемент в генеалогический состав дворянства. В Московском государстве служилые люди занимали положение на службе прежде всего «по отечеству», по степени знатности. Для каждой фамилии открыт был известный ряд служебных ступеней, или чинов, и служилый человек, взбираясь по этой лествице, достигал доступной ему по его породе высоты с большей или меньшей скоростью, смотря по личной служебной годности или ловкости. Значит, служебное движение служилого человека определялось отечеством и службой, заслугой, и отечеством гораздо более, чем заслугой, служившей только подспорьем к отечеству: заслуга сама по себе редко поднимала человека выше, чем могла поднять порода. Отмена местничества поколебала старинный обычай, на котором держалась эта генеалогическая организация служилого класса; но она осталась в нравах. Петр хотел вытеснить ее и отсюда и дал решительный перевес службе над породой. Он твердил дворянству, что служба – его главная обязанность, ради которой «оно благородно и от подлости (простонародья) отлично»; он указал объявить всему шляхетству, чтоб каждый дворянин во всяких случаях, какой бы фамилии ни был, почесть и первое место давал каждому обер-офицеру. Этим широко растворялись двери в дворянство людям недворянского происхождения. Дворянин, начиная службу рядовым, предназначался в офицеры; но по указу 16 января 1721 г. и рядовой из недворян, дослужившийся до обер-офицерского чина, получал потомственное дворянство. Если дворянин по сословному призванию – офицер, то и офицер «по прямой службе» – дворянин: таково правило, положенное Петром в основу служебного порядка. Старая чиновная иерархия бояр, окольничих, стольников, стряпчих, основанная на породе, на положении при дворе и в Боярской думе, утратила значение вместе с самой породой, да уже не стало ни старого двора в Кремле с перенесением резиденции на берега Невы, ни Думы с учреждением Сената. Роспись чинов 24 января 1722 г., Табель о рангах, вводила новую классификацию служащего люда. Все новоучрежденные должности – все с иностранными названиями, латинскими и немецкими, кроме весьма немногих, – выстроены по табели в три параллельных ряда, воинский, статский и придворный, с разделением каждого на 14 рангов, или классов. Этот учредительный акт реформированного русского чиновничества ставил бюрократическую иерархию, заслуги и выслуги, на место аристократической иерархии породы, родословной книги. В одной из статей, присоединенных к табели, с ударением пояснено, что знатность рода сама по себе, без службы ничего не значит, не создает человеку никакого положения: людям знатной породы никакого ранга не дается, пока они государю и отечеству заслуг не покажут «и за оные характера („чести и чина“, по тогдашнему словотолкованию) не получат». Потомки русских и иностранцев, зачисленные по этой табели в первые 8 рангов (до майора и коллежского асессора включительно), причислялись к «лучшему старшему дворянству во всяких достоинствах и авантажах, хотя б они и низкой породы были». Благодаря тому, что служба всем открывала доступ к дворянству, изменился и генеалогический состав сословия. К сожалению, нельзя точно рассчитать, как велик был пришлый, недворянский элемент, вошедший в состав сословия с Петра. В конце XVII в. у нас числилось до 2985 дворянских фамилий, содержавших в себе до 15 тысяч землевладельцев, не считая их детей. Секретарь прусского посольства при русском дворе в конце царствования Петра – Фоккеродт, собравший основательные сведения о России, в 1737 г. писал, что во время первой ревизии дворян с их семействами считалось до 500 тысяч человек, следовательно, можно предположить до 100 тысяч дворянских семейств. По этим данным трудно ответить на вопрос о количестве недворянской примеси, ранговым путем вошедшей в состав дворянства при Петре.
ЗНАЧЕНИЕ ИЗЛОЖЕННЫХ ПЕРЕМЕН. Преобразование дворянского поместного ополчения в регулярную всесословную армию произвело троякую перемену в дворянской службе. Во-первых, разделились два прежде сливавшиеся ее вида, служба военная и гражданская. Во-вторых, та и другая осложнилась новой повинностью, обязательной учебной подготовкой. Третья перемена была, может быть, самая важная для судьбы России как государства. Регулярная армия Петра утратила территориальный состав своих частей. Прежде не только гарнизоны, но и части дальних походов, отбывавшие «полковую службу», состояли из земляков, дворян одного уезда. Полки иноземного строя, набиравшиеся из разноуездного служилого люда, начали разрушение этого территориального состава. Вербовка охотников и потом рекрутские наборы довершили это разрушение, дали полкам разносословный состав, отняв состав местный. Рязанский рекрут, надолго, обыкновенно навсегда, оторванный от своей Пехлецкой или Зимаровской родины, забывал в себе рязанца и помнил только, что он драгун фузелерного полка полковника Фамендина; казарма гасила чувство землячества. То же случилось и с гвардией. Прежнее столичное дворянство, оторванное от провинциальных дворянских миров, само сомкнулось в местный московский, столичный дворянский мир. Постоянная жизнь в Москве, ежедневные встречи в Кремле, соседство по подмосковным вотчинам и поместьям сделали Москву для этих «царедворцев» таким же уездным гнездом, каким был город Козельск для дворян и детей боярских козличей. Преобразованные в полки Преображенский и Семеновский и перенесенные на невское финское болото, они стали забывать в себе москвичей и чувствовали себя только гвардейцами. С заменой местных связей полковыми казарменными, гвардия могла быть под сильной рукой только слепым орудием власти, под слабой – преторианцами или янычарами. В 1611 г., в Смутное время, в дворянском ополчении, собравшемся под Москвой под предводительством князя Трубецкого, Заруцкого и Ляпунова, чтобы выручить столицу от засевших в ней ляхов, какой-то инстинктивной похотью сказалась мысль завоевать Россию под предлогом ее обороны от внешних врагов. Новая династия установлением крепостной неволи начала это дело; Петр созданием регулярной армии и особенно гвардии дал ему вооруженную опору, не подозревая, какое употребление сделают из нее его преемники и преемницы и какое употребление она сделает из его преемников и преемниц.
СБЛИЖЕНИЕ ПОМЕСТИЙ И ВОТЧИН. Осложненные служебные обязанности дворянства требовали лучшего материального обеспечения его служебной годности. Эта потребность внесла важную перемену в хозяйственное положение дворянства как землевладельческого класса. Вам известно юридическое различие между основными видами древнерусского служилого землевладения, между вотчиной, наследственной собственностью, и поместьем, владением условным, временным, обыкновенно пожизненным. Но задолго до Петра оба эти вида землевладения стали сближаться друг с другом: во владение вотчинное проникали черты поместного, а поместное усвояло юридические особенности вотчинного. В самой природе поместья, как земельного владения, заключались условия его сближения с вотчиной. Первоначально, при свободном крестьянстве, предметом поместного владения по его идее был собственно поземельный доход с поместья, оброк или работа тяглых его обывателей, как жалованье за службу, похожее на кормление. В таком виде переход поместья из рук в руки не создавал особых затруднений. Но помещик, естественно, обзаводился хозяйством, строил себе усадьбу с инвентарем и рабочими холопами, заводил барскую дворовую пашню, расчищал новые угодья, селил крестьян со ссудой. Так на государственной земле, отданной служилому человеку во временное владение, возникали хозяйственные статьи, стремившиеся стать полной наследственной собственностью своего хозяина. Значит, право и практика тянули поместье в противоположные стороны. Крестьянская крепость дала практике перевес над правом: как могло поместье оставаться временным владением, когда крестьянин укреплялся за помещиком навсегда по ссуде и подмоге? Затруднение ослаблялось тем, что, не касаясь права владения, закон, уступая практике, расширял права распоряжения поместьем, допускал покупку поместья в вотчину, обращение в иск, мену и сдачу поместья сыну, родственнику, жениху за дочерью или племянницей в виде приданого, даже чужеродцу с обязательством кормить сдатчика или сдатчицу либо жениться на сдатчице, а иногда и прямо за деньги, хотя право продажи решительно отрицалось. Верстаньем в отвод и в припуск (конец лекции XXXII) выработалось правило, устанавливавшее фактически не только наследственность, но и единонаследие, неделимость поместий. В верстальных книгах это правило выражалось так: «А как сыновья в службу поспеют, старшего верстать в отвод, а меньшему служить с отцом с одного поместья», которое по смерти и справлялось целиком за сыном-сослуживцем. В указах уже при царе Михаиле появляется термин со странным сочетанием непримиримых понятий: родовые поместья. Этот термин сложился из распоряжений тогдашнего правительства «мимо родства поместий не отдавать». Но из фактической наследственности поместий вытекало новое затруднение. Поместные оклады возвышались по степени чинов и заслуг помещика. Отсюда возникал вопрос: как передавать отцово поместье, особенно большое, сыну, еще не выслужившему отцова оклада? Московский приказный ум разрешил эту кляузу указом 20 марта 1684 г., предписывавшим большие поместья после умерших справлять в нисходящей прямой линии за их сыновьями и внуками, верстанными и наверстанными в службу, сверх их окладов, т. е. независимо от этих окладов, сполна без отрезки, а родственникам и чужеродцам отрезок не давать, при отсутствии прямых наследников отдавать боковым на известных условиях. Этот указ перевернул порядок поместного владения. Он не устанавливал наследственности поместий ни по закону, ни по завещанию, а только укреплял их за фамилиями: это можно назвать фамилиаризацией поместий. Поместное верстание превращалось в разверстку вакантного поместья между обильными наличными наследниками, нисходящими или боковыми, следовательно, отменялось единонаследие, что вело к дроблению поместий. Образование регулярной армии довершило разрушение основ поместного владения: когда дворянская служба стала не только наследственной, но и постоянной, и поместье должно было стать не только постоянным, но и наследственным владением, слиться с вотчиной. Все это повело к тому, что поместные дачи постепенно заменялись пожалованиями населенных земель в вотчину. В сохранившемся перечне дворцовых сел и деревень, розданных монастырям и разным лицам в 1682 – 1710 гг., редко, да и то только до 1697 г., отмечены дачи «в поместье»; обычно имения раздавались «в вотчину». Всего роздано в эти 28 лет около 44 тысяч крестьянских дворов с полумиллионом десятин пашни, не считая лугов и леса. Так к началу XVIII в. поместье приблизилось к вотчине на незаметное для нас расстояние и готово было исчезнуть как особый вид служилого землевладения. Тремя признаками обозначилось это сближение: поместья становились родовыми, как и вотчины; они дробились в порядке разверстки между нисходящими или боковыми, как дробились вотчины в порядке наследования; поместное верстание вытеснялось вотчинным пожалованием.
УКАЗ О ЕДИНОНАСЛЕДИИ. Таким положением дела вызван был указ Петра, обнародованный 23 марта 1714 г. Основные черты этого указа, или «пунктов», как его называли, таковы: 1) «Недвижимые вещи», вотчины, поместья, дворы, лавки не отчуждаются, но «обращаются в род». 2) Недвижимое по духовной переходит к одному из сыновей завещателя по его выбору, а остальные дети наделяются движимостью по воле родителей; при отсутствии сыновей так же поступать и с дочерьми; в случае отсутствия духовной недвижимое переходит к старшему сыну или за отсутствием сыновей к старшей дочери, а движимое делится между остальными детьми поровну. 3) Бездетный завещает недвижимое одному из своей фамилии, «кому похочет», а движимое передает своим сродникам или посторонним по своему произволению; без завещания недвижимое переходит к одному по линии ближнему, а прочее другим, кому надлежит, «равным образом». 4) Последний в роде завещает недвижимое одному из женских лиц своей фамилии под условием письменного обязательства со стороны ее мужа или жениха принять на себя и на своих наследников фамилию угасшего рода, присоединив ее к своей. 5) Вступление обделенного дворянина, «кадета», в купечество или в какое знатное художество, а по достижении 40-летнего возраста и в белое духовенство не ставится в бесчестье ни ему, ни его фамилии. Закон обстоятельно мотивирован: единонаследник нераздельного имения не будет разорять «бедных подданных», своих крестьян, новыми тягостями, как это делают разделившиеся братья, чтобы жить по-отцовски, но будет льготить крестьян, облегчая им исправный платеж податей; дворянские фамилии не будут упадать, «но в своей ясности непоколебимы будут чрез славные и великие домы», а от дробления имений между наследниками знатные фамилии будут беднеть и превращаться в простых поселян, «как уже много тех экземпелев есть в российском народе»; имея даровой хлеб, хотя и малый, дворянин без принуждения служить с пользой для государства не станет, будет уклоняться и жить в праздности, а новый закон заставит кадетов «хлеба своего искать» службою, учением, торгами и прочим. Указ очень откровенен: всемогущий законодатель сознается в своем бессилии оградить подданных от хищничества беднеющих помещиков, а на дворянство смотрит, как на сословие тунеядцев, не расположенных ни к какой полезной деятельности. Указ вносил важные перемены в служилое землевладение. Это – не закон о майорате или «о первенстве», навеянный будто бы порядками западноевропейского феодального наследования, как его иногда характеризуют, хотя Петр и наводил справки о правилах наследования в Англии, Франции, Венеции, даже в Москве у иноземцев. Мартовский указ не утверждал исключительного права за старшим сыном; майорат был случайностью, наступавшей только при отсутствии духовной: отец мог завещать недвижимое и младшему сыну мимо старшего. Указ установлял не майорат, а единонаследие, неделимость недвижимых имений, и шел навстречу затруднению чисто туземного происхождения, устранял дробление поместий, усилившееся вследствие указа 1684 г. и ослаблявшее служебную годность помещиков. Юридическая постройка закона 23 марта была довольно своеобразна. Завершая сближение вотчин и поместий, он устанавливал для тех и других одинаковый порядок наследования; но при этом превращал ли он вотчины в поместья или наоборот, как думали в XVIII в., называя мартовские пункты изящнейшим благодеянием, коим Петр Великий поместные дачи в собственность пожаловал? Ни то, ни другое, а сочетанием юридических особенностей поместья и вотчины создавался новый, небывалый вид землевладения, который можно характеризовать названием наследственного, неделимого и вечнообязанного, с которым связана вечная наследственная и потомственная служба владельца. Все эти черты существовали и в древнерусском землевладении; только две из них не совмещались: наследственность была правом вотчинного землевладения, неделимость – обычным фактом землевладения поместного. Вотчина не была неделима, поместье не было наследственно; обязательная служба одинаково падала на то и на другое владение. Петр соединил эти черты и распространил их на все дворянские имения, да еще положил на них запрет отчуждения. Служилое землевладение теперь стало более однообразно, но менее свободно. Таковы перемены, внесенные в него указом 23 марта. В этом указе особенно явственно вскрылся обычный преобразовательный прием, усвоенный в перестройке общества и управления. Принимая сложившиеся до него отношения и порядки, как он их заставал, он не вносил в них новых начал, а только приводил их в новые сочетания, приноровляя их к изменившимся условиям, не отменял, а видоизменял действовавшее право применительно к новым государственным потребностям. Новое сочетание сообщало преобразованному порядку как будто новый, небывалый вид. На деле новый порядок строился из старых отношений.
ДЕЙСТВИЕ УКАЗА. Закон 23 марта, выделяя единонаследника, освобождал кадетов, безземельных его братьев и часто племянников от обязательной службы, предоставляя им избирать себе род жизни и занятий. Для военной службы Петру нужна была не вся служилая наличность дворянских семейств, составлявшая прежде массу дворянской милиции. В единонаследнике он искал офицера, имеющего средства исправно служить и приготовиться к службе, не обременяя своих крестьян поборами. Это было согласно с ролью, какую Петр назначал дворянству в своей всесословной регулярной армии, – служить офицерской командой. Но и в этом законе, как в других своих социальных реформах, преобразователь мало соображал нравы, бытовые понятия и привычки. При строгом проведении в жизнь закон раскалывал дворянство на два слоя, на счастливых обладателей отцовских гнезд и на обездоленных, безземельных и бездомных пролетариев, братьев и сестер, проживающих нахлебниками и нахлебницами в доме единонаследника или «волочащихся меж двор». Понятны семейные жалобы и распри, какие должен был вызвать закон, к тому же и сам мало облегчавший свое применение. Он плохо обработан, не предвидит многих случаев, дает неясные определения, допускающие разноречивые толкования: в 1-м пункте решительно запрещает отчуждение недвижимостей, а в 12-м предусматривает и нормирует их продажу по нужде; устанавливая резкую разницу в порядке наследования движимых и недвижимых имуществ, не указывает, что разуметь под теми и другими, а это порождало недоразумения и злоупотребления. Эти недостатки вызывали неоднократное разъяснение в последующих указах Петра, а после него указ 1714 г. в новых пунктах 28 мая 1725 г. подвергнут был подробной казуистической разработке, допустившей значительные от него отступления, что еще более затруднило его исполнение. Кажется, и сам Петр видел в своем указе не окончательное положение, а скорее временную меру: допустив важные отступления от него, предписав в дополнительном указе 15 апреля 1716 г. выдел из нераздельной недвижимости умершего супруга четвертой части оставшемуся в живых в вечное владение, царь пометил на указе: «До времени быть по сему». Обязательная служба для кадетов не была отменена: недорослей по-прежнему всех брали в военную службу и на смотры вызывали одинаково строго и первенцев, и кадетов. Притом до конца царствования Петра продолжались между родичами сутяжные разделы имений, доставшихся им еще до «пунктов» по закону 1684 г., и, по-видимому, об этих разделах говорит Посошков в сочинении О скудости и богатстве, яркими чертами описывая, как дворяне после умерших своих сродников земли жилые и пустые делят на дробные части, со ссорами, даже с «уголовщиной» и с большим вредом для казны, одну какую-нибудь пустошь или деревню дробя на ничтожные доли, словно закона о единонаследии и не существовало. Эти разделы были признаны и пунктами 1725 г. Словом, закон 1714 г., не достигнув предположенных целей, только внес в землевладельческую среду путаницу отношений и хозяйственное расстройство. Итак, подготовленный и обеспеченный неделимой недвижимостью офицер армейского полка или секретарь коллегиального учреждения – таково служебное назначение рядового дворянина по мысли Петра.
ЛЕКЦИЯ LXIII
КРЕСТЬЯНЕ Я ПЕРВАЯ РЕВИЗИЯ. СОСТАВ ОБЩЕСТВА ПО УЛОЖЕНИЮ. ВЕРБОВКА И НАБОРЫ. ПОДУШНАЯ ПЕРЕПИСЬ. РАСКВАРТИРОВАНИЕ ПОЛКОВ. УПРОЩЕНИЕ ОБЩЕСТВЕННОГО СОСТАВА. ПОДУШНАЯ ПЕРЕПИСЬ И КРЕПОСТНОЕ ПРАВО. НАРОДНОХОЗЯЙСТВЕННОЕ ЗНАЧЕНИЕ ПОДУШНОЙ ПЕРЕПИСИ.
Дворянство юридически и экономически всего теснее соприкасалось с крестьянством; но меры Петра, коснувшиеся сельского населения, направлены были к обеим основным целям преобразователя, не только к упрочению военной реформы, но, пожалуй, еще более к решению задачи, составлявшей после переустройства армии важнейшую его заботу, к усилению средств казны.
СОСТАВ ОБЩЕСТВА. Уложение определило права и обязанности тpex основных классов гражданского общества: то были люди служилые, люди посадские, торгово-промышленные и люди уездные, т. е. крестьянство, подразделявшееся на крестьян крепостных и черносошных, государственных, с которыми слились и дворцовые. Но между этими тремя, а с духовенством и четырьмя сословиями оставались промежуточные, межеумочные слои, которые, соприкасаясь с основными классами, не входили плотно в их состав и сами не имели сословной плотности и стояли вне прямых государственных обязанностей, служа частному интересу. То были: 1) холопы полные, вечные, кабальные, временные, и жилые, срочные; 2) вольно-гулящие люди вольница, как их еще называли, составлявшаяся из отпущенных холопов, из посадских и крестьян, бросивших тягло и свое занятие, даже из служилых людей, замотавшихся беспоместных или бросивших свои поместья, вообще из бездомных и бесхозяйных людей, – переходный класс между крепостными и свободными тяглыми людьми; к ним же можно причислить и нищих по ремеслу, многолюдный тунеядный класс, неосторожно расположенный духовенством и мирянами посредством ложно направленной благотворительности; разумеется, я не причисляю к этому классу настоящих богадельных людей, убогих, стариков, старух, находивших приют при церквах и в частных домах; 3) архиерейские и монастырские слуги и служки, из которых первые, служа по управлению церковными землями, очень походили на служилых государевых людей, получали от кафедр и монастырей земельные участки на поместном праве и иногда прямо переходили в государевы служилые люди, а вторые были как бы церковными холопами, хотя служили без крепостей; 4) многочисленные дети духовенства, церковники, как их называли, ждавшие или не находившие себе церковнослужительского места, кое-как перебивавшиеся при церквах около своих родителей, иногда занимавшиеся городскими торгами и промыслами, иногда поступавшие в частное услужение. Между этими слоями по их положению в государстве можно провести такое различие: холопы и церковные служки были лично крепостные люди, не несшие государственного тягла; гулящие и церковники были свободные лица, но также не несли государственного тягла; черносошные крестьяне были также свободные лица, но несли государственное тягло; крепостные крестьяне, а из холопов задворные были несвободные люди, но несли государственное тягло. Людность всех этих переходных слоев, придававших такую пестроту общественному составу, производила впечатление на непривычный глаз: иноземные наблюдатели в XVII в. удивлялись, как много праздного люда в Московском государстве. Эта праздная или непроизводительно занятая масса почти всею тяжестью своего содержания падала на те же рабочие, тяглые классы, из которых и казна извлекала свои доходы, и в этом отношении являлась соперницей государства, перехватывая у него средства, которые могли бы идти на пополнение государственной казны. Петр со своей природной хозяйственной чуткостью хотел пристроить этот люд к настоящему делу, использовать его в интересах государства, для тягла и службы. Солдатской вербовкой и потом подушной переписью он произвел генеральную чистку общества, упрощая его состав.
ВЕРБОВКА И НАБОР. Вольница и холопство были самыми усердными поставщиками новобранцев, когда начала формироваться регулярная армия. Из этих классов преимущественно набирался первоначальный рядовой персонал гвардейских полков, потом уже получивший шляхетский состав. Для их комплектования Петр даже нарушил крепостное право: боярским холопам разрешено было поступать в них без согласия господ. Из тех же классов преимущественно составились и новые полки, двинутые под Нарву в 1700 г. Перед тем указано было брать в солдаты отпущенных на волю холопов и крепостных крестьян, оказавшихся по освидетельствовании годными к военной службе. Князь Б. Куракин в своей летописной автобиографии записал, что тогда «сказана всякому чину воля, кто хочет в солдаты идти, коли хочет, тогда поди, и многие из домов шли»; тогда же снаряжался балтийский флот; потому «кликали в матросы молодых ребят и набрано с 3000 человек». Так разрежалась густая масса лишних людей в закосневшем от недостатка работы обществе. Чистка была основательная: из десятков тысяч этих боевых охотников едва ли кто воротился домой, лучше сказать, в прежнее бездомное состояние; кто не успел пуститься в бега, все полегли под двумя Нарвами, под Ригой, Эрестфером, Шлюссельбургом, а более всего от голода, холода и повальных болезней. Когда установились периодические рекрутские наборы, они захватили не только тяглых людей, городских и сельских, но и дворовых, гулящих, церковников, монастырских служек, даже подьячих. Так в государственный строй вводилось дотоле чуждое ему начало – всесословная повинность.
ПОДУШНАЯ ПЕРЕПИСЬ. Подушная перепись была другим и еще более сильным средством упрощения общественного состава. Самое производство ее довольно характерно, ярко освещает приемы и средства преобразователя. Когда с завоеванием Лифляндии, Эстляндии и Финляндии стало ослабевать напряжение Северной войны, Петру пришлось подумать о постановке созданной им регулярной армии на мирную ногу. Эту армию и по окончании войны надобно было держать под ружьем, на постоянных квартирах и на казенном содержании, не распуская по домам, и нелегко было придумать, куда с ней деваться. Петр составил мудреный план расквартирования и содержания своих полков. В 1718 г., когда на Аландском конгрессе шли мирные переговоры со Швецией, он дал 26 ноября указ, изложенный по его привычке первыми словами, какие пришли ему на мысль. Первые два пункта указа с обычным торопливым и небрежным лаконизмом законодательного языка Петра гласили: «Взять сказки у всех, дать на год сроку, чтоб правдивые принесли, сколько у кого в которой деревне душ мужеска пола, объявя им то, что кто что утаит, то отдано будет тому, кто объявит о том; расписать, на сколько душ солдат рядовой с долею на него роты и полкового штаба, положа средний оклад». Далее столь же неясно указ предписывал порядок своего исполнения, стращая исполнителей конфискациями, жестоким государевым гневом и разорением, даже смертной казнью, обычными украшениями законодательства Петра. Этот указ задал суетливую работу губернским и сельским управлениям, как и землевладельцам. Для подачи сказок о душах назначен был годовой срок; но до конца 1719 г. сказки поступили лишь из немногих мест, и то большею частью неисправные. Тогда Сенат командировал в губернии гвардейских солдат с предписанием заковать в железа собиравших сказки чиновников и самих губернаторов и держать их на цепях, никуда не выпуская, пока не пошлют в учрежденную для переписи в Петербурге канцелярию всех сказок и составленных по ним ведомостей. Строгость мало помогла делу: подача сказок еще продолжалась в 1721 г. Замедление происходило прежде всего от трудности понять сбивчивый указ, который потребовал целого ряда разъяснений и дополнений. Сперва его поняли так, что он касается только владельческих крестьян; но потом велено было заносить в сказки и дворовых, живших в деревнях, и потребовали дополнительных сказок. Явилась другая помеха: чуя, что дело ведет к новому тяжелому налогу, владельцы или их приказчики писали души не сполна, «с великой утайкой». К началу 1721 г. раскрыто было более 20 тысяч утаенных душ. Воеводам и губернаторам велено было личным объездом на местах проверить поданные сказки. Св[ященный] Синод призвал к содействию этой проверке, ревизии, приходское духовенство, обещая ему за покрытие утайки лишение мест, сана, имения «и по беспощадном на теле наказании каторжную работу, хотя б кто и в старости немалой был». Наконец при помощи строжайших указов, пыток, конфискаций, которыми смазывали ржавые колеса правительственной машины, к началу 1722 г. насчитали по сказкам 5 миллионов душ. Тогда приступили к исполнению 2-го пункта указа 26 ноября, «к раскладке войска на землю», к расписанию полков по душам, которые должны были их содержать. Раскладчиками посланы были в 10 переписанных губерний 10 генералов и полковников с бригадиром. Полки предположено было разместить на «вечные квартиры» поротно, особыми слободами, не расставляя их по крестьянским дворам, для предупреждения ссор хозяев с постояльцами. Раскладчик должен был созвать дворян своего округа и уговорить их построить эти слободы с ротными дворами для офицеров и с полковыми для штаба. Новая беда: раскладчикам велено было предварительно проверить душевые сказки. Это была вторичная ревизия сказок, и она открыла огромную утайку душ, доходившую в иных местах до половины наличных душ. Первоначально сосчитанной сказочной цифрой в 5 миллионов стало нельзя руководиться при разверстке полков по душам. Петр и Сенат обращались к помещикам, приказчикам и старостам с угрозами и ласками, назначали сроки для исправления сказок, и все эти сроки пропускались. Притом сами ревизоры по неясности инструкций или по неуменью понимать их путались в сортировке душ. Недоумевали, кого писать в подушный оклад и кого не писать, и тормошили правительство запросами, да и точных сведений о наличном составе армии у них не было в руках, и только в 1723 г. догадались собрать справки об этом. Однако ревизорам наказано было «всеконечно» кончить свое дело и вернуться в столицу к началу 1724 г., когда Петр указал начать подушный сбор. Никто из них к сроку не вернулся, и все заранее уведомили Сенат, что дело к январю 1724 г. не кончат; им пересрочили до марта, а правильный подушный сбор отложили до 1725 г. Преобразователь так и не дождался в шесть лет конца предпринятого им дела: ревизоры не вернулись и к 28 января 1725 г., когда он закрыл глаза.
РАСКВАРТИРОВАНИЕ ПОЛКОВ. Полкам предназначено было своеобразное положение на местах их расквартирования. Большинство помещиков отказалось строить полковые слободы, считая за лучшее разместить солдат по крестьянским дворам. Тогда их обязали к постройке, и она легла новой «великой тягостью» на их крестьян. Начали стройку спешно, вдруг по всем местам, отрывая крестьян от домашних работ. Для покупки земли под слободы обложили души единовременным сбором; это затруднило поступление подушной подати. Вскоре по смерти Петра слободы, которые он велел построить непременно к 1726 г., были рассрочены на 4 года, кое-где начаты стройкой, но нигде не были кончены, и свезенный крестьянами огромный материал пропал; построили только штабные дворы. Все дело велось зря, без соображения средств и последствий. Солдаты и офицеры разместились по обывательским домам в городах и деревнях. Но полки были не просто постояльцами и нахлебниками ревизских душ, на которые они были положены. По странной прихоти усталого воображения Петр усмотрел в них удобное орудие управления и сверх их строевых занятий возложил на них сложные полицейские и наблюдательные обязанности. Для содержания расквартированных полков дворянство должно было образовать из себя уездные сословные общества и для сбора подушной подати ежегодно выбирать из своей среды особых комиссаров, учитывая их на ежегодных съездах с правом судить и штрафовать за незаконные действия. Комиссар обязан был наблюдать порядок и благочиние в своем уезде об руку и даже по указаниям начальства расположенного в нем полка. Полковник с офицерами должен был преследовать воров и разбойников в своем округе, удерживать крестьян от побегов и ловить беглых, искоренять корчемство и контрабанду, не позволять чиновникам губернских управителей разорять уездное население, охранять его от всяких обид и налогов. Полномочия их были так широки, что по соглашению с губернаторами и воеводами они могли отдавать под суд выборных комиссаров, даже наблюдать за действиями самих воевод и губернаторов по исполнению указов, донося о неисправностях в столицу. Если бы эти полки сохранили территориальный состав и были размещены по своим родинам, они, пожалуй, на что-нибудь пригодились бы землякам. Но, оставаясь чуждыми пришельцами, вбитые какими-то клиньями в местное общество и управление, они не могли уживаться мирно с местным населением и ложились тяжелым и обидным бременем не только на крестьян, но и на самих помещиков. Крестьянин не мог уйти на работу в другой уезд даже с отпускным письмом от своего помещика или приходского священника, не явившись на полковой двор, где отпускное письмо свидетельствовалось и записывалось в книгу комиссаром, выдававшим крестьянину пропускной билет за подписью и печатью полковника со взысканием пошлины. Правительство Екатерины I принуждено было сознаться, что бедные крестьяне бегают не только от недорода и подушной, но «и от несогласия у офицеров с земскими управителями и у солдат с мужиками». Но всего тяжелее для населения был сбор подушной при содействии полков. Еще первый указ о переписи 1718 г. возложил это дело на одних выборных комиссаров, без участия полков. Но дворяне надумались выбрать их только к 1724 г. При своей неодолимой вере в офицера Петр в 1723 г. начертал коротенький указ, предписывая из опасения, чтоб комиссары по новости дела «какой конфузии не сделали», на первый год собирать подать с участием штаб– и обер-офицеров, «дабы добрый анштальт внесть». Но это участие продолжено было на несколько лет. Долго после помнили плательщики этот добрый анштальт. Полковые команды, руководившие сбором подати, были разорительнее самой подати. Она собиралась по третям года, и каждая экспедиция длилась два месяца: шесть месяцев в году села и деревни жили в паническом ужасе от вооруженных сборщиков, содержавшихся при этом на счет обывателей, среди взысканий и экзекуций. Не ручаюсь, хуже ли вели себя в завоеванной России татарские баскаки времен Батыя. И Сенат, и отдельные сановники по смерти Петра громко заявляли, что бедным мужикам страшен один въезд и проезд офицеров, солдат, комиссаров и прочих командиров, из которых никто ни о чем больше не думает, как лишь о том, чтобы взять у крестьянина последнее в подать и тем выслужиться; крестьяне от этих взысканий не только пожитки и скот, но и хлеб в земле за бесценок отдают и бегут «за чужие границы». Эти сановные протесты были стыдливым умовением пилатовых рук: почему бы не сказать этого при жизни Петра и ему в лицо? Едва полки стали размещаться по вечным квартирам, начала обнаруживаться огромная убыль в ревизских душах от усиления смертности и побегов: в Казанской губернии вскоре после смерти Петра один пехотный полк не досчитался более половины назначенных на его содержание ревизских плательщиков, слишком 13 тысяч душ. Создать победоносную полтавскую армию и под конец превратить ее в 126 разнузданных полицейских команд, разбросанных по 10 губерниям среди запуганного населения, – во всем этом не узнаешь преобразователя.
УПРОЩЕНИЕ ОБЩЕСТВЕННОГО СОСТАВА. Отлагая вопрос о финансовом значении подушной подати до чтения о финансовой реформе Петра, скажу теперь о ее социальном и народнохозяйственном действии. Набрасывая свой первый указ о подушной переписи, Петр едва ли ясно представлял себе размеры предпринимаемого дела, и оно расширялось на ходу в силу своей внутренней логики. Петр, по-видимому, имел в виду сперва только владельческих крепостных людей, крестьян и деревенских дворовых. Но, вводя новую податную единицу, ревизскую душу, для этих классов, нельзя было оставить другие при старом подворном обложении. Потому подушная перепись постепенно распространена была на крестьян дворцовых и государственных, на однодворцев, на тяглых посадских людей. Особенно важно было распространение переписи на промежуточные классы. Здесь в произвольном распоряжении человеческой личностью законодательство Петра далеко превзошло его предшественников. В 1722 г. велено было писать в подушный оклад живших при церквах сыновей, внучат, племянников и прочих свойственников, «прежде бывших и ныне при церквах не служащих попов, дьяконов, дьячков и пономарей», прикрепляя их ни за что ни про что к владельцам, на землях которых те церкви стояли, а где погосты «особь стоят», не на владельческой земле, таких церковников приписывать к прихожанам, к кому они похотят, – на каких условиях, указ не поясняет. Не лучше поступил закон и с вольницей. По указу 31 марта 1700 г. принимали в солдаты холопов, бежавших от своих господ и пожелавших вступить в военную службу, а по указу 1 февраля того же года вольноотпущенных и кабальных, по закону вышедших на волю за смертью господ, по осмотре в случае годности велено записывать в солдаты. По указу 7 марта 1721 г. тех из них, которые с 1700 г. еще не подвергались осмотру, предписано было ревизорам осмотреть и годных зачислить в солдаты, а негодным под страхом галер определиться «в другие службы или к кому в дворовое услужение», чтоб никто из них в гулящих не был и без службы не шатался, а кто из годных в солдаты не пойдет и пожелает опять поступить к кому в холопы, приемщик же будет просить взять у него в солдаты другого годного к службе человека взамен принятого, такого заместителя брать в солдаты. Кабальный человек старика мечтал уже о скором выходе на волю по смерти барина, перешагнув через рекрутский возраст; но барин принял другого кабального, годного к солдатской службе, и мечтатель против своей воли и вопреки кабальному праву попадал в бессрочную солдатскую службу, которая ничем не была лучше холопства. Или солдат, или холоп, или галерный каторжник – таков выбор карьер, предоставленный целому классу вольных людей. Решительно поступлено было и с холопством. Два вида его, задворные и деловые люди, устроенные на пашне, с поземельными наделами, еще задолго до подушной переписи были поверстаны в тягло наравне с крестьянами. Теперь и остальные виды холопства, юридические и экономические, слуги светских господ и духовных властей, дворовые пашенные и непашенные, городские и сельские сбиты были в одну юридически безразличную массу и резолюцией 19 января 1723 г. положены в подушный оклад наравне с крестьянами, как вечные крепостные своих господ. Холопство, как особое юридическое состояние, свободное от государственных повинностей, исчезло, слившись с крепостным крестьянством в один класс крепостных людей, который господам предоставлено было устроять и эксплуатировать экономически по своему усмотрению.
КРЕПОСТНОЕ ПРАВО И ПОДУШНАЯ ПЕРЕПИСЬ. Подушная перепись довершила жестокое упрощение общественного состава, произведенное распоряжениями Петра: все промежуточные слои были без внимания к действовавшему праву втиснуты в два основных сельских состояния – государственных крестьян и крепостных людей, причем в первое из этих состояний вошли однодворцы, черносошные крестьяне, татары, ясашные и сибирские пашенные служилые люди, копейщики, рейтары, драгуны и т. п. Область крепостного права значительно расширилась, но потерпело ли крепостное право какое-либо изменение в своем юридическом составе? Здесь совершился целый переворот, только отрицательного свойства: отмена холопства, как нетяглого состояния, не была упразднением неволи холопов, а только их переводом в государственное тягло, причем исчезли ограничения неволи, заключавшиеся в условиях холопства кабального и жилого; записка в подушную сказку землевладельца стала крепостью, заменившей служилую кабалу и жилую запись. Этот переворот, впрочем, подготовлялся на протяжении 70 лет до первой ревизии. Мы уже знаем, как плохо была выражена сущность крепостной неволи крестьян в Уложении и какими чертами все-таки отличалась она в ту эпоху от неволи холопьей (лекция XLIX). Дальнейшая судьба крепостного права после Уложения и определилась плохой постановкой этого института в кодексе 1649 г. По Уложению крепостной крестьянин крепок лицу владельца под условием земельного надела, а не земле под условием зависимости от землевладельца в пределах поземельных отношений, и только поземельных. Потому дальнейшее законодательство разрабатывало не пределы и условия крепостного права как права, а только способы эксплуатации крепостного труда, и эксплуатации двусторонней: фискальной со стороны казны и хозяйственной со стороны землевладельца. В крепостном владении со времени Уложения являются не хозяева и сельские рабочие как юридические стороны, а поработители и порабощенные, повинные платить произвольно налагаемую контрибуцию господам и их вождям, составлявшим правительство. Потому правительство расширяет или допускает расширение полицейской власти помещика над крепостными, чтобы сделать его своим финансовым агентом, податным инспектором крепостного труда и блюстителем тишины и порядка в готовой разбежаться деревне, а помещик донимает свое дворянское правительство челобитьями о принятии более строгих мер для возврата своих беглых крепостных. Недостаток закона открывал широкий простор практике, т. е. произволу сильнейшей стороны – землевладельцев. С Уложения наблюдаем двойной процесс в крепостном состоянии под действием практики: раньше выработавшиеся юридические виды холопства смешиваются в хозяйственных состояниях, в какие попадают холопы, и в то же время сглаживаются черты, отличавшие крепостное крестьянство от холопства. Вопреки Уложению крестьян переводят во двор, а крестьянских детей, взятых во двор, указ предписывает по смерти господ отпускать на волю, как кабальных детей; задворные люди из полных и кабальных холопов перекрепляются своим же господам на условиях крестьянской ссудной записи и вместе с дворовыми людьми, устроенными на пашне, зачисляются в государственное тягло; являются деловые и задворные холопы из крестьян, а кабальных и старинных людей господа сажают в крестьяне со ссудой и с правом при переходе имения в другие руки перевозить этих крестьян с их животами куда захотят. Уже к концу XVII в. в кругу поземельных отношений все виды холопства стали сливаться в одно общее понятие крепостного человека; подушная перепись только утвердила фактическое положение, созданное не контролируемой никем практикой. С другой стороны, тоже вопреки Уложению помещики присвояют себе уголовную юрисдикцию над своими крепостными с правом наказывать по усмотрению. Из частных дел конца XVII в. узнаем, что за покражу двух ведер вина у приказчика, за составление челобитной барину от имени всех крестьян села посадить их по бедности и малоземелью на оброк «противу их мочи» и переменить приказчика, за выражение крепостного, что он барину не крепок, изрекался приговор: «бить кнутом нещадно, только лишь чуть душу в нем оставить». Крестьянское крепостное общество еще держалось, но уже без действительной силы, только как вспомогательное следственное средство помещичьей власти: барин предписывал «сыскать всеми крестьяны» и на основании этого обыска изрекал свой приговор. Безнадзорный рост помещичьей власти пробуждал мысль о необходимости законодательного ее ограничения. К концу царствования Петра эта мысль, можно думать, не у одного Посошкова созрела до ясного и твердого убеждения. Крестьянин по происхождению, он смотрел на крепостную неволю крестьян как на временное зло: «Крестьянам помещики не вековые владельцы; того ради они их не весьма и берегут, а прямой их владетель всероссийский самодержец, а они владеют временно». Значит, среди сколько-нибудь мыслившего крестьянства, литературным представителем которого выступил Посошков, еще тлела или уже загоралась мысль, что помещичья власть над крестьянами – не вещное право, как на рабочий скот, а государственное поручение, которое в свое время снимут с помещиков, как снимают должность с чиновника за выслугой лет или за ненадобностью. Посошков возмущается произволом господ в распоряжении крестьянским трудом и имуществом. Он настаивает на необходимости установить законом, «учинить помещикам расположение указное, почему им с крестьян оброку и иного чего имать и по колику дней в неделю на помещика своего работать». Он даже проектирует какой-то всероссийский съезд «высоких господ и мелких дворян» для совещания о всяких крестьянских поборах помещичьих и о «сделье», барщине, как бы обложить крестьян «с общего совета и с докладу его величества». Это было самое раннее сновидение, в котором русскому крестьянину пригрезились дворянские губернские комитеты по делу об улучшении положения крестьян, созванные слишком 130 лет спустя по окончании сочинения Посошкова. Он ведет свой план еще дальше, предлагает совершенно отделить крестьянскую надельную землю от помещичьей и уже не числить ее за помещиками: при «указном расположении» создавались поземельные отношения, напоминающие статьи Положения 19 февраля 1861 г. о временнообязанных крестьянах. Очевидно, начинали подумывать о развязке крепостного узла. От последних лет царствования Петра дошло иноземное известие, что царю не раз советовали отменить рабство, пробудить и ободрить большинство своих подданных дарованием им умеренной свободы, но царь ввиду дикой натуры русских и того, что без принуждения их ни к чему не приведешь, до сих пор отвергал эти советы. Это не мешало ему замечать нелепости сложившегося порядка и в то же время косвенно их поддерживать. Уложение 1649 г. допустило случаи отчуждения крепостных крестьян, подобно холопам, без земли и даже в розницу, с разбивкой семейств. Исключительные случаи развились в обычай, в норму. Петра возмущала розничная торговля крепостными, как скотом, «чего во всем свете не водится и от чего немалой вопль бывает». В 1721 г. он передал Сенату указ – «оную продажу людем пресечь, а ежели невозможно будет того вовсе пресечь, то бы хотя по нужде продавали целыми фамилиями или семьями, а не порознь». Но это был не закон к непременному исполнению, а только добродушный совет в руководство Сенату при составлении нового Уложения, как господа сенаторы «за благо рассудят». Самодержец, не знавший границ своей власти, чувствует себя бессильным перед мелким шляхетством, среди которого была в ходу розничная торговля крепостными. Однако незадолго до того Петр подтвердил свой указ, разрешавший холопам по своей воле вступать в солдаты и предписавший отдавать им жен с детьми ниже 12 лет, но с оставлением более возрастных в прежней неволе. Крепостное состояние обращено было к Петру не правовой, а только фискальной своей стороной, и здесь он хорошо понимал свой казенный интерес. До тех пор правительство и помещик владели крепостным селом как бы чересполосно: первое ведало крепостных крестьян и пахотных холопов, как тяглых, через помещика, как своего полицейского агента, предоставляя нетяглых дворовых в полное его распоряжение с соблюдением ограничительных условий неволи того или другого вида. Теперь это чересполосное владение сменилось совместным. Прежние виды крепостной неволи исчезали вместе с ограничительными условиями, их различавшими: оставались только хозяйственные разряды, сортируемые по воле владельца. Но, расширяя власть помещика, правительство за эту уступку накладывало руку на часть труда нетяглых крепостных. Что же случилось? Холопы ли превратились в крепостных крестьян или наоборот? Ни то ни другое; случилось то же, что было в судьбе поместий и вотчин: из нового сочетания старых крепостных отношений, из слияния владельческих крестьян с холопами и вольницей образовалось новое состояние, за которым со временем утвердилось звание крепостных людей, наследственно и потомственно крепких господам, как прежние полные холопы, и подлежащих государственному тяглу, как прежние крепостные крестьяне.
НАРОДНОХОЗЯЙСТВЕННОЕ ЗНАЧЕНИЕ ПЕРЕПИСИ. Из реформы Петра Россия выходила не более, но и не менее крепостной, чем была до нее. Древнерусское право, начав полным, обельным холопством Русской Правды, похожим на греко-римское рабство, потом выработало несколько смягченных условных видов неволи. В XVII в. простор, данный землевладельцам слабыми или сословно-своекорыстными правительствами новой династии, помогал господствующим классам, пользуясь народным оскудением, посредством хозяйственных сделок сглаживать стеснительные для них условия этих видов холопства и даже закрепостить большую часть вольного крестьянства. Законодательство Петра не пошло прямо против этих вредных для государства холоповладельческих стремлений, даже загнало в крепостную неволю целые разряды свободных лиц и уравняло все виды неволи близко к типу полного холопства. Так оно отбрасывало общество далеко назад, к знакомой на Руси исстари греко-римской норме: «Рабство неделимо; состояние рабов не допускает никаких различий; о рабе нельзя сказать, больше или меньше он раб». Но зато Петр положил податную таксу на право рабовладения, обложив всякую мужскую холопью душу государственным тяглом под ответственностью владельца. Петр думал о своей казне, а не о народной свободе, искал не граждан, а тяглецов, и подушная перепись дала ему не одну сотню тысяч новых тяглецов, хотя и с большим ущербом для права и справедливости. При всей видимой финансовой нерациональности своей подушное обложение, однако, в XVIII в. оказало благоприятное действие на сельское хозяйство. Старые прямые налоги, поземельный посошный и сменивший его подворный, в основе своей тоже поземельный, тяжестью своей вынуждали крестьян и землевладельцев сокращать тяглую пашню, наверстывая убыль земельного дохода разными ухищрениями в обход казенного интереса. Отсюда измельчание крестьянских участков, наблюдаемое в XVI и в XVII вв. Когда правительство новой династии с целью приостановить это сокращение запашки перешло от посошного обложения к подворному, землевладельцы и крестьяне, не расширяя пашни, начали сгущать дворы, скучивая в них возможно больше людей, или огораживали по три, по пяти, даже по десяти крестьянских дворов в один, оставляя для прохода одни ворота, а прочие забирали заборами. Сельское хозяйство не улучшалось, а казенные доходы убавлялись. С переложением налога на души, т. е. прямо на труд, на рабочие силы, должно было исчезнуть побуждение сокращать тяглую пашню; крестьянин платил все те же 70 копеек с души, пахал ли 2 или 4 десятины. В истории русского сельского хозяйства XVIII в. находим указания на этот успех, достигнутый если не исключительно подушной податью, то не без ее участия. В самый момент введения подушной подати Посошков мечтал, как об идеале, чтобы полный крестьянский двор пахал не менее 6 десятин во всех трех полях: такой надел давал всего по 1 1/2 десятины на душу при обычном тогда четырехдушевом составе двора. В конце XVIII в. такие участки являются уже сравнительно мелкими: обыкновенно крестьяне пахали тогда гораздо более, по 10 десятин на двор и больше. Так в древней Руси прямой налог, связанный с землей, отрывал крестьянский труд от земли; со времени Петра подушный налог, оторвавшись от земли, все крепче привязывал крестьянский труд к земле. Благодаря подушной подати, не ей одной, но во всяком случае и ей. Русская земля в XVIII в. распахалась, как не распахивалась никогда прежде. Таково значение подушной подати: не будучи переворотом в праве, она была важным поворотом в народном хозяйстве. Указы о подушной подати не предвидят такого ее действия, но, может быть, при всей тугости правового понимания Петру и на этот раз не изменило хозяйственное чутье; во всяком случае его выручила жизнь, умеющая целесообразно перерабатывать самые рискованные мероприятия законодателей.
ЛЕКЦИЯ LXIV
ПРОМЫШЛЕННОСТЬ И ТОРГОВЛЯ. ПЛАН И ПРИЕМЫ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ПЕТРА В ЭТОЙ ОБЛАСТИ. I. ВЫЗОВ ИНОСТРАННЫХ МАСТЕРОВ И ФАБРИКАНТОВ. II. ПОСЫЛКА РУССКИХ ЛЮДЕЙ ЗА ГРАНИЦУ. III. ЗАКОНОДАТЕЛЬНАЯ ПРОПАГАНДА. IV. ПРОМЫШЛЕННЫЕ КОМПАНИИ, ЛЬГОТЫ. ССУДЫ И СУБСИДИИ. УВЛЕЧЕНИЯ, НЕУДАЧИ И УСПЕХИ. ТОРГОВЛЯ И ПУТИ СООБЩЕНИЯ.
ПРОМЫШЛЕННОСТЬ И ТОРГОВЛЯ. Подушная перепись нашла для казны много новых податных плательщиков, увеличила количество тяглого труда. Меры, обращенные на промышленность и торговлю, имели целью подъем качества этого труда, усиление производительной работы народа. Это была область преобразовательной деятельности, после войска всего более заботившая преобразователя, наиболее сродная его уму и характеру и не менее военной обильная результатами. Здесь он обнаружил и удивительную ясность, и широту взгляда, и находчивую распорядительность, и неутомимую энергию и явился не только истым преемником московских царей, хозяев-вотчинников, умевших приобретать и копить, но и государственным деятелем, мастером-экономом, способным созидать новые средства и пускать их в народный оборот. Предшественники Петра оставили ему в этой области только помыслы и робкие начинания; Петр нашел план и средства для широкого развития дела.
ПЛАН И ПРИЕМЫ. Одной из плодотворнейших идей, какие начинают шевелиться в московских умах XVII в., было сознание коренного недостатка, которым страдала финансовая система Московского государства. Эта система, возвышая налоги по мере увеличения нужд казны, отягощала народный труд, не помогая ему стать более производительным. Мысль о предварительном подъеме производительных сил страны, как о необходимом условии обогащения казны, и легла в основу экономической политики Петра. Он поставил себе задачей вооружить народный труд лучшими техническими приемами и орудиями производства и ввести в народнохозяйственный оборот новые промыслы, обратив народный труд на разработку не тронутых еще богатств страны. Задав себе это дело, он затронул все отрасли народного хозяйства; не осталось, кажется, ни одного производства, даже самого мелкого, на которое Петр не обратил бы зоркого внимания: земледелия во всех его отраслях, скотоводства, коннозаводства, овцеводства, шелководства, садоводства, хмелеводства, виноделия, рыболовства и т. д. – всего коснулась его рука. Но более всего потратил он усилий на развитие обрабатывающей промышленности, мануфактур, особенно горного дела, как наиболее нужного для войска. Он не мог пройти мимо полезной работы, как бы скромна она ни была, чтобы не остановиться, не войти в подробности. Во французской деревушке он увидел священника, работавшего в садике; сейчас с расспросами и с практическим выводом для себя: буду понуждать своих ленивых деревенских попов к обработке садов и полей, чтобы они снискивали надежнейший хлеб и лучшую жизнь. Познакомившись с Западной Европой, Петр навсегда остался под обаянием ее промышленных успехов. Эта сторона западноевропейской культуры, кажется, всего более приковала к себе его внимание: фабрики и заводы главных промышленных центров Западной Европы – Амстердама, Лондона, Парижа он изучил особенно тщательно, записывая свои наблюдения. Он познакомился с Западной Европой, когда там в государственном и народном хозяйстве господствовала меркантильная система, основная мысль которой, как известно, состояла в том, что каждый народ для того, чтобы не беднеть, должен сам производить все, им потребляемое, не нуждаясь в помощи чужестранного труда, а чтобы богатеть, должен вывозить как можно больше и ввозить как можно меньше. Усвоив себе такой же взгляд по наблюдениям или самобытно, Петр старался завести дома всевозможные производства, не обращая внимания на то, во что обойдется их заведение. Его поклонник Посошков, кажется, верно истолковывал его мысль, говоря, что хотя в первые годы новое домашнее производство обойдется и дороже заморского, зато потом, упрочившись, окупится. Здесь Петр руководился двумя соображениями: 1) Россия не уступает другим странам, а превосходит их обилием разных природных богатств, еще не тронутых и даже не приведенных в известность; 2) разработку этих богатств должно вести само государство принудительными мерами. Оба эти соображения Петр не раз высказывал в своих указах. Так он писал: «Наше Российское государство пред многими иными землями преизобилует и потребными металлами и минералами благословенно есть, которые до нынешнего времени без всякого прилежания исканы». Завести новое полезное производство, шелковицу, виноградарство, отыскать нетронутую доходную статью и разработать ее, чтобы «божие благословение под землею втуне не оставалось», – это стало главным предметом народнохозяйственных забот Петра. Но в то же время это был крайне бережливый хозяин, зорким глазом вникавший во всякую хозяйственную мелочь: поощряя разработку нетронутых природных богатств страны, он дорожил ими, оборонял их от хищнических рук, от бесцельного истребления, особенно берег строевой лес, зная бестолковое отношение к нему русского народа, хлопотал об ископаемом топливе, торфе и каменном угле, думал о полезном употреблении вещей, которые бросали за негодностью, из обрубков и сучьев корабельного дерева предписывал делать оси и жечь поташ. Как эта мелочная бережливость напоминает великого князя московского Ивана III, который, посылая баранов на продовольствие иноземных послов в Москве, шкурки приказывал вернуть обратно! Для корабельного леса Петр стеснял даже непререкаемую по закону и набожному чувству волю русских покойников, любивших ложиться на вечный покой в цельных выдолбленных гробах, дубовых или сосновых. В инструкции 1723 г. обер-вальдмейстеру, лесному министру при Адмиралтейской коллегии, дозволялись цельные гробы только еловые, березовые и ольховые, а сосновые разрешались лишь сшивные из досок, и то указной меры; дубовые запрещались безусловно. Петр следил за всеми, будил дремлющие силы и очень мало рассчитывал на добровольную частную инициативу. При русской робости перед новым делом без правительственного принуждения Петр не надеялся добиться успеха в промышленности: «Хотя что добро и надобно, а новое дело, то наши люди без принуждения не сделают». Мануфактур-коллегии он предписывал вести дела с фабрикантами «не предложением одним, но и принуждением, и вспомогать наставлением, машинами и всякими способами», поддерживая промышленников-предпринимателей, чтобы, «видя ту государеву милость, всяких чинов и народов люди с вящей охотой и безопасно в компании вступали». Он сравнивал свой народ с детьми: без понуждения от учителя сами за азбуку не сядут и сперва досадуют, а как выучатся, благодарят. «Не все ль неволею сделано, – раздумчиво восклицает он в 1723 г., оглядываясь на свою с лишком тридцатилетнюю деятельность, – а уже за многое благодарение слышится, от чего уже плод произошел». Из наблюдений над порядками западноевропейской промышленности и из собственных соображений и опытов Петра вышел ряд мер, которые он прилагал к развитию русской промышленности. Вот краткий их перечень.
I. Вызов иностранных мастеров и фабрикантов. Вслед за Петром в 1698 г. в Россию наехала пестрая толпа всевозможных художников, мастеров и ремесленников, которых Петр за границей пригласил на свою службу; в одном Амстердаме он нанял до тысячи разных мастеров и ремесленников. Одной из главных обязанностей русских резидентов при иностранных дворах также был набор иноземных мастеров на русскую службу. В 1702 г. по Германии распубликован был манифест Петра, приглашавший в Россию иноземных капиталистов, фабрикантов и ремесленников на выгодных условиях. С тех пор начался усиленный прилив в Россию заграничного фабричного и ремесленного люда; иноземцы соблазнялись выгодными условиями, какие им предлагались, и точным исполнением данных обещаний со стороны русского правительства. Петр особенно дорожил французскими мастерами и ремесленниками, получившими громкую известность в Европе со времен Кольбера. Осматривая фабрики в Париже, Петр особенно пленился шпалерной гобеленовой и захотел основать такую же в Петербурге; в 1716 г. выписал четырех мастеров и во главе их знаменитого в свое время французского архитектора Леблона, «прямую диковину», как называл его сам Петр, дал ему в Петербурге казенную квартиру на три года и жалованья 5 тысяч рублей (около 40 тысяч рублей на наши деньги) с правом выехать через пять лет из России со всем имуществом беспошлинно. Шпалерную фабрику завели, но мастерам пришлось за неимением пригодной шерсти для выделки шерстяных шпалер сидеть без дела. Ни за кем из своих Петр не ухаживал так, как за заграничными мастерами: по инструкции Мануфактур-коллегии в случае, если иноземный мастер захочет выехать за границу до контрактного срока, производилось строгое расследование, не было ли ему какого стеснения, не обидел ли его кто-нибудь, и хотя бы он не выразил прямо недовольства, а только показал вид недовольного, предписывалось жестоко наказывать виновных. Такие выгоды давались иноземным мастерам и фабрикантам с одним непременным условием: «учить русских людей без всякой скрытности и прилежно».
II. Посылка русских людей за границу для обучения мастерством. В продолжение царствования Петра по всем главным промышленным городам Европы рассеяны были десятки русских учеников, за обучение которых Петр дорого платил иноземным мастерам. Как в военном деле русские матросы ездили учиться в Голландию, а оттуда плавали в Турцию, в обе Индии и в другие государства, по выражению князя Куракина, «по всему свету рассеяны были», так и в промышленной области русские люди по распоряжению правительства учились всюду за границей всевозможным искусствам и мастерствам, начиная с «филозофских и дохтурских наук» до печного мастерства и до искусства обивать комнаты и убирать кровати. Особенно заботило Петра обучение мануфактурам. Срочнонаемные иноземные мастера, обязывавшиеся обучать русских, делали это неохотно и небрежно и, отжив сроки, уезжали, оставляя «учеников без совершенства их науки», возбуждая подозрение, не дают ли они на то присяжного обязательства своим цехам на родине. Петр предписывал Мануфактур-коллегии посылать в чужие края склонных к мануфактурному обучению молодых людей, обещая им казенное содержание за границей и привилегии их фамилиям в меру их успехов.
III. Законодательная пропаганда. Государственное руководительство и церковное пастырство воспитали в древнерусском человеке две совести: публичную – для показа согражданам и приватную – для себя, для домашнего обихода. Первая требовала наблюдать честь и достоинство звания, в каком кому привелось состоять; вторая все разрешала и только требовала периодической покаянной очистки духовником хотя бы раз в год. Эта двойственность совести много затрудняла успехи промышленности в России. На посадских торгово-промышленных людях лежало тяжелое тягло «по торгам и промыслам»; они оплачивали прямым налогом свои городские дворы и промысловые заведения, вносили пошлину в 5 % с торгового оборота и несли ответственные безмездные службы по нарядам казны. По Уложению всякий, промышляющий в городе, обязан приписаться к городскому тягловому обществу или участвовать в городском тягле. Но привилегированные классы, служилые люди и духовенство, особенно богатые монастыри, вели беспошлинную торговлю, стесняя купеческий рынок, и без того тесный при господстве натурального хозяйства и бедности сельского населения. При своей гражданской недобросовестности эти классы, не стыдясь промысла, не гнушаясь званием, свысока, с пренебрежением смотрели на торгашей, как на «подлое всенародство», наклонное к обману, к обмеру и обвесу, порокам, помощью которых изворачивались в своем трудном положении многие из торгового люда. В записках иностранных наблюдателей плутовство московского купечества стало общим местом на тему: не обманешь – не продашь. Между тем на земских соборах XVII в., например, в 1642 г., как и в сословных совещаниях с правительством, видели мы, торгово-промышленные люди в лице своих выборных представителей являются единственным классом русского общества, в котором еще светился политический смысл, пробивалось гражданское чувство, понимание общего блага. У Посошкова, крестьянина-промышленника, успевшего подумать о многом, о чем не умели думать высшие классы, звучит заслуженное чувство профессиональной досады, когда он пишет, что торгуют дворяне, бояре и их дворовые, офицеры, церковные причетники, приказные люди, солдаты и крестьяне, и торгуют беспошлинно, отбивая хлеб у тяглого торговца. Русским купцам приходилось вести тяжелую конкуренцию с опытным и сплоченным иноземным купечеством, покровительствуемым подкупными московскими властями. Пора, желчно замечает Посошков об этих иноземных купцах в Москве, пора им отложить свою прежнюю гордость; хорошо им было над нами ломаться, когда наши монархи сами в купеческие дела не вступались, а управляли бояре. Иноземцы, приехав, «засунут сильным персонам подарок рублев во сто – другое, то за сто рублев сделают они, иноземцы, прибыли себе полмиллиону, потому что бояре не ставили купечество ни в яичную скорлупку; бывало на грош все купечество променяют». Петр был, вероятно, очень доволен этими строками, если читал сочинение Посошкова, для него и написанное. Все время своего царствования он проповедовал в России о достоинстве, «честности» и государственной пользе ремесленных и промышленных занятий, настойчиво провозглашал в своих указах, что такие занятия никого не бесчестят, что торги и ремесла столь же полезны для государства и почетны, как государственная служба и ученье. Вероятно, не один дворянин поморщился, прочитав в указе о единонаследии, что обделенные отцовской недвижимостью кадеты не будут праздны, а принуждены будут «хлеба своего искать службою, учением, торгами и прочим», и этого не ставить ни в какое бесчестие им и их фамилиям ни словесно, ни письменно. В кабинетный свой дневник законодательных предположений рядом с капитальными преобразовательными замыслами Петр заносил и меморию о посылке в Англию для учения делать сапоги, слесарные работы и пр. В 1703 г., когда основывался Петербург, он велел строить в Москве рабочий дом для праздношатающихся и при нем завести различные ремесла, а в 1724 г., когда он слыл уже одной из великих держав в Европе, он велел учить незаконнорожденных всяким художествам в устроенных специально для того домах в Москве и других городах. Мысль положить ни в чем неповинные плоды греха одною из основ русской буржуазии, очевидно, впервые пришла в голову не екатерининскому дельцу И. И. Бецкому, автору проекта о создании в России среднего чина людей из питомцев и питомок Воспитательного дома. При тогдашнем складе понятий и вкусов надобно было обладать известной силой мысли и гражданской смелостью, чтобы самодержавному солдату и мастеровому в законодательных актах пропагандировать буржуазные идеи, казавшиеся тогда столь мало достойными внимания серьезного законодателя. Промышленное предприятие, обдуманно начатое и умело поведенное, Петр признавал государственной заслугой, потому что оно увеличивало количество полезного народного труда и давало хлеб голодным людям. Здесь фискальный инстинкт Петра углублялся до понимания коренных основ гражданского общежития. После, в философское царствование Екатерины II, Петру много досталось от опрятных и изящных людей вроде княгини Дашковой за то, что он тратил свой державный досуг на ремесленные и торгово-промышленные пустяки. Они были бы снисходительнее, если бы помнили, что Петру приходилось выписывать из-за границы мастеров, которые научили бы его подданных лесовиков делать метелки и коробки, и что русское духовенство в своих 700-летних заботах о спасении русских душ не завело школы дешевой, доступной для деревенского народа и пристойной иконописи. «Где надлежало голову, глаза да уста написать, то тут одни точечки наткнуты – да то и образ стал», – пишет Посошков про деревенских иконописцев своего времени.
IV. Промышленные компании, льготы, ссуды и субсидии. Торгово-промышленные заботы Петра, имевшие целью, между прочим, отучить высшие классы гнушаться промышленным людом и делом, не были бесплодны. При нем люди знатные и сановные, корифеи бюрократии, являются промышленными предпринимателями, фабрикантами и заводчиками об руку с простыми купцами. Самым возбудительным средством для промышленной предприимчивости были льготы – казенные субсидии и ссуды; но при этом Петр хотел дать промышленности устройство, которое оправдывало бы эти правительственные заботы. Насмотревшись на приемы и обычаи западноевропейской промышленности, Петр старался и своих капиталистов приучить действовать по-европейски, соединять капиталы, смыкаться в компании. До Петра Русь выработала несколько видов или форм соединения промышленных сил. Так, среди крупного купечества обычной формой такого соединения был торговый дом. Это – союз неразделенных родственников, отца или старшего брата с сыновьями, младшими братьями, племянниками. Здесь не было ни складки капиталов, ни товарищеского совещательного ведения операций: всем делом орудовал посредством нераздельного домового капитала большак, который и отвечал перед правительством за своих подручных, домочадцев-участников, этих купеческих сыновей, братьев, племянников, как их стали звать впоследствии, равно и за простых приказчиков. В конце XVI в. славен был торговый дом солеваров братьев Строгановых, за которыми считали до 300 тысяч рублей наличного капитала (не меньше 15 миллионов рублей на наши деньги). В конце XVII в. известен был дом архангельских судостроителей Бажениных, у которых была своя верфь на Северной Двине. Кроме того, встречаем в XVII в. различные виды складства. Это собственно союзы для сбыта, а не для производства: купец, ездивший по ярмаркам, забирал на комиссию товары у их производителей и продавал вместе со своими, делясь выручкой с доверителями по соглашению. Одну из форм такого складства пытался ввести, как мы видели (лекция LVII), Ордин-Нащокин, по плану которого маломочные торговцы складывались с крупными для поддержания высоких цен на русские вывозные товары. Как в торговом доме основой союза служило родство, так в комиссионном складстве – доверие. Не говорю об артелях, представляющих соединение капитала и труда. Петр предоставил этим самородным союзам действовать как умеют, хотя и принимал их во внимание. Но он считал их недостаточными средствами в международной торгово-промышленной конкуренции. В тот самый год (1699), когда посадские люди изъяты были из ведомства воевод и получили самоуправление, указ 27 октября предписал купецким людям торговать, как торгуют в иных государствах, компаниями и «иметь о том всем купецким людям меж собою с общего совета установление, как пристойно б было к распространению торгов». Голландцы перепугались было, почуяв в указе опасность для своего господства на московском рынке; но московский резидент успокоил их, известив, что русские совсем не умеют приняться за новое дело, и оно пало само собою. Но у Петра были средства удержать его на ногах: это – льготы и принуждение. Льготы, какими Петр поощрял вообще фабричную и заводскую предприимчивость, особенно щедро расточались компаниям. Основатели фабрики или завода освобождались от казенных и городских служб и других повинностей, иногда с неотделенными сыновьями и братьями, приказчиками, мастерами и их учениками, могли известное число лет беспошлинно продавать свои товары и покупать материалы, получали безвозвратные субсидии и беспроцентные ссуды. Мануфактур-коллегия обязана была особенно прилежно следить за компанейскими фабриками, в случае их упадка – «как наискорее» расследовать причину и, если она оказывалась в недостатке оборотных средств, тотчас «чинить капиталом вспоможение». Промышленные предприятия ограждались от иноземной конкуренции запретительными пошлинами, которые возвышались по мере роста туземного производства, так что достигали стоимости привозного товара, если выработка этою товара на русских фабриках равнялась заграничному привозу До учреждения Мануфактур-коллегии в 1719 г. компаниям предоставлялось право суда над фабричными служащими и рабочими по гражданским и фабричным делам, потом перешедшее к названной коллегии, которая судила вместе с фабричными и самих фабрикантов. В интересах промышленности Петр нарушал даже собственные указы: во все продолжение своего царствования он свирепствовал против беглых крестьян, строжайше повелевая возвращать их к владельцам и штрафуя приемщиков; но указом 1722 г. (18 июля) прямо запрещено было отдавать с фабрик рабочих, хотя бы это были беглые крепостные. Наконец, указом 18 января 1721 г. фабрикантам и заводчикам из купцов дано было дворянское право приобретать к их фабрикам и заводам «деревни», т. е. земли, населенные крепостными крестьянами, только с оговоркой «токмо под такою кондициею, дабы те деревни всегда были уже при тех заводах неотлучно». Так фабрикант-купец получал возможность иметь обязательные рабочие руки. Все это дает понять то чрезвычайно привилегированное положение, в какое поставил Петр класс мануфактурных и заводских промышленников. Занятие их Петр ставил наряду с государственной службой, в некоторых отношениях даже выше ее, предоставил фабрикам и заводам право укрывать беглых, которым не обладали служилые землевладельцы, дал мужику-капиталисту дворянскую привилегию, право владеть землей с крепостным населением. Фабрика и завод при Петре являются преемниками древнерусского монастыря: подобно последнему они получают значение нравственно-исправительных учреждений. Целым рядом указов Петр предписывал «виновных баб и девок» отсылать на фабрики и заводы для исправления. Таким образом, на смену старого боярства теперь рядом с вельможами табели о рангах становилась знать ткацкого станка и чугуноплавильной печи.
УВЛЕЧЕНИЯ, НЕУДАЧИ, УСПЕХИ. В какой мере достиг Петр целей своей народнохозяйственной политики – пробудить русскую промышленную предприимчивость, направить ее на разработку нетронутых богатств страны и освободить туземный рынок от гнета заграничного ввоза? Он верил в возможность всего этого, и патриотически настроенные современники разделяли его веру. Посошков, например, отважно уверен, что мы можем обойтись без иноземных товаров, а иноземцам без наших и 10 лет не прожить, и потому «нам подобает над ними господствовать, а им рабствовать перед нами». По-видимому, с той же целью поднять предпринимательскую энергию Петр вовлекал в промышленные компании не только купцов, но и дворян и сановников. Светлейший князь Меншиков, который мог беспошлинно трепать за бороду любого именитого торговца, вместе с несколькими купцами образовал товарищество для ловли трески, моржей и других зверей на Белом море. Люди, далеко разошедшиеся по своему общественному состоянию, теперь встречались и шли об руку на промышленном поприще. Впрочем, один крупный случай не позволяет преувеличивать промышленного умения сановных «интересентов», как тогда звали компанейщиков. В 1717 г. Петр во Франции увлекся тамошними шелковыми изделиями. Сметливые царедворцы вице-канцлер барон Шафиров и тайный советник граф Толстой вызвались устроить компанию и основать шелковую мануфактуру. В компанию был принят сам князь Меншиков. Петр дал ей широкие привилегии и щедрые пособия, и учредители поставили дело на широкую ногу, но скоро перессорились: Меншиков от компании был отставлен и заменен генерал-адмиралом графом Апраксиным, причем компании даны были новые льготы, между прочим, право беспошлинного ввоза шелковых товаров, которое учредители не замедлили продать частным купцам за 20 тысяч рублей, а потом, изубытчив казну и истратившись сами, совсем бросили дело. Такая участь постигла не одну эту любительскую фабрику. Да и сам Петр, лелея льготами любимые компании, постепенно отдалял их от западноевропейских образцов и не в сторону свободной предприимчивости, переделывая их на московский лад. Русская предприимчивость не оправдала ожиданий преобразователя: приходилось указами предписывать капиталистам строить фабрики, составлять компании, назначать компанейщиков и их товарищей. Петр обыкновенно на казенный счет строил надобную новую фабрику или завод и потом на льготных условиях сдавал их, даже навязывал частным предпринимателям. Так в 1712 г. велено было завести казной суконные фабрики и отдать торговым людям, собрав компанию, «а буде волею не похотят, хотя в неволю, а за завод деньги брать погодно с легкостью, дабы ласково им в том деле промышлять было». Так заведение фабрики или образование компании становились службой по наряду, своего рода повинностью, а фабрика и компания получали характер государственного учреждения. Петр пользовался старым порядком, чтобы, перетасовав его условия, применить его к новым фискальным нуждам. Прежде казна эксплуатировала свои доходные статьи, кабаки, таможни или посредством вольного откупа с торгов из-за наддачи, или посредством верной службы выборных агентов. Теперь возникли новые производства, новые доходные статьи, обещавшие также, по указу о компаниях, «в сборах казны пополнение», но требовавшие видоизмененных способов фискальной эксплуатации. В своих фабриках и компаниях Петр соединил принудительность предприятия с монопольностью производства. Такое казенно-парниковое воспитание промышленности неизбежно вело к правительственному вмешательству, а мелочная регламентация и придирчивый надзор при непривычке к делу отпугивают охотников. Была и еще одна помеха успехам промышленности: это – запуганность капиталов. При общем бесправии внизу и произволе наверху робкие люди не пускали в оборот своих сбережений: крестьяне и рядовые промышленные люди прятали их в землю от помещиков, от податных и таможенных сборщиков, а дворяне по ходячему тогда между ними правилу стричь своих крестьян догола, как овец, не желая колоть глаза другим столь благоприобретаемыми избытками, запирали свое золото в ларцы или, кто поумнее, отправляли его в лондонские, венецианские и амстердамские банки. Так свидетельствуют современники Петра, прибавляя, что сам князь Меншиков держал в Лондоне на вкладе не один миллион. Таким образом из народнохозяйственного оборота уходила масса капитала. Но капитал, воздерживавшийся от своего права нарастать оборотом, тогда почитался тунеядцем, лишавшим казну ее законной прибыли, десятой деньги, 5 % сбора с оборота, и преследовался как контрабанда, подлежавшая полицейской выемке. В первые годы Северной войны был издан указ: кто станет деньги в землю хоронить, а кто про то доведет и деньги вынет, доносчику из тех денег треть, а остальное на государя. По требованию подлежащих учреждений все торгово-промышленные обыватели обязаны были заявлять свои пожитки, оборотные средства, по которым шла общественная раскладка налога. Донос тогда служил главным агентом государственного контроля, и его очень чтила казна. В селе Дединове на Оке жили братья Шустовы, люди смирные, никаким промыслом не занимавшиеся, жившие в свое удовольствие. Они заявили у себя пожитков всего тысячи на две, на три. Но плут-купец в 1704 г. донес, что это – богачи, унаследовавшие от дедов огромное богатство, которое истощают пьянством, а не умножают. Из Москвы последовала выемка, которая обнаружила в нежилых палатах двора Шустовых между полов и сводов 4 пуда 13 фунтов червонцев да китайского золота и старых московских серебряных денег 106 пудов. Переложив эту массу золота и серебра на тогдашние деньги, а эти последние на нынешнюю валюту, найдем, что этот открытый выемкой дедовский клад Шустовых представлял собою капитал более чем в 700 тысяч рублей на наши деньги, который и был конфискован за то, что не был объявлен. Здесь капитал, опасаясь погибнуть среди безнарядья, прятался от работы, к какой призывал его преобразователь; в других местах ценный материал, уже заготовленный для дела, пропадал от того, что преобразователь не умел или не успевал им распорядиться. Велено было заготовить к походу конскую сбрую и другие полковые припасы; ими завалили в Новгороде две палаты; там они и сгнили за непоследованием дальнейшего указа, и эту гниль потом выгребали оттуда лопатами. Предписано было везти к Петербургу вышневолоцкою системою дубовый лес для балтийского флота: в 1717 г. это драгоценное дубье, среди которого иное бревно ценилось тогдашних рублей во сто, целыми горами валялось по берегам и островам Ладожского озера, полузанесенное песком, потому что указы не предписывали освежать напоминаниями утомленную память преобразователя, который в то время блуждал по Германии, Дании и Франции, устрояя мекленбургские дела. Это – изнанка дела. От большой стройки всегда остается много сора, и в торопливой работе Петра пропадало много добра. На впечатлительных и поверхностных наблюдателей народнохозяйственные его предприятия производили сильное впечатление: Россия представлялась им как бы одним заводом; повсюду извлекались из недр земных сокрытые дотоле сокровища; повсюду слышен был стук молотов и топоров; отовсюду текли туда ученые и всяких званий мастера с книгами, инструментами, машинами, и при всех этих работах виден был сам монарх, как мастер и указатель. Но даже иноземцы, недоверчиво смотревшие на промышленные усилия Петра, признавали, что при множестве лопнувших предприятий некоторые производства не только удовлетворяли внутренний спрос, но и снабжали заграничные рынки, например, железом, парусиной. Петр оставил после себя 233 фабрики и завода по самым разнообразным отраслям промышленности. Больше всего заботили его производства, связанные с военным делом, полотняное, парусинное, суконное: в 1712 г. он предписал так поставить суконные фабрики, чтобы через пять лет можно было «не покупать мундиру заморского», но до конца жизни не достиг этого. Наиболее успешное развитие получило при нем горное дело. Горные заводы образовали при нем четыре крупных группы или округа: тульский, олонецкий, уральский и петербургский. В первых двух горное дело завелось еще при царе Алексее, но потом пришло в упадок. Петр поднял его: построены были железные заводы, казенный и частные, кузнецами Баташовым и Никитою Демидовым, а потом в Туле возник казенный оружейный завод, снабжавший оружием всю армию, с обширным арсеналом и слободами оружейных мастеров и кузнецов. В Олонецком краю на берегу Онежского озера в 1703 г. построен был чугунолитейный и железоделательный завод, ставший основанием г. Петрозаводска. Вслед за тем возникло несколько железных и медных заводов, казенных и частных, в Повенце и других местах края. Особенно широко развернулось горное дело в нынешней Пермской губернии; в этом отношении Урал можно назвать открытием Петра. Еще до первой поездки за границу Петр велел разведать всякие руды на Урале. Воротившись с кучей нанятых горных инженеров и мастеров, он, ободренный благоприятными поисками и опытами, показавшими, что железная руда давала чистого доброго железа почти половину своего веса, построил в 1699 г. на реке Невье, в Верхотурском уезде, железные заводы, на которые казна истратила 1541 рублей, да на наем рабочих собрано было с крестьян 10 347 рублей. Еще в 1686 г. для потех Петра привозили в Преображенское сотни тульских ружей мастера Демидова; ему Петр в 1702 г. и сдал Невьянские железные заводы с обязательством ставить артиллерийские припасы сколько понадобится. В 1713 г. у Демидова лежало на складе в Москве с его заводов более полумиллиона одних лишь ручных гранат. При умеренных подрядных ценах Демидов так повел дело, что при императрице Анне сын его получал дохода с отцовских заводов более 100 тысяч рублей (около 900 тысяч рублей на наши деньги). Вслед за Невьянскими возникло на Урале много других казенных и частных заводов, которые образовали обширный горнозаводский округ. Управление им сосредоточено было в Екатеринбурге, городе, построенном на реке Исети управителем уральских заводов генералом Геннингом, знатоком горного и артиллерийского дела и одним из благороднейших сотрудников Петра. Город был назван в честь императрицы Екатерины I. К заводам округа для работ и охраны от враждебных инородцев, башкир и киргизов, приписано было до 25 тысяч душ крестьян. К концу царствования Петра в Екатеринбургском округе находилось 9 казенных и 12 частных заводов, железных и медных, из которых пять принадлежали Демидову. В 1718 г. на всех русских заводах, частных и казенных, выплавлено было более 6 1/2 миллионов пудов чугуна и около 200 тысяч пудов меди. Такая минеральная добыча дала возможность Петру вооружить и флот, и полевую армию огнестрельным оружием из русского материала и русской выделки. После Петра осталось более 16 тысяч пушек, не считая флотских.
ТОРГОВЛЯ. КАНАЛЫ. Двигая сильной рукой обрабатывающую промышленность, Петр не меньше того думал о сбыте, о торговле внутренней и особенно внешней морской, в которой Россия рабствовала перед западными мореплавателями. Главнейшим побуждением к войне со Швецией было желание приобрести гавани, даже хотя бы только одну торговую гавань на Балтийском море. Но здесь поперек всем замыслам Петра ложился вопрос о подвозных путях. До прутского похода для постоянных передвижений войск и воинских припасов на бесконечных расстояниях Петр с неимоверными жертвами для окрестного населения прокладывал сеть грунтовых дорог от Азова до Москвы и в других направлениях. С основанием Петербурга пролегла извилистая сухопутная дорога между обеими столицами, тянувшаяся верст на 750. По этой дороге даже иностранные послы недель в 5 добирались из Москвы до Петербурга вследствие грязи и поломанных мостов, дней по 8 дожидались лошадей на станциях. Петр хотел выпрямить этот путь, сократив его верст на 100 слишком, построил уже 120 верст новой дороги от Петербурга, но потом бросил ее, не сумев справиться с новгородскими лесами и болотами. Трудность сухопутных сообщений обращала мысль на русскую реку, и Петр с удивительной силой внимания изучал эту единственную в мире сеть вечно движущихся и не требующих ремонта шоссейных дорог, какую природа дала русской торговле в бассейнах русских рек. В уме Петра много лет складывался великолепный план канализации этих столь остроумно расчерченных природой бассейнов. Но на исполнении этого плана тяжело отозвались колебания внешней политики Петра. В начале деятельности, после взятия Азова, когда для укрепления своей азовской позиции он думал направить торговое движение к азовским портам и даже помышлял о черноморском флоте, он предпринял двойное соединение центральных водных путей с Черным морем двумя каналами, одним – между притоками Волги и Дона, Камышинкой и Иловлей, и другим – через небольшое Иван-озеро (Епифанского уезда), из которого с одной стороны выходил Дон, а с другой – речка Шать, приток Упы, впадающей в Оку; озеро и реки надобно было канализировать, расчистить и углубить. В обоих местах много лет заняты были десятки тысяч рабочих, потрачено множество материала; на Иванском канале построено было уже 12 каменных шлюзов. Но Северная война отвлекла внимание Петра в другую сторону, а потеря Азова в 1711 г. заставила бросить все страшно дорогие азовские и донские сооружения. С основанием Петербурга, естественно, возникла мысль связать новую столицу водным путем с внутренними областями. Сесть в лодку на Москве-реке и высадиться на Неве без пересадки стало мечтой Петра. Со сведущим крестьянином Сердюковым он исходил глухие смежные места новгородского и тверского края, обследовал реки и озера и приступил к устройству Вышневолоцкой судоходной системы, прорыв канал, связавший приток Волги Тверцу с рекой Цной, которая, образуя своим расширением озеро Мстино, выходит из него под названием реки Мсты и впадает в Ильмень. В 1706 г. 4-летняя работа, веденная 20 тысячами рабочих, была окончена; но лет через десять каменный шлюз по небрежности надзора занесло песком, и с трудом удалось расчистить путь. Движение судов по этому водному пути, установившему сообщение Волги с Невой. затруднялось бурным Ладожским озером, причинявшим судоходству большие потери. Плоскодонные суда, проходившие по мелководным рекам Вышневолоцкой системы, не выдерживали бурь на озере и гибли во множестве. Для избежания этих неудобств Петр в 1718 г. задумал провести обводный Ладожский канал, которым суда проходили бы прямо из Волхова при его устье под Ладогой в Неву под Шлюссельбургом, минуя Ладожское озеро. Петр сам с инженерами осмотрел местность между Ладогой и Шлюссельбургом и поручил дело князю Меншикову, ничего в нем не понимавшему, но во все совавшемуся. Меншиков с товарищем своим повел дело так, что истратил больше 2(16) миллионов рублей, без толку копаясь в земле, переморил дурным продовольствием и болезнями тысячи рабочих и ничего не сделал. Петр передал работу вступившему тогда в русскую службу опытному инженеру Миниху, который окончил 100-верстное сооружение уже по смерти Петра. В план Петра входил и другой канал, имевший соединить Волгу с Невой: предположено было прорыть водораздел между реками Вытегрой, притоком Онежского озера, и Ковжей, впадающей в Белоозеро, где много позднее, уже в XIX в., была устроена Мариинская система. Делались также разыскания для соединения Белого моря с Балтийским. Ко всем этим работам не было и приступлено, так что из шести задуманных каналов при Петре окончен был только один – успех очень умеренный. Реки и каналы служили подъездными путями, питавшими подвозом новую столицу и приобретенные Петром балтийские гавани, встречные пункты русской внешней торговли. Северная война дала Петру 7 балтийских портовых городов: Ригу, Пернов, Ревель, Нарву, Выборг, Кронштадт и С.-Петербург; два последних им и были построены. Эти приобретения уже в 1714 г., если не раньше, возбудили вопрос о необходимости изменить самое направление торговых сношений с Западной Европой, которые шли Белым морем чрез Архангельск, единственную морскую гавань у Московского государства до Петра. По основании Петербурга, по мере того как Петр утверждался на балтийских берегах, он хотел перевести внешнюю торговлю с кружного беломорского пути на балтийский, направив ее к новой столице. Но этот торговый переворот затрагивал множество интересов и привычек; против него были и голландцы, давно свившие себе прочное гнездо в Архангельске, и русские купцы, привыкшие к торной северодвинской дороге. Сенаторы поддерживали тех и других, а генерал-адмирал Апраксин даже пригрозил Петру в глаза, что он своей затеей разорит купечество и возьмет себе на шею вечные, никогда не осушаемые слезы. Но Петр твердил одно, что применение принципов всегда трудно, но со временем все интересы примирятся, и устоял в борьбе, лет в 8 перегнул спор в свою сторону. Петербург одержал верх над Архангельском, стал главным портом для внешней торговли: в 1710 г. к Архангельску приходило 153 иноземных корабля, а число иностранных кораблей, пришедших к Петербургу, уже в 1722 г. дошло до 116, в 1724 г. увеличилось до 240; по всем балтийским портам, кроме Пернова и Кронштадта, в 1725 г. числилось в приходе 914 купеческих кораблей из разных стран Западной Европы. Значит, интересы скоро примирились. Из двух задач, какие Петр поставил себе в устроении внешней торговли, успешно разрешена была одна: русский вывоз получил значительное преобладание над ввозом; года через два по смерти Петра Россия вывозила на 2400 тысяч рублей, а ввозила на 1600 тысяч рублей. Но совсем не удалась другая задача – завести русский торговый флот, чтобы вырвать внешнюю торговлю из рук захвативших ее иноземцев: русских предпринимателей на это не нашлось. Настойчивость Петра в деле перевода торговли из Архангельска в Петербург понятна. Петербург со своим оплотом, Кронштадтом, возник как боевой форпост против Швеции. С окончанием войны он утратил бы право на звание столицы, если бы не удержал значение средоточия торговых и всяких других сношений с Западной Европой, а для упрочения этих сношений предпринята была и самая война: не мог же он оставаться только городом чиновников да лагерем двух гвардейских полков, водворенных на Московской его стороне, и четырех гарнизонных, поселенных на Петербургском острове. Но новая столица обошлась крайне дорого. Она строилась на чрезвычайные сборы и людьми, которых по наряду из года в год сгоняли сюда из всех областей государства, даже из Сибири, и содержали кое-как. После 9 лет обременительной работы на 1712 г. наряжено было в Петербург с 8 тогдашних губерний до 5 тысяч новых работников. Едва ли найдется в военной истории побоище, которое вывело бы из строя больше бойцов, чем сколько легло рабочих в Петербурге и Кронштадте. Петр называл новую столицу своим «парадизом»; но она стала великим кладбищем для народа. А как она застраивалась и продовольствовалась! В ней обязаны были строить себе дома высшие должностные лица правительственных учреждений, там возникавших или туда переводимых; туда переселялись, точнее, перегонялись указами дворяне, купцы, ремесленники с семьями, кой-как обстраивались и размещались; все это поселение походило на цыганский табор; сам Петр жил в барачном домике с протекавшею крышею. Пустынные окрестности Петербурга не могли продовольствовать скоплявшегося там люда, и по зимним путям туда тянулись бог весть из какой дали тысячи возов из дворцовых сел и помещичьих усадеб с хлебом и прочими припасами для двора и дворян, другие тысячи – из внутренних городов с купеческими товарами. И такое бивачное, случайное существование продолжалось до конца царствования Петра, положив глубокий отпечаток на склад и дальнейшей жизни невской столицы. Петр слыл уже правителем, который, раз что задумает, не пожалеет ни денег, ни жизней. Рабочих, погибших при постройке гавани у Таганрога, потом разрушенной по договору с турками, исчисляли сотнями тысяч, вероятно, преувеличенно. То же рассказывали и про балтийские гавани. Порты Кронштадта и Петербурга страдали важными недостатками, продолжительным замерзанием, сравнительной пресностью воды, вредной для тогдашних деревянных судов, мелководьем фарватера между этими городами. Потратив напрасно много усилий и денег на устранение неудобств ото льда и мелководья, Петр искал для балтийского флота другой, более удобной гавани, чем кронштадтская, и нашел в Рогервике, в нескольких милях от Ревеля, хороший рейд. Но его надобно было оградить от западных ветров плотинами. Навезли невероятное множество бревен, опустошив леса Лифляндии и Эстляндии, наделали огромных ящиков и, наполнив их булыжником, опустили на глубокое дно рейда; но буря раскидала сооружение. Работу повторяли, но с такой же неудачей, так что наконец страшно дорогое, дело было брошено.
ЛЕКЦИЯ LXV
ФИНАНСЫ. ЗАТРУДНЕНИЯ. МЕРЫ ДЛЯ ИХ УСТРАНЕНИЯ. НОВЫЕ НАЛОГИ; ДОНОСИТЕЛИ И ПРИБЫЛЬЩИКИ. ПРИБЫЛИ. МОНАСТЫРСКИЙ ПРИКАЗ. МОНОПОЛИИ. ПОДУШНАЯ ПОДАТЬ. ЕЕ ЗНАЧЕНИЕ. БЮДЖЕТ 1724 г. ИТОГИ ФИНАНСОВОЙ РЕФОРМЫ. ПОМЕХИ РЕФОРМЕ.
ФИНАНСЫ. Обозрев меры Петра для увеличения количества и подъема качества народного труда, т. е. для расширения источников государственного дохода, перечислим их финансовые результаты. Не было, кажется, другой сферы деятельности, в которой Петр встретил бы больше затруднений, частию им и созданных или поддержанных, и где бы он обнаружил меньше находчивости для их устранения. Он сам признавался, что из всех правительственных дел для него нет ничего труднее торгового дела и что никогда он не мог составить себе ясного о нем понятия. В значительной мере это признание приложимо и к финансовой политике. Он хорошо понимал источники народного богатства, сознавал, что налоги должны быть вводимы без отягощения для народа, но в практической разработке этих понятий не шел дальше столь же простой, как и бесполезной, истины, выраженной в инструкции новоучрежденному Сенату: «Денег как возможно собирать, понеже деньги суть артериею войны».
ЗАТРУДНЕНИЯ. В 1710 г. Петр приказал сосчитать свои доходы и расходы. Оказалось, что по 3-летней сложности за 1705 – 1707 гг. средняя ежегодная сумма доходов с соляной прибылью не превышала 3330 тысяч рублей. Армия и флот поглощали до 3 миллионов; на все остальные расходы шло около 824 тысяч рублей. Ежегодный дефицит простирался до 500 тысяч рублей, составляя 13 % расходного бюджета. Недостаток дохода доселе восполнялся кой-как остатками прежних лет, какие на всякий случай прикапливала казна; но теперь они, по-видимому, истощились. По смете на 1710 г. предвидевшийся полумиллионный дефицит положено было покрыть дополнительным сбором по полтине (4 рубля на наши деньги) с тяглого двора: это был при Петре, как и до него, обычный вид внутреннего кредита – заем беспроцентный и безвозвратный; другого вида не было, потому что к казне никто не имел доверия ни дома, ни за границей. Предотвратить это затруднение на будущее время Петр надеялся новым пересмотром платежных сил. До сих пор прямое обложение основывалось на подворной переписи 1678 г. Но полного однообразного итога ее не встречаем в актах: число дворов, приводимых со ссылкой на нее, колеблется между 787 и 833 тысячами дворов; разные налоги распределялись по неодинаковому количеству дворов. Во всяком случае в продолжение слишком тридцати лет старая перепись имела право устареть, и только русская канцелярия могла услаждать себя мыслью, что делает дело, по ней располагая в 1710 г. прямое обложение. Наткнувшись на такой дефицит, Петр велел произвести новую перепись в твердой надежде на 30-летний прирост плательщиков и потерпел финансовое поражение, равнявшееся военному под Нарвой: в 1714 г. Сенат рассчитал, что перепись 1710 г. обнаружила убыль тяглого населения почти на четверть, хотя более внимательное изучение данных в книге г. Милюкова о государственном хозяйстве России при Петре смягчило этот испуганно-преувеличенный расчет тогдашней официальной статистики, свело убыль до 1/5. Виновником такого запустения страны был сам Петр, изъявший из тяглого населения сотни тысяч здорового люда рекрутскими наборами, десятки тысяч рабочих нарядами на верфи, на каналы, на стройку новой столицы и десятки же тысяч куда-то бежавших от тяжести управления и налогов или утаенных от переписи благодаря неуменью найти добросовестных исполнителей. Петр понимал экономию народных сил по-своему: чем больше колоть овец, тем больше шерсти должно давать овечье стадо. Новая подворная перепись 1716 и 1717 гг. показала только дальнейшую убыль тяглого населения; сам Сенат в 1714 г. засвидетельствовал, что в одной Казанской губернии с 1710 г. убыло 35 тысяч дворов, а это составляло почти треть тяглого населения губернии по переписи 1710 г.
НОВЫЕ НАЛОГИ; ДОНОСИТЕЛИ И ПРИБЫЛЬЩИКИ. Финансовые затруднения стали особенно тяжелы с начала Северной войны. При старшем брате Петра, как мы уже видели (лекция LI), прямое обложение сведено было в две классовые подати: одна, под названием ямских и полоняничных денег, падала на крепостных людей, другая, стрелецкая, во много раз более тяжелая, была положена на все остальное тяглое население. Оба налога в прежнем окладе взимались и при Петре. Но регулярная армия и флот потребовали новых средств: введены были новые военные налоги, деньги драгунские, рекрутские, корабельные, подводные; драгунская подать на покупку драгунских лошадей, падавшая и на духовенство, доходила до 2 рублей с сельского двора и до 9 рублей с посадского на наши деньги. Не было обойдено, конечно, и косвенное обложение, столь трудолюбиво использованное уже старыми московскими финансистами. Но для разработки этого соблазнительного источника Петр обратился к небывалому средству. До той поры земной творчески-всемогущей силой государственного строения признавалась свыше вдохновляемая государственная власть. Сам Петр долго, если не до конца жизни, разделял этот кремлевской колыбелью воспитанный взгляд. Но нужда побудила его призвать на помощь власти воспособительное средство – русский ум. Образ действий преобразователя пробудил в обществе политическое мышление, и Петр получил на свой призыв благодарный отклик. Явился целый ряд доносителей, как их тогда называли, или публицистов, как назвали бы их мы, из разных классов общества, от сына вельможи Салтыкова, от полковника Юрлова, от сына Петрова учителя Зотова до посадского человека Муромцева и до промышленного крестьянина Посошкова. Они трактовали в своих «прожектах» самые разнообразные предметы, начиная от высших вопросов государственного порядка до канатного мастерства, о чем подавал Петру записку мастер Максим Микулин, а Посошков представил Петру целую книгу, смелую и яркую, хотя углем написанную, картину современного положения России с целой уймой средств его исправления. Трудолюбивые люди, наклонные отдохнуть после трудов, не забудут, что этот публицист был едва ли не первым фабрикантом игральных карт в России. Об руку с прожектерами шли прибыльщики или вымышленники, иногда меняясь ролями, а иногда совмещая в себе оба звания. В том и другом звании можно насчитать до 20 имен, кроме оставшихся неизвестными. Петр внимательно просматривал всякие проекты и награждал даже самые вздорные, говоря: «Они для меня трудились, мне добра хотели». Прибыльщики – это особая должность, учреждение, целое финансовое ведомство; обязанность прибыльщика, по указу, «сидеть и чинить государю прибыли», т. е. изобретать новые источники государственного дохода. Замечательно, что они выходили большею частью из холопов: мы уже видели, что среди многочисленной боярской дворни были люди грамотнее и смышленее своих господ. Дворецкий боярина Шереметева Курбатов, путешествуя со своим барином за границей, узнал об изобретенном там незадолго до того гербовом налоге; воротясь домой, он в подметном письме в 1699 г. предложил Петру ввести в России «орленую» бумагу, приносившую казне в первое время, по очень преувеличенному известию князя Куракина, до 300 тысяч рублей в год; в 1724 г. гербовый сбор рассчитан всего на 17 тысяч рублей. За это изобретение он сделан был чем-то вроде директора департамента торговли и промышленности, а потом архангельским вице-губернатором и умер под судом по обвинению в казенной растрате. За Курбатовым, родоначальником прибыльщиков, следовали, все из боярских холопов, Ершов, бывший московским вице-губернатором, Нестеров, обер-фискал, как бы сказать, генеральный контролер, самый смелый обличитель вельможных казнокрадов и, наконец, сам уличенный во взятках и за то колесованный, далее Вараксин, Яковлев, Старцов, Акиншин и много, много других. Каждый из этих вымышленников выискивал новые предметы обложения, гулящие статьи, ускользавшие от глаз казны, и придумывал какой-нибудь новый налог, прямой или косвенный, для которого тотчас учреждалась особая канцелярия с изобретателем во главе. При этом безоброчные доходные статьи частных владельцев, угодья и промысловые заведения, или отбирались на государя, превращались в собственность казны, например рыбные ловли, или складывались оброком до четверти дохода, как было с постоялыми дворами и мельницами, а статьи оброчные переоброчивались в возвышенном размере. Прибыльщики хорошо послужили своему государю: новые налоги, как из худого решета, посыпались на головы русских плательщиков. Начиная с 1704 г. один за другим вводились сборы: поземельный, померный и весчий, хомутейный, шапочный и сапожный – от клеймения хомутов, шапок и сапог, подужный, с извозчиков – десятая доля найма, посаженный, покосовщинный, кожный – с конных ияловочных кож, пчельный, банный, мельничный – с постоялых дворов, с найма домов, с наемных углов, пролубной, ледокольный, погребной, водопойный, трубный – с печей, привальный и отвальный – с плавных судов, с дров, с продажи съестного, с арбузов, огурцов, орехов, и «другие мелочные всякие сборы», говорит роспись в заключение. Появились налоги, трудно доступные разумению даже московского плательщика, достаточно расширенному прежними порядками обложения, или прямо его возмущавшие. Обложению подвергались не одни угодья и промыслы, но и религиозные верования, не только имущество, но и совесть. Раскол терпелся, но оплачивался двойным окладом подати, как едва терпимая роскошь; точно так же оплачивались борода и усы, с которыми древнерусский человек соединял представление об образе и подобии божием. Указом 1705 г. борода была расценена посословно: дворянская и приказная – в 60 рублей (около 480 рублей на наши деньги), первостатейная купеческая – в 100 рублей (около 800 рублей), рядовая торговая – в 60 рублей, холопья, причетничья и т. п. – в 30 рублей; крестьянин у себя в деревне носил бороду даром, но при въезде в город, как и при выезде, платил за нее 1 копейку (около 8 копеек). В 1715 г. установлен однообразный побородный налог на православных бородачей и раскольников в 50 рублей. При бороде полагался обязательный старомодный мундир. Со смущением читаешь самолично данный Сенату в 1722 г. указ царя, додумавшегося до мысли о свободе совести: как серьезно и усиленно повелевает он «подтвердить накрепко старый указ о бородах, чтоб платили по 50 рублей на год и к тому чтоб оные бородачи и раскольщики никакого иного платья не носили, как старое, а именно зипун со стоячим клееным козырем (воротником), ферези и однорядку с лежачим ожерельем»! От бородача, явившегося в приказ не в указанном платье, не принимали никакой просьбы да сверх того тут же, «не выпуская из приказу», вторично взыскивали тот же платеж в 50 рублей, хотя бы годовой был уже внесен; несостоятельных отсылали в каторжный порт Рогервик отрабатывать штраф; всякий, увидевший бородача не в указном платье, мог его схватить и привести к начальству, за что получал половину штрафа да неуказное платье в придачу.
ПРИБЫЛИ. Прибыльщики проявили большую изобретательность. Из перечня придуманных ими налогов, «выданных прибылей», как тогда говорили, видим, что они устроили генеральную облаву на обывателя, особенно на мелкого промышленника, мастерового и рабочего. В погоне за казенной прибылью они доходили до виртуозности, до потери здравого смысла, предлагали сборы с рождений и браков. Брачный налог и был положен на мордву, черемису, татар и других некрещеных инородцев; эти «иноверческие свадьбы» ведала сборами медовая канцелярия прибыльщика Парамона Старцова, придумавшего и собиравшего пошлины со всех пчельников. Дивиться надо, как могли прожектеры и прибыльщики проглядеть налог на похороны. Свадебная пошлина была уже изобретена древнерусской администрацией в виде свадебного убруса и выводной куницы и сама по себе еще понятна: женитьба – все-таки маленькая роскошь; но обложить русского человека пошлиной за решимость появиться на свет и позволить ему умирать беспошлинно – финансовая непоследовательность, впрочем исправленная духовенством. Для сбора прибылей учреждены были канцелярии рыбная, банная, постоялая, медовая и другие, подчиненные главной Ижерской канцелярии под начальством ижерского губернатора князя Меншикова. Потому эти сборы назывались «канцелярскими». Они считались мелочными; но иные являются крупными мелочами: так, рыбная канцелярия, по словам князя Куракина, собирала тысяч по 100 в год, медовая – тысяч по 70. Но к концу царствования в системе прибыльщиков, если можно так назвать их налоговые ухищрения, обнаружилось двоякое неудобство: ее финансовая маловажность и дурное действие на настроение народа. Оба недостатка отмечены Посошковым. Перечислив некоторые из этих налогов, он с горечью замечает, что этими мелочными базарными сборами казны не наполнить, «а токмо людям трубация (турбация, смущение) великая: мелочной сбор мелок он и есть». Эти сборы усилили налоговое напряжение и раздражение, донимали не только тяжестью некоторых из них, но еще более своею численностью, заходившей за 30, назойливым июльским оводом приставая к плательщику на каждом шагу. Постепенно эти сборы падали, накопляя недоимку; по табели за 1720 г., оклад их вообще ниже цифр князя Куракина, кроме разве банного, и нет ни одного с полным прибором по смете, так что из всего оклада в 700 тысяч собрано было только 410 тысяч. Между прочим, окладная борода с неуказным платьем оказалась одной из самых неисправных плательщиц: из положенных на нее 2148 рублей 87 копеек дала всего 297 рублей 20 копеек. Это вынуждало казну умерять свои требования. По указу 1704 г. думные люди и первостатейные купцы должны были платить с домашних бань по 3(24) рубля, простые дворяне, купцы и всякие разночинцы – по 1 рублю, крестьяне – по 15 копеек. Но в среднем разряде много скудных людей, солдат, дьячков, просвирен и т. п., не могли оплатить своих бань даже с правежа под батогами, и через год их бани перевели на крестьянский оклад. На табели 1724 г. сам Петр поставил кресты над некоторыми из этих сборов. Работа прибыльщиков любопытна тем, что вскрывает одно из основных правил финансовой политики Петра: требуй невозможного, чтобы получить наибольшее из возможного.
МОНАСТЫРСКИЙ ПРИКАЗ. Совершенно особым источником дохода послужили земельные богатства церкви. Военная нужда указала на этот источник прежде, чем развернулась деятельность прибыльщиков, хотя в их канцелярии шли некоторые сборы, упавшие на церковные учреждения. После Нарвы, перелив в пушки множество церковных колоколов, Петр указом 30 декабря 1701 г. отнял у монастырей распоряжение их вотчинными доходами за то или под тем предлогом, что нынешние монахи, вопреки примеру древних и своему обету, не питают нищих своими трудами, напротив, сами чужие труды поедают. Сбором доходов с монастырских вотчин ведал Монастырский приказ, государственное судебно-административное учреждение по недуховным делам духовного ведомства, возникшее еще при царе Алексее в 1649 г., закрытое при царе Федоре, а в 1701 г. восстановленное; потом ему подчинены были люди и вотчины патриаршие и архиерейские. Приказ уделял из монастырских доходов денежные и хлебные дачи, равные для всех монахов, без различия сана, по 10 рублей и по 10 четвертей хлеба на брата (рублей 140 на наши деньги). Остатки назначались указом на богадельни и убогие безвотчинные монастыри; но и казне очищалось тысяч по 100 – 200 рублей в год, если верить князю Куракину. Только в последний год шведской войны Монастырский приказ подчинен был новоучрежденному Св[ященному] Синоду, и церковным властям возвращено распоряжение их вотчинными доходами. Подготовленная принудительными вспоможениями от богатых монастырей в трудные минуты государства мера Петра в свою очередь подготовляла секуляризацию недвижимых имуществ церкви.
МОНОПОЛИИ. К прежним казенным монополиям – смоле, поташу, ревеню, клею и т. п. прибавились новые – соль, табак, мел, деготь, рыбий жир и… дубовый гроб: в 1705 г. эта последняя роскошь древнерусского зажиточного человека была отобрана у продавцов в казну, которая продавала ее вчетверо дороже, а потом, когда отобранный товар был распродан, такие гробы были совсем запрещены. Указ 1705 г. предписал принимать соль в казну вольным порядком и продавать только из казны вдвое дороже против подрядной цены. Но эта монополия, дававшая казне 100 % прибыли, устроена была так плохо, что возмущала даже благоверного Посошкова, который требовал вольной продажи соли: в деревнях, по его словам, соль стала так редка и дорога, что иногда платили выше рубля за пуд, а и в Москве по подрядной цене пуд стоил не дороже 24 копеек; многие ели без соли, цинжали и умирали. И страсти людские стали доходной статьей: карты, кости, шахматы и другие игральные инструменты, как табак и водка, вошли в число монополий и отдавались на откуп. «Заплатя пошлину, вольно играть», – замечает современник. Первый откупной год дал 10 тысяч рублей. Значительную статью дохода составляла переделка, точнее, казенная подделка – монеты. До Петра у нас ходили мелкие серебряные монеты, копейки и полукопейки, называвшиеся деньгами. Они складывались в счетные единицы: алтыны (3 копейки), гривны, полтинники, полуполтинники и рубли. Притом и мелкой серебряной монеты было так мало, что в некоторых местах при расчетах ходили за монету кожаные лоскутки. С 1700 г. стали выпускать и мелкую – медную, и крупную – серебряную монету, последнюю с названиями прежних счетных единиц, постепенно понижая ее вес и пробу и внося в монетное обращение кредитный элемент. На государственный кредит у нас тогда уже смотрели патриотически-смелым взглядом современных финансистов. Посошков, например, вполне уверен, что в России, не как в иных государствах, курс денег зависит единственно от воли государя, который только прикажет копейке быть гривной – и она станет гривной. Один вымышленник предлагал даже прямой обман для покрытия военных расходов: советовал, обесценив монету на 10 %, хранить это в глубочайшем секрете, чем, «не докучая никому», можно помешать вывозу монеты за границу. Но рынок не был столь верноподдан и простодушен. В конце царствования денежные дворы давали казне прибыли до 300 тысяч (более 2 миллионов на наши деньги). Но это была мнимая прибыль, молотьба ржи на обухе: денежный курс падал, товары дорожали; по сравнению с хлебными ценами серебряная копейка в конце царствования Петра была почти вдвое дешевле таковой 70-х годов и равнялась приблизительно 8 копейкам нынешним, тогда как алексеевская стоила 14 – 15 наших.
ПОДУШНАЯ ПОДАТЬ. Коренной переворот потерпело при Петре прямое обложение. «Дворовое число» давно уже стало никуда не годным основанием обложения, а новая петровская канцелярия испортила его еще более. Распределять налоги по переписям 1710 и 1717 гг., показавшим большую убыль дворов против переписи 1678 г., было невыгодно. Правительственная статистика, оберегая казенный интерес, придумала остроумную комбинацию: в основу нового губернского деления 1719 г. она положила роспись дворового числа, составленную по переписям разных лет, выбирая из прежних переписей подходящие цифры. Получился блестящий результат: число тягловых дворов, по переписи 1678 г. не превышавшее 833 тысяч, теперь, после засвидетельствованной дважды убыли, перешагнуло за 900 тысяч даже без посадских дворов. Это статистическое дурачество тогдашней канцелярии лишало подворное обложение всякого практического смысла и заставляло искать другой окладной единицы, а переписи 1710 и 1717 гг. прямо на нее указывали, вскрыв любопытное явление, выясненное в упомянутой книге г. Милюкова: убыль дворов шла по местам одновременно с приростом населения. Средний состав тяглого двора сгущался и доходил до пяти с половиной мужских душ вместо обычных трех или четырех. При подворном обложении этот прирост для казны пропадал: оставалось перейти к поголовщине. Мысль о поголовной подати зародилась в московских финансовых умах еще во времена Софьина князя Голицына. Публицисты Петра тоже ничего не придумали умнее головы мужского пола: этой окладной единицей они надеялись устранить разорительную неравномерность подворного обложения. С этой точки зрения ратовал за поголовный налог в интересе уравнительности обложения обер-фискал Нестеров еще в 1714 г.; за ним другие писали о пользе переложения подати с дворов «на персоны», или на семьи. Петр был, кажется, довольно равнодушен к экономической и юридической выработке новой системы обложения; его больше занимала интендантская сторона дела – довольствие армии и флота. Он не понимал вопроса о согласовании военного расхода с платежными силами народа. На русского плательщика он смотрел самым жизнерадостным взглядом, предполагая в нем неистощимый запас всяких податных взносов. Прожектеры и прибыльщики писали ему, что его «низкие подданные» зело суть отягчены и, если больше будут отягчены, останется земля без людей, а он в 1717 г. пишет Сенату из Франции, что «и без великого отягощения людям денег сыскать мочно»; понадобятся деньги – прибавить временно пошлины на всякие промыслы, ввести «поголовщину по городам и иные сему подобные, от чего разоренья государству не будет», а где объявится растрата, «чтоб немедленная инквизиция была и экзекуция». Не задумываясь над сравнительными удобствами или неудобствами разных окладных единиц: двора, семьи, работника, души, предоставляя это Сенату, Петр видел в податном вопросе только два предмета: солдата, которого надо содержать, и крестьянина, который должен содержать солдата. В ноябре 1717 г., быв в Сенате, Петр сам написал указ, изложенный тем летучим стилем, который поддавался только опытному экзегетическому чутью сенаторов: «Распорядить сухопутное войско и рекруты морские, кроме жалованья, и провиант на крестьян, скольких душ или дворов один, что удобнее будет, солдат и драгун и офицер по рангам кроме генералитета, применяяся к податям нынешним, ибо как сие положится, от прочих всех податей и работ свободны будут». Итак, все прямые налоги предполагалось заменить одним военным, подворным ли или подушным, все равно или еще не было решено; этот налог распределялся на крестьян по расчету стоимости содержания солдата, драгуна и офицера. Через несколько дней предпочтено было распределение по душам, «работным персонам», и Сенат, толкуя указ Петра, 26 ноября 1718 г. предписывал перечислить все сельское пахотное население мужского пола, всех «не обходя от старого до самого последнего младенца». Мы уже знаем, как медленно и с какими затруднениями производилась перепись с ее поверкой, ревизией. От нее сохранилось несколько разновременных итогов, среди которых трудно разобраться: число душ по ним колеблется между 5 и почти 6 миллионами. Сохранилась сенатская смета подушного сбора на 1724 г., к которой в 1726 г. Камер-коллегией по указу Верховного тайного совета присоединена роспись действительных поступлений подушной подати за сметный год с обозначением недоимки по губерниям. Принятая в руководство для расквартирования полков и для податного учета 1724 г., сенатская смета с прибавленной к ней росписью представляет проверенное изображение подушной системы за первый год ее действия и за последний год жизни ее творца, без перемен, каким она подвергалась вскоре после его смерти. По этой ведомости значится всего тяглого населения 5 570 тысяч душ, в том числе городских 169 тысяч. Подушный оклад устанавливался в связи с ходом переписи: рассчитанный сначала в размере 95 копеек, он потом спустился до 74 копеек; с целью уравнять в тягостях все души на государственных крестьян взамен платежей владельцам положен был дополнительный 4-гривенный сбор; городские тяглые обыватели платили по 1 рублю 20 копеек с души.
ЗНАЧЕНИЕ ПОДУШНОЙ ПОДАТИ. Эта подать, «подушина», своей окладной единицей, ревизской душой, смущала многих. Даже такой горячий защитник преобразователя, как Посошков, не чает в ней проку и отказывается понять ее, «понеже душа вещь неосязаемая и умом непостижимая и цены не имеющая: надлежит ценить вещи грунтованные», земельное владение. Посошков смотрел на дело с народнохозяйственной точки зрения, совершенно чуждой Петру в этом деле. В народном хозяйстве нет душ, а есть только капиталы да рабочие руки; действительными плательщиками могли быть, конечно, только работники, а не старики и младенцы. У Петра был под руками готовый образец для обложения по рабочим силам: это – остзейское крестьянское тягло, или гак, в котором считалось 10 работников от 15 до 60 лет. Петр думал не о рациональном обложении, а о бездоимочном поступлении. При исполнителях и финансовых понятиях, какими он располагал, никакая рациональная система обложения не могла быть удачна. При невозможности мудреной регистрации производительных сил оставался простой арифметический подсчет живой наличности мужского пола, не обходя и вчера родившихся младенцев. Ревизская душа и была такой расчетной, разверсточной окладной единицей, чисто фиктивной. Дело шло не о народнохозяйственной, даже не о финансовой политике, а просто о податной бухгалтерии Камер-коллегии по отделению окладных сборов. Вложить жизненный смысл в эту фикцию предоставлялось самим плательщикам, и они его со временем вложили. Под ревизской душой стали разуметь известную меру рабочих сил и средств, прилагаемых тяглым человеком к соответственному тяглому же земельному участку или промыслу, с причитающейся на них по разверстке долей государственного тягла. В этом смысле крестьянин говорит о половине, четверти, об осьмухе души, не думая ссориться с психологией. Подушная подать была преемницей подворной, распределявшейся и при Петре по устарелой переписи 1678 г. Податная фикция, длившаяся до наших дней, не могла пройти бесследно для народного сознания. Два века податной плательщик недоумевал, за что и с чего, собственно, он платит. Посошков пишет, что даже господа дворяне не понимали, что такое крестьянский двор как платежная единица: одни считали дворы по воротам, а другие по избным дымам, не додумываясь до того, что крестьянский двор – это «земляное владение», земельный участок. Ревизская душа была еще непонятнее тяглого двора, и какие бы замысловатые толкования ни вкладывал народ в такие финансовые учреждения, оставался вопрос, зачем это приказные люди придумывают таких плательщиков, которые за себя платить не могут. Государственная повинность превращалась в своенравное требование начальства. Государство, загораживаемое канцелярией, отдалялось от народа, как что-то особое, ему чуждое: плохая школа для воспитания чувства государственного долга в народе, и чичиковские мертвые души были заслуженным эпилогом этого «душевредства душевных поборов», как ядовито определил подушную подать все тот же Посошков. Исполнение податной реформы Петра усиливало это впечатление. В оправдание подушной подати выставлялась двоякая цель: уравнение подданных в казенных платежах и увеличение казенных доходов без отягощения народного. Но указы о подушной подати с крестьян не разъясняли, что такое ревизская душа – счетная ли только или и раскладочная единица; лишь указ 1722 г. о подати с посадских людей пояснил: «А им верстаться между собою городами по богатству». С сельского населения подушная взималась по точному смыслу ее названия: не только высчитывалась в сметах по количеству душ, но и при сборе раскладывалась прямо по душам, а не по работникам. Шли жалобы на «отягчение и неравенство в народе», на то, что скудный крестьянин с 3 малыми сыновьями должен платить вдвое больше богатого с одним сыном. Однообразный уравнительный налог на деле усиливал естественное неравенство семейных составов и состояний. Трудно определить тяжесть подушного налога сравнительно с подворным по несоизмеримости этих окладных единиц и по недостатку данных. Можно думать, что Манштейн, многопомнивший и слышавший о последних годах Петра, в записках своих передал мнение его современников о подушном налоге, написав, что Петр принужден был собирать двойную подать против прежней. Это вывод, взятый глазомером, а не точным расчетом. Подворный налог чрезвычайно разнообразился по местностям и разрядам плательщиков. Дворы посадские и дворцовые были обложены тяжелее черносошных и церковных, а эти – тяжелее помещичьих. Притом и однородные дворы в разных областях платили неодинаково: в Казанской губернии на помещичий двор падало в среднем окладных налогов 49 копеек, а в Киевской – 1 рубль 21 копейка. Этой видимой цифровой неравностью отчасти уравнивалось различие местных экономических условий. Огромная убыль дворов, обнаруженная переписью 1710 г. в центральных и северных губерниях, разрушила всякую уравнительность. Там при продолжавшемся подворном обложении по переписи 1678 г. уцелевшим дворам приходилось платить почти вдвое, оплачивая опустелые дворы, а в губерниях Киевской, Казанской, Астраханской и Сибирской, где оказался прирост дворов, подворные платежи понижались. При столь сложных и даже запутанных условиях подушная подать отозвалась неодинаково на разных плательщиках: она вообще повысила прямой налог, но иным лишь на нечувствительный процент, а другим вдвое, втрое и даже больше. Средний подворный налог на крестьянский двор по трем губерниям. Архангельской, Казанской и Киевской, около 1710 г. значительно превышал половину подушного сбора со среднего 4-душевого крестьянского двора (190 и 74х4=296 копеек). Больнее всех пострадали и без того наиболее обездоленные помещичьи крестьяне. Прямой подворный налог щадил их во внимание к их тяжелым господским повинностям. Подушная подать легла на них в одинаковом размере с лучше устроенными дворцовыми и церковными крестьянами, увеличив втрое и по местам даже вчетверо их окладные платежи. Справедливость требовала, чтобы помещики соразмерно понизили свои поборы с крестьян, и этого, кажется, ожидало правительство. В интересе уравнительности предположено было государственных крестьян, свободных от господских требований, обложить сверх общей подушной подати дополнительным платежом, применяясь к тому, \"как помещики получать будут с своих крестьян или иным каким манером, как удобнее и без конфузии людям\". Этот дополнительный сбор высчитан был в 40 копеек. Но помещики и не думали довольствоваться какими-нибудь 4 гривнами. Напротив, усиленные расходы по службе и по оплате казенных повинностей, какие легли на бездоходных дворовых людей, помещики полностью и даже с избытком переложили на своих крестьян и подняли крестьянский оброк до непомерной высоты, пользуясь отсутствием законной оброчной нормы: в эпоху ревизии, по Посошкову, с крестьянского двора сходило помещику «рублев по 8 или малым чем меньше», а брауншвейгский резидент Вебер, собравший за время своего пребывания в России (1714 – 1719 гг.) хорошие сведения о ее положении, в своих записках (Das veranderte Russland) замечает, что редкий крестьянин платит помещику свыше 10 – 12 рублей оброку, следовательно, крестьянин, плативший около 10 рублей, был не редок. Принимая только 7 рублей с чем-нибудь (рублей 60 на наши деньги) на двор, найдем, что при 4-душевом составе двора помещичий оброк слишком вдвое превосходил подушную подать и почти впятеро был выше 40 копеек, нормальной по указу суммы помещичьего оброка. Можно только недоумевать, откуда брались у крестьян деньги для таких платежей при тогдашнем тесном пространстве денежного крестьянского заработка, хотя бы половина их покрывалась хлебом или работой. Значит, подушная подать, сглаживая старые податные неровности, усиливала или вводила новые, подтягивала под одну схематическую, канцелярски составленную мерку возникшие из жизни разнообразные местные и классовые уровни налогоспособности, в общем итоге значительно отягощала бремя прямого обложения и, таким образом, не достигала ни одной из своих целей – ни уравнительности казенных платежей, ни увеличения доходов казны без отягощения народа. Есть и официальное, притом очень яркое свидетельство о неудаче в достижении этой последней цели. В упомянутой ведомости Камер-коллегии 1726 г. читаем, что в 1724 г. недобрано подушного 848 тысяч, а это – 18 % всего подушного сбора по смете того года. К своей ведомости Камер-коллегия приложила такое жалобное примечание: «А о вышеописанной доимке в Камер-коллегию губернаторы и вице-губернаторы, и воеводы, и камериры, и земские комиссары доношениями и репортами объявляют: тех де подушных денег по окладам собрать сполна никоторым образом невозможно, а именно за бесконечною крестьянскою скудостью и за хлебным недородом и за выключением из окладных книг написанных вдвое и втрое и за сущею пустотою и за пожарным разорением и за умерших и беглых безвестно и за взятых в рекруты и за престарелых и увечных и слепых и сирот малолетних и бездворных бобылей из солдатских безпашенных детей». Это как бы посмертный аттестат, выданный Петру за подушную подать главным финансовым его учреждением.
БЮДЖЕТ 1724 г. В Других налогах, окладных и неокладных, повторились те же явления: преувеличенные требования казны, внушенные нуждой и предрассудком, будто деньги всегда найти можно, и молчаливый ответ плательщика – огромный недобор. Прибыльщики поусердствовали в изобретении разных пошлин и поборов с промыслов и угодий, и оклады налогов этого разряда приблизительно с 1,5 миллиона первых годов столетия взогнаны были в 1720 г. почти до 2,6 миллиона, но поступления, даже за вычетом перебора, дали полмиллиона недобора, почти 20 % против сметы. Финансовые успехи, достигнутые Петром, открываются из его последнего доходного бюджета за 1724 г., составившегося из подушной подати, которую начали собирать в этот год, и из прочих сборов, таможенных, кабацких, промысловых и т. п. Из расходного бюджета приведу только главную статью – военный расход.
Ревизские души:
Крепостных людей………………………………4364653 – 78%
Государственных крестьян…………………1036389 – 19%
Посадских людей…………………………………169426 – 3%
………………………………………………………………5570468
С них подушной (с 40 к.)………………………4614637 рублей
Прочих доходов…………………………………….4040090 рублей
………………………………………………………………8654727 рублей
Военный расход:
На сухопутное войско (из подушной)….4 596 493 рубля
На флот…………………………………………………1 200 000
………………………………………………………………5 796 493 рубля
ИТОГИ ФИНАНСОВОЙ РЕФОРМЫ. Эти неполные, минимальные цифры документов 1724 г. дают, однако, несколько выразительных итогов финансовой реформы; в ведомостях дальнейших лет количества увеличиваются, но пропорции изменяются мало. Резко выступает связь этой реформы с военной, как ее двигателем: расход на войско и флот доходит до 67 % всего сметного дохода, а по отношению к действительным поступлениям того года поднимается до 75,5 %. Войско стало обходиться стране гораздо дороже, чем оно стоило 44 года назад, когда на него шло меньше половины тогдашнего дохода. Далее, сметный доход 1724 г. почти втрое превосходил доход дефицитного 1710 г. Этот успех достигнут был подушной податью, которая более чем на 2 миллиона увеличила окладной доход казны. Но в первый же год подушная по упомянутой мною камер-коллежской росписи дала недобора 848 тысяч. Значит, 15-летняя борьба с дефицитом 1710 г. в 13 % расхода завершилась недобором 18 % подушного оклада, т. е. значительной порчей самого орудия борьбы. В-третьих, Петр к концу царствования был в 3 1/2 раза богаче своего старшего брата: переложив бюджеты 1680 и 1724 гг. на наши деньги, найдем, что первый простирался до 20 миллионов, а второй – до 70. Но Петр разбогател крутым переломом системы налогов: подушная перегнула обложение в другую сторону. До нее прямые налоги уступали косвенным (конец лекции LI). Усиленные заботы Петра о развитии торговли и промышленности, народнохозяйственного оборота подавали надежду на дальнейший рост косвенного обложения. Случилось иное: подушная одержала решительный перевес, дошла до 53 % сметного дохода. Значит, при недостатке доступных обложению капитала и оборота приходилось обременять все тот же голый простонародный труд, тех же «работных персон», и без того достаточно обремененных, и в этом направлении дойти до непереступаемого предела. Между тем свои и чужие наблюдатели выносили из положения дел впечатление, что при обширности государства и при его естественных богатствах царь без народного отягощения мог бы получить гораздо больше дохода. Сам Петр думал так же; по крайней мере в регламенте Камер-коллегии 1719 г. высказана оригинальная или заимствованная мысль, что «никакого государства в свете нет, которое бы наложенную тягость снесть не могло, ежели, правда, равенство и по достоинству в податях и расходах осмотрено будет».
ПОМЕХИ РЕФОРМЕ. Несчастьем Петра было то, что он никак не нашел средств создать себе это необходимое для успеха ежели. Те же наблюдатели в один голос говорят, что у Петра было два врага казны и общего блага, которым не было дела ни до какой правды и равенства, но которые были посильнее царской тяжеловесной и беспощадной руки: это – дворянин и чиновник, и тот и другой – творение той же власти, которой они так плохо служили. О дворянах эти наблюдатели пишут, что ничто на свете не занимает их столько, как забота сколь возможно освободить своих крестьян от казенных повинностей – не для облегчения крестьян, а для увеличения собственных доходов, и здесь они не брезгают никакими средствами. Чиновники изображаются истинными виртуозами своего ремесла. Средства для взяточничества неисчислимы, и их так же трудно исследовать, как и исчерпать море, по выражению резидента Вебера. Особенно резко бросались в глаза выборные от дворянства ландраты, правители канцелярий и рядовые канцеляристы, которым поручалось взимание податей: на этих людей, по словам того же Вебера, нельзя иначе смотреть, как на хищных птиц, которые смотрят на свои должности как на право высасывать крестьян до костей и на их разорении строить свое благополучие. Писец, при вступлении в должность едва имевший чем прикрыть свое тело, в 4 – 5 лет, получая 40 – 50 рублей в год жалованья на наши деньги, разгонял подведомственный ему крестьянский округ, зато скорехонько выстраивал себе каменный домик. Таковы отзывы брезгливых и предубежденных иностранцев. Но и на взгляд своего, ко всему притерпевшегося Посошкова, современные ему судьи и подьячие хуже воров и разбойников, которым они потакают. Сведущие в чиновничьих изворотах русские люди серьезно или шутливо рассчитывали тогда, что из собранных 100 податных рублей только 30 попадают в царскую казну, а остальное чиновники делят между собою за свои труды. Свои и чужие наблюдатели, дивившиеся величию деяний преобразователя, поражались огромными пространствами необрабатываемой плодородной земли, множеством пустошей, обрабатываемых кое-как, наездом, не введенных в нормальный народнохозяйственный оборот. Люди, вдумывавшиеся в причины этой запущенности, объясняли ее, во-первых, убылью народа от продолжительной войны, а потом гнетом чиновников и дворян, отбивавших у простонародья всякую охоту приложить к чему-нибудь руки: угнетение духа, проистекшее от рабства, по словам того же Вебера, до такой степени омрачило всякий смысл крестьянина, что он перестал понимать собственную пользу и помышляет только о своем ежедневном скудном пропитании. В своей финансовой политике Петр походил на возницу, который изо всей мочи гонит свою исхудалую лошадь, в то же время все крепче натягивая вожжи. Но едва ли не самую большую помеху своей подушине поставил сам Петр. Как ни тяжела была эта подать сравнительно с подворной, она не казалась чрезмерной. При четырехдушевом крестьянском дворе, считавшемся тогда средним или нормальным, подушная не превышала 3 рублей, как мы видели. Посошков, так возмущавшийся подушной, настаивая на подворном поземельном налоге, признает возможным положить на полный крестьянский двор с 6-десятинным наделом всяких поборов 3 – 4 рубля. Но здесь сопоставляются только денежные платежи, которыми при подворном обложении далеко не ограничивалось окладное бремя: еще тяжелее были натуральные повинности и соединенные с ними экстренные поборы, которые во время войны сыпались, как снег на голову. Чего стоила одна стройка бездонного Петербурга! Едва не из года в год тысячи работников и десятки, даже сотни тысяч рублей на их содержание раскладывались по губерниям, чтобы на невских болотах возводить египетские пирамиды. То и дело требовали с крестьян и дворовых, за которых платили те же крестьяне, хлеба, лошадей, извозчиков, даточных и подможных денег на снаряжение и поставку затребованных людей и лошадей. Эти сверхокладные поборы приводили к тому, что в иных губерниях оказывалась недоимка на целую треть оклада и раскладывалась по числу дворов в виде нового сверхокладного побора. Крупный землевладелец князь Куракин в своей автобиографии под 1707 г. высчитывает, что «женерально со всякого двора крестьянского сходилося слишком по 16 рублей в год». Ежегодные многолетние поборы до 120 – 130 рублей со двора на наши деньги показались бы невероятными, если бы не были засвидетельствованы самим ответственным плательщиком. Подушная, введенная по окончании шведской войны, должна была стать значительным облегчением налогового бремени военных лет, заменив все прежние прямые налоги. Огромный недобор, оказавшийся в первый же год сбора этой подати, вскрыл крайнее налоговое изнурение народного труда. Петр не оставил после себя ни копейки государственного долга, хотя один заводчик, побывавший за границей, и предлагал ему выпустить на 5 миллионов рублей кредитных знаков, не бумажных, а деревянных – для прочности. В 1721 г. Петр задумал обратиться к знаменитому и громко провалившемуся тогда банковому аферисту Джону Ло с предложением устроить в России торговую компанию на заманчивых условиях и только требовал с него за это миллион рублей в свою казну. Дело не состоялось. Упадок переутомленных платежных и нравственных сил народа стоил крупного займа и едва ли окупился бы, если бы Петр завоевал не только Ингрию с Ливонией, но и всю Швецию, даже пять Швеций.
ЛЕКЦИЯ LXVI
ПРЕОБРАЗОВАНИЕ УПРАВЛЕНИЯ. ПОРЯДОК ИЗУЧЕНИЯ. БОЯРСКАЯ ДУМА И ПРИКАЗЫ. РЕФОРМА 1699 г. ВОЕВОДСКИЕ ТОВАРИЩИ. МОСКОВСКАЯ РАТУША И КУРБАТОВ. ПОДГОТОВКА ГУБЕРНСКОЙ РЕФОРМЫ. ГУБЕРНСКОЕ ДЕЛЕНИЕ 1708 г. УПРАВЛЕНИЕ ГУБЕРНИЕЙ. НЕУДАЧА ГУБЕРНСКОЙ РЕФОРМЫ. УЧРЕЖДЕНИЕ СЕНАТА. ПРОИСХОЖДЕНИЕ И ЗНАЧЕНИЕ СЕНАТА. ФИСКАЛЫ. КОЛЛЕГИИ.
ПОРЯДОК ИЗУЧЕНИЯ. Преобразование управления – едва ли не самая показная, фасадная сторона преобразовательной деятельности Петра; по ней особенно охотно ценили и всю эту деятельность. Но при этом принимали во внимание не столько медленный и тяжелый процесс перестройки правительственных учреждений, сколько их строй в окончательной отделке, данной им уже к концу царствования. Административная реформа имела подготовительную цель – создать общие условия успешного исполнения остальных реформ; но управление получило пригодную к тому постановку, когда основные реформы, военная и частью финансовая, были уже в полном ходу. Надобно видеть, как отразился этот разлад средств и целей на ходе всей преобразовательной деятельности. Привычные особенности всей реформы Петра, ее частичность, незаметность цельного плана, зависимость от изменчивых требований текущей минуты более всего затрудняют изучение произведенных при Петре перемен в управлении. При хронологическом их обзоре ускользает из рук нить преобразовательной работы, а обзор систематический вносит в нее планомерность, какой она долго не получала. Впрочем, в интересе точного изучения безопаснее следовать за беспорядочными переходами Петра от одной сферы управления к другой, чем за собственной мыслью, наклонной к системе. Мы вынесем смутное впечатление, но исправим его в конце обзора, оглянувшись на изученный предмет, и тогда призовем на помощь схемы государственного права, обычно разделяющего управление на центральное и местное с ветвистыми подразделениями того и другого. Самый ход дела позволяет начать обзор, как следует, с центрального управления.
БОЯРСКАЯ ДУМА И ПРИКАЗЫ. С падения царевны Софьи чуть не целых двадцать лет, до губернской реформы 1708 г., в самые тяжелые годы, когда заваривались наиболее крутые меры – военные, промышленные, финансовые, ни в центральном, ни в областном управлении не видим коренных перемен: действуют старые учреждения, и действуют как будто по-старому. В центре руководит делами Боярская дума в присутствии государя, чаще без него; только теперь бояре не «сидят вверху о делах», как говорили прежде, а «съезжаются в конзилию». Старые московские приказы соединяются или разделяются обыкновенно под новыми названиями, и к ним пристраиваются для новых дел новые, формируемые по образцу прежних: Преображенский для гвардии и дел тайной полиции. Адмиралтейский для флота. Военный морской для наемных моряков, привезенных из-за границы. Но сквозь ветшавшие старые формы управления пробивались тенденции если не совсем новые, то с обновленной силой. Тройная борьба придворных партий, заведенных разными царицами, правящих классов, худавшего боярства с худородными новинками, политических направлений, западников со стародумами расширяла дорогу господству лиц в ущерб учреждениям. В регентство царицы Наталии брату ее Льву, начальнику Посольского приказа, совсем пустому человеку, подчинены были все министры, кроме Т. Стрешнева, министра военного и внутренних дел, да князя Б. Голицына, который, сидя в Казанском приказе, по выражению князя Б. Куракина, правил всем Поволжьем «так абсолютно, как бы был государем», и весь этот край разорил. При временщиках бояре в Думе «были токмо спектакулями». Уезжая за границу в 1697 г., Петр приказал всем боярам и начальникам приказов съезжаться к правителю Преображенского приказа князю Ф. Ромодановскому и «советовать, когда он похочет». Этот «злой тиран, пьяный по вся дни», по выражению князя Куракина, «скудный в своих рассудках человек, но великомочный в своем правлении», по отзыву Курбатова, облеченный чрезвычайными полномочиями по политическим розыскам, стал главою кабинета, председателем Думы, хотя не имел думного чина, был только стольником. Старая законодательная формула «государь указал и бояре приговорили» могла бы теперь замениться другой: Т. Стрешнев или князь Ф. Ромодановский указал, и бояре смолчали. Другая тенденция, точнее, нужда отразилась на правительственном ведомстве самой Боярской думы. Донимаемый на каждом шагу новыми расходами, Петр хотел ежеминутно знать свои наличные средства, рассеянные по многочисленным приказам. Для этого в 1699 г. восстановлен был Счетный приказ, или Ближняя канцелярия. Это – орган государственного контроля: сюда все приказы обязаны были доставлять еженедельные и ежегодные ведомости о своих доходах и расходах, об управляемых ими людях и зданиях и т. п. Эта канцелярия по отчетам приказов составляла сводные приходо-расходные ведомости, ряд которых за 1701 – 1709 гг., приложенный к книге г. Милюкова, дает весьма обильный материал для изучения государственного хозяйства при Петре. Но и сама Дума усиленно сосредоточилась на государственном, особенно военном, хозяйстве, когда Петр взял в свое непосредственное ведение военные действия и внешнюю политику. По сродству дел контрольная палата стала собственной канцелярией и обычным местом заседаний Боярской думы. Так постепенно изменялись состав, круг дел и характер деятельности боярского совета. Этот совет, искони составлявшийся из родовитых людей, теперь, с разложением боярства, перестал быть боярским, превратился в тесный комитет с разрушавшимся генеалогическим составом и с иным значением. Боярская дума привыкла действовать при государе и вместе с ним, под его председательством, и, как его неразлучная правительственная спутница, имела законодательное значение. Теперь, действуя без государя, то и дело отлучавшегося, она могла сохранить только распорядительное значение, решая текущие дела из приказов, а также практически разрабатывая и приводя в исполнение наскоро данные особые поручения государя по внутреннему управлению. Петр сам настаивал, чтобы бояре в его отсутствие действовали самостоятельно, не испрашивая издали его решения по всякому делу. Но такая раздельность совета и его верховного председателя вызывала потребность установить порядок ответственности первого перед последним, в чем не было надобности при их совместном действии. В 1707 г. предписано было боярской конзилии вести протоколы заседаний, которые непременно подписывались бы всеми ее членами, «и без того никакого бы дела не определяли, ибо сим всякого дурость явлена будет», внушительно подтверждало предписание, не грешившее избытком уважения к государственным советникам, призванным делать такие важные дела.
РЕФОРМА 1699 г. Контрольная палата, ставшая канцелярией Боярской думы, и эта Дума, превратившаяся в тесную и очень мало боярскую распорядительную и исполнительную конзилию и даже «канцилию» министров по делам военного хозяйства, служили выразительными показателями направления, в каком пойдет административная реформа: ее двигателями, очевидно, станут регулярная армия и флот, а целью движения – военное казначейство. Первым шагом в этом направлении была попытка воспользоваться местным самоуправлением как фискальным средством. В XVII в. по просьбе местных обществ обязанности слишком притеснительных воевод иногда переносились на выборных из местного дворянства губных старост. По свидетельству Татищева, так как уездные воеводы «смело грабили», при царе Федоре явилась мысль предоставить выбор их дворянству в благодушном чаянии, что доверие и надзор земляков-избирателей обуздают грабительскую смелость местных блюстителей порядка. На деле ограничились тем, что сбор стрелецкой подати и косвенных налогов в интересе сохранности от воеводского хищничества был передан «мимо воевод» выборным старостам и головам под ответственностью избирателей. Указами 30 января 1699 г. ступили еще шаг вперед: торгово-промышленным людям столицы ввиду терпимых ими убытков от воевод и приказных людей предоставлено было выбирать из своей среды погодно бурмистров, «добрых и правдивых людей, по скольку человек захотят», которые ведали бы их не только в казенных сборах, но также в судных гражданских и торговых делах; остальным городам, как и обществам черносошных и дворцовых крестьян, сказан был указ ради многих им воеводских обид и взяток воеводам их не ведать, а «буде они похотят», ведаться им в судных делах и казенных сборах своими выборными мирскими людьми в земских избах – только платить им вдвое против прежнего оклада. Значит, воевода ставился тяглому обществу в одну цену с государством. Указ теперь предлагал областным тяглым обществам удвоением податного оклада откупиться от этих вторых государей, как особым государственным оброком откупались от кормленщиков при введении земских учреждений царя Ивана (лекция XXXIX). В полтора века правительство не сделало ни шага вперед в административной изобретательности. Но дар, предложенный с таким условием, показался плательщикам слишком дорог, и из 70 городов только 11 приняли его с этим условием; остальные отвечали, что платить вдвойне не в состоянии, а выбрать в бурмистры им некого; некоторые даже выразили довольство своими «правдивыми» воеводами и приказными людьми. Тогда правительство сделало реформу обязательной, отказавшись от двойного оклада. Городовое самоуправление, очевидно, было нужнее самому правительству, чем городам, и оно прямо высказывало эту нужду в указах; воеводы своими «прихотями и ненадобными поборами» причиняли в казенных доходах большие недоборы и запускали многую недоимку, а от безмездных и ответственных бурмистров казна могла ждать больших прибылей. В реформе 1699 г. видим один из многих симптомов недуга, которым страдает русское управление на протяжении столетий. Это – борьба правительства, точнее, государства, насколько оно понималось известным правительством, со своими собственными органами, лучше которых, однако, ему приискать не удавалось. Так, воеводы, потеряв судебную и административную власть над торгово-промышленным городским и свободным сельским населением, остались управителями только служилых людей и их крестьян и совсем исчезли на поморском Севере, где этих классов не было.
ВОЕВОДСКИЕ ТОВАРИЩИ. Но и там, где воеводы уцелели, правительство находило нужным связать им емкие руки их же братией. Указом 10 марта 1702 г. упразднялись губные старосты, выборные уездные блюстители безопасности из местного дворянства. Но правительство не хотело оставлять дворянские общества безучастными в местном управлении: тот же указ предписывал «ведать всякие дела с воеводы дворянам, тех городов помещикам и вотчинникам, добрым и знатным людям, по выборам тех же городов помещиков и вотчинников», от 2 до 4 человек на уезд. Даровав выборное коллегиальное управление посадскому торгово-промышленному населению, логически последовательно было распространить этот порядок и на уездный землевладельческий класс, сословными правителями которого остались воеводы в силу указов 1699 г. Но здесь административная логика шла об руку с полным непониманием или невниманием к положению дел. Уездные дворянские общества старой московской формации, основанные на территориальном составе частей дворянского ополчения, распадались с образованием регулярной армии. Вся дворянская наличность, годная к службе, извлекалась из уездных захолустьев в новые постоянные полки, действовавшие на далеких окраинах; на местах оставались отставные за негодностью к службе и нетчики, укрывавшиеся от службы. Мысль построить местное дворянское самоуправление на инвалидах и «лежебоках», подлежавших за неявку на службу лишению прав состояния, сама по себе не обещала удачного осуществления. Архивные документы о воеводских товарищах, приведенные в известность г. Богословским, изображают практику этого учреждения, вполне отвечавшую степени его законодательной обдуманности. Местные дворянские общества, т. е. их застрявшие по усадьбам остатки, отнеслись довольно безучастно к предоставленному им праву и далеко не везде выбрали воеводских товарищей; пришлось заменить выбор назначением из столичного приказа или даже по усмотрению воеводы, власть которого они должны были регулировать; пошли раздоры воевод с товарищами, и лет через 8 – 9 этот преобразовательный опыт, более курьезный, чем любопытный, незаметно упразднил сам себя собственной бесполезностью.
МОСКОВСКАЯ РАТУША И КУРБАТОВ. Гораздо серьезнее и удачнее была перемена в финансовом устройстве городского торгово-промышленного класса. В этом отношении городские тяглые общества объединялись только московскими приказами: косвенные сборы со времени устранения от них воевод города вносили в приказ Большой Казны, а прямую стрелецкую подать в Стрелецкий приказ. Но правительство хотело поставить высшее московское купечество во главе всех городов, сделать его своим центральным финансовым штабом, возлагая на него важные поручения по устройству и взиманию городских сборов. Так, в 1681 г. комиссии московских гостей поручено было установить оклады стрелецкой подати для всех городов по их платежным силам. Реформа 1699 г. облекла эти поручения в постоянное учреждение: одним указом 30 января того года городовые земские избы с их выборными «земскими» бурмистрами подчинены были по сборам московской Бурмистерской палате, или ратуше, в которой заседали выборные из крупного московского купечества бурмистры. Сюда поступали все собранные по городам суммы и высылались к отчету собиравшие их городовые бурмистры, таможенные и кабацкие, подчиненные земским. Как высшее центральное место по управлению торгово-промышленным классом, московская ратуша входила с докладами прямо к государю помимо приказов и стала чем-то вроде министерства городов и городских сборов. В ее ведение переданы были поступавшие прежде в 13 московских приказов сборы стрелецкие, таможенные, кабацкие и другие в окладной сумме свыше миллиона рублей, а с «прибором» сверх оклада доход ратуши уже в 1701 г. возрос до 1300 тысяч, что составляло больше трети, чуть не половину всего сметного дохода того года. Доходы ратуши шли на содержание войска. Деятельность ратуши особенно оживилась с назначением прибыльщика Курбатова инспектором ратушного правления, т. е. президентом совета бурмистров московской ратуши. Дворовый человек, заняв министерский пост, не принес на такую высоту рабьего духа, напротив, увидев себя в самом омуте повального взяточничества и казнокрадства, безмерно разросшегося за спиной вечно отсутствовавшего царя, поднял неугомонную войну за государев интерес, невзирая на лица. Что ни письмо к царю, то жалоба на злоупотребления или донос на великочиновных воров. Он доносил, что в Москве и городах чинится в сборах превеликое воровство, что и его ратушские подьячие – превеликие воры и выборные городские бурмистры не лучше их, в Ярославле украли 40 тысяч, а в Пскове 90; велено было разыскать про это Нарышкину, а тот взял с воров многие взятки и покрывал их. Курбатов в своих жалобах царю задирал сильных людей, даже само страшило, заплечного обер-мастера князя Ф. Ю. Ромодановского, выгораживая только покровителя своего князя Меншикова, набольшого казнокрада, и для искоренения зла даже просил себе у царя карательной диктатуры, разрешения приговаривать к смерти «производителей воровству». Он писал о сотнях тысяч, прибавленных им к доходам ратуши, о подъеме ее доходного бюджета до 1 1/2 миллиона. Несмотря на эти успехи, ратуша с трудом оплачивала военные расходы, и губернская реформа положила конец руководящей финансовой роли Курбатова и самой ратуше
ПОДГОТОВКА ГУБЕРНСКОЙ РЕФОРМЫ. Губернская реформа 1708 г. вызвана была направлением деятельности Петра, в свою очередь вынужденным внешними и внутренними событиями, прямо или косвенно связанными с войной. Прежние цари сидели в столице, изредка прогуливаясь на богомолье или в военный поход, и все управление носило характер строгой централизации. Местные средства в виде налогов, прямых или косвенных, через воевод стекались в столицу, рассыпаясь по разным московским приказам, и большая часть сборов здесь поглощалась, а меньшая доля растекалась по местам в виде жалованья провинциальным служилым людям и на другие местные нужды. Петр поколебал эту старую, устойчивую и даже застоявшуюся централизацию. Прежде всего он сам децентрализовался к окружности, бросив старую столицу, отбыл на окраины, и эти окраины загорались одна за другой либо от его пылкой деятельности, либо от бунтов, вызванных этой же деятельностью. Окончив военную операцию на той или другой границе, в каком-либо углу государства, Петр не оставлял его в покое, а поднимал на ноги новым тяжелым предприятием. После первого азовского похода он стал строить флот в Воронеже, и ряд городов Донского бассейна приписан был к учрежденному в Воронеже Приказу адмиралтейских дел. Сюда гнали тысячи работников и везли все местные податные сборы на корабельное дело, помимо московских приказов. То же было по завоевании Азова, когда другой ряд городов приписан был налогами и рабочими силами к постройке гавани у Таганрога. То же повторилось и на другой окраине по завоевании Ингрии, когда началась постройка Петербурга и основалась Олонецкая верфь для балтийского флота. В Астрахани поднялся в 1705 г. бунт против нововведений Петра: для усмирения и устроения края местные доходы переданы были из ведения центральных учреждений в распоряжение местных властей на местные нужды. Точно так же по заключении королем Августом Альтранштадтского мира в 1706 г., когда Петру стало грозить нашествие Карла XII из покорившейся ему Польши, для обороны западной границы образованы были в ущерб центральному управлению властные административные центры в Смоленске и Киеве. Так ходом дел вырабатывалась мысль, что местные средства вместо кружного пути через московские приказы, где они сильно таяли, выгоднее направлять в областные административные средоточия с надлежащим расширением компетенции местных правителей, которые даже украшаются новым титулом губернаторов, хотя их округа еще не зовутся губерниями. Практическая разработка этой общей мысли облегчалась как сделанными уже опытами, так и другими соображениями. В Москве действовал ряд областных приказов, в которых сосредоточивалось финансовое и частью военное управление обширными округами: таковы были приказы Казанский, Сибирский, Смоленский, Малороссийский. Оставалось только переместить начальника такого приказа в подведомственный округ, приблизив его к управляемому населению и тем облегчив ему руководство местным управлением. Потребность в таком перемещении вызывалась положением, какое создал себе Петр своей войной. Он хорошо понимал, что, руководя среди переездов дипломатическими сношениями и военными операциями на местах, он был не в состоянии следить за ходом внутренних дел, становился плохим правителем. Оправдывая учреждение губерний, Петр писал Курбатову: «Человеку трудно за очи все выразуметь и править». Изверившись в способности центральных приказов и самой ратуши удовлетворить военным нуждам, Петр хотел во главе крупных округов поставить полномочных наместников, которые прямо на местах могли бы изыскать необходимые для того средства. Слишком конкретный ум Петра располагал его более доверяться лицам, чем учреждениям. Отсюда – план разложить содержание армии по частям на такие округа, раздробив по ним и военный бюджет. Петр туго вникал в выгоды «единособранного правления», единства государственной кассы, о чем ему толковал Курбатов, и разделял господствовавший взгляд, что каждая статья расхода должна быть приурочена к специальному источнику дохода. После, объясняя смысл губернской реформы, он писал, что все расходы, военные и другие, он расположил по губерниям, «чтобы всякий знал, откуда определенное число получать мог». Этот план и положен был в основание губернского деления 1708 г.
ГУБЕРНСКОЕ ДЕЛЕНИЕ 1708 г. Реформа начата была обычным кратким и неясным указом Петра 18 декабря 1707 г. расписать города к Киеву, Смоленску и другим намеченным губернским центрам. В следующем году бояре в Ближней канцелярии после, многих перекроек распределили 341 город на 8 новых крупных округов: то были губернии Московская, Ингерманландская (потом названная С.-Петербургской), Киевская, Смоленская, Архангелогородская, Казанская, Азовская и Сибирская. Но уже в 1711 г. группа городов Азовской губернии, приписанная к корабельным делам в Воронеже, является со званием губернии Воронежской, так что губерний вышло 9, ровно столько, сколько намечено было местных разрядов при царе Федоре. Но этим численным сходством да еще, пожалуй, административной конструкцией, точнее, общей идеей крупного военно-административного округа и ограничилась связь губернского деления с прежним разрядным (лекция XLVIII). Территориальными своими очертаниями губернии не совпадали ни с этими разрядами, ни с округами московских областных приказов: в иной губернии совмещалось по нескольку таких округов, а иной округ разрывался между несколькими губерниями. Роспись руководилась расстоянием городов от губернских центров или путями сообщения: так, к Москве приписаны были города, радиусами тянувшиеся от столицы по 9 большим дорогам: новогородской, коломенской, каширской и другим. Не остались безучастны в этой административной перетасовке и личные расчеты заранее назначенных губернаторов, все людей влиятельных, как князь Меншиков, Т. Стрешнев, Ф. Апраксин. Распланировав губернии, предстояло разложить по ним содержание военных сил, высчитать сумму военного расхода и рассчитать, какую долю его может принять на себя каждая губерния: это было основной целью реформы. Над этим делом работали Ближняя канцелярия и назначенные губернаторы; оно обсуждалось на заседаниях Думы и губернаторских съездах и протянулось до 1712 г., когда нашли возможным пустить в ход новопостроенный административный механизм. Над реформой, давно подготовлявшейся, просуетились целых 4 года, и не без греха: главное контрольное учреждение, Ближняя канцелярия, расписывая полки по губерниям, по недостатку сведений пропустила 19 полков. Сам Петр после Полтавы думал не просто о разложении содержания, но по наступлении скорого мира и о расквартировании полков по губерниям: он мечтал о близком окончании войны, продлившейся еще 11 лет.
УПРАВЛЕНИЕ ГУБЕРНИЕЙ. Губернская реформа клала поверх местного управления довольно густой новый административный пласт. По штатам 1715 г. при губернаторе состояли вице-губернатор как его помощник или управитель части губернии, ландрихтер для дел судебных, обер-провиантмейстер и провиантмейстеры для сбора хлебных доходов и разные комиссары. Но и власть губернатора не была единоличная: попытка в лице воеводских товарищей привлечь дворянское общество к участию в местном управлении, не удавшаяся в уезде, теперь была повторена на более широком пространстве. Указ 24 апреля 1713 г. предписал быть при губернаторах «ландраторам» от 8 до 12 человек, смотря по величине губернии, и губернатору все дела решать с ними по большинству голосов; в этом «консилиуме» губернатор был «не яко властитель, но яко президент», только пользовавшийся двумя голосами. Ландраты, должность, заимствованная из Остзейского края по его завоевании, назначались Сенатом из двойного числа «кандидаторов», указанных губернатором. Но потом, вероятно заметив неловкость назначения советников губернатора по его же представлению, Петр передумал и 20 января 1714 г. предписал: «ландраторов выбирать в каждом городе или провинции всеми дворяны за их руками». Сенат оставил это предписание без исполнения и назначил ландратов сам по спискам, присланным губернаторами, а в 1716 г. и сам Петр отменил свое уже забракованное сенаторами распоряжение, указав Сенату назначать в ландраты офицеров, отставленных за старостью или ранами. Так ландрат и не стал выборным представителем губернского дворянского общества при губернаторе, а превратился в чиновника особых поручений Сената и того же губернатора. Повторилась история с воеводскими товарищами. Но уже до указа о ландратах-инвалидах эта должность еще дальше отошла от своего первоначального назначения. Губернии Петра были обширные округа, вмещавшие в себе по нескольку современных губерний. Так, в состав тогдашней Московской губернии входили целиком или частями нынешние губернии Московская и огибающие ее Калужская, Тульская, Владимирская, Ярославская и Костромская. Подразделениями таких обширных областей оставались прежние уезды, большей частью мелкие. Эта несоразмерность административных частей с целым рождала потребность в промежуточной областной единице. С 1711 г. уезды начали соединять в провинции не в виде общей единовременной меры, а постепенно, по местным или другим соображениям. Так, большинство уездов Московской губернии образовало 8 провинций. Оба эти подразделения губерний, уездное и провинциальное, Петр перерезал. еще третьим. Губернии резко различались между собою по доходности для казны, главным образом по количеству тяглых дворов. В Московской губернии, например, считалось 246 тысяч дворов, а в Азовской только 42 тысячи. Учет по дворам был слишком кропотлив. Любя простейшие математические схемы, Петр хотел привести эти разнообразные губернские величины к одному финансовому знаменателю и придумал крупную расчетную единицу, долю, положив на нее почему-то 5536 дворов, а за сумму всех дворов в государстве приняв совершенно произвольную цифру 812 тысяч, будто бы выведенную по переписным книгам 1678 г. Числом таких долей, насчитанным на каждую губернию, определялось ее участие в государственных повинностях. Учредив должность ландратов, Петр превратил эту расчетную единицу в административный округ, подразделив на доли самые губернии, а не просто дворовое их число в финансовых табелях. После неудачи воеводского управления с выборными товарищами из местных дворян с 1711 г. вместе с введением губернских учреждений воеводы там, где они уцелели от реформы 1699 г., под названием комендантов являются с восстановленными полномочиями, сосредоточивая в своих руках власть финансовую и судебную не только над сельским, но и над посадским населением уезда. Трудно сказать, совершилась ли эта отмена городского самоуправления по распоряжению сверху или действием снизу, силой практики и привычки. В то же время, видели мы, уезды по местам складывались в провинции под управлением обер-комендантов, которым подчинялись уездные коменданты провинции. Указом 28 января 1715 г. упразднялось как старинное уездное, так и слагавшееся провинциальное деление с комендантами и обер-комендантами, и губерния разделялась на доли, управителями которых становились ландраты с финансовой, полицейской и судебной властью, но только над уездным, не над посадским населением, которого указ предписывал ландратам ни в чем не ведать и в дела его не вступаться. Этот указ производил новую перекладку областного управления с разрушением векового фундамента – уезда. Ландратские доли иногда совпадали с уездами, иногда совмещали в себе по нескольку уездов, нередко разрывали уезд, не признавая ни истории, ни географии во имя арифметики. Притом, разумеется, нельзя было разграфить губернию на клетки ровно по 5536 дворов в каждой, и указ предоставлял губернаторам класть на долю больше или меньше этой нормы, «поскольку будет удобнее по расстоянию места». Потому в иной доле оказывалось 8 тысяч дворов, в соседней же почти вдвое меньше, и число действительных долей могло далеко отступить от числа нормальных, а числом долей определялась степень участия губернии в государственных повинностях, и определялась на авось, «по рассуждению губернаторскому», которым разрушалась вся долевая математика законодателя. При этом пришлось увеличить количество ландратов: в Московской губернии по числу высчитанных в ней долей понадобилось 44 ландрата вместо назначенных первоначально 13. Наконец, указ 1715 г. расстроил ландратский совет при губернаторе, главное правительственное место в губернии. Разослав ландратов по долям, указ опасался оставить губернатора одиноким, безнадзорным: при нем постоянно должны были оставаться два очередных ландрата по месяцу или по два, а к концу года все ландраты губернии съезжались в губернский город, сводили годовые счеты по губернии и решали дела, подлежавшие их полному собранию. Таким порядком создавалось двусмысленное отношение ландрата к губернатору: как правитель части губернии ландрат был подчинен губернатору, а как член ландратского совета был его товарищем. При полномочном значении губернатора как областного министра, разумеется, восторжествовало первое отношение: губернаторы обращались с ландратами «яко властелински, а не яко президентски», помыкали ими, командировали не в очередь, даже подвергали аресту – их, своих товарищей, вопреки закону. Спешная перекладка учреждений расстраивала служебную дисциплину: на превышение власти подчиненные отвечали ослушанием властителям. В конце 1715 г., едва ландраты вступили в долевое управление, им поручили произвести новую перепись, каждому в своей доле. Совмещением текущего управления с таким громоздким делом замедлялось и то и другое: перепись затянулась на весь 1716 и 1717 гг., а Сенат и царь торопили. Ландратам велено было непременно явиться в Петербург с переписными книгами по первому зимнему пути в конце 1717 г. Во весь 1718 г. явились далеко не все. Одному ландрату послано было 15 указов: он не поехал. Велено было высылать неслухов в цепях; за одним послали с приказом арестовать его, если не поедет, и захватить его людей; но тот не поехал и объявил: кто станет людей брать, того он бить будет.
НЕУДАЧА ГУБЕРНСКОЙ РЕФОРМЫ. В губернской реформе законодательство Петра не обнаружило ни медленно обдуманной мысли, ни быстрой созидательной сметки. Цель реформы была исключительно фискальная. Губернские учреждения получили отталкивающий характер пресса для выжимания денег из плательщиков; всего меньше думали о благосостоянии населения. Но нужды казны росли, и губернаторы не поспевали за ними. Флот к 1715 г. требовал почти вдвое больше, чем в 1711 г. Линейные балтийские корабли по недостатку средств для оборудования боялись выступить в открытое море. Полки вовремя не получали жалованья и превращались в шайки мародеров; послам не высылали денег, и им нечем было ни содержать себя, ни делать необходимые подкупы. Петр подгонял исполнителей «жестокими указами», грозил неповоротливым губернаторам, которые «зело раку последуют», что будет «не словом, но руками со оными поступать». Сенату предписывалось губернаторов, не умевших «без тягости народной» выискивать новых доходов, «не щадить в штрафах». С ландратов, не высылавших в столицу денег по окладу, полученное ими годовое 120-рублевое жалованье взыскивалось обратно. Губернских комиссаров, служивших лишь передатчиками в сношениях Сената с губернаторами и совсем неповинных в денежных недосылках из их губерний, били на правеже дважды в неделю; иных средств ободрения исполнителей, кроме штрафа и правежа, не могли придумать. Иные губернаторы, радея о казенной прибыли, пускались на все. Казанский губернатор Апраксин, брат генерал-адмирала, представлял фальшивые ведомости о придуманных им новых доходах, раз подарил Петру из таких доходов 120 тысяч рублей (около миллиона на наши деньги) и для оправдания своей финансовой изобретательности приналег на темных инородцев своей губернии, между прочим обязав их покупать казенный табак по 2 рубля за фунт на наши деньги; вводился принудительный сбыт тысяч на полтораста рублей на наши деньги. Но прибыль оказалась себе дороже: угнетаемые инородцы многотысячной массой (более 33 тысяч дворов) ушли из губернии, причинив казне ежегодный убыток чуть не втрое больше всей апраксинской прибыли, какую хотели сорвать с инородцев. Изворачивались всячески, сокращали расходы, вводили чрезвычайные временные сборы; но одного такого сбора не поступило и третьей доли – знак, что стало не с чего брать. В 1708 г., чуя хронический дефицит и не полагаясь на устарелое приказное управление, Петр искал выхода в децентрализации и переместил казенные палаты из центра в губернии. Малая удача нового порядка заставила его думать о повороте назад, к центру, чтобы вполне оправдать басню о музыкантах.
УЧРЕЖДЕНИЕ СЕНАТА. Особенности, усвоенные при Петре Боярской думой, перешли и в правительственное учреждение, ее сменившее. Сенат явился на свет с характером временной комиссии, какие выделялись из Думы на время отъезда царя и в какую сама Дума стала превращаться при частых и долгих отлучках Петра. Собираясь в турецкий поход, Петр издал коротенький указ 22 февраля 1711 г., который гласил: «Определили быть для отлучек наших Правительствующий сенат для управления». Или: «Для всегдашних наших в сих войнах отлучек определили Управительный сенат», – как сказано в другом указе. Итак, Сенат учреждался на время: ведь Петр не рассчитывал жить в вечной отлучке, подобно Карлу XII. Затем в указе поименованы новоназначенные сенаторы в числе 9 человек, очень близком к обычному тогда наличному составу когда-то многолюдной Боярской думы; трое из членов ее – граф Мусин-Пушкин, Стрешнев и Племянников вступили и в Сенат. Одним указом 2 марта 1711 г. Петр на время своего отсутствия возлагал на Сенат высший надзор за судом и расходами, заботу об умножении доходов и ряд особых поручений о наборе молодых дворян и боярских людей в офицерский запас, об осмотре казенных товаров, о векселях и торговле, а другим указом определял власть и ответственность Сената: все лица и учреждения обязаны повиноваться ему, как самому государю, под страхом смертной казни за ослушание; никто не может заявлять даже о несправедливых распоряжениях Сената до возвращения государя, которому он и отдает отчет в своих действиях. В 1717 г., делая Сенату из-за границы выговор за беспорядки в управлении, «в чем мне за такою дальностью и за сею тяжкою войною усмотреть невозможно», Петр внушал сенаторам строго за всем смотреть, «понеже иного дела не имеете, точию одно правление, которое ежели неосмотрительно будете делать, то пред богом, а потом и здешнего суда не избежите». Петр иногда вызывал сенаторов из Москвы в место своего временного пребывания, в Ревель, Петербург, со всеми ведомостями для отчета, «что по данным указам сделано и чего не доделано и зачем». Никаких законодательных функций старой Боярской думы не заметно в первоначальной компетенции Сената: как и консилия министров, Сенат – не государственный совет при государе, а высшее распорядительное и ответственное учреждение по текущим делам управления и по исполнению особых поручений отсутствующего государя, – совет, собиравшийся «вместо присутствия его величества собственной персоны». Ход войны и внешняя политика не подлежали его ведению. Сенат унаследовал от консилии два вспомогательных учреждения: Расправную палату, как особое судное отделение, и Ближнюю канцелярию, состоявшую при Сенате для счета и ревизии доходов и расходов. Но временная комиссия, какою является Сенат в 1711 г., постепенно превращается в постоянное верховное учреждение, как временная штаб-квартира на Неве превратилась в столицу империи, как урядник Преображенского полка «Александра» Меншиков стал герцогом Ижорским, «сувреном в своем владетельстве», по выражению князя Куракина.
ПРОИСХОЖДЕНИЕ И ЗНАЧЕНИЕ СЕНАТА. Происхождение, точнее, такое превращение Сената тесно связано с губернской реформой 1708 г. Эта реформа опустошила или расстроила центральное приказное управление: одни приказы, как Сибирский и Казанский, она упразднила, переместив их ведомства в соответственные губернии, другие превратила из общегосударственных в учреждения Московской губернии. К числу последних принадлежала и московская ратуша, ставшая теперь просто московской городской управой. Создавалось редкое по конструкции государство, состоявшее из 8 обширных сатрапий, ничем не объединявшихся в столице, да и самой столицы не существовало: Москва переставала быть ею, а Петербург еще не успел стать ею. Объединял области центр не географический, а личный и передвижной, блуждавший по радиусам и перифериям, сам государь. Консилия министров собиралась случайно и в случайном составе, несмотря на предписания, точно регулировавшие ее делопроизводство. По списку 1705 г. значилось 38 думных людей, бояр, окольничих и думных дворян, а в начале 1706 г., когда Карл XII неожиданным движением из Польши отрезал сообщения у русского корпуса под Гродной, когда нужно было обсудить и принять решительные меры, при царе в Москве случились только два министра, думных человека: остальные были «на службах», в служебном разгоне. Из приказов в Москве оставались только требующие и расходующие, как Военный, Артиллерийский, Адмиралтейский, Посольский. В столице сосредоточивалось финансовое потребление, а добывала губернская администрация; но в Москве не оставалось учреждения для высшего распоряжения финансовым добыванием и для верховного надзора за финансовыми потребителями, т. е. не было правительства. Среди своих военно-стратегических и дипломатических операций Петр как будто не замечал, что, учреждая 8 губерний, он создавал 8 рекрутских и финансовых контор для комплектования и содержания полков в борьбе с опасным врагом, но оставлял государство без центрального внутреннего управления, а себя – без прямых ближайших истолкователей и проводников своей державной воли. Таким проводником не мог быть министерский съезд в Ближней канцелярии без определенного ведомства и постоянного состава, из управителей, занятых другими делами и обязанных подписаться под протоколом заседания, чтобы сим явить свою «дурость». Тогда Петру нужна была не государственная Дума, совещательная или законодательная, а простая государственная управа из немногих толковых дельцов, способных угадать волю, поймать неясную мысль царя, скрытую в лаконической шараде наскоро набросанного именного указа, разработать ее в понятное и исполнимое распоряжение и властно присмотреть за его исполнением, – управа настолько полномочная, чтобы ее все боялись, и настолько ответственная, чтобы и самой чего-нибудь бояться. Alter ego царя в глазах народа, ежеминутно чувствующий над собою царское quos ego, – такова первоначальная идея Сената, если только какая-либо идея участвовала в его создании. Сенат должен был решать дела единогласно. Чтобы это единогласие не выжималось чьим-либо личным давлением, в Сенат не был введен никто из первостепенных сотрудников Петра: ни Меншиков, ни Апраксин, ни Шереметев, ни канцлер Головкин и пр. Эти «верховные господа», «принципалы», как их называет указ, ближайшие сотрудники царя по военным и дипломатическим делам, не входившим в компетенцию Сената, поставлены были вне его ведомства и могли писать ему «указом царского величества». В то же время Петр давал знать Меншикову, что и он, князь Ижорский, как петербургский губернатор, обязан слушаться Сената наравне с другими губернаторами. Видим два правительства, действовавшие перекрестно, с пересекающимися взаимно компетенциями, то подчиненно одно другому, то независимо: тогдашнее политическое сознание умело совмещать в себе такие сочетания несовместимых отношений просто потому, что не успели или не умели подумать о подобных предметах. Большинство Сената составилось из дельцов далеко не первостепенной чиновной знати: Самарин был военным казначеем, князь Григорий Волконский – управителем тульских казенных заводов, Апухтин – генерал-квартирмейстером и т. п. Такие люди понимали военное хозяйство, важнейший предмет сенатского ведения, не хуже любого принципала, а украсть могли, наверное, меньше Меншикова, если же сенатор князь М. Долгорукий не умел писать, то и Меншиков немного опередил его в этом искусстве, с трудом рисуя буквы своей фамилии. Итак, двумя условиями созданы были потребности управления, вызвавшие учреждение Сената как временной комиссии, а потом упрочившие его существование и определившие его ведомство, состав и значение: это – расстройство старой Боярской думы и постоянные отлучки царя. Первое условие, исчезновение центрального правительства, рождало необходимость высшего правительственного учреждения с постоянным составом и определенным ведомством, сосредоточенным исключительно на указанных ему делах. Из второго условия вытекали распорядительный и наблюдательный характер учреждения без совещательного значения и законодательного авторитета и строгая отчетность в пользовании чрезвычайными временными полномочиями.
ФИСКАЛЫ. Важнейшая задача Сената, наиболее выяснившаяся у Петра при его учреждении, состояла в высшем распоряжении и надзоре за всем управлением. Ближняя канцелярия примкнула к сенатской для бюджетного счетоводства. Одним из первых актов правительственного оборудования Сената было устройство органа активного контроля. Указом 5 марта 1711 г. Сенату предписано было выбрать обер-фискала, человека умного и доброго, какого бы звания он ни был, который должен над всеми делами тайно надсматривать и проведывать про неправый суд, «тако ж в сборе казны и прочаго». Обер-фискал привлекал обвиняемого, «какой высокой степени ни есть», к ответственности перед Сенатом и там его уличал. Доказав свое обвинение, фискал получал половину штрафа с уличенного; но и недоказанное обвинение запрещено было ставить фискалу в вину, даже досадовать на него за это «под жестоким наказанием и разорением всего имения». Обер-фискал действовал посредством раскинутой по всем областям и ведомствам сети подчиненных ему фискалов. Так как по указу каждый город должен быть снабжен одним или двумя фискалами, а городов тогда считалось до 340, то всех таких сыщиков, столичных, провинциальных и городовых с ведомственными, по комплекту могло быть не меньше 500. Впоследствии сеть эта стала еще сложнее: во флоте явился свой обер-фискал с особыми подчиненными фискалами. Безответственность фискалов манила к произволу и злоупотреблениям, которые и не замедлили обнаружиться. Сам обер-фискал Нестеров, рьяный обличитель всяких неправд, не щадивший даже своих прямых начальников – сенаторов, верховных блюстителей правосудия, не исключая и князя Я. Ф. Долгорукого, служебная корректность которого входила в пословицу, доведший своими обличениями до виселицы сибирского губернатора князя Гагарина, – этот самый воитель правды был уличен во взятках, засужен и присужден к смертной казни через колесование. Древнерусское судопроизводство допускало извет как частное средство возбуждения судного дела, но средство обоюдоострое: подводя оговариваемого под пытку, изветчик и сам мог ей подвергнуться. Теперь донос стал государственным учреждением, свободным от всякого риска. Постановка должности фискала вносила в управление и в общество нравственно недоброкачественный мотив. Великорусские архиереи, равнодушные да и неспособные к нравственному воспитанию своей паствы, по обычаю смолчали; но малоросс митрополит Стефан Яворский, блюститель патриаршего престола, не вытерпел и в 1713 г. в царский день в присутствии сенаторов прямо назвал в проповеди указ о фискалах порочным законом, прибавив к тому прозрачные и укоризненные намеки на образ жизни самого Петра. Сенаторы запретили Стефану проповедовать; но Петр не тронул своего высокосановного обличителя и даже, может быть, вспомнил его проповедь в 1714 г., дав фискальству в новом указе более осторожную и ответственную постановку и, между прочим, возложив на него прокурорскую обязанность разыскивать «дела народные, за которых нет челобитчика». Впрочем, впоследствии другой малоросс – Феофан Прокопович покрыл либеральный грех земляка, вставив в свой Духовный регламент стыдливое предписание, чтобы о церковных беспорядках и суеверных обычаях епископу доносили заказчики или нарочно определенные к тому благочинные, «аки бы духовные фискалы». Но скоро новоучрежденный Синод, оставив ложную стыдливость и ссылаясь на тот же Духовный регламент, ввел и в свое ведомство не «аки бы», а настоящих духовных фискалов по образцу светских, только дал им другое, взятое из католической терминологии и более внятное духовному слуху, звание – инквизиторов и предписал вербовать на эту должность «чистосовестных» людей, разумеется из монашеского чина. Иеромонах Пафнутий, строитель московского Данилова монастыря, был назначен протоинквизитором. Не ограничивая доноса кругом должностных отношений, законодательство Петра пыталось вывести его на более широкое поле действия. Фискальство было по закону вспомогательным орудием Сената; но сенаторы обращались с фискалами презрительно и грубо, потому что они доносили царю и на Сенат; князь Я. Долгорукий в Сенате обзывал их антихристами и плутами. Признавая чин фискала тяжелым и ненавидимым и принимая его под свою особую защиту, Петр хотел создать ему опору и в общественных нравах. Ряд всенародно объявленных указов, ополчаясь против грабительства и всякого лукавого посягательства на государственный интерес, призывал всякого чина людей, «от первых даже и до земледельцев», без опасения приезжать и доносить самому царю о грабителях народа и повредителях интересов государственных; время для таких доношений – с октября по март; правдивый доноситель «за такую службу» получит движимое и недвижимое, даже чин преступника. По букве закона крестьянин князя Долгорукого, правдиво на него донесший, получал его усадьбу и чин генерал-кригспленипотенциара; а кто, прибавлял указ, ведая нарушителей указов, не известит, сам «будет без пощады казнен или наказан». Донос становился не для фискала только, но и для простого обывателя «службой», своего рода натуральной повинностью; обывательские совести отбирались в казну, как лошади в армию. Поощряемые штрафами, сыск и донос превращались в ремесло, в заработок и вместе со штрафом грозили стать самой деятельной охраной права и порядка, даже благопристойности. Древнерусское духовенство успело напугать воображение своей паствы ужасами загробного воздаяния, но не умело внушить уважения ни к себе самому, ни к храму божию. В церкви во время богослужения вели себя небрежно, разговаривали; в 1719 г. не церковный увет, а царский указ для публикации в Москве – стоять в церквах с безмолвием и назначать из добрых людей, кто бы смотрел за тем, подвергая бесчинников тут же, не выпуская из церкви, рублевому штрафу.
КОЛЛЕГИЯ. Сенат, как высший блюститель правосудия и государственной экономии, располагал с самого начала своей деятельности неудовлетворительными подчиненными органами. То были в центре куча старых и новых, московских и петербургских, приказов, канцелярий, контор, комиссий с перепутанными ведомствами и неопределенными отношениями, иногда со случайным происхождением, а в областях – 8 губернаторов, не слушавшихся подчас и самого царя, не только что Сената. При Сенате состояли доставшиеся ему от министерской консилии Расправная палата, как его судное отделение, и счетная Ближняя канцелярия. В число главнейших обязанностей Сенату поставлено было «денег возможно сбирать» и рассмотреть государственные расходы, чтобы отменить ненужные, а между тем денежные счета ему ниоткуда не присылались, и он за целый ряд лет не мог составить ведомости, сколько было во всем государстве в приходе, в расходе, в остатке и в доимке. Эта безотчетность в самый разгар войны и финансового кризиса всего сильнее должна была убедить Петра в необходимости полной перестройки центрального управления. Сам он слишком мало подготовлен был к этой отрасли государственного дела, не имел достаточно ни идей, ни наблюдений и, как прежде в изыскании новых источников доходов пользовался изобретательностью доморощенных прибыльщиков, так и теперь в устройстве управления обратился за помощью к иноземным образцам и знатокам. Он наводил справки об устройстве центральных учреждений за границей: в Швеции, Германии и других странах он находил коллегии; иностранцы подавали ему записки о введении коллегий, и он решил усвоить эту форму русскому управлению. Уже в 1712 г. была сделана попытка устроить «коллегиум» для торгового дела с помощью иноземцев, ибо, как писал Петр, «их торги несравненно есть лучше наших». Он поручал своим заграничным агентам собирать положения об иностранных коллегиях и книги по правоведению, особенно же приглашать иностранных дельцов на службу в русских коллегиях, а без людей, «по однем книгам нельзя будет делать, ибо всех циркумстанций никогда не пишут». Долго и с большими хлопотами набирали в Германии и Чехии ученых юристов и опытных чиновников, секретарей и писцов, особенно из славян, которые бы могли наладить дело в русских учреждениях; приглашали на службу даже пленных шведов, успевших узнать русский язык. Познакомившись со шведскими коллегиями, которые тогда считались образцовыми в Европе, Петр в 1715 г. решил взять их за образец при устройстве своих центральных учреждений. В этом решении нельзя видеть ничего неожиданного или что-либо своенравное. Ни в московском государственном прошлом, ни в окружавших Петра дельцах, ни в своем собственном политическом мышлении он не находил никакого материала для постройки самобытной системы государственных учреждений. На эти учреждения он смотрел взглядом корабельного мастера: зачем изобретать какой-то особый русский фрегат, когда на Белом и Балтийском морях прекрасно плавают голландские и английские корабли. Самодельных русских судов уже немало сгнило в Переяславле. Но и на этот раз дело пошло обычным ходом всех реформ Петра: быстрое решение сопровождалось медленным исполнением. Петр отправил нанятого им голштинского камералиста Фика в Швецию для ближайшего изучения тамошних коллегий и пригласил к себе на службу силезского барона фон Любераса, знатока шведских учреждений. Оба навезли ему сотни регламентов и ведомостей шведских коллегий и собственных проектов о введении их в России, а второй нанял в Германии, Чехии и Силезии сотни полторы охотников для службы в русских коллегиях. Оба они, особенно Фик, принимали деятельное участие в образовании этих коллегий. Наконец, к 1718 г. составили план коллежского устройства, установили должностной состав каждой коллегии, назначили президентов и вице-президентов, и всем коллегиям было предписано сочинить себе на основании шведского устава регламенты, а пункты шведского устава, неудобные «или с сетуацией сего государства несходные, заменить новыми по своему рассуждению». В 1718 г. президенты должны были устроять свои коллегии, чтобы с 1719 г. начать их работу; но последовали отсрочки и пересрочки, и коллегии не вступили в действие с 1719 г., а иные и с 1720 г. Первоначально установлено было 9 коллегий, которые указ 12 декабря 1718 г. перечисляет в таком порядке и с такими названиями: 1) Чужестранных дел, 2) Камор, ведомство государственных денежных доходов, 3) Юстиции, 4) Ревизион, «счет всех государственных приходов и расходов», т. е. ведомство финансового контроля, 5) Воинской (коллегиум), ведомство сухопутных военных сил, 6) Адмиралтейской, ведомство морских сил, 7) Коммерц, ведомство торговли, 8) Берг и Мануфактур, ведомство горнозаводской и фабричной промышленности, и 9) Штатс-контор, ведомство государственных расходов. Из этого перечня прежде всего видно, какие государственные интересы, как первенствующие, требовали себе по тогдашним понятиям усиленного проведения в управлении: из девяти коллегий пять ведали государственное и народное хозяйство, финансы и промышленность. Коллегии вносили в управление два начала, отличавшие их от старых приказов: более систематическое и сосредоточенное разделение ведомств и совещательный порядок ведения дел. Из девяти коллегий только разве две совпадали по кругу дел со старыми приказами: Коллегия иностранных дел с Посольским приказом и Ревизион-коллегия со Счетным; остальные коллегии представляли ведомства нового состава. В этом составе исчез территориальный элемент, присущий старым приказам, большинство которых ведало исключительно или преимущественно известные дела только в части государства, в одном или в нескольких уездах. Губернская реформа упразднила много таких приказов; в коллежской реформе исчезли и последние из них. Каждая коллегия в отведенной ей отрасли управления простирала свое действие на все пространство государства. Все вообще старые приказы, еще доживавшие свой век, были либо поглощены коллегиями, либо подчинены им: например, в состав Юстиц-коллегии вошло 7 приказов. Так упрощалось и округлялось ведомственное деление в центре; но оставался еще ряд новых контор и канцелярий, которые то подчинялись коллегиям, то составляли особые главные управления: так, рядом с Воинской коллегией действовали канцелярии Главная провиантская и Артиллерийская и Главный комиссариат, ведавший комплектование и обмундировку армии. Значит, коллежская реформа не внесла в ведомственный распорядок того упрощения и округления, какое обещает роспись коллегий. И Петр не мог сладить с наследственной привычкой к административным боковушам, клетям и подклетям, какие любили вводить в свое управление старые московские государственные строители, подражая частному домостроительству. Впрочем, в интересе систематического и равномерного распределения дел и первоначальный план коллегий подвергся изменению при исполнении. Поместный приказ, подчиненный Юстиц-коллегии, по обременению ее делами обособился в самостоятельную Вотчинную коллегию, составные части Берг– и Мануфактур-коллегии разделились на две особые коллегии, а Ревизионная коллегия, как контрольный орган, слилась с Сенатом, высшим контролем, и ее обособление, по откровенному признанию указа, «не рассмотря тогда учинено было» как дело недомыслия. Значит, к концу царствования всех коллегий было десять. Другим отличием коллегий от приказов был совещательный порядок ведения дел. Такой порядок не был чужд и старой приказной администрации: по Уложению судьи или начальники приказов должны были решать дела вместе с товарищами и старшими дьяками. Но приказная коллегиальность не была точно регулирована и заглохла под давлением сильных начальников. Петр, проводивший этот порядок в министерской консилии, в уездном и губернском управлении, а потом в Сенате, хотел прочно установить его во всех центральных учреждениях. Абсолютная власть нуждается в совете, заменяющем ей закон; «все лучшее устроение через советы бывает», – гласит Воинский устав Петра; одному лицу легче скрыть беззаконие, чем многим товарищам: кто-нибудь да выдаст. Присутствие коллегии составлялось из 11 членов, президента, вице-президента, 4 советников и 4 асессоров, к которым прибавлялся еще один советник или асессор из иностранцев; из двух секретарей коллежской канцелярии один также назначался из иностранцев. Дела решались по большинству голосов присутствия, а для доклада присутствию распределялись между советниками и асессорами, из коих каждый заведовал и соответственной частью канцелярии, образуя во главе ее особое отделение или департамент коллегии. Введение иноземцев в состав коллегий имело целью поставить опытных руководителей рядом с русскими новичками. С той же целью Петр к русскому президенту обыкновенно назначал вице-президентом иноземца. Так, в Военной коллегии при президенте князе Меншикове вице-президент – генерал Вейде, в Камер-коллегии президент князь Д. М. Голицын, вице-президент – ревельский ландрат барон Нирот; только во главе Горномануфактурной коллегии встречаем двух иностранцев, ученого артиллериста Брюса и упомянутого Любераса. Указ 1717 г. установлял порядок, как назначенным президентам «сочинять свои коллегии», составлять их присутствие: на места советников и асессоров они сами подбирали по два или по три кандидата, только не из своих сродников и «собственных креатур»; по этим кандидатским спискам собрание всех коллегий баллотировало на замещаемые должности. Так, повторю, коллежское деление отличалось от приказного: 1) ведомственным распределением дел, 2) пространством действия учреждений и 3) порядком ведения дел.
ЛЕКЦИЯ LXVII
ПРЕОБРАЗОВАНИЕ СЕНАТА. СЕНАТ И ГЕНЕРАЛ-ПРОКУРОР. НОВЫЕ ПЕРЕМЕНЫ В МЕСТНОМ УПРАВЛЕНИИ. КОМИССАРЫ ОТ ЗЕМЛИ. МАГИСТРАТЫ. НАЧАЛА НОВЫХ УЧРЕЖДЕНИЙ. РАЗЛИЧИЕ ОСНОВ ЦЕНТРАЛЬНОГО И ОБЛАСТНОГО УПРАВЛЕНИЯ. РЕГЛАМЕНТЫ. НОВОЕ УПРАВЛЕНИЕ НА ДЕЛЕ. РАЗБОИ.
ПРЕОБРАЗОВАНИЕ СЕНАТА. Коллежская реформа произвела большие перемены наверху и внизу управления, прежде всего в положении Сената. Лет девять Сенат один составлял все правительство и чуть не все центральное управление: все приказные палаты, как писал сенатский обер-секретарь, зависели от господ сенаторов, образуя как бы ведомственные канцелярии Сената. Получая указы царя по текущим делам – финансовым, военно-хозяйственным, рекрутским, вексельным, откупным, он разъяснял их подчиненным центральным и областным учреждениям, указывал меры для их исполнения и в то же время разбирал и решал множество административных и судных дел, поступавших к нему из этих учреждений и от частных лиц. Из всего состава предоставленной ему власти всего сильнее напряжена была его распорядительно-исполнительная функция. «Теперь все на них положено», «теперь все у вас в руках», писал Петр, указывая за всем обращаться не к нему, а к сенаторам. Коллегии сняли с Сената эту черную работу, получив каждая известную самостоятельную власть в пределах своего ведомства. При большем досуге Сенат мог шире развернуть свои руководительные и наблюдательные полномочия. Коллегии поставлены в прямую зависимость от Сената; туда вносили они дела, которых не могли решить сами; туда же обращались и частные лица с жалобами на задержку решения их дел коллегиями. И распоряжения самого Петра по текущим делам по мере углубления его мысли в сущность и задачи государственного строительства получали все более учредительный характер, вызывая потребность предварительного обсуждения, законодательной разработки. Указы к исполнению превращались в запросы или предложения к «рассмотрению», и Сенат, оставаясь высшим блюстителем правосудия и государственной экономии, из ответственного приказчика становился компетентным советником. Петр сам вовлекал Сенат в законосовещательную и законоподготовительную роль. Указ его теряет решительный тон, требует не исполнения, а законопроекта. В 1720 г. он предписывает детей беглых крестьян не выдавать вместе с отцами, а «быть им тут, где родились», но прибавляет: «О сем совет учинить в Сенате письменно, так ли, или инак быть, дабы в сем конфузии после не было». Или в 1722 г. он требует, чтобы дела, которых Сенат не может решить без доклада, он обсуждал предварительно и к докладу непременно прилагал высказанные при обсуждении мнения, «понеже без того его величеству одному определить трудно». Иногда Петр как бы сам становился в ряды сенаторов, предлагая свою мысль на их обсуждение. Ему крайне нужно было провести обводный Ладожский канал, но он затруднялся решить, как это сделать, и в 1718 г. писал Сенату: «Я свое мнение прилагаю при сем и вам в рассуждение отдаю; но так ли, или инако, однако, конечно надобно». Вопрос решен был Сенатом «инако», не совсем согласно с мнением Петра, как видно из последовавшего вскоре указа. Так Сенат, оставаясь высшим местом подчиненного управления, как распорядительная и надзирающая власть, действующая в силу данного закона, становился участником верховного управления, как законосовещательное учреждение. Вместе с тем возникала потребность установить форму закона и его отличие от простого административного распоряжения. Петр отказывал себе и Сенату в праве давать словесные указы. По Генеральному регламенту 28 февраля 1720 г. для коллегий в законодательном порядке обязательны только письменные указы царя и Сената. Но в толковании пояснена разница между указами «в действо производить», к исполнению, и указами «к сочинению действа», к установлению способа исполнения. В последнем случае «и словесно приказать мочно», чтобы о том совещались; но по утверждении принятого на совещании плана исполнения без письменного указа к исполнению не приступать. В случае нужды Сенату совместно с Синодом предоставлялось обходиться и без «утверждения»: в письме Синоду 1722 г. из персидского похода одни дела царь отказывается решить заочно, без совещания с Синодом и Сенатом; с другими можно повременить: «Бог даст, при возвращении своем оные решим»; о делах неотложных пусть пишут ему только «для ведома, а решить можете обще с Сенатом до моей апробации, понеже как возможно из такой дальности мне указы на дела давать». Очевидно, это письмо – указ «в действо производить», а не «к сочинению действа», и царь заранее обещает опробовать не только решение, но и самое исполнение: иначе или неотложные дела теряли силу неотложности, или выходило предварительное исполнение с опасностью его отмены. Двойственное значение Сената, как участника в законодательстве и вместе как высшего органа подзаконной исполнительной власти, отражалось и на ходе его устроения. Не сразу удалось Петру установить состав Сената, и допущенные при этом колебания он откровенно признал своими ошибками. При учреждении коллегий он указал их президентам сидеть в Сенате; Сенат получал вид комитета министров. Трудно сказать, с какой стороны внушен был этот указ. Так бывало в Швеции; так предлагал и один прожектер из иноземцев. Но присутствие начальников приказов было обычно и в старой Боярской думе, а сменившая ее министерская консилия нередко только из них и составлялась. Опять создавалось перекрестное отношение, на этот раз замеченное Петром: президенты коллегий, как сенаторы, становились начальниками своих коллежских товарищей, а как главы учреждений, ответственных перед Сенатом, были подчинены самим себе, как сенаторам. Притом президенты-сенаторы не были в состоянии справляться и с сенатскими, и с коллежскими делами. В 1722 г. президентов указано оставить в Сенате, а на их места выбрать других; «сие сначала не осмотря учинено, что ныне исправить надлежит», – прибавлял указ, поясняя, что дело сенаторов непрестанно трудиться о распорядке государства и правом суде и смотреть над коллегиями, «яко свободные от них, а ныне сами будучие во оных, как могут сами себя судить?» Только президенты трех важнейших коллегий. Иностранной и обеих воинских, призывались в Сенат в особых случаях. Но и в этой перемене сенатского состава опять колебание: Петру приходилось бороться с недостатком «заобычных» людей, годных быть сенаторами, и четыре месяца спустя коллежским президентам велено было «для малолюдства» сидеть в Сенате равно с другими, только двумя днями в неделю реже.